ГЛАВА ШЕСТАЯ

Онлайн чтение книги Колодец
ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Лаура шла навстречу Рудольфу, не видя вокруг никого и ничего, не удивляясь тому, что он оказался здесь, шла без колебаний и смущения, с тем волнующим ощущением счастья, с каким она проснулась сегодня и которое несло ее как весенний поток.

— Вы тоже в городе?

— Приехал за бензином и вдруг вспомнил, что у вас здесь совещание или заседание.

— Конференция.

— Хотел поискать, но боялся, что совсем потеряю вас в городской толчее. Решил подождать на автостанции, и мой расчет, как видите, оправдался.

Они посмотрели друг на друга и одновременно засмеялись.

Лауре невольно вспомнилась их мучительная вчерашняя встреча. Сейчас, когда они в пестрой шумной толпе шли по кишащей автобусами и машинами площади, залитой оранжевым светом вечернего солнца, их недавняя встреча у озера казалась почти невероятной. Неужели Рудольф, такой радостный сейчас, возбужденный, стоял вчера на берегу до тех пор, пока она не поднялась наверх? И лишь тогда его темная неподвижная фигура растаяла в мутной белизне тумана, и в тихом воздухе повис скрип уключин. И неужели она бросила его и, сама не зная почему, убежала? Идя с ним рядом и чувствуя тепло его ладони на своем голом локте, она удивлялась себе, себя не понимала. Сегодня их будто подменили.

Они подошли к его машине.

— Садитесь, пожалуйста… По пути ко мне просились пассажиры, но взять их без согласия вышестоящей инстанции я не решился.

Лаура, конечно, сразу догадалась, что это за пассажиры, и, когда они выезжали из города, Рудольф в том же бодром тоне рассказал, что у поворота на Томарини ему повстречались Зайга и Марис, он прокатил их немножко и на свой страх и риск почти обещал отвезти завтра в город — ведь у Лауры, насколько он слышал, конференция не кончилась. Она слушала с улыбкой и лишь под конец заметила, что, если начнешь им потакать, отпуска не увидишь, на что Рудольф со смехом возразил — он и не надеется, что отпуск будет продолжаться вечно, и в свою очередь спросил, чем во время отпуска занимается она. Лаура весело отвечала, что ее опыт вряд ли может быть ему полезен: она варит, шьет, чинит, полет, в общем, делает все то же, что обычно, если не считать, конечно, школы, не успеет оглянуться — и сентябрь наступит и все начнется сначала…

Разговор их был вовсе не интеллектуальный, отнюдь нет, они просто по-детски радовались тому, что они вместе, радовались всему вокруг. Сизый асфальт бегучей лентой стлался под колеса, они мчались навстречу низкому, уже краснеющему, ослепительно яркому диску солнца; сквозь опущенные ресницы свет казался золотым и омывал все своими чистыми водами. Мотор гудел ровно и сонно, и только шорох иногда примешивался к этому монотонному звуку, когда «Победа» обгоняла другую машину. За боковыми стеклами мелькали желтые стволы берез, желтые стены домов, желтые заборы, желтые ольхи, а там, куда они ехали, все заполняло собой сияющее солнце, огромное, как на Зайгином рисунке.

— Прямо как в песенке Ирмы Сохадзе, — сказал Рудольф.

— Не понимаю.

— «Оранжевое небо, оранжевое море, оранжевая зелень, оранжевый верблюд…» — вдруг пропел он баритоном. — Хотя это и не верблюд, а обыкновенная корова. — Они свернули с шоссе и ехали мимо какой-то усадьбы. — Вот я — настоящий верблюд. Ведь вы наверняка голодны. Значит, я мог пригласить вас в кафе, но, как лопоухий верблюд, упустил эту возможность,

— У меня есть хлеб, — предложила Лаура.

Рудольф бросил на нее короткий взгляд, и она, думая, что он не расслышал или не понял, повторила:

— Хлеб. Хотите? Я купила, когда шла на автобус. Удивительно свежий, а тогда был даже теплый.

И она вынула из сумки белый батон.

— Вы так расхваливаете, что отказаться выше моих сил, — затормозив возле луга, ответил Рудольф.

Когда мотор заглох, их обняли мягкие вечерние звуки. Вдали многоголосо мычало стадо, тихо журчал ручей, текущий, наверно, из елового бора, дугой обрамлявшего луг, и пометивший ольхами свое русло. Ранней весной тут, должно быть, цвела калужница, позднее таволга, а сейчас из зеленой отавы серыми костями торчали вешала. Только по краю неровно обкошенной канавы тянулись малокровные стебли фацелий и курчавились седые головки красного клевера. Поднятая машиной пыль медленно, белым дымом плыла при безветрии. После шума на шоссе здесь казалось совсем тихо и уединенно.

— Пожалуйста, — сказала Лаура, подавая батон Рудольфу.

— Я типичный горожанин, и ножа у меня, разумеется, нет.

— Ломайте.

Он отломил горбушку, их руки соприкоснулись, и обоих пронзило внезапное ощущение близости. Аромат от разломанного батона шел сладкий, как фимиам. Рудольф ждал, чтобы первой начала есть Лаура, и опять, как вчера, их охватило смущение. Лаура откусила кусочек, но у хлеба был только запах, у него не было вкуса.

Вдали по-прежнему трубили в рога коровы. Солнце уже цеплялось за частокол леса, в пылающий диск вонзались черные зубы елей, и вскоре над бором сиял лишь венец слепящих лучей.

Им одновременно пришло в голову, что уезжать отсюда жалко.

— Вам пить не хочется? — спросила Лаура, слушая призывное журчание ручья.

— У меня должна быть в багажнике кружка.

— Не надо, не ищите. Вкуснее всего так, из ладони.

Они вышли из машины и сразу попали в гигантский аквариум, полный чистой алой воды и элодей. В вышине над ними сверкала серебряная звездочка. Самолет летел так высоко, что звук не достигал земли, до которой самолету, казалось, не было никакого дела, и малая ярко-серая точка неслышно плыла во вселенной. Лаура спустилась по насыпи, сняла на траве туфли и ступила в ручей. Вода была родниковая, студеная и удивительно прозрачная, сквозь нее виднелись цветные блестящие, точно маслом смазанные, камешки и крупный гравий. Она вымыла руки, провела холодными мокрыми ладонями по лицу, зачерпнула в пригоршню воды и, выпрямившись, оглянулась. Рудольф стоял наверху у дороги, его одинокая фигура темнела на фоне перламутрового неба.

— Идите сюда! — пригласила Лаура, и вода, сочась у нее между пальцев, крупными каплями падала в ручей.

Рудольф не ответил, он стоял молча и смотрел на Лауру. Нагнувшись, она стала пить, потом зачерпнула еще. В низине стлалась легкая дымка, нетерпеливо ждущая наступления темноты. Лаура больше не чувствовала жажды, но она пила, стараясь продлить это мгновенье, которое вместе с водой вытекало из ее горсти. Потом взяла туфли и поднялась наверх медленно, точно смирившись с тем, что оно кончилось. Рудольф подал ей руку, потом обнял за плечи, и Лаура к нему прижалась. Сверкающая точка в небе неслышно плыла уже над горизонтом, понизу белесо стлалась дымка, вода в ручье журчала, текла, бежала, как время, они были только вдвоем, две серых рыбы в аквариуме, заполненном алой водой и элодеями — черными елями. Но вдруг глубокую тишину взорвал нарастающий гул. Сюда гнали стадо, коровы двигались плотно, бок к боку, грузно топая и занимая всю ширину дороги, — не бурые — густо-черные в белом облаке пыли.

Лаура вздрогнула.

— Поедемте! — удрученно сказала она.

Они сели в машину, которая сразу набрала ход, и на повороте стадо скрылось из виду. Тем не менее Лауре все казалось, что сквозь шум мотора слышен ровный, несмолкающий гул, топот множества ног — будто за ними была погоня. Она невольно обернулась, ожидая увидеть черные морды с круглыми раздувающимися ноздрями, но ничего не смогла разглядеть, позади клубилась пыль.

Лаура попросила высадить ее у поворота на Томарини и потом медленно, долго тащилась по аллее домой. Никто не выбежал ей навстречу, и в голове у нее мелькнуло, что и сама она никого не желает видеть; хотелось побыть одной. «А что же дальше?» — спрашивала себя она, и в ней трубами звучали ожидание и одновременно топот, гул грядущей беды. «Зачем все это?» — говорило в ней раскаяние, а радость трепетала белым платком на ветру…

Альвина была в хлеву. В открытую дверь слышалось мягкое журчание молочных струй — дойка близилась к концу. Котенок лежал на высоком пороге, ждал пены, с озера тянуло теплом и влагой. Во дворе Лаура замялась, словно раздумывая — пройти ли в дом, или заглянуть в хлев к Альвине, сказать, что вернулась. Ну конечно, сначала домой, положить сумки, разуться, переодеться.

— Мама! — закричал Марис, когда она вошла, смеясь упал в ее объятия и, захлебываясь, стал выкладывать:

— Мы с Зайгой ходили тебя встречать на дорогу, а тебя долго не было. Зайга говорит — подождем еще, а мне ужас как захотелось есть и… Почему батон обгрызен? Тебе тоже есть захотелось? — глядя на нее снизу, лукаво спросил Марис, будто поймал взрослого на озорстве — ведь ломать хлеб строго-настрого запрещалось, и Лаура легонько кивнула. У нее не поворачивался язык сказать о своей поездке, тогда пришлось бы что-то недосказать, что-то утаить, а ей было стыдно это делать, глядя в широко открытые глаза ребенка.

— А что вы без меня делали? — спросила она, чтобы самой не пришлось рассказывать, и на нее градом посыпались новости: Рудольф прокатил до Пличей… собирали малину… рисовали… к ним забрела Мариина корова, погнали ее в Вязы… кот поймал птенчика — ласточку, но не успел задушить, отняли, хотели задать коту, но он озлился, стал царапаться… Она слушала их с рассеянной улыбкой, слова летали над ней, мимо нее, как птичьи перья.

— Хорошо, что вы не скучали, — проговорила она, тут же забыв, о чем толковали дети. — А теперь дайте мне переодеться.

Она зашла в комнату, закрыла за собой дверь, но идти за ней дети и не думали. Вытащив из сумки начатый батон, они ломали от него, не чувствуя угрызений совести, ведь пример показала мама.

Лаура села на стул разуться, посидела немного, точно пытаясь вспомнить, что она собиралась сделать, опять встала и легким шагом прошла через комнату к зеркалу. На нее смотрели задумчивые хмельные глаза, лицо покрывал нежный румянец, по плечам, отливая рыжиной, спадали волосы. Лаура смотрела на себя как на чудо, привычным движением взяла расческу, провела по волосам, они тихо потрескивали, и ни с того ни с сего вдруг засмеялась вполголоса, все еще изумленно глядя на свое отражение, будто желая удержать его в памяти, запомнить. Так она не разглядывала себя со школьных лет, когда с бьющимся сердцем сделала открытие, что из худого, долговязого подростка вдруг превратилась в грациозную девушку с женственным телом, что угловатые движения стали плавными, а неловкая, застенчивая улыбка — ослепительной и даже слегка лукавой. С таким же удивлением рассматривала себя Лаура и сейчас — как свой портрет, в котором художник уловил нечто, о чем она не подозревала и что лишь теперь внезапно открыла, не находя еще этому названия.

Скрипнула наружная дверь, кто-то вошел. Лаура видела, как ее лицо исказил страх — оно побледнело, подбородок вытянулся, глаза смотрели тревожно, испуганно, улыбка превратилась в неживую гримасу и лицо, только что сиявшее особенной, таинственной красотой, в мгновение ока осунулось, подурнело. Она бросила гребенку, разулась, переоделась в привычные джинсы и блузку, собрала волосы черной резинкой, больше не глядя в зеркало, ей больше глядеть не хотелось, она стала себе противна.

Щенок на кухне подъедал остатки батона, зажав горбушку, как кость, между передними лапами. Альвина процеживала молоко.

— Ты, Лаура? — удивилась она. — Я и не слыхала, как ты вернулась. Они, — свекровь кивнула на детей, — все глаза проглядели, тебя дожидаясь. На почту не заходила?

— Нет, — коротко ответила Лаура, опять со стыдом сознавая, что умалчивает о поездке. Точно смирившись с тем, что с этого дня уже нельзя будет обойтись без лжи, она все-таки старалась оттянуть тот миг, когда придется сказать неправду.

— Уже должно быть письмо от Рича. Как ты думаешь? — мечтательно говорила Альвина, не замечая, как неприятен невестке этот разговор.

— А где Вия? — спросила Лаура с деланной живостью, даже веселостью, так не вязавшейся с мертвенным выражением ее лица, и слегка покраснела: наигранный тон казался ей отвратительным.

Однако свекровь, занятая своим делом, ничего не заметила: кончив процеживать молоко, вытряхнула пену коту на блюдце, к которому сразу подбежал Тобик. Альвина замахала на него мокрой марлей и прогнала.

— Вон суп твой стоит с самого утра. Не жрет. Какой барин!.. Вия? — вспомнила она. — К Малде поехала, к портнихе…

Альвина бросила взгляд на невестку, но и бледное, неживое лицо Лауры ничего ей не сказало. Альвина была права, полагая, что не знает Лауру и по сути не знает ни ее мыслей, пи чувств. За все девять лет, прожитых вместе, Альвине, например, и в голову не пришло задуматься, любит ли невестка Рича. Мать была так привязана к сыну, что и мысли не допускала, что кто-то другой — тем более жена Рича — может его не любить. Эта привязанность делала ее слепой, она и сейчас не увидала в невестке того, что, вопреки стараниям Лауры, было написано на ее лице и говорило о перемене, грозившей потрясти жизнь в Томаринях…

— Долго вы там канителились, — немного погодя снова заговорила Альвина, но, к счастью, расспрашивать не стала и, как обычно, не ждала ответа: и так ясно, что собрание затянулось, а работой невестки она никогда не интересовалась, если это прямо не затрагивало домашнюю жизнь. Альвине было жаль только потерянных, по ее мнению, часов.

Лаура снова молча кивнула, довольная тем, что обошлось без вопросов и ей не надо лицемерить. Она все искала повод уйти из кухни, чтобы остаться одной, и тут заметила, что оба старых подойника пустые, подцепила их на коромысло и направилась к колодцу. Горизонт еще горел, но уже мерцали первые бледные звезды. Лаура машинально вертела ручку, цепь разматывалась с унылым визгом, и, лишь когда она раскрутилась до конца, Лаура поняла, что ведро ухнуло на дно, подняло ил и вода будет мутная. Но горевать было поздно, она вытянула ведро, поставила на сруб, однако разглядеть, мутная вода или нет, в сумерках не могла, на нее только пахнуло холодом.

«Что же произошло?» — неожиданно мелькнула у нее путаная мысль, будто она чувствовала себя обязанной перед кем-то оправдаться. «Ничего не произошло!» — уверяла, убеждала она себя, загоняя вглубь мысли, что тем не менее все же… произошло, притом нечто большее, чем слияние губ двух дочти чужих людей, что может и не означать решительно ничего. И это открытие вновь наполнило Лауру чувством раскаяния и одновременно счастья.

Она постояла под стемневшим небом, на котором загорались все новые звезды, обхватив руками плечи, вздрогнула от вечерней свежести, которая словно поднималась по ней от босых ног, постепенно охватывая все тело. Потом, чтобы сбросить оцепенение, энергичным движением вылила воду в подойник и еще раз опустила ведро в колодец, слыша только лязг цепи и звяканье жестяной дужки. Над двором пролетела летучая мышь, потом вернулась, но может быть, это была другая. Ночная летунья промчалась как подхваченный ветром лист черной копирки. Лаура запрокинула голову, ожидая, не покажется ли та еще раз, и она действительно вынырнула из тьмы, пронеслась прямо над воротом, Лауре казалось — она почувствовала на лице дуновение, как от взмаха птичьих крыльев. Летучие мыши не боялись человека, охотились за ночными мошками, зимовали под крышей погреба, а летом в дневное время прятались где придется: под стрехой, под навесом, в дровах. Как-то Рич, перекладывая дрова, придавил летучую мышь, она визжала и сипела от боли, разинув круглый рот, утыканный мелкими, острыми зубками. Он взял ее в ладонь и понес домой — как будто в доме ей будет легче; она шипела и плакала в его смуглой ладони, не пытаясь, а может, и просто не в силах его укусить, а он с состраданием смотрел на нее, не зная, что делать. Альвина сказала: как ему не противно трогать руками такую дрянь, а он все печально смотрел и смотрел на беспомощное создание, шевелившееся в его руке…

Лаура удивилась — отчего это воспоминание ей неприятно, ведь летучие мыши ей вовсе не противны, как Альвине, скорее симпатичны, и та мышь, придавленная дровами, которая все-таки выжила, вызывала в ней только жалость. Однако сейчас Лауре не хотелось вспоминать этот эпизод, она старалась его отринуть, безотчетно избегая всего, что могло причинить боль. И, заметив приближение боли, уходя от нее, она взяла на плечо коромысло и вернулась на кухню…


Большое зеркало в Томаринях было одно, в комнате Лауры, и, едва вернувшись из Заречного, Вия тут же вошла к ней с новым платьем на руке, чтобы не откладывая примерить.

— Готово? — спросила Лаура.

— Обожди, я покажу! — сразу же загорелась Вия и, переодеваясь, с воодушевлением говорила: — Мы сшили по немецкому журналу — миди и с широким поясом. Я видела похожее у одной на вокзале, только розовое и тут, сверху, маленькие защипы. Колоссально! А металлические пуговицы на синем еще лучше выглядят и как раз в тон пряжке на моей белой сумке.

Не переставая рассказывать, она нетерпеливо продевала блестящие пуговицы в жесткие, еще тугие петли, которые не хотели поддаваться.

— Еще не обмялись…

Платье действительно было прекрасное, но с одним изъяном — Вие оно не шло. Ее полную фигуру «миди» делало неуклюжей, широкий пояс, деливший и без того короткий торс па две части, укорачивал фигуру, а пуговицы своим наглым блеском подчеркивали ее высокий бюст с почти непристойной смелостью.

— Ну как? — спросила Вия, на одном каблуке поворачиваясь перед Лаурой, и в эту минуту главным, по-настоящему пленительным в ней была неподдельная радость, озарявшая ее молодое круглое лицо. — Ну, как все-таки, а? — нетерпеливо повторяла она, желая, чуть ли не требуя похвал.

— Платье хорошее, — сказала Лаура.

— Правда ведь? — горячо согласилась Вия. — Во всяком случае, в нашем захолустье, в Заречном, такого еще ни у кого нету.

Стуча каблуками («Не смотри, Лаура, на туфли, они не идут к платью!»), Вия наконец подошла к зеркалу и долго перед ним вертелась.

— Думаешь, легко было раздобыть все что нужно! Материал по блату, пуговицы — из Риги, из магазина на улице Ленина, фасон из… Лаура, примерь ты! Хочу посмотреть, как со стороны выглядит, — вдруг предложила она в приливе щедрости, свойственной счастливым людям.

— Разве мне годится твое платье, и потом…

— Надень! Что тебе — трудно? — приставала Вия, желая продлить удовольствие. — Ну, Лаура, миленькая!

— Ты прямо как ребенок, Вия! — отговаривалась Лаура, которой вовсе не хотелось опять переодеваться. — Для чего тебе это?

Но Вие втемяшился в голову этот каприз, и она ныла до тех пор («Ты прямо как Марис!»), пока Лаура не сдалась.

— Что с тобой делать, — сказала она и, улыбаясь, вздохнула.

Гладкий шелк холодком прошумел по плечам и спине, Лаура застегнулась. Золовка смотрела на нее, сразу умолкнув, задумчивая, серьезная.

— Что ты уставилась на меня?

— Какая ты все же красивая! — с искренним восхищением сказала Вия, как и тогда, когда прочитала письмо Рича. — Только ужасно бледная и глаза горят как свечи.

Лаура едва заметно усмехнулась.

— Ну, теперь можно снять?

— Посмотри хотя бы на себя.

Но Лаура, вспомнив мертвое, застывшее выражение своего лица, к зеркалу не пошла, ей не хотелось ни вспоминать, ни видеть эту горестную маску; и равнодушно, как и надела, она сняла платье, и материя, только теперь согретая, снова прошумела по спине и плечам. Виины глаза провожали каждое ее движение. Лаура чувствовала себя неловко под этим пытливым взглядом, хотя в нем не было ничего плохого, по-прежнему только немой восторг и что-то вроде недоумения.

— Я сильно устала, — точно оправдываясь, сказала наконец Лаура. — Пока другие обедали, ходила по магазинам. Потом разгорелся спор, и поздно кончили…

— О господи, да что вам делить, учителям!

И Лаура довольно путано — не столько желая поделиться с золовкой, сколько предупредить ее вопросы, что сама она ясно сознавала, — стала рассказывать об одной директорше, которая заявила с трибуны, что «педагог должен делать все возможное, чтобы маленький гражданин чувствовал, насколько он нужен учителям, родителям и обществу», что Лауре это показалось нелепым, она взяла слово, и кажется, даже наговорила дерзостей.

— Как же ты ее назвала?

— Теорией, которая предполагает воспитание человека потребителем.

— Я имею в виду директоршу.

— Ее… кажется, никак. Только сказала, что беда наша, по-моему, в другом — ребенок слишком рано начинает сознавать, что он всем нужен и, естественно, требует, требует и требует. А мы к месту и не к месту ахаем: какие наши детки умные, у них только и разговору — о марках машин, телевидении, космосе… И нас ничуть не тревожит, что многие из них не умеют держать в руках лопату и топор. Ведь лопата — это не просто лопата, а топор — не только топор. Дети должны понять, что труд — это пот, усилие, что труд никогда не будет развлечением…

Вия, которая вначале слушала со скукой, вдруг засмеялась.

— И тебя, конечно, разгромили? Да? Тебя упрекали в примитивных взглядах на труд, в отсталости, тебе сказали, что в нашу эпоху техники и автоматики…

— Но…

— …сказали, что ты против счастливого детства, сослались па Макаренко… Не удивляйся, эти басни мне тоже известны наизусть.

— Но так говорили не все. Другие наоборот…

— Ах, не все? — с горьким смехом продолжала Вия. — А мальчишки не выбили вам рогатками окна, пока вы там разглагольствовали, будут ли в светлом будущем топоры и лопаты? Ты идеалистка, Лаура. Сло-ва, сло-ва, красивые слова…

— Лучше быть идеалисткой, чем…

— Что же ты не договариваешь? Циником? А тебе не приходило в голову, что так называемый цинизм может быть и средством защиты?

— Интересно, от чего же?

— От чего? От того же — прости за грубость — недержания красивых слов. Я была, и не раз, свидетелем того, как малевали иконы с моего бедного отца. Меня сажали в президиум, — что было нужно и начальству и людям в зале не больше, чем нужны пуговки на рукавах пиджака, на которые нечего застегивать, — и начинали малевать. А я должна была сидеть как деревянный идол для всеобщего обозрения, не смея голоса подать, хотя мне, глядя на это, хотелось то смеяться, то плакать.

— Они это делали из добрых побуждений.

— К сожалению, далеко не всегда. Многие — только для галочки. Конечно, это большая честь, что мой отец похоронен в центре Заречного, только я никогда не могла просто, по-человечески поплакать на его могиле. Когда я однажды — еще совсем желторотая — туда прокралась, меня хотели сфотографировать. Получился бы трогательный фотоэтюд, правда? «Любящая скорбящая дочь у…» К счастью, я вовремя заметила. Высунула язык, прыгнула через изгородь и убежала. Можешь меня осуждать, но с тех пор у меня пропало желание туда наведываться. А дома… — Вия безнадежно махнула рукой, сказала не то себе, не то Лауре: — Ах, стоит ли себя растравлять! — точно устыдившись своей откровенности и уже сожалея о сказанном, круто переменила тему: — Может, хочешь взять мое платье на завтра? Ты ведь завтра опять поедешь? Тебе оно исключительно идет.

— Что ты! Таскать по автобусам и вообще…

Вия пожала плечами.

— Таскать не таскать… Не все ли равно.

— Чего ты это вдруг?

— Ты думаешь, я слепая? На кого я похожа с этими пуговицами! Хрюшка, и по брюху два ряда сосков! — заключила Вия с горькой иронией, перекинула платье через руку и вышла, только дверь хлопнула громче обычного.

Немного погодя в щелке показался Зайгин глаз, разглядывавший Лауру. Потом дверь приоткрылась шире, и теперь в комнату глядели два серых глаза.

— Заходи, детка! — заметив Зайгу, пригласила Лаура.

Войдя, девочка обвела взглядом мебель, вещи, будто искала причину ссоры.

— Тетя Вия сердится?

— Да нет, так просто, — ответила Лаура, — платье…

— Не нравится?

— Не нравится.

Зайга подошла к Лауре и слегка прижалась тельцем к ее боку. Лаура ждала, что девочка что-то скажет, но она стояла прижавшись и ничего не говорила. Послышались тихие всхлипывания.

— Что ты, дружок?

Но девочка так и не сказала ни слова, только слезы побежали быстрее.

— Бабушка поругала?

Зайга отрицательно покачала головой.

— Болит что-нибудь?

Тот же отрицательный жест.

— Что случилось? Скажи мне, дружок! Ну, расскажи!

Девочка порывисто обняла Лауру.

— Ничего… мы просто вышли на дорогу… Стояли долго. И мне пришло в голову, что… ты можешь совсем не приехать… и я…

— Как я могу совсем не приехать? Сама подумай!

— Не знаю… Мне просто пришло в голову. Мало ли что может случиться…

Детские руки нервно цеплялись за Лаурину блузку, за плечи. Быть может, сердце ребенка угадало в ней какую-то перемену? Или же в нем таилось предчувствие возможной беды, какое жило в ней самой когда-то, перед несчастьем с Ричем? И, гладя худую спину девочки, Лаура думала, что бури, пронесшиеся над взрослыми, наверное, надломили что-то и в этом хрупком ребенке… Ее охватило страстное желание защитить Зайгу. Но как? И… от чего?

2

Не дождавшись Рудольфа (а может, и не совсем полагаясь на его обещание), дети явились в Вязы сами, принаряженные и чуть-чуть торжественные — вероятно, дома прослушали лекцию, как надо себя вести. Войдя во двор, Зайга огляделась, наверно опасаясь собаки, а Марис, увидав Рудольфа, который возился у сарая с автомобилем, бросился к нему, крича на бегу:

— Ты еще не готов?

— Я готов уже больше сорока лет! — ответил тот остротой с солидным стажем.

— Ну да! Ты же без штанов.

— Как это без штанов?

— Разве ты… разве в таких можно ехать?

— А чем не штаны?

— В таких только мальчишки ходят. Зачем ты машину моешь?

— А зачем ты по вечерам моешься?

— Мама заставляет.

— Что надо сказать сначала? — подходя, напомнила Зайга брату, у которого наставления в голове не держались, и чинно сделала книксен. — Добрый день!

— Добрый день, Зайга, — ответил Рудольф, и в нем вдруг что-то шевельнулось. Он почувствовал прилив теплоты и лишь потом догадался о ее происхождении: серыми глазами ребенка на него смотрела Лаура.

Зайгины светлые волосы были заплетены в косички так аккуратно и туго, что напоминали бусы. Белая школьная блузка с тесными рукавами и едва заметной латкой на локте, синяя выцветшая и совсем короткая юбка, которую она привычным движением поминутно одергивала, говорили о том, как быстро девочка росла в последнее время.

— Скоро в школу? — спросил Рудольф.

— Да, — ответила Зайга, опять механически сделав книксен.

— В какой же класс ты пойдешь?

— Во второй, — ответила Зайга с легкой улыбкой, тоже показавшейся Рудольфу очень знакомой.

Ее тонкую шею обвивал фиолетовый сутаж, спереди спускавшийся под блузку. На таких шнурках носят медальон или крестик, и Рудольф с удивлением спросил:

— Что у тебя там?

— Где?

— На шнурке.

— Это от почтового ящика, — объяснила она и, вытянув ленточку, показала ключик. — Бабушка повесила, чтобы не потерялся.

— Один мы уже посеяли, — вставил Марис.

Зайга кивнула.

— На почте очень ругаются, когда потеряешь: приходится все переделывать… По дороге возьму газеты. Бабушка думает, что будет письмо от отца.

Зайга сказала yt от «папы», а от «отца». В устах ребенка это звучало холодно, отчужденно, и Рудольфу впервые пришло на ум, что он не может себе представить взаимоотношения детей с отцом, которого те не видели несколько лет. Он тоже мысленно употребил бездушное, официальное «взаимоотношения», а не «чувства». В нем говорило что-то похожее на ревность или зависть, и он, усмехнувшись, подумал с иронией, что начинает входить в роль собственника, хотел о чем-то спросить, но оставил эту мысль, вдруг устыдившись сам толком не зная чего.

— Ну, собирайся! — торопил Марис.

— Да, милые вы мои, куда нам спешить? Что мы там будем делать?

— Пострижемся, — важно заявил Марис.

— Это что же, как говорится, не указывая пальцем? — сказал Рудольф, ощупывая свой уже слегка заросший затылок.

— Бабушка сказала: если будет время, чтоб мы отвели Мариса в парикмахерскую, — объяснила Зайга. — В городе стригут лучше, чем в нашем Заречном.

— Под ноль?

— Как это под ноль?

— Ну, наголо. Голова гладкая, как…

— Хи-хи, как яйцо! — закончил Марис, но такая перспектива его, видно, скорее привлекала, чем отпугивала. — И я буду красивый?

— Ты так заботишься о своей внешности, прямо как жеманная барышня.

— Чубчик надо оставить! — обеспокоенная, возразила Зайга, принявшая их разговор всерьез.

— А то бабушке не за что таскать будет?

— О-ой! — вскрикнул Марис, хотя ни у кого и поползновений таких не было.

Теперь засмеялась наконец и Зайга, фиолетовая тесемка на светлой тонкой коже шеи вздрагивала, глаза ожили, стали выразительными, будто в доме вдруг открыли ставни и свет хлынул в окна. Рудольф, сам не замечая своей — скорее нежной, чем веселой, — улыбки, смотрел на девочку. Марис толканул его в бок.

— Ну!

— Ладно, я сейчас кончу, оденусь — и поедем!

Марис залез в машину.

— Где тут можно подудеть?

— Что?

— Я хочу по-ду-деть!

— А-а! Нажимай вот тут.

Мальчик ткнул пальцем в кнопку гудка, отдернул руку, точно обжегшись, и бросил быстрый взгляд на Рудольфа.

— Так?

— Жми крепче! Что, у тебя силы нету?

— Как это нету! — с достоинством ответил мальчик, надавил указательным пальцем еще раз, и в ответ раздалось короткое «ту». Осмелев и приладившись, он дудел еще и еще, вполголоса посмеиваясь от удовольствия.

— Перестань, — нахмурив брови, остановила его Зайга, но Марис ее не слушал; в азарте он жал и жал на кнопку сигнала, словно тревожные крики оленя оглашали хутор и озеро. — Ну перестань, Марис! А то я скажу маме. (Он украдкой показал ей фигу). Ты же портишь машину!

— Как это я порчу?

— А думаешь, если все время жать, она не портится?

— Да ну…

Заслышав беспрерывные отчаянные сигналы, показалась Мария.

— Это что тут за труба иерихонская? Ты смотри, гостюшки пожаловали! А нарядные какие, с капроновыми бантами! Куда же это мы собрались?

— В город! — ответила Зайга, опять чинно приседая.

А Марис, перестав дудеть, важно сообщил:

— Маму встречать!

— Заходите в дом! — пригласила Мария.

Сообразив, что будет угощение, мальчик не заставил себя ждать, а Зайга медлила и пошла лишь после повторного приглашения. Казалось, девочка охотнее осталась бы с Рудольфом.

Он вылил воду, отжал и повесил на плетень тряпку, ощущая перед поездкой невольное волнение, еще усилившееся, когда он остался один; прошел через кухню, где Мария потчевала детей, сменил в комнате шорты на брюки, достал чистую рубашку, но тут вспомнил, что он небритый. Услыхав жужжание «Харькова» и оставив недопитое молоко, тут же явились Зайга и Марис, они молча наблюдали за его занятием, дожевывая хлеб с медом, смотрели с интересом, с почтением, как на незнакомый ритуал.

— Чего она так рычит? — судорожно проглотив кусок, спросил Марис.

— В ней вращаются маленькие лезвия. Видишь?

— У нас дома такой нету. Есть бритва дяди Рейниса, — сказала Зайга. — Ей хорошо чинить карандаши, но бабушка не дает — еще обрежемся.

— А может она… отхватить нос? — из осторожности справился Марис и, получив отрицательный ответ, подставил Рудольфу круглую, надутую щеку. — Поводи немножко. Ну! Дай попробовать, что тебе — жалко?

— Да что брить-то? У тебя же, дорогой, нет бороды.

— А ты — как будто она есть. Ну капельку! Что твоя бритва — сразу сломается?

— И не боишься?

— Чего бояться, — храбро ответил Марис. — Мало ли чего я дома беру, что не разрешают. И ничего.

Рудольф легонько провел бритвой по детскому подбородку. Марис прыснул.

— Ну как?

— Терпеть можно. Только ужасно щекотно, — сказал Марис, ощупывая ладонью подбородок.

Рудольф» заметил, что и Зайга, хоть ничего и не говорит, смотрит на бритву как завороженная, и шутки ради предложил:

— Может, и ты хочешь попробовать?

— Да, — беззвучно произнесла девочка, подошла к нему и приблизила лицо с зажмуренными глазами, дрожащими ресницами, будто готовая к опасности или наслаждению. Поза девочки была исполнена доверия к Рудольфу, и она остро напомнила ему нечто, очень знакомое и близкое.

— Спасибо, — сказала девочка, открывая глаза, в которых было легкое разочарование: наверно, она ожидала большего.

— У тебя нету еще чего-нибудь… такого? — деловито осведомился Марис, описывая руками в воздухе нечто неопределенное, а глазами скользя по часам.

Зайга бросила на него укоризненный взгляд, но Марис был из породы толстокожих: он мог стоически переносить не только замечания, но даже тумаки, не говоря уж о таких пустяках, как — подумаешь! — укоризненные взгляды.

— Чего, например?

— Аппарат у тебя есть?

— Какой аппарат?

— Которым делают карточки.

— Есть. Только я оставил его в Риге. Мне и в голову не пришло, что здесь найдется тип, интересующийся фотографией.

— Что такое тип?

— Покажи ему трубку, пусть его поглазеет, — вставила Мария.

— Что это за трубка? — тут же спросил Марис.

— Большие такие окуляры, в них далеко видно.

— Очки?

— Еще дальше видать, чем в очки.

— Покажи, Рудольф! — потребовал Марис.

Рудольф достал из шкафа бинокль.

— Для чего этот ремешок?

— На шею вешать.

— Повесь! И куда смотреть?

— В стеклышки.

— Ой, какая Мария маленькая.

— Те-тя Мария, — раздельно произнося каждый слог, поправила Зайга.

— Ты не тем концом держишь.

— А как надо? Так?

— Конечно, так.

— Так я ничего не вижу.

— Дай я отрегулирую. И выходи во двор, здесь же смотреть не на что.

Сквозь увеличительные стекла знакомая местность предстала перед мальчиком чужой, полной неожиданностей.

— Лошадь! — шепнул Марис почти восторженно. — Вон дядя Залит. И трубка во рту. А вон телята в Пличах, хи-хи, бегают. Прямо как в кино!

— И мне дай! — протягивая руку, робко попросила Зайга, но Марис вцепился в бинокль и не выпускал из рук.

— Подожди, машина едет. Ой, как ползет!

— Ма-а-арис… — просила Зайга.

— По-до-жди!

— Марис!

— И лодка на озере, и…

— Ну, Ма-а-рис!..

Лишь после долгих пререканий мальчик выпустил бинокль из жадных рук и отдал сестре, не забыв предупредить:

— Только не долго! Слышишь?

Зайга припала к биноклю, направляя его то в одну, то в другую сторону, и лишь невольная улыбка, сдвинутые брови и вздрагивающие уголки рта выдавали ее чувства.

— Ну, довольно, — напомнил Марис.

— Ага, — продолжая смотреть, рассеянно согласилась девочка.

— Отдай! — потребовал брат тоном собственника.

— Ага, — думая о чем-то своем, опять повторила Зайга; на ее личике отражалась таинственная игра воображения — радость и тень задумчивости попеременно сменяли друг друга.

— Ну, от-дай! — скулил теперь Марис, дергая сестру за локоть, а она, увертываясь от брата, все смотрела и смотрела, не отрывая глаз. — Зайга-а!

— Давайте положим в шкаф, — предупредил назревавшую ссору Рудольф. — Едем мы в конце концов или?..

Девочка сразу послушалась, протянула Рудольфу бинокль, — глаза у нее были затуманены.

— Возьмем с собой! — предложил Марис.

Но во избежание новой ссоры Рудольф решительно отклонил это предложение.

— Лучше оставим. А то еще потеряем.

— Да ну! Я его стеречь буду.

— И если мы думаем попасть в парикмахерскую, надо ехать. Нет-нет, оба на заднее сиденье! Здесь сядет мама.

Марис никак не мог усидеть спокойно. Рудольф слышал, как мальчик все время вертелся, ерзал. Марис больше стоял, навалившись локтями на спинку, чем сидел, все смотрел из-за Рудольфова плеча вперед и дышал ему в ухо, тараторя без умолку:

— Во как летит! Теперь через мостик. Ух, как подбросило! Повор-рачиваем направо… Смотри, как корова на нас глаза вылупила! Хи-хи-хи…

Девочка же сидела так тихо, будто ее тут вообще не было, и, только бросив короткий взгляд назад, Рудольф увидел расширенные восторженные глаза.

— Тебе удобно, Зайга? — спросил он, чтобы что-то сказать.

— Ага, — послышалось сзади, и больше ни слова. Она предоставляла брату рассказывать обо всем, что он и делал, — подробно, взахлеб, без умолку, как футбольный комментатор:

— Проезжаем Пличи… Лизавета белье вешает… Вон, вон они, гуси! Гусак задирает голову, на нас таращится! Ишь, пугает, хорохорится! Загоны. Телята пьют. Картофельное поле. Лесок, где повесили дядю Рейниса… Вон косу-уля! Ну смотри, косуля! Бежит, смотри, сейчас скроется…

— Не кричи, я ведь тоже не слепой.

Пока косуля перебегала дорогу, Марис шумно дышал Рудольфу прямо в ухо, потом в зелени кустов еще мелькнул ее красный бок, и все снова стихло, погрузилось в дрему.

— Убежала… — перевел дух Марис.

— Кто такой дядя Рейнис?

— Ты не знаешь? Ну, наш дядя Рейнис! — с ударением сказал Марис, не умея объяснить то, что и так само собой понятно, и Зайга сказала:

— Его бандиты повесили. Он ехал на лошади, и лошадь вернулась домой одна. В телеге лежала его шапка. Бабушка закричала, заплакала… Но это было давно… — торопливо добавила она, будто успокаивая, ободряя Рудольфа, и, подумав немножко, повторила еще раз: — Очень, очень давно. Меня тогда еще не было, Мариса не было, одна тетя Вия…

— Трактор, — возобновил свои комментарии Марис. — Это «Беларусь», знаешь?

Зайга опять сидела тихая-тихая. Казалось странным, что этот хрупкий ребенок старался успокоить, ободрить Рудольфа — большого, сильного мужчину.

— С прицепом, — возвестил Марис. — Везет в Пличи корма для телят. Эйдису одному не справиться.

Рудольф почувствовал на себе Зайгин взгляд. Он почему-то ожидал, что девочка снова скажет, успокаивая: «Это было очень, очень давно». Ждал ли ребенок от него обещания… заверения, что это больше не может, не должно повториться? Или Зайга искала у него заступничества, защиты?

— Заречное, — объявил Марис.

Рудольф затормозил у почты.

— Помочь тебе или сумеешь отпереть сама?

— Сама, — отозвалась девочка, легко взбежала по крутой лестнице здания и тут же воротилась с целой пачкой назад.

Ключик висел у нее на груди поверх блузки, в руке она держала журнал, несколько газет и сверху два письма в разных конвертах. Сев в машину, она захлопнула дверцу и, пригладив мелкие вьющиеся прядки на висках, сказала:

— Готово!

— «С-е-ль-с-к-а-я жи… жи… знь», — читал по складам за спиной Марис. — «П-р-о… про-л-е-т…»

— Ты что, уже читать умеешь? — удивился Рудольф.

— Немножко умею. «…Проле-т-а-н-и-и…»

— «…тарии!» — поправила тоже смотревшая в журнал Зайга.

— Кто тебя учил?

— Читать? — рассеянно переспросил Марис, боясь поднять глаза от журнала и потерять незнакомое слово. От напряжения он судорожно стискивал журнал. — «…про-ле-та-ни-и…» Чуть-чуть Вия, чуть-чуть Зайга, так понемножку и… «в-с-е-х с-т-р-а-н…»

Письма лежали теперь на сиденье поверх газет. Спрашивать, от кого и кому они, Рудольфу было неловко.

— Что такое пролетании?


Увидев Рудольфа, Лаура просияла, и он, держа в своей руке ее узкую ладонь, радостно смотрел в порозовевшее, поразительно молодое лицо, озаренное счастьем, которого она не могла скрыть — с лица ее будто спала пелена. От Лауры пахло незнакомыми духами. Сначала Рудольф просто не знал, что сказать, говорить ли ей «ты» или «вы», токи близости струились между ними, и казалось, они оба чувствовали это.

— Вы долго ждали? — спросила Лаура.

Но прежде чем Рудольф успел ответить, Марис воскликнул:

— Мама, смотри, что мы купили!

Ему не терпелось открыть коробку с акварельными красками, и та в конце концов поддалась.

— Видишь? Мы были в универмаге. Прошли по всем этажам. Знаешь, Рудольф купил мыло в бутылке и хотел купить сандалии с ремешками. Но оказались малы.

Лаура засмеялась, узкая рука ее все еще мягко лежала в его теплой ладони, и, наконец, спохватившись, она отняла руку. Он помог Лауре сесть в машину, нечаянное прикосновение длинных шелковистых волос обожгло его как огнем.

— Чем тут пахнет? — глубоко втянув воздух, спросила Лаура.

— Это мы пахнем, — радостно возвестил Марис.

— Кто это мы?

— Я и Рудольф. Мы были в парикмахерской, и тетенька нас опрыскала. Видишь? — Мальчик повертел головой, давая осмотреть себя со всех сторон. — Красиво меня подстригли?

— По-моему, да.

— А его?

Лаура с Рудольфом взглянули друг на друга и засмеялись, их взгляды не хотели расставаться, как недавно их руки.

— Его тоже, — сказала Лаура.

— Он сбрил мне бороду!

— Что, что?

— Бо-ро-ду! По правде! Такой маленькой машинкой.

«Победа» вырулила на главную улицу и выехала из города.

— Зайге тоже, — сообщил Марис. — И дал трубку.

— Бинокль, — включившись наконец в разговор, поправила Зайга.

— У него дома есть аппарат, который делает карточки. Только он не взял с собой — он не знал, что здесь есть… тип.

— Тип?

— Да.

Уши Рудольфа опять щекотало дыхание Мариса, тот все время висел на спинке переднего сиденья, и Зайга потянула брата за рукав.

— Чего тебе?

— Не ерзай.

— А тебе какое дело?

Лаура обернулась.

— Опять ссоры?

— А что Марис все время виснет у дяди на шее!

— Вот еще… На какой шее? — возмутился мальчик.

— Мне это не мешает, — заверил Рудольф, причем не лицемеря: теплое дыхание у его щеки, вся эта суматоха за спиной напоминали ему что-то близкое, только давно забытое, от этого веяло прошлым.

— Рудольф!

— Да?

— А ты быстрей ехать не можешь?

— Почему же. Могу.

Он переключил скорость, прибавил газу, теперь деревья только мелькали перед глазами. Марис был доволен.

— Хи-хи, вот это да! Хутор… двор… опять хутор… мост. Дом… еще дом.

Стремительный бег машины оборвался у переезда, дорогу им преградил полосатый шлагбаум, и хотя ни с той, ни с другой стороны поезда видно не было, им пришлось ждать. Рудольф выключил мотор, однако и в тишине поезда не было слышно. Возле сторожевой будки бродило с десяток голубей, один сидел на дереве, вопреки устоявшемуся мнению, будто домашние голуби на ветки не садятся. Железнодорожный сторож женского пола стоял с флажком у полотна, — значит, поезд в недалеком будущем должен проследовать, да и спешить им было некуда. Все же Марис, нетерпеливо поерзав, потыкал Рудольфу в спину.

— Что ты?

— Дай подудеть!

— Думаешь, это подействует? — усомнился Рудольф: спина сторожа выглядела неумолимой. — Только ты не очень!

«Ту! ту! ту-ту…»

Разумеется, не подействовало. Женщина оглянулась, и до них донеслось:

— Всё спешат — видно, жить надоело…

Скорей всего это была старая дева или пожилая вдова, злая на всех и на все. Изрекла свою мудрость и повернулась опять к полотну, а к ним — черной неприступной спиной.

— Можно еще? — приставал Марис.

— Не надо, — коротко сказала Лаура.

Наконец показался поезд, длиннющий товарный состав: платформы с бревнами, цистерны с бензином и коричневые вагоны с неизвестным грузом, стуча колесами, точно прихрамывая на стрелках, катились и катились не спеша однообразной чередой, которой не было конца.

— …двадцать четыре, двадцать пять… — считала вполголоса Зайга.

— Ползет как улитка, — сказал Марис.

— …двадцать… Не мешай!.. девять, тридцать, тридцать один…

Рудольф посмотрел на тонкий, словно острым карандашом очерченный профиль Лауры.

«Ну, взгляни на меня!» — думал он, обращаясь к ней на «ты».

Лаура заметила его взгляд, ее ресницы дрогнули. Она повернула голову, глаза ее потеплели. Их руки остались на прежнем месте: у Рудольфа — на руле, Лаурины обхватили сумочку. При детях они не могли ничего сказать друг другу, но это было и не нужно.

— …сорок один, сорок два…

Рудольфа охватило давно забытое волнение, удивлявшее его самого своей юношеской свежестью. Кто бы подумал, что его можно еще чем-то удивить, в сорок лет он испытал и повидал как будто все: чистое, наивное, ранимое ядро в нем покрылось скорлупой снобизма, деланного оптимизма. Тем не менее сейчас он чувствовал себя молодым и счастливым, сознавал, что выглядит глупо, но не стеснялся этого, как не стыдится своей наготы ребенок.

— …пятьдесят шесть, — объявила Зайга. — Пятьдесят шесть вагонов.

— Пятьдесят… семь! — возразил Марис для того только, чтобы подразнить сестру, ведь он совсем не считал.

— Пять-де-сят шесть! — отчеканивая каждый слог, повторила Зайга.

Прогрохотал последний вагон, шлагбаум стал нехотя, медленно подниматься.

— Пять-де-сят семь!

— Дети!

— А чего она… — задиристо начал Марис, но вдруг, зажав ладонью рот, на полуслове смолк, потом, наклонившись к Лауре, прошептал ей что-то. Слышны были только первые слова: — Мама-а, у меня опять…

— Может быть, остановимся у того кудрявого лесочка? — спросил Рудольф, кивнув на облезлый ольшаник у дороги.

— Да ну… — сконфузился Марис. — Что я, худое решето, что ли? У меня зуб выпал. Еще бы немножко — и проглотил.

— Зуб?

— Да. Шатался, шатался и вдруг… — говорил мальчик, протягивая для всеобщего обозрения ладонь с трофеем.

— А красавец был! — пошутил Рудольф.

— Мне тоже немного жалко, да чего зря горевать, — серьезно ответил Марис. — Живи себе и поплевывай! Языком… э-э… уже можно нащупать новый. — Мальчик снова потыкал Рудольфа в спину, и, когда тот обернулся, он, задрав голову, показал темную дыру на верхней челюсти. — Видишь новый?

— К сожалению, нет.

— А он правда есть. Честное слово! Остренький такой… Погляди лучше. Э-э-э, вот тут!

— Не садись на письма, — охладила его пыл Зайга.

Лаура обернулась.

— Ты была на почте?

Девочка кивнула, подала Лауре всю пачку и, сняв через голову ленточку, отдала и ключик.

— Одно тете Вие, другое…

— Опять небось от жениха! — вставил мальчик.

— Марис!

— …другое от папы.

Не разглядывая, Лаура положила письма в сумку.

На проселочной дороге, когда машину подбросило на ухабе, старый зуб выпал у Мариса из кулака и куда-то закатился. Сопя и пыхтя в тесном пространстве между сиденьями, мальчик нагнувшись шарил по полу, Зайга ему усердно помогала, но все поиски были тщетны — зуб как в воду канул.

— Вот, вот он!

— Ну да… Разве это мой зуб? Это дрянь какая-то…

— Не знаешь, как надо сказать: это мусор. Подними ноги! Да не брыкайся, Марис! Как я могу искать — ты все время тычешь мне ногами в лицо.

— Куда я тычу? Я держу ноги.

— Держи и не дрыгай ими!

— А ты не щипайся!

— Я и не думаю…

Толкаясь и прыская со смеху, дети продолжали забавляться игрой. Лаура их не останавливала, она все смотрела перед собой, уйдя в какие-то свои мысли, которые Рудольф теперь не мог угадать, — на ее недавно столь открытое лицо точно опустилось забрало.

«Ну, посмотри на меня!» — молча просил он, стараясь вернуть волнующую радостную близость. Но Лаура не чувствовала его взгляда. Как две планеты, они двигались каждая по своей орбите, сближались… сближались… минуту назад были в положении великого противостояния, а теперь медленно, но верно удалялись друг от друга.

— Вот он! — закричал сзади Марис, и немного погодя, после шумной возни, потерянный зуб был снова извлечен на свет божий.

— Дай сюда, а то опять потеряешь.

— Не трогай, он мой!

Наконец успокоившись и помирившись, дети опять раскрыли купленные в универмаге коробки, пересмотрели и сравнили краски. Особых споров больше не возникало — содержимое коробок было совершенно одинаковое. На взрослых они не обращали внимания. И только у поворота на Томарини, уже прощаясь, крепко прижав к груди краски и стискивая в ладони свой драгоценный зуб, Марис спросил вдруг:

— А чего ты, Рудольф, такой печальный?

— Я не печальный.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Ну, смотри у меня! — сказал мальчик, пристально глядя на него блестящими карими глазами.

— До свидания, Лаура!

Она протянула руку, лицо у нее было измученное, беспомощное и жалкое.

Уходя по аллее, дети не раз оглядывались и, пятясь задом, дружно махали руками. Только Лаура ни разу не обернулась. Рудольф смотрел, как она удалялась, постепенно все уменьшаясь, и наконец скрылась из виду в зелени кустарника. Который раз он так глядел ей вслед с щемящей болью, которая стала уже знакомой, привычной… Он думал: не оттого ли эта боль, что с самого начала он инстинктивно боялся потерять Лауру, предчувствуя неизбежность потери? И его охватило такое знакомое теперь, привычное чувство одиночества.

3

Радостно тявкая, навстречу им выбежал Тобик. Тогда заметила своих и Альвина. Неловко, грузно перешагивая через грядки, она что-то несла в фартуке.

— Что у тебя там? — не утерпел Марис.

Альвина раскрыла фартук, в нем были огурцы и укроп.

— А у нас есть краски! — крикнул мальчик, размахивая коробкой. — А тут у меня зуб.

— Что? — удивилась Альвина.

— Зу-уб! Ну, хорошо меня постригли? Понюхай, как пахнет!

— Есть письмо от папы, — сообщила Зайга, и Альвина оживилась, сразу потеряла интерес ко всему остальному.

— Чуяло мое сердце, что должно быть. — И пошла с ними в дом.

Перебивая и дополняя друг друга, дети рассказывали о поездке, Лаура молча шла сзади, и рядом с ней, учуяв колбасу в сетке, преданно держался песик; всех их овевал запах укропа. Увидав на дворе хозяйку, подняла голову и замычала — просилась в хлев — корова.

— Схожу за Росянкой, — предложила Лаура, отдала покупки Зайге и побрела прямо по траве к озеру.

— Да что, я не привела бы? Ничего ей не сделается, — возразила Альвина, которой не терпелось послушать письмо.

Лауре же, напротив, хотелось этот момент оттянуть. Что изменится от того, прочтет она получасом раньше или позже? Ничего. Еще она поймала себя на мысли, что хотела бы сперва прочесть одна, как будто стыдилась того, что делала не раз и опять собиралась сделать.

Выдернув железный кол из влажной земли, Лаура, как обычно, повела корову поить. Потянув за собой цепь, Росянка зашла в озеро и, наклонившись, пила, шлепая толстыми губами. В той стороне, где Заречное, гудел трактор; над камышом носились стрижи. Напившись, корова вышла на берег.

— Ну, пошли!

Они взобрались на гору, по пути Росянка подняла в траве и сгрызла яблоко…

— Что так долго?

— Разве долго?

— Давай отведу и привяжу.

Им было не о чем говорить. Лаура заметила нетерпение свекрови. Из хлева Альвина вернулась очень быстро, вошла в Лаурину комнату и, хотя невестку не подгоняла, своим молчаливым присутствием все время напоминала: быстрее, быстрее… В приотворенную дверь из кухни шмыгнул котенок, за которым, видно, гонялся Марис, подбежал, и, мяукая, терся об ноги то Альвины, то Лауры.

— Смотри, как бы хорошие чулки не разорвал, — предупредила Альвина.

— Молока ждет.

— Подождет, не помрет. Вот подою, тогда получит.

Вскоре, конечно, ворвался разгоряченный погоней Марис, он хотел во что бы то ни стало схватить беглеца,

— Вы не видали?.. А-а, вот он!

Котенок укрылся под шкафом.

— Не трожь ты его!

— Так я…

— Сейчас будем от папочки письмо читать, — пообещала Альвина.

Однако это не соблазнило Мариса, напротив — он тут же поставил свое условие:

— Дайте котенка, тогда буду слушать!

— Марис!

— Пусть его, Лаура, берет, раз ему охота, — сразу уступила Альвина и даже помогла внуку вытащить из-под шкафа котенка, который отчаянно мяукал и упирался. — Ты глянь на него, сатана, а не котенок! Зайга!

— Что, бабушка? — отозвалась девочка из кухни.

— Иди, письмо читать будем!

Зайга явилась со стаканом воды, кистью, красками и бумагой и, низко склонившись над столом, тут же взялась за работу; прямой, точно по линейке проведенный пробор делил ее затылок на два равных светлых полушария.

— Марис, и ты садись хоть тут! Марис!

— А он барахтается, не дается. Ой, вот нечистый дух!

— Ну, цыц у меня!

— А чего он…

— Надаю по заднице! Сиди, тебе говорят!

Лаура вынула из сумки письмо.

— Погоди, принесу ножницы, — вызвалась Альвина, но, пока она ходила, Лаура вскрыла конверт и развернула сложенный лист.

— Ну, начинай! — садясь на диван, поторапливала Альвина невестку, и та прочла:

— «Моя дорогая Лаура!»

…Все последние дни Рич был мертв, погребен под толстым слоем земли, слоем времени, расстояния, быть он был, но его в то же время как бы не было, и Лаура легким шагом шла по мхам и травам былого. Теперь же он сидел на грубо сбитой скамье, зажав в мозолистых пальцах огрызок карандаша, и писал… Бритая голова, склоненная от усердия набок, казалась четырехгранной… верхняя часть лба, белая, постоянно закрытая шапкой, была точно приставлена к медному лицу. Он поднял глаза, что-то обдумывая, чуть шевеля шершавыми, растресканными губами, глаза у него были как у Мариса, живые, темные и блестящие… С левой стороны рта — маленький светлый шрам, который не загорал…

— Чего ж ты не читаешь?

Лаура нервно откашлялась и начала:

— «Здравствуйте все, мои дорогие!

На прошлой неделе у нас прошел жуткий дождь. Два дня лил без передыху. Все развезло, не земля кругом, а творило, так что месим грязь, хорошо еще, что тепло. Но Ты… но вы не думайте, что я жалуюсь. Это я так, ведь Ты писала, что дома, наоборот, сильная сушь. Когда вернусь, приладим мотор, чтобы не таскаться в гору с ведрами и бидонами. У нас все по-старому, происшествий не было — ни плохих, ни хороших. У двоих из наших срок подходит к концу. Прямо не верится, что скоро и я буду на их месте. Еще год. Так хочется видеть Тебя, милая, и детей…»

Марис ерзал, под ним скрипел стул. Альвина подалась вперед, легонько толкнула мальчика: «Цыть!» — и снова застыла.

— «…и детей и всех вас. Но один из двоих, которые скоро выйдут на волю, мой кореш — есть у нас тут шофер Вася, я Тебе про него, кажется, писал — совсем извелся. Получил известие, что жена с ним разводится. Его домой отпускают, и вот тебе на — идти не хочет. Бродит чернее тучи. Стал я его уговаривать. Он глянул на меня волком, покрыл трехэтажным и говорит: разве я могу его понять? Он знает про Тебя, Лаура, я ему рассказывал. Верь не верь, но от его слов радостно стало на душе. Наверно, я действительно подлец. У человека горе, а я радуюсь. Но что же делать, если я горжусь Тобой… всеми вами. Представить себе не могу, что бы я делал, если б на свете не было Тебя…»

Монотонный, бесстрастный голос Лауры дрогнул, она быстро подняла взгляд: Альвина сидела просветленная, прикрыв веки, Марис гладил кошку, та успокоилась, довольная и ленивая, развалилась у него на коленях белым брюшком кверху; одна Зайга смотрела на мать с тихим недоумением, будто стараясь понять что-то туманное и таинственное.

— Все? — точно проснувшись, спросила Альвина,

— Нет, мама. Еще есть кусочек. «Когда от Тебя… от вас долго нет письма, иной раз ночью, когда не спится, я вспоминаю нашу прежнюю жизнь. И все мне кажется таким прекрасным, как в сказке. Думаешь так иногда, и прямо страшно становится — а вдруг оно может не воротиться! Разве заслужил это великое счастье такой подонок, такое чучело, как я, от которого Ты… и все вы… видела одно горе. А как придет от Тебя письмо, небо очистится, как после дождя, станет синим и ясным. И я становлюсь большим и сильным, себе самому на удивленье. И все мне по плечу…»

Под Марисом опять взвизгнул стул,

— Цыть ты!

— Сейчас кончаю, мама… «Спасибо за рисунки Зайги и Мариса. Показал своим. Одни сказали про его картину, что это конь, другие — что щипцы. Рука у Мариса, как у меня, тяжелая. У Зайги легкая, как птица, это у нее от Тебя. Целую их обоих и Тебя, милая… и также маму,

Ваш Рич.

Р. S. Если вы в последнее время фотографировались, пришли… пришлите карточку».


— Все?

— Да.

— Надо съездить в Цесис или в Валмиеру сняться, раз он хочет, — оживленно сказала Альвина. — Жалко, что не пишет, досыта ли кормят и не больно ли тяжелая работа…

Освободившись от нудной обязанности слушать, Марис живо вскочил на ноги.

— Что будет на ужин?

— Тебе бы только… есть, — тихо проговорила Зайга и ничего больше не прибавила.

— Вот подою корову и соберу на стол, — сказала Альвина, разгладила ладонями фартук и встала.

— Подоить могу я, — предложила Лаура.

— А не устала? — заботливо спросила Альвина.

— Целый день сидела.

— Посмотрю что-нибудь повкуснее. Хотела я оттопить кислое молоко из большого горшка. Поставила на плиту с краешку. Пока туда, пока сюда, глядь — уже перегрелось. Сухой творог получился, крошится. Но если как следует заправить сметаной…

— Я привезла колбасу.

— Вот и ладно! Огурцов порежем. Я малюсеньких нарвала, еще в пупырышках — посолить хотела. Да уж пусть! День сегодня такой, прямо праздничный… Кто их знает, дают им там огурцы или еще какую зелень?

— Не знаю, мама.

— То-то и оно. А послать все равно не пошлешь. Сгниют в дороге, — кротко говорила Альвина уже по пути на кухню.

— Зайга, беги, детка, помоги бабушке резать, — сказала Лаура.

Девочка нехотя слезла со стула; было видно — ей хотелось остаться и красить.

— Мама, где моя машина? — спросил Марис»

— Какая? Большая?

Мальчик кивнул.

— За диваном смотрел?

— Вот она! — возликовал Марис, вытащил красный грузовик, выкатил на середину комнаты и стал толкать к двери, ползая за ним на коленях.

— …трр… тр… трр…

— Смотри не занози ногу.

— Чего?

Когда он угомонился, стали слышны стук ножа о доску и тяжелые шаги Альвины, под которой скрипел расшатанный щелистый пол.

— Не занози ногу, говорю.

— Не заножу… Трр… трр…

Машина с трудом перевалила через порог, выкатилась на кухню, и стук ножа тотчас же прекратился.

— Марис, чего ты на меня едешь! — вскрикнула Зайга.

— Да ну! На тебя… Тут у моей машины гараж.

— Как раз там, где я стою!

— Ты что — стоишь под табуреткой?

— Под моей табуреткой нет никакого гаража.

— Под твоей! Это табуретка старого Томариня!

— Зайга… Марис! Угомону на вас нету, — урезонивала детей Альвина, но в голосе не было ни досады, ни злости, и Марис продолжал толкать свой обшарпанный грузовик под табуретку, гудя все оглушительней:

— …тррррр…трррррр… Видишь, как буксует, черт ли его загонит в гараж!

Лаура спохватилась, что все еще стоит в тупом оцепенении.

«Что я собиралась делать? Ах да, хотела идти в хлев».

После шума на кухне тишина во дворе показалась Лауре мертвой, как если б она оглохла, и лишь постепенно стали выделяться вечерние звуки. Корова в хлеву, заслышав шаги, повернула голову к двери и глядела из полутьмы фиолетовым глазом. Сразу поднялся боров, подошел к загородке и просительно, нежно — насколько это возможно хриплым басом — захрюкал. Лаура взяла низенькую скамейку («Ну повернись, Росянка!»), подсела к корове, обмыла вымя и стала доить; первые струи ударили в жесть туго и звонко, потом полились с мягким журчаньем. На пороге устроился котенок — ждал пены. Все было как обычно, как всегда… За открытой дверью смеркалось, мирно жевала Росянка, пахло парным молоком, рубленой травой и навозом, на насесте охорашивались куры. Иногда корова оглядывалась, ее выпученный глаз казался стеклянным. Лаура вполголоса заговаривала с ней, и та начинала опять лениво, размеренно двигать челюстями. Кончив доить, Лаура отставила скамейку, вернулась во двор и пошла к колодцу вымыть руки; котенок не отставал от нее ни на шаг.

Сверху долетел слабый рокот. Над землей, погружавшейся в густые сумерки, небо высилось громадное, светлое, и на восточном склоне вдруг сверкнул серебряной точкой невидимый самолет, напоминая Лауре о том, что она с тихой радостью и глубокой грустью вспоминала уже как далекое прошлое: с грустью оттого, что оно прошло, с радостью оттого, что оно было. Молоко в подойнике слегка дымилось. Лаура почему-то ждала, что появятся и летучие мыши, будут неслышно парить черными пленками. Но для них было еще рано, летучие мыши ждали густой темноты.


В кухне царили тишина и покой. Капризный Марисов грузовик наконец был благополучно водворен в гараж, дети, в который раз помирившись, дружно сидели на одной табуретке, прижавшись боками, и черпали столовыми ложками нарезанные огурцы, так прямо, без соли и сметаны, без хлеба.

— Кто разрешил?

— Мы только попробовать, — сказала Зайга, положила ложку и покраснела.

— Возьмите из сетки колбасу. Но только, пожалуйста, с хлебом.

— А ты… не придешь?

— Процежу молоко и приду. Ты не знаешь, где чистая марля?

— Не-ет.

— А где бабушка?

Черенком ложки Марис показал на дверь Альвининой боковушки.

— У тебя языка нету? — сделала ему замечание Зайга.

— Ну, у себя, — буркнул Марис.

— В своей комнате, — поправила девочка.

Лаура заглянула в дверь. Но тут старые стенные часы в углу захрипели, откашлялись, и хутор огласился гудящим неторопливым боем.

— Мама?

Альвина сидела на кровати, сгорбившись. Очки с шерстяной ниткой вместо оглобельки съехали на кончик носа, глаза закрыты, в руках стиснут исписанный листок.

— Мама!

Ее ресницы дрогнули как от яркого света, глаза открылись — бессмысленные, безумные. Казалось, она вот-вот закричит, как в тот далекий февральский вечер, когда Рич вернулся без шапки, без ружья, без мотоцикла…

— За что? За что, скажи ты мне на милость…

Письмо выпало у нее из рук, Лаура подняла его, сложила, не зная, что делать.

— Хоть бы единое словечко… — Она раскачивалась в такт словам взад и вперед, взад и вперед. — Лаура, дочушка, за что? За то, что я носилась с ним, как кошка с котенком, по чужим людям, из дома в дом? За то, что отрывала от себя последний кусок?

— Тише, мама, дети…

Но Альвина ничего не хотела слушать,

— Встретила давеча Гермину Даудзишан, поздоровалась с ней — не ответила, — продолжала Альвина надтреснутым голосом. — Подхожу, спрашиваю: «Долго ты меня признавать не будешь?» — «До самой смерти!» До смерти, значит, как злодейку какую. Мы, говорит, загубили им жизнь. А наша жизнь не загублена? Никто бы, говорит, не захотел быть на ее месте. А я… а на моем месте? Покажи ты мне хоть одного человека, который хотел бы оказаться на моем месте!

В приоткрытой двери показалась фигурка Зайги.

— Что тебе, дружок?

— Что с бабушкой?

Молчание.

Зайга робко вошла и стала у косяка. На одной косичке расплелась и свисала с плеча лента, девочка поминутно одергивала слишком короткую юбку.

— Что с бабушкой? — повторила она громче. — Болит что-нибудь?

— Дадим лекарства и пройдет.

— Принести воды?

— Зачерпни из ведра, дружок.

Девочка принесла чашку, Лаура нашла корвалол.

— Выпейте, мама!

Альвина не ответила, ее зубы стучали о чашку, а взгляд, вперенный в стену, был пуст. О чем она думала? О том ли, как уходила отсюда по замерзшему озеру и, оглянувшись назад, прокляла Томарини? Или как возвращалась с Ричем, который вел на веревке пегую козу с острым крестцом? Или как на двор шагом ступил Лысан, тянувший пустую телегу с шапкой Рейниса? И вожжи тащились по земле, в них запутались пучки травы и сухая ветка. Или о том, как тогда заявился Рич… Или она тупо сидела, не думая ни о чем?..

— Отнеси, Зайга, чашку. Я только уложу бабушку и сразу приду.

Но не прошло и минуты, девочка явилась опять:

— Мама, а Марис электричество портит.

— Как это портит?

— Без конца жмет на выключатель.

Стоя на кровати в одной рубашке, Марис дергал выключатель вверх и вниз, приговаривая:

— …погасни — зажгись… погасни — зажгись…

Спальня то озарялась светом, то погружалась во тьму.

— …погасай…

— Марис!

Мальчик с шумом бухнулся в постель, зарылся с головой под одеяло, его тело тряслось — он смеялся.

— Ты мылся?

— Да, — глухо раздалось из-под одеяла,

— Он двигает ушами, — сказала Зайга.

Высунулось раскрасневшееся лицо Мариса.

— Иди мыться, — потребовала Лаура.

— Так я…

— Ты опять за свое?

— Так я же…

— Ма-рис, прекрати!

— А я без штанов, — упрямился мальчик.

— Где твои штаны?

— Остались на кухне.

— Ну, принеси ему, Зайга, — вздохнув, попросила Лаура: рубашка сына кончалась именно там, где она больше всего необходима, а расхаживать в таком виде действительно неудобно. Потом она снова повела его на кухню и все время, пока он медленно, лениво мылся, стояла рядом.

— Дашь в кровать котенка? — вытираясь, спросил Марис.

— Ты его мучаешь, — жалостливо упрекнула Зайга.

— Он любит спать со мной.

— Любит… Чего ж он тогда все время кричит?

— Ничего и не кричит.

Началась ежедневная церемония: дети заспорили, чья очередь брать в постель Котьку, потом Лаура пошла во двор звать котенка, но тот, словно чуя недоброе, не показывался.

— Ки-сань-ка! — зазывал Марис.

— Нет кисаньки. Ну, живо в постель!

По дороге Марис схватил что-то со стола.

— Что у тебя в руке? — спросила она, заметив черный продолговатый предмет.

Оказалось — коробка с акварельными красками.

— Без нее лечь никак нельзя? — сказала Лаура с грустной улыбкой.

— Ко мне тоже приди! — звала Зайга,

— Сейчас.

Лаура потушила свет и подошла. Глаза понемногу привыкали к темноте, на подушке проступил овал Зайгиного лица.

— Посиди!

— У меня, дружок, еще много дел. Посуду надо вымыть…

— Чуть-чуть, самую капельку.

Лаура присела на край дивана, обе молчали, старый дом был полон таинственных шумов, в окно стукнула ветка.

— Кто там?

— Должно быть, ветер.

За стеной старчески ворочалась свекровь, и под тяжестью ее тела, точно жалуясь, стонали пружины. Она все еще не могла успокоиться. Думала ли она о Риче? Или ждала Вию, которая снова где-то пропадала, охотней проводя время у чужих людей?

— Мама!

— Да?

— Папино письмо… было плохое?

Ветка снова побарабанила в окно.

— Нет, — ответила Лаура, — папино письмо было хорошее.

Молчание.

— Марис заснул?

Они прислушались — из угла слышалось ровное дыхание.

— Мама…

— Что, дружок?

Молчание.

— Я тебя очень, очень люблю…

Детские пальчики коснулись Лауры. Она погладила дочь, волосы скользили под ладонью живые, теплые, а лицо было прохладное от воды и чуть влажное — как яблоко в росе.

«Так уже было, но когда?»

Она догадалась, что так было всегда.

В стенах и крыше время от времени что-то трещало, казалось — кто-то ходит по Томариням, не находя себе покоя и в этот поздний час.

— Зайга…

— Мм?

— Тебе спать хочется?

— Ага… Только ты посиди…

Когда уснула и Зайга, Лаура вернулась па кухню, где стояло еще не процеженное молоко и на столе был полный беспорядок — грязная посуда, шкурки от огурцов, кривые зубчатые ломти нарезанного детьми хлеба, крошки, рассыпанная соль. Она торопилась все это убрать, принесла воды, в ящике не нашлось ни полена дров, надо было сходить в сарай.

На дворе поднялся ветер. Когда зашумели яблони, слышно было, как падают наземь спелые плоды. Изредка ветер пел в проводах, звук был мелодичный, как у старинного клавесина. На небосклоне мерцал тусклый спокойный свет, всходила луна. Дверь сарая с визгом отворилась, на противоположной стене шевельнулась черная фигура, от неожиданности Лаура испугалась, но потом сообразила, что это ее тень, — над горизонтом взошла луна, пока еще огромная и оранжевая, одетая дымкой. В саду тени возникали десятками, они дрожали в призрачном полумраке, ступали гулкими шагами падающих яблок, являлись из прошлого и плясали при лунном свете вокруг Томариней.

«Надо уезжать отсюда, — думала Лаура, с суеверным, леденящим страхом глядя на танец теней под пение проводов-клавесина, — все равно куда, только бы уехать. Чтобы Ричу не пришлось сюда возвращаться… в развалины кулацкого рая. Пропади он пропадом!»

Все выше поднималась луна, и короче становились тени, но они по-прежнему витали, черные и глумливые.

4

Издали могло показаться, что в Вязах идет пир горой либо там затеяли свару. Окно было распахнуто, и в нем белым флагом реяла на сквозняке занавеска, из окна вырывалось сразу несколько голосов. По какому случаю у Путрамов народ, удивился Рудольф. Но как только мотор заглох, все прояснилось — это радио! Стариков нигде не было видно, дома хозяйничали чужие громкие голоса, вполне освоившиеся в обыкновенно тихих Вязах.

Путрамов он нашел в комнате у аппарата.

— Что это вы?.. — начал было Рудольф, морщась от оглушительных звуков.

— Тсс! — зашипела на него Мария и сказала еще что-то, во рту блеснул зубной протез, который она носила только по большим праздникам.

На Эйдисе была чистая глаженая рубашка, лицо тщательно выбрито (на подбородке еще держался приклеенный лоскуток газеты), — старики сидели торжественные и нарядные, как в президиуме.

Потянув Рудольфа за рукав, Мария жестом пригласила его сесть, и он подчинился. А тем временем глуховатый баритон монотонно и длинно приводил какие-то цифры.

Эйдис наклонился к Рудольфу?

— Апинит.

— Что ты говоришь?

— Апинит, агроном.

— А-а…

— Тсс! — замахала на них руками Мария.

— Чего ты шипишь как змея?

— Дай ты послушать!

Баритон сменило сопрано, и Эйдис опять наклонился к уху Рудольфа:

— Она.

— Корреспондентка?

— Она самая, с которой я, сталбыть, кофий…

В этот момент назвали фамилию Эйдиса:

«…а также Эдуард Путрам, из старой гвардии «Заречного», стоявший у колыбели колхоза. А вот как раз и он!»

Эйдис насторожился, жадно ловя каждое слово, будто из репродуктора шел не его собственный, только сдавленный, искаженный микрофоном и громкостью голос:

«Нету у нас, конечно, таких пашен, как в Земгале, — холмы все… а поля словно кротами изрыты… но землица — особо плакаться нечего… Если не очень сухое лето, все так и прет из земли…»

— Ей-богу, Эйдис! — заволновалась Мария.

«…и люди теперь едят досыта, дома понастроили… как дворцы, только и знай ездят на моциклетах…»

— Ей-богу, правда он, старый шут! — все еще не смея верить, повторила Мария.

«Спасибо, товарищ Путрам, за беседу, — надрывалось радио, — мы видим — вы торопитесь по делам на ферму молодняка. Желаем успеха! А теперь давайте отправимся на ферму «Гришли» к доярке Хильде Гринталь. Навстречу нам как раз выходит товарищ Гринталь, мы задаем ей вопрос…»

— И это все? — заметил Эйдис, ни к кому не обращаясь, его рука машинально потянулась в карман за куревом.

— Что? — переспросила Мария. — Ничего не слышу!

— Я-то думал, что наговорил им с три короба, — махнул он костлявой лапой. — Приверни тише эту балаболку. Того и гляди уши лопнут.

«Вы слушали радиорепортаж из колхоза «Заречное». Передачу подготовила…»

Мария повернула регулятор, и шум стих.

— Складно получилось, — высказала она свое мнение, — рассудительно так, не похоже на Эйдиса. А у меня уж сердце в пятки…

— Все-то оно у тебя трясется как овечий хвост!

— …ну как при народе что-нибудь отчебучит! Ведь потом от сраму глаза прятать будешь.

Эйдис достал папиросу, чиркнул спичкой, закурил.

— Чего ты нахохлился, старый шут? Чем ты еще недоволен?

— Я думаю.

Мария пожала плечами.

— Вы на него посмотрите, он думает!

Эйдис молча выпустил облачко сизого дыма, откашлялся и сказал:

— А все ж хитрая у барышни эта машина. Все равно как… дуршлак. Жижа, сталбыть, вытекает, остается одна гуща. — Эйдис выпустил еще облачко дыма. — Техника, брат…

— Техника, — согласился Рудольф, отказавшись от мысли объяснить принцип действия магнитофона.

Эйдис серьезно кивнул.

— Оно хорошо посидеть так, без дела, да надо вставать, идти в хлев, — проговорила Мария и нехотя поднялась, ушла на минуту и появилась в рабочей одежде, без зубного протеза, и говорила уже как обычно, пришепетывая: — Что у тебя там в зеленом пузырьке-то? Питье какое или мазать чего?

— В каком пузырьке?

— Который в твоей сумке.

Ну ясное дело, за какую-нибудь минуту Мария успела не только переодеться и вынуть вставные зубы, но и проверить содержимое его сумки.

— Это шампунь, Мария.

— А что им… шампионом делают?

— Голову моют.

— Выходит, это мыло?

— Вроде того.

— И я заметила, на язык возьмешь — мылом отдает, — обрадовалась Мария. — А голова от него как?..

— Вот попробуете и увидите.

— Так шампион этот — мне?

— Вам, Мария. И конфеты тоже, которые вы, наверно, видели.

— А как же, видала, видала, — бодро отозвалась Мария и прибавила: — Ох и балуешь ты меня, Рудольф. — И, потянувшись к нему, неожиданно громко чмокнула его в щеку старчески мягкими губами. — Спасибо тебе, уж какое спасибо!

— Пустяки это, ничего не стоят, — смущенно сказал Рудольф.

— Как не стоят! На этом, как его… на мыле писано — семьдесят пять копеек. И конфеты — шоколадные, небось по три рубля кило, а то и больше…

— Мерзавчика бы сегодня тоже не мешало, — заметил Эйдис.

— Ну да, ну да, ему бы только заложить. Выкинь из головы! Давайте лучше есть бонбонки! — сказала Мария и пошла за конфетами.

— На донышке-то хоть осталось с прошлого раза? — гнул свое Эйдис и украдкой мигнул Рудольфу.

Мария вернулась с кульком конфет.

— Тебя, мать, корова в хлев вызывает, — напомнил Эйдис.

— И чушки некормлены, — спокойно согласилась Мария и протянула кулек Рудольфу: — Бери! Отец, он сладкого не ест.

— Такую дрянь в жизни не брал в рот и на старости лет не возьму, — отрезал Эйдис и сплюнул.

— Дрянь! — возмутилась Мария, шелестя оберткой и со вкусом разжевывая конфету.

— Хоть убей, душа сладкого не примает. Как съем, понимаешь, прямо в жар кидает…

— Блажь, и больше ничего, — заключила Мария и сунула руку в кулек за новой конфетой. — Почему я ем — и никакого жару, а?

— Ну, у тебя, хе-хе, много чего по-другому…

— У-у, бесстыжие твои глаза!

— Это сенсибилизация, — сказал Рудольф. — Повышенная чувствительность к…

— Наговори еще ты ему, — заругалась Мария, — тогда он совсем из меня душу вытянет.

— Смилуйся, мать, когда я из тебя душу тянул? — взмолился Эйдис.

— А думаешь — нет? Морковку из супа вылавливает, кисель есть он не будет, хоть я тут лопни, хоть тресни…

— Да кто тебя заставляет варить? Не вари!

— …свеклы — не надо, булки — не надо… Оттого ты и тощий такой, на люди вывести стыдно.

— Да что я тебе — баран, что ли, чтобы меня выводить!

Мария заглянула в кулек, как бы в нерешительности — взять еще одну конфету или пока подождать. Она уже сладко пахла шоколадом.

— Мать!

— Ну? — нехотя отозвалась она.

— Ты что, сегодня в хлев так и не придешь?

— Батюшки мои! — схватилась Мария. — Как же не пойду! И на дворе уже ночь. Иди, отец, отнесешь пойло.

— Я отнесу, Мария.

— Сама, что ль, не дотащишь? — возразил Эйдис и опять энергично подмигнул Рудольфу.

— Постой, Рудольф, зажгем фонарь.

Мария нашла фонарь («Дай-ка, отец, огня!»), подняла стекло, чиркнула спичкой. Эйдис подтолкнул Рудольфа в бок и молча вытащил из кармана и вновь опустил туда знакомую пластмассовую стопку.

— Долго там, значит, не чешись.

— Я быстро.

— Вот, Рудольф, ведро, выльешь в ясли.

— Дайте мне и фонарь.

Мария надела кофту, взяла подойник.

— Ну, пошли!

Во дворе на них сразу налетел ветер, растрепал волосы Рудольфу, подхватил концы Марииного платка. С озера поднималась пронизывающая сырость.

— Ты без шапки, не простыл бы… Осень, осень, — говорила сама себе Мария, следуя за Рудольфом. — Опять будут длинные ночи, опять грязь, опять снега. Дай я открою дверь, у тебя руки заняты. — Из хлева шел тяжелый, застоявшийся дух. — А ну посвети — не вылить бы мимо.

— Надо и здесь электричество провести.

— Не слыхать, что говоришь, визжит как окаянный! Электричество? Хорошо еще — в доме есть. Нам тут, за озером, провели последним. Цыть ты, обождать не может!.. Не хотели делать. Только три хутора, говорят, а столбы ставить надо, провода тянуть. Ну, а как надумали в Пличах делать ферму, провели туда, а заодно и нам, и в Томарини… Фонарь поставь наверх, чтобы в руке не держать.

На дворе зашумели деревья.

Мария прислушалась, сказала:

— Если к ночи задует ветер, это на дождь, — и подсела к корове, зажав между колен подойник.

— Мария, кто такой… дядя Рейнис?

— Цирулис? В волости он был, в комитете ихнем, где теперь Заринь.

— Его что — повесили?

— Кто тебе говорил?

— Девочка их, Зайга.

Мария вздохнула.

— Бедные ребятишки… Чем они виноваты! — Под Марией скрипнула скамейка. — Ехал Залит домой, в Пличи, вон тем лесочком, темно уже — хоть глаз выколи, смотрит — висит что-то на дереве, вроде бы человек. Конь пугливый стал, голову кверху, кверху дерет. Слез это Залит с телеги, подходит — так и есть, человек! Зажег спичку. Сразу не узнать, вроде Цирулис. Смотрел, смотрел: точно, Цирулис! Достал нож, полоснул веревку, а тот уже кончился… Грозиться Томаринь грозился — лучше пусть не лезет в его дом красный Цирулис. Да Альвина не хотела идти куда-то, она тут привыкла… Ну, Буренка, ну-ну, сейчас подою. Лижет меня… Похоронили в Заречном, против комитета. Может, видал — такой камень?

— Видел.

В подойник брызнули первые струи.

— А Томаринь?

— Что ты сказал?

— А с Томаринем что?

— Август, говорят, живой в руки не дался…

Прислонясь к косяку, Рудольф стоял на грани между теплом хлева и вечерней прохладой, между ритмичным журчанием струй молока и шумом ветра. Кухонное окно сеяло над двором желтоватый свет, постепенно таявший в темноте, и там — как и в Томаринях — шлепались оземь, стукались и гудели яблоки.

Дверь дома на ветру хлопнула о стену.

— Руди!

Эйдис шел искать пропавшую душу.

— Чего ж ты? Канул, как нож в колодец, — упрекнул он и, понизив голос, добавил: — Одному, брат, в глотку не лезет. — Вопреки этому утверждению от него уже попахивало. — Эх, сейчас только угрей ловить! Поставить бы перемет… Угорь любит, когда ночь темная и волна высокая, клюет тогда как миленький. Чем погода злее, тем больше ему, сталбыть, по нраву.

— Луна будет.

— Где ты ее, луну, видишь?

Эйдис задрал голову — небо накрыло двор черным колпаком.

— Еще рано.

В круг мутного света ветер занес из сада желтый лист, прокатил по двору и снова загнал в темноту, где тот, кружась, исчез.

— Знаешь, Руди, один раз в такую вот ночь я улов взял так улов…

— Ну?

— Я не рассказывал?

— Не знаю, смотря что.

Эйдис весело крякнул.

— Сперва дерни чарочку, тогда расскажу.

На свет божий явилась бутылка «Плиски». Эйдис вынул из кармана стопку, налил.

— Ну, рвани!

— Унюхает Мария, задаст нам жару.

— Это уж как бог свят, — согласился Эйдис. — Но раз в брюхо попало, считай, хе-хе, что пропало. Пускай пилит лучше, когда выпьешь, чем натощак. Остаток она прошлый раз в комод спрятала, за Библию. На всякий случай, мол, если кто простынет… Давай! Время деньги, как говорят французы.

— Англичане.

— Все едино.

Эйдис и себе налил.

— Ну, поехали! Ух, огонь! — Он отер губы тыльной стороной ладони. — Закусить хочешь?

— Нет.

— Постой, — вспомнил Эйдис, — я же тебе, брат, не рассказал про угря… Время было, как теперь, к осени. Выехал я на озеро, зацепил перемет за кручу, против берез которая. Свежими червями наживил, все как положено… — Он взболтнул в бутылке остаток, будто на дно могла осесть гуща, и снова наполнил стопку. — Еще по одной?

— Можно.

— Наутро, сталбыть, чуть свет еду проверять. Тяну — а из воды вылазит не разбери-пойми что… Пей до дна! Хе-хе, целый клубок…

— Живой?

— Ну да! Ходуном ходит! Стал я распутывать, да куда там! Бьется, только хвосты хлопают…

— Что же, у него был не один хвост?

— Хе-хе-хе, слушай дальше… Пока-то, пока я распутал! И что ты думаешь — на крючке был угорь. Его возьми да проглоти сом. А угорь, шельмец, вылез у него в жаберную щель.

— Не лей…

— Не веришь? — обиделся Эйдис. — Разве я, брат, когда болтал тебе зря?

— Я говорю — не лей коньяк на пол!

Старик опомнился, опрокинул стопку и крякнул от удовольствия.

— Э-та-та-та… Да, вылез это он, а дальше ни взад, ни вперед, мотается у сома, как говорится, перед носом. Сом терпел-терпел, возьми да проглоти его второй раз. Но угорь есть угорь — вылазит через другую жабру. Переплелись, как парень с девкой, не разнять… — Эйдис оборвал свой рассказ, лицо его стало напряженным.

— Ветер, — сказал Рудольф.

— Ветер, — согласился старик. — Тьфу, мне показалось — Мария. Ну, брат, давай добьем, тут уж оставлять нечего.

Крышечка снова наполнилась.

— Руди, но ты скажи мне как на духу: хороша была моя речь?

— Хороша.

— Хороша, говоришь…

Его взгляд смягчился, зажатая в руке стопка дрожала, у старика, видно, зашумело в голове. Рудольф же, напротив, от двух-трех рюмок никакого опьянения не чувствовал, он пил, разговаривал, даже шутил, хотя беспокойство, тревога тлели в нем подспудно, так, как горит торф: огня сверху не видно, но его не погасить.


Когда он вышел во двор, над лесом по горизонту горело зарево. Ночь наступала бурная, кругом стоял шум, свист, шелест. Рудольф не знал, куда пойдет, что будет делать, он только чувствовал, что ему не уснуть. Когда стихал ветер, было слышно, как плескались о берег и бились о лодку волны, и он без всякой цели направился вниз, к озеру. Он был в одном свитере, без шапки, ветер трепал его волосы, дышал в лицо прохладой. Горбатые волны катились к берегу, Уж-озеро, сколько хватало глаз, зыбилось и волновалось. Блеснули огни Заречного, теплые и уютные, какими они кажутся в осеннюю пору; плоскодонка вздымалась и опускалась, как грудь спящего человека.

Рудольф нашарил в кусте и вытащил весла, вложил в уключины, не зная, куда собирается ехать и собирается ли вообще, оттолкнулся, залез в лодку, вода плескалась о борт, брызгая мелкими каплями на свитер, лицо и руки. Сглаженные ладонями, точно отполированные, весла удобно, привычно легли в его руки, он делал взмах и откидывался назад, делал еще взмах и вновь откидывался назад, лодка летела против ветра как птица, он ощущал свои мускулы, они не болели, только были напряжены, он чувствовал свою силу. Вокруг колыхалась тьма, лодка врезалась в нее ножом, он обогнул полуостров — в Томаринях светилось окно Лауры. Светилось как маяк, как сигнал, ее рука горела в его руке, прикосновение рыжих волос обжигало огнем, близость, как электрический ток, струилась от руки к руке, его обдало жаром. Он втянул весла и отдался на волю ветра — ветер нес к берегу, к Томариням. Он усмехнулся. Я пьян, думал он, пьян и сошел с ума… Окно горело как сигнал в кромешной тьме, как маяк.

И вдруг все преобразилось: вода заблестела, даль отступила, небо налилось тусклым светом. Удивленный, он повернул голову — ах да, взошла луна. Ожили уснувшие города теней, выплыли минареты, валы, башни и крыши, крыши, крыши — пологие, островерхие, круглые, односкатные и двухскатные, встрепенулись черные флаги, черное белье на черных веревках… Заскрипел песок под днищем, Рудольф спрыгнул, замотал цепь за ствол ивы, лязгнула на живой коре сталь. Он медленно поднимался в гору, яблони то прятали его в своих тенях, то выдавали с головой как вора, кругом белели яблоки, в траве было полно яблок, он старался на них не наступать. Навстречу выбежала собака. Та-ак, подумал Рудольф, так… Лихорадочно старался вспомнить имя щенка — Джерри… Джек… Тэдик… Собака подбежала, но не залаяла, может быть спутав его с кем-то, а может быть, уже считая его своим. Что я делаю, это безумие, думал он и все-таки назад не повернул.

До него долетел нежный и мелодичный, как у старинного инструмента, звук; Рудольф понял — это там, наверху, чем-то играет ветер; с порывами ветра звук усиливался. Тень от сарая лежала огромной прямоугольной ямой, он прокрался через нее.

В открытой двери стояла Лаура.

Он догадался сразу — Лаура его не видит. И, чтобы не испугать, вполголоса ее окликнул. Она подалась вперед, как будто хотела броситься к нему, а может, и убежать. Он обнял ее — от мягких волос исходил свежий, зеленый запах укропа и горький хмельной аромат духов; лицо, шея, плечи были холодные, под его горячими губами скользила прохладная гладкая кожа. И вдруг он почувствовал соленый вкус слез.

— Что случилось?

Она не ответила. Над садом вновь прошумел ветер, опять гулко падали яблоки, одно за другим, тяжело и покорно.

— Я вас… я тебя чем-нибудь обидел? — нежно спросил он.

— Почему мы все такие несчастные? — с отчаянием, с упреком неизвестно кому проговорила Лаура. — Почему?

Ее тело в объятиях Рудольфа было словно неживое. Они были так близко и так далеко друг от друга. Он хотел возразить… сказать, что… Но все слова стали банальными. Избитыми, плоскими, стертыми и бессильными… Его охватила тоска, он вяз в ней, будто в болоте, между тем как его руки еще гладили Лаурины волосы, ее плечи, точно стараясь удержать то, что безнадежно ускользало от него, что он не в силах был удержать, не сломав что-то в Лауре.


Он долго стоял на берегу. Погасло последнее окно, и хутор потонул в ночи. Луна сжалась, выцвела, она лила неживой синеватый свет, и Рудольф подумал — как удивительно она все преобразила: Томарини на фоне неба напоминали черные руины.


Читать далее

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть