Онлайн чтение книги Князь Михаил Вишневецкий
VIII

Ночь с девятого на десятое ноября обещала быть осенней, ненастной, с мокрым снегом и крупою; порывы ветра приносили то метель, то дождь, а размокшая земля расплывалась в грязные, болотистые лужи. Порой, на сером небе мелькали, среди обрывков туч, просветы, но скоро вновь затягивались грядами, быстро мчавшихся по ветру, облаков. Ни одно живое существо не вылезало из норы, логовища или гнезда; а яростный вой ветра заглушал все звуки.

В шуме бури, сменявшейся то воем, то рыканьем, то свистом, то как бы глухими раскатами грома, слышался тайный говор стихийных сил, в гневе угрожавших земле погибелью.

На берегу Днестра, когда слабый отблеск неба падал на скалы, на овраги и лежащие между ними склоны, глаз мог различить обширные пространства, сплошь покрытые точно кротовинами, между которыми местами красноватым пламенем мелькали огоньки. Это были два враждебных становища, расположенные на некотором друг от друга расстоянии. А над ними, на темном фоне неба, высились черные, как погребальный катафалк, силуэты замка, с четырьмя, стоявшими на страже, угловыми башнями.

С одной стороны к крепости прилегал, частью защищенный скалами, частью валом, стан сераскира Хуссейн-паши, а рядом с ним, отделенный насыпью, лагерь молдаван.

Изредка, на верху вала и на скалах, скользили черные тени стражи и, едва мелькнув, исчезали за брустверами. По словам лазутчиков, за этими валами притаились свыше восьмидесяти тысяч человек, при семидесяти орудиях, и только ждали боевой трубы, чтобы броситься на польский лагерь.

Хуссейн-паша опустошил на много миль вокруг всю прилегающую местность, чтобы запастись продовольствием для людей и лошадей.

Вдвое меньшие силы, приведенные Собесским и Пацом, стесненные на небольшом пространстве, были, казалось, обречены на жертву безбожным мусульманам. Предводивший турками Хуссейн был опытный вояка и слыл непобедимым; его солдаты были закалены во многих битвах; зеленое знамя пророка развевалось над бесчисленными татарскими шалашами. Над всем лагерем висело гробовое молчание; он как бы спал.

Напротив, на высоком береговом увале были раскинуты шатры обоих гетманов. Днем из них можно было видеть значительную часть турецкого стана и поставленные на валах орудия. Было уже поздно, но в шатре Собесского кипела жизнь, и все было в движении. Гетман с инженером-французом, старшими полковниками, Яблоновским и подскарбием Моджевским, вели оживленный разговор. Лицо Собесского, всегда одушевленное, горело теперь вдохновением и страстью. Движения были нетерпеливы, голос громкий, а энергия и пыл сообщались понемногу собеседникам, бодрили их и покоряли его воле. Время от времени, когда ветер колебал полотнища у входа, как бы готовясь распахнуть их навстречу гостю, гетман тревожно вглядывался в ту сторону, и на прекрасном лице его дрожало нетерпение. Все боевые сотоварищи Собесского и словами, и осанкой обнаруживали полное с ним единомыслие и готовность поддержать своего вождя. Молодецки и бодро держался Яблоновский, а громкий голос Моджевского вызывал улыбку на устах Собесского; инженер-француз, низко наклонившись над столом, рассматривал план, а сам гетман с нетерпением поглядывал на большие данцигские часы, лежавшие рядом с планом, которые показывали девять. Гетман хлопнул в ладоши, и на знак вбежал молодой Корыцкий.

— Что сказал гетман литовский? — спросил Собесский.

— Сказал, что немедленно прибудет, — ответил ординарец и исчез за дверью. Тогда Собесский наполнил стоявшие на столе кубки.

— Хотин, — громко произнес он, говоря с самим собой, — здесь нам всегда везло!

При этих словах, оставшихся без ответа, распахнулись полотнища в дверях шатра; и в них показалось широкое, гордое, воинственное лицо Паца, с тонкими черными усами и угрюмым выражением. Входя, он отряхнул с длинных, висевших по плечам, волос мокрые комья снега.

Собесский скорым шагом поспешил ему навстречу. Недавно еще бодрый и оживленный кружок сподвижников Собесского замолк и присмирел. Понурая осанка Паца внесла холодок и тень раздумья.

Гетман указал на стул, но Пац отрицательно тряхнул головой.

— Я являюсь по долгу службы, — холодно ответил он.

— Я велел просить вас на последний, окончательный военный совет, — молвил Собесский. — Мы стоим лицом к лицу с врагом; все складывается так, как я предвидел; даже лучше, чем я мог надеяться. Остается только во имя Божие ударить на насильников, раньше чем они успеют подсчитать нашу сравнительную слабость. Правда, мы уступаем им числом; но ведь мы привыкли не принимать в расчет численное превосходство: нас хватит, чтобы победить.

Собесский говорил с жаром, а лицо Паца, слушавшего молча и уныло, как бы подернулось черной тучей.

— Я решил, — продолжал Собесский, — выбрав время, когда турки будут на молитве, ударить на их стан со стороны вновь насыпанного вала, единственного слабого места их окопов.

Пац слушал в ожидании конца речи. А когда гетман обратился к нему, предлагая высказать свое мнение, начал возражать медленно и хладнокровно.

— Не ставьте мне в вину, — сказал он, — если я по всестороннем размышлении не могу одобрить вызов к бою. Выступая, мы не ожидали встретить ни такие силы, ни такого полководца, как Хуссейн. Не предполагали даже, что неприятель будет ждать нас на столь сильной позиции, опираясь одним крылом на крепость. Мы не можем отважиться на сомнительный по результатам бой с превосходными неприятельскими силами, так как наши войска сплошь состоят из молодежи, наскоро призванной под знамена и, неопытной, а турки привели сюда из Кандии закаленных в бою и опытных солдат. Надо отступить и выждать более благоприятного стечения обстоятельств.

Собесский вздрогнул от головы до ног.

— Никогда и нигде не дождемся мы лучших условий! — воскликнул он. — Я могу громко заявить теперь, как о несомненном факте, что молдаване перейдут на нашу сторону.

Пац пожал плечами.

— Изменники! — крикнул он. — Сколько уже раз поплатились мы за свою доверчивость. С их стороны это подвох, которого следует остерегаться. Если они и перейдут на нашу сторону, так только с тем, чтобы ударить нам в тыл!

— И я бы не поверил им, — ответил Собесский, — если бы не было заручки; а шаг, на который они отважились ради меня, доказывает, что они предвидят нашу победу. Турки утомлены войной, слишком полагаются на превосходство своих сил, и достаточно нагрянуть на них, сбитых в кучу в тесном стане, чтобы учинить резню… Они не успеют даже развернуться, и мы их либо утопим в Днестре, либо поголовно вырежем.

На лицах всех сподвижников Собесского заиграла улыбка одобрения. Только Пац остался холоден и хмурен.

— Я не могу вверить судьбы отчизны такому шаткому и дерзновенному расчету, — сказал он ледяным тоном.

— А я решил и выполню свое намерение, — возразил Собесский. — Достаточно отступить на шаг, чтобы вдохнуть туркам отвагу, которой у них нет. А при отступлении они раздавят нас; паника охватит войско, и гибель наша несомненна… Вперед, а не назад!

— Идти вперед и бесполезно гибнуть? — перебил литовский гетман. — Нет! Я жалею своего солдата и не могу вести его на бойню. Смею уверить вас, пан гетман, что я говорю не зря, и не решился бы высказать такое мнение, не обсудив его со всех сторон. Я, как и вы, знаю обстоятельства, силы и средства… и предвижу нечто, более чем рискованное предприятие: нам грозит неизбежный разгром. Мы попались в западню; надо думать о том, как выбраться.

Приветливое лицо Собесского приняло слегка сумрачный оттенок, или, лучше сказать, все черты его дрожали от сдержанной досады. Он оглянулся на своих сподвижников, как бы призывая их на помощь.

Выступил Яблоновский.

— Турки и татары, — сказал он, — страшны только тогда, когда могут развернуться, а потом с налету ударить густыми массами; стесненные окопами они не умеют, да и не хотят драться. Будь их еще больше в этой давке, половина осуждена на полное бездействие — в этом залог нашей победы.

Гетман литовский слушал.

— Самомнение и слепота доведут нас до самоубийства, — молвил он. — Именем Бога заклинаю вас, порассудите хладнокровнее. Вы говорите, как рыцари, не как полководцы. Если бы речь шла о том, как со славою погибнуть, я голосовал бы вместе с вами; но класть на весы судьбы отчизны… не могу!

— Судьбы отчизны, — перебил вдохновенно Собесский, — уже взвешены, если мы немедленно, завтра поутру, не разрешим победой узы. Мы должны отмстить позор Бучачского трактата, должны освободиться от дани и зависимости, должны вернуть утраченную честь и славу. Если погибнем, то как рыцари, и смоем кровью лежащее на нас пятно: лучше смерть, чем рабство… лучше смерть!

Яблоновский, Моджевский и весь кружок старых вояк воскликнули вместе с Собесским:

— Лучше смерть!

Пац держался гордо, непоколебимый в своем мнении.

— Что касается меня, — сказал он, — я готов погибнуть, но не имею права погубить вверенных мне людей. Обороняясь, мы можем выйти с честью… время еще не ушло… и выждать более благоприятного момента.

Собесский, черные глаза которого пылали мощным гневом и негодованием, не дал гетману договорить.

— Пан гетман, — воскликнул он, — я не хочу навязывать вам свою волю, хотя и облечен правами главнокомандующего. Итак, будьте бездеятельным свидетелем нашей борьбы… пусть так… Я же, — и он ударил себя в грудь, — я… я завтра иду на турок, на приступ, и даю сражение! Да свершится воля Божия! Я верю в Господа сил, Бога всемогущего, который даст победу христианскому воинству… я чувствую, я верю непреклонно!

Гетман литовский, молча, медленным движением засунул за пояс висевшую вдоль тела руку.

— Мне больно, что я не могу ни переубедить вас, — молвил он, — ни сам проникнуться вашим убеждением. Я остаюсь при своем мнении: сорока тысяч нельзя противопоставить восьмидесяти тысячам. Мой солдат взят из-под сохи, первым полем, он не устоит… один полк дрогнет… и пойдет переполох! Все погибнем! Бог свидетель… и загубим родину!

— Спасем ее и оградим! — с жаром вскричал Собесский. — Прислушайтесь к солдатам по палаткам: все рвутся в бой и горят жаждой мести. Никогда еще Польша не была ничьею данницей, не носила никаких оков: владычествовала и внушала страх; мы первые пали так низко, что турок наложил на нас дань, что посмел прислать королю халат и требовать ленной присяги. Неужели мы будем колебаться в такое время? Вперед… жизнь отдать… погибнуть… но не стерпеть обиды!

— Жизнь отдать, — ворчливо сказал Пац, — гораздо легче, чем заплатить жизнью за свободу. Поразмыслите как следует, пан гетман, вам не одолеть их: они раздавят вас числом.

— Вот именно, в теперешнем-то положении, — перебил Яблоновский, — численное превосходство для нас наименее опасно: в тисках окопов они не могут развернуться.

— Так, — холодно ответил Пац, — но зато полк за полком они будут выставлять против нас свежие войска и, в конце концов, сломят наши силы.

— Вы не знаете натуру турка, — возразил Собесский, — они не умеют ни считаться с обстоятельствами, ни хладнокровно обдумать положения. Если неприятель не дрогнул после первого же натиска, они начинают отступать, а тогда их не удержишь никакой силой. Убегая, их войска даже не защищаются, а гибнут без борьбы. Все, что мы здесь застали, было вперед известно и учтено; я шел с тем, чтобы дать сражение, и не уступлю. Польша завтра либо сбросит с себя иго, либо никогда не будет свободной страной. Все мы, сколько нас ни есть, требуем, желаем, домогаемся сражения и верим в победу… Вам, пан гетман, я не даю никаких распоряжений, не навязываю своей воли: действуйте по убеждению; будьте свидетелем, как мы, исполняя свой долг перед отчизной, ляжем костьми… если такова воля Господня.

Собесский сделал шаг назад и отер с лица пот. Все молчали, и среди глубокой тишины донесся издали вой ветра. Пац держался гордо, непоколебимый в своем мнении, упорный и безмолвный.

Оба гетмана стояли друг против друга, как два старых противника; один веселый, с радостным лицом, исполненный рыцарской отваги, весь трепеща от внутреннего пыла… другой холодный, слегка приниженный, но вполне владеющий собой и твердый духом.

Собесский, считая военный совет закрытым и спор решенным, предупредительно подошел к Пацу и другим, спокойным голосом стал приглашать его распить стакан вина.

— Различие во мнениях, — сказал он, — не должно влиять на товарищеские отношения, пан гетман… надеюсь, вы не обижены моей дерзостью. Я шел сюда с единой мыслью: молил судьбу, чтобы она судила мне сразиться под Хотином. Вижу в этом доброе предзнаменование и omen [88]Перст судьбы.. Гетман литовский тщетно старался придать приветливое выражение обычно хмурому лицу.

— К несчастью, я не разделяю ваших радостных предчувствий, — сказал он медленно, взяв в руки кубок, — желаю, чтобы они оправдались, а тогда, с Божией помощью, честь и заслуга будет нераздельно ваша. По-моему, все складывается в высшей степени неблагоприятно, а молдаванам я не доверяю: они испорчены и хитры, как рабы. Известная у них повадка: всем обещать и никому не сдержать слова.

— Во всяком случае, я так поставлю молдаван, чтобы не бояться их, — ответил Собесский. — Свои расчеты я построил совершенно независимо от положения, какое они займут во время битвы; учел только переполох, который должна вызвать в рядах турок их измена. Конечно, погода прескверная, но ждать лучше недосуг, так как дальше не будет ни подножного корма для лошадей, ни хлеба для солдат. Пока что, жолнеры рвутся в бой; потом устанут и остынут; одушевление пройдет… Итак, либо завтра, либо никогда… А вы, пан гетман, любуйтесь издали, — прибавил он с улыбкой, — думаю, что недолго выдержите: сердце в груди взыграет, и трубы сами собой затрубят в атаку.

С этими словами Собесский весело засмеялся, потирая руки.

Так окончился совет. Пац молчал, придавленный сознанием, что никто не поддержал его призыва к осторожности. Пробыв еще малую толику в шатре Собесского, он сел на коня и уехал.

Полковые командиры, с радостью получив приказания на утро, поразъехались по своим полкам. Последним остался Яблоновский, который, прощаясь, бросился в объятия друга. Они молча обнялись, исполненные надежды и уверенности, что завтрашний день принесет победу.

После ухода Яблоновского, гетман пал на колени перед иконой Пресвятой Девы и вознес краткую, но жаркую молитву; потом встал и задумался.

Перед его глазами витал образ измученного, несчастного короля, который там, где-то далеко, умирал и метался исполненный тревоги, без утешения и, может быть, даже без надежды. Жалость, овладевшая однажды сердцем гетмана, вернулась и воскресла к жизни.

— Я должен облегчить его последние минуты, — сказал он сам себе; из Львова пишут, что дни его сочтены; я был бы рад, если бы весть о победе застала его еще в живых.

Он позвал Корыцкого.

— Приготовьте все, чтобы завтра, если Бог продлит нам жизнь, отправить в Львов экстренного гонца. Везде ли расставлены подставы? Сегодня не пошлю никаких вестей… а завтра…

Так прошел день перед Хотинскою победой. А во Львове?

Во Львове король лежал в постели, с которой ему уже не суждено было подняться после посещения Тольтини. Росли страдания, усиливалась лихорадка. Браун проходил мимо, не отвечая на расспросы. Елена с трудом уверила под утро метавшегося в тревоге Михаила, что до той поры не появлялся в Львове никакой посол. Правда, болтали о каком-то гонце султана, но его перехватил Со-бесский, а о требовании дани никто даже не слышал.

Елена говорила так определенно, ссылалась на такие данные, что король, наконец, перестал забрасывать ее вопросами и замолчал, разубежденный, но не успокоенный.

Тем временем действительно подготовлялось нечто, что могло доконать лежавшего при смерти несчастливца.

Стража, поставленная у турецкого подворья, стала понемногу забывать свои обязанности, понадеявшись на обещание аги обождать выздоровления короля. А проныра-турок, никому не сказав о своих намерениях, задумал неожиданно силой нагрянуть к королю. Бучачский договор сделал его заносчивым, и он обходился здесь со всеми, как с подданными своего султана.

Накануне оказалось невозможным помешать ему проехаться по городу. С несколькими кавасами он верхом проскакал по некоторым улицам и пристально присматривался к замку. Армянин, служивший у него переводчиком, показывал ему замечательные здания и знакомил с их историей. А на другой день он условился с тем же переводчиком выехать после полудня в город и силой добиться аудиенции.

На такую неслыханную дерзость только и мог натолкнуть его позорный смысл трактата и обещанная дань. Ага чувствовал себя оскорбленным, что ему, послу падишаха, возбраняют доступ к королю, к которому он относился свысока, а болезни его не верил. Потому он намеревался силой принудить королевских чиновников и двор допустить его до короля.

Пресловутая шкатулка с халатом, обернутая в шелковые ткани, была приготовлена заранее и передана на попечение старшего слуги, а султанский фирман ага собирался отвезти сам, схоронив его на груди.

Келпш и ксендз Ольшевский знали о вчерашней прогулке аги по городу. Кравчий был обеспокоен, но приставленный к турку чиновник оправдывался невозможностью помешать выезду, так как ага уже выражал неудовольствие на заточение, в котором его держали, как в неволе.

Михаил лежал в лихорадке, но в сознании; он сильно страдал, окруженный любимыми придворными. Никому в голову не приходила возможность коварного подвоха и посягательства на короля, когда около полудня, нарядившись в парадные одежды, ага сел на лучшего коня и с небольшой свитой отправился якобы на прогулку. Разговоров о нем было много, так что, по обыкновению, около подворья стояла кучка любопытных, число которых сильно возросло при известии о предстоявшем выезде.

К счастью, один из придворных короля, Масловский, много чего наслушавшийся о шкатулке и халате, заметил, как один из спутников аги, садясь в седло, взял с собой какой-то узел, обернутый в шелк. Поразило его также, что убранство турка, накануне еще одетого так скромно, как бы говорило о торжественном официальном выступлении. Встревоженный догадкой, что ага намеревается силой проникнуть к королю, а неизбежный при такой попытке шум отравит покой болящего, Масловский бегом пустился к замку.

Здесь ничто не предвещало грозившей опасности. Ксендза Ольшевского не было в покоях короля, а Келпш с женой сидели в темной спальне с завешанными окнами, прислушиваясь к тяжкому дыханию и стонам, вырывавшимся из уст больного.

Среди безмятежной тишины как молния влетел Масловский, вызвав Келпша.

— Пан кравчий! — закричал он. — Турецкая собака опять собралась в город: нельзя было помешать. Все б это не беда… но я сам видел, как за ним вынесли большой сверток, который слуга везет под плащом. А разоделся ага, как на аудиенцию… Шут его возьми, надоело, видно, ждать… готов силой ворваться к королю.

— А стража! — воскликнул Келпш. — Не может быть! Он не осмелится!

— А я бы за него не поручился, — ответил Масловский, — конечно, если бы даже он сюда пожаловал, мы бы его не допустили… но какой шум подняли бы турки! Знаю, как неистово они вопят!

Келпш задумался.

Вчера турок не показывался на улице, ведущей к замку; а все же Келпш послал Масловского поприсмотреть, не сюда ли направляется посол, а, тем временем, отдал приказ по дворцовой охране, усилить караулы у собственной квартиры короля, а, кстати, послал уведомить ксендза Ольшевского.

Для тревоги не было, пока, никаких данных, кроме переполоха, учиненного Масловским. Но тот внезапно вернулся в замок с вестью, что ага въехал уже в улицу, ведущую к королевскому дворцу и направляется к воротам.

Не было сомнения в готовившемся дерзком покушении.

Во дворце не было ни ксендза Ольшевского, ни кого другого, имевшего право принять решительные меры. Но у Келпша было достаточно отваги, чтобы, ради спасения короля, взять на себя громадную ответственность.

Отрядом дворцовой стражи командовал его старый товарищ, наместник Свидерский, никогда не терявшийся в минуты, когда требовалось действовать без оглядки.

К нему-то и направился Келпш.

— Пан наместник! — воскликнул он. — Надо спасать короля! Этот турок нахально едет к нам добить больного. Надо попросту схватить его и засадить. Нечего стесняться! Собесский расправляется теперь там с ними.

— А где эта каналья? — заорал Свидерский. — Узнает он меня!

И тотчас, созвав людей, он вскочил на лошадь.

Вдали уже виднелся на улице ага, ехавший крупной рысью, а с ним армянин, указывавший дорогу к дому, занятому под королевскую квартиру. Свидерский велел пустить лошадей в галоп и скомандовал окружить посла и не пускать. Турок, увидев толпу выбежавших навстречу ему гвардейцев, не сразу сообразил в чем дело, и только когда был окружен со всех сторон, стал звать на помощь переводчика.

— Кто так поступает по-хорошему? — кричал он. Перепуганный армянин подбежал к Свидерскому.

— Ведь это посол султана и едет к королю…..

— А кто ему позволил ехать? — переспросил Свидерский.

— Так он и станет спрашивать! — шумел армянин. — Что вам такое поприспичилось?

— А то, — ответил начальник дворцовой стражи, — что я его сейчас, по доброй воле, или против воли, провожу под охраной моих людей назад в подворье. Это, как ему заблагорассудится. А пока, от моего имени скажи: "Ни с места!"

Дрожа от страха, подскочил армянин к are и объявил, что дальше не пускают. Турок вспылил, махнул своим, и они обнажили сабли. Гвардия также не зевала и взяла на изготовку, а Свидорский велел также приготовить пистолеты и насыпать пороху на полки; приказание его было спешно выполнено… Ага был бледен и дрожал от злости. Дело уже едва не дошло до драки, когда со стороны королевского дворца показался взвод солдат с мушкетами, бегом поспешавший к месту столкновения…

— Скажи своему are, — крикнул Свидерский, — что я не обращу ни малейшего внимания на его посольские прерогативы; еще миг, и я велю стрелять…

Турки сообразили, что сопротивление невозможно. С криком и оранью они двинулись обратно; но путь был уже отрезан: их окружили так, что они не могли двинуться.

Свидерский, расходившись, требовал все большего.

— Скажи этому кривоножке, — приказал он армянину, — чтобы сейчас выдали оружие. Я беру их в плен и не могу пустить, раз они буянят в городе…

Среди турок поднялся невыразимый гвалт; но Свидерский остался непреклонен.

— Пусть сейчас положат оружие, — кричал он, — не то я перережу всех, до последнего человека!

И он красноречиво размахивал саблей.

Ага побледнел от ярости как полотно. Но, осмотревшись, увидел, что число солдат растет, а толпа горожан и любопытных подзадоренная разглагольствованиями Свидерского, принимает угрожающее положение. Тогда он стал просить через посредство армянина:

— Пусть отведут меня в подворье, я буду терпеливо ждать…

Но Свидерский уперся на своем:

— Пусть выдадут оружие…

После тщетных переговоров, турки, видя, что попали в западню, волей-неволей стали с лязгом и проклятиями бросать на землю сабли, которые Свидерский велел спешно подбирать, зная, какая им цена.

— А теперь, — прикрикнул он, — хотя у меня и приторочен у седла моток шелковых бечевок, чтобы вязать пленников… но, так и быть, пускай возвращаются в свое подворье не на привязи… только с глаз их не пускать!

Тогда ага повернул коня, а вслед за ним Свидерский. Он ехал важно, с обнаженной саблей, покручивая ус, и провожал турок до подворья, когда догнал их Тшетяк, из королевской канцелярии.

— Пан наместник, — закричал он, — то-то вы заварили кашу! Знаете ли, что значит взять в плен посла и нанести ему такое оскорбление? Это называется нарушить международные права… Как мы выпутаемся?

Свидерский разозлился.

— Какое мне дело до международных прав! Собесский разделывает их там под орех, а мы здесь к ним с почтением! Вздумал задирать свой нос! Как бы не так… Что с воза упало, то пропало!..

И он дал знак увести узников, а Тшетяку, не прощаясь, крикнул:

— Провожу их до подворья, поставлю стражу, а потом уже поговорю с ксендзом-подканцлером.

Так и сталось. Турки, не солоно хлебавши, должны были вернуться в свое подворье, оружие им не вернули, а Свидерский приставил к ним, вдобавок, стражу, приказав первому, кто попытается бежать, всадить пулю в лоб. Сам же прямо с места, отправился к епископу.

Тот, оказалось, только что вернулся от архиепископа и переодевался. Свидерский велел доложить о себе.

Епископ немедленно вышел к нему.

— С какой, ваша милость, вестью? — спросил он.

— Безделица, ваше преосвященство: забрал в плен турок; что прикажете с ними делать?

— Каких? Где? — в испуге спросил епископ.

— Да этого… агу! Таскался по улицам, силой хотел пробраться к королю, так что пришлось окружить его и заставить положить оружие.

Ксендз Ольшевский побледнел и задрожал от страха.

— Иезус, Мария! — воскликнул он. — Вот наколобродил-то: посол — неприкосновенная особа!

Свидерский пожал плечами.

— Ничего не знаю… шумит, силой лезет к королю… так я и позволил! Посадил его под стражу. Что с ним делать?

— А я почем знаю? — ответил, задумавшись, подканцлер. — Пусть останется где есть; только упаси вас Боже пальцем его тронуть! Турки завопят и будут мстить.

— Мне кажется, ксендз епископ, что Собесский научил их там уму-разуму и они пикнуть не посмеют. Тем более, что вожделенного ради здравия его королевского величества…

И Свидерский победоносно удалился.

Однако горожане очень беспокоились, как так осмелились посадить под стражу султанского посла…

К вечеру наверное поджидали конца из-под Хотина.

Состояние здоровья короля было все то же, но к сумеркам лихорадка, как обычно, увеличилась, он бредил и томился.

Браун на вопросы либо ничего не отвечал, либо ворчал:

— Ксендза ему, а не врача… Ни я не помогу, ни сотня нас, если бы собрались…

Среди зловещей тишины, царившей в доме, Михаил лежал и бредил… О предмете его галлюцинаций можно было догадаться по отрывочным словам, срывавшимся у него с языка:

— Есть письма?.. Какие вести от гетмана?.. — не получив ответа, он зарывался в подушки и стонал. Снова просыпался и метался.

— Взяли Каменец, взяли Каменец?

Никто не отвечал… Король, закрыв лицо руками, умолкал.

Среди лихорадочного бреда наступил вечер; опасались поворота к худшему. Между тем случилось обратное: король проснулся, и слабым, измененным, но совершенно естественным голосом спросил который час. Супруга кравчего, сидевшая у постели, ответила и спросила, не хочется ли ему пить.

Король отрицательно покачал головой.

Лицо короля ужасно похудело и приобрело какое-то застывшее выражение… Казалось, что под этой оболочкой готовится какой-то перелом. Речь была сознательная, но холодная.

Все это чрезвычайно обрадовало чету кравчих и Келпш побежал к Брауну с вестью, что королю значительно к ночи полегчало. Врач поспешил к больному и, с великим изумлением, нашел значительное улучшение пульса.

Действительно, болезнь как будто уступила лечению, лихорадка ослабела, сознание было ясное, король все вспомнил и жаловался только на слабость.

Поворот к лучшему был настолько очевиден, что все воспрянули в надежде. Ксендз Ольшевский, прибыв к постели короля, не хотел верить своим собственным глазам и ушам. Браун только пожимал плечами.

В этот день ждали вестей из армии, обещанных Собесским, как только он подойдет к Хотину и определит неприятельские силы и собственное положение. Потому всех охватило нетерпение.

Тем временем король потребовал духовника.

В полной тишине, без помпы, которая могла бы привлечь любопытных, король был напутствован Святыми Дарами и лежал спокойный, почти улыбающийся. Но ежеминутно приказывал наведываться не прибыл ли гонец от гетмана.

— Вижу его, — говорил он, — вижу! Едет… везет мне письма…

И он молитвенно поднимал руки к небу. По временам закрывал глаза, впадал в легкую дремоту, просыпался и что-то шептал… И так до поздней ночи, борясь с дремотой, он не хотел уснуть и ждал, пока не послышался стук у ворот, — знак, что гонец приехал.

Ксендз Ольшевский украдкой выбежал, чтобы вперед прочесть прибывшие бумаги, не зная, можно ли показать их королю. Он боялся, что в случае неблагоприятных известий, они могут дурно повлиять на состояние его здоровья.

Но собственноручное письмо гетмана было полно самых радужных надежд:

— Ручаюсь шляхетской и рыцарской честью, что разнесу турок… В их лагере такая теснота, что бегство невозможно. Знаю, что гетман Пац будет против битвы; но я должен, на нее решиться и должен победить, и отмщу за все поражения и трактаты… как Бог свят, отмщу, и победа наша!

Сияя радостью, холмский епископ вошел с письмом Собесского в спальню короля, который, с предвидением, часто свойственным больным, чуял душой прибытие гонца и требовал писем.

Молитвенно сложив руки, король приподнялся и сел, слушая письмо, а из глаз его струились слезы. На измученном лице отразилась глубокая внутренняя радость.

Он возвел очи горе и молвил:

— Ныне отпущаеши раба твоего, Господи!

Потом медленно соскользнул на подушки, послал подканцлеру благодарную улыбку и лег спокойно, как бы отошел ко сну… глаза его закрылись.

Все ушли и в комнате было слышно только его слабое дыхание.

Пани Келпш стала на колени к стулу и молилась…

Внезапно, среди тишины, раздался тяжелый вздох… она бросилась к постели…

Король был мертв.


Читать далее

ВВЕДЕНИЕ 13.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть