ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Колокола
ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Сквозняк! Сквозняк!.. Но уж, знаете, здесь ничего не поделаешь. Комнату все же надо проветрить, особенно если хозяйка курила всю ночь.

Это вредно, плохо, а вот она — дура! — курит и не спит по ночам.

Она, видите ли, курила, а губы, само собой разумеется, сильно накрашены, пепельницы переполнены окурками, измазанными помадой. А сегодня — пятница, надо из детского сада забирать Пеку и надо, чтобы было чисто.

— Иллюминация, иллюминация, — говорит соседка Александра Алексеевна, по-хозяйски протягивает в комнату руку и гасит свет.

И тут же делается почти совершенно темно.

Дом — на Невском. Он — старый. Какие в то время были дворы, глубокие, узкие и печальные! Как жить в таких квартирах? Как жить вот в этакой комнате, окно которой упирается в противоположную стену? Когда солнце, — оно играет на той стороне стены, робко ложится на край подоконника. Но в комнату не врывается, в эту комнату даже и в ясный день входят сумерки, только сумерки.

По полу, освещенному тусклым светом, топают босые, узкие ноги. Разработанные: балетные. Хозяйка ног в прозрачной ночной рубахе — немецкой, с розочками у выреза. Очень практично! — простирнуть такую рубаху пустяк — раз-два!

Топают по влажному полу босые ноги. Она убирается, убирается... В одной руке — тряпка, в другой — папироса.

— Спектакль! — вздыхает яростно из коридора Александра Алексеевна и хлопает дверью.

Однако в темной комнате все ж таки стало чисто. Все прибрано. Хозяйка даже переменила простыни.

Теперь, пожалуй, можно пойти помыться.

В руках у нее — заграничные тапки (такие тапки, не правда ли, не наденешь на влажные ноги); мыльница, зубная щетка, мохнатое полотенце (все это привезено из последних гастролей по ГДР).

В ванной комнате дремлет кошка. Заболев, Александра Алексеевна перестала менять ей песок. В ванной — хоть нос затыкай, хоть на стены лезь. Но лучше не вникать, забот хватает.

В действие приходит мочалка. С колен энергично стекает грязь. Еще бы! Ровно с неделю не убиралась: времени не хватало.

Все! Насыпала в воду порошок «Дарья». Замочила в тазу с холодной водой ночную рубаху. Голая, совершенно голая, в заграничных красивых тапках, умиротворенно возвращается она в комнату.

— Комедь! — стонет Александра Алексеевна за полузакрытой дверью. — И когда это кончится, господи, господи!

«Оно» окончилось. Потеряв терпение, молодая женщина изо всей силы хлопает дверью своей полутемной комнаты, зажигает свет («Иллюминация, иллюминация!»).

Момент ответственный. Она рассматривает в зеркало свое шустрое, молодое лицо.

Косметика вышла из моды, лучше не краситься. Эдак лицо, с очень коротко, по-мальчишески стриженными волосами, выглядит современнее. Но если ты актриса, привыкла к гриму и к тому же всю ночь не спала?..

Она несколько заколебалась, глядя на свою новую драгоценность — японские ресницы в крошечном мешочке из целлофана.

Не плохо бы. Но в детском саду не обязательно потребуются наклеенные ресницы.

Так. Причесаться, теперь поскорее одеться. Кожаные брюки и шерстяной джемпер. Сверху длинный жакет под зебру.

Ничего не скажешь — она хороша. По правде сказать, этого-то как раз никто не оспаривает. Говорят: «Хорошенькая, но круглая дура, набитая дура. И вообще у балетных ум выше колена не поднимается».

Ей столько раз приходилось слышать: «круглая дура», это с такой готовностью ей передавали подруги («Если я тебе не скажу, кто ж тогда? Ведь я твой лучший друг!»), — что она полностью уверилась в своей глупости и меру своих умственных способностей не обсуждала даже и про себя.

Только один человек никогда ей такого не говорил. То есть, быть может, были еще другие, которые тоже не говорили... Но этот «один человек» внушал ей как раз обратное: «Ты умна — как ветер, как дождь, как трава... Ты больше чем умная. Ты — мудра!»

А на улице влажно, — видно, был дождик. Не взять ли для Пеки ботики?

Нет. Не будет она таскаться, и так сойдет.

...Но на улице дождик был, а теперь — свет, свет, свет, и все на нее оглядываются.

Она идет, сияя глазами, вскинув небольшую, коротко, как у мальчика, стриженную голову, высокая и худая. В кармане остались ее заботы. Заботы там, где соринки, в самом углу кармана, там, где спички, бумажка с чьим-то наспех записанным адресом, две копейки для автомата, окурок от папиросы.

Ну не глупость ли это?

Казалось бы, ветру забот взметнуть ее, пронести над крышами и прямо — в светлое небо — ее, с ее кожаными портками и сумкой через плечо.

А у нее голова забита любовью.

Она беспричинно радуется тому, что идет по улице.

«Набитая, круглая, у балетных ум — короче, чем мини-юбка».

2

Он застенчивый, толстый и тихий мальчик: легкий ребенок, — сам одевается и раздевается в детском саду, ест быстро и хорошо, ни с кем почти никогда не ссорится. Если бы Пеке ждать, чтобы обязательно помогали одеваться и раздеваться, — ходить бы ему голым всю жизнь, — а ведь он родился на Севере. Ему бы голым ходить или спать одетым в то время, как мама отклеивает или приклеивает ресницы и бережно их укладывает в мешочек из целлофана. Если бы ему ждать, чтобы мама его уговаривала поесть, быть бы ему голодным. Если б ему орать, кто бы стал обращать внимание на его крик?

Вот он и сделался тем, чем был: прекрасным ребенком для детского сада — ни малейших забот воспитателям.

Это все же не значило, что в нем не буйствовали тайные страсти, желания, любовь и ненависть. Кому, однако, дело до его страстей?

Больше всего на свете он любил свою маму. Таких беспечных мам всегда любят их сыновья.

Когда она за ним приходит по пятницам, от радости он не в силах вымолвить: «мама», — ликуя, глядит, на нее и, медленно к ней приблизившись, переводя дыхание, гладит ее жакетку, растопырив короткие пальцы. Год назад он ей сочинил: «Ты моя красавица, всем ты очень нравишься» — и очень часто пел эту песню себе под нос.

— Пека! — говорит мама. А он молчит, он краснеет от радости и разглядывает ее исподлобья.

— Петруша! Счастье ты мое ненаглядное, — механически говорит мама, а потом воспитательнице: — В понедельник Пеку не приведу, я его забираю с собой в поездку, соседка у нас заболела, в будущую пятницу некому будет за ним прийти и побыть с ним в субботу и воскресенье.

— Да как же так, Неля, — отвечает ей воспитательница. — Тебе трудно будет... Шутка ли, ребенка в поездку?

— Ничего не поделаешь, — отвечает Неля. — А куда ж я его, на помойку, что ли?

— Да что ты, Неля?!

— Пека, — говорит мама, — ты что, уснул? Давай-ка я тебе помогу обуться.

— Неля, — говорит воспитательница, — захвати с собой его тапки, они ему очень понадобятся в дороге, от сапожек у него устают ножки.

Воспитательнице двадцать пять лет, точно столько же, сколько Пекиной маме. Она — заочница, учится на историческом, в университете.

Пекину маму она «котирует». Актриса! Не раз приносила ей контрамарки. Воспитательница была — как предполагала — абсолютно в курсе всех местных эстрадных дел. «Что там творится, как затирают Нелю, представить себе нельзя! Она — железная!»

— Ты его, Неля, не перекармливай сладким — все ж таки у него диатез, — это раз, и следи в поездке, чтобы он сырую воду не пил, ты же знаешь, он любит исподтишка открывать кран... А что это у тебя за жакетка? Новая? Из ГДР?.. Богато живете, черти. И, между прочим, я хотела тебе сказать, ты неудачно купила ему сапожки. Лучше бы со шнуровочкой, как у всех. Ему трудно эти напяливать, и сапожки тяжеловаты. Ладно, Пека, — дай пять! И смотри за мамой. Ты мне за маму ответишь, Пека!

— Отвечу! — с готовностью соглашается Пека и подает «пять».

Они очень серьезно обмениваются рукопожатием, и он сияя выходит на улицу рядом со своей мамой.

Ни одна из двух молодых женщин не потрудилась помочь ему аккуратно надеть берет. Уже выйдя из детского сада, мама все же заметила, что берет как-то странно торчит на его большой голове.

— Погоди-ка, Пека, — присев на корточки, она, чуть прищурясь, натягивает берет на растрепанную головенку мальчика; подумала и сдвинула посильней на правое его ухо.

— Сойдет, — сказала она задумчиво и взяла его за руку.

Он был в кожаных черных брюках, расширявшихся книзу, в лохматой куртке. Куртка была вся в пятнах, а брюки... Ну что ж? Все это она приведет в порядок. Им лететь только завтра. Впереди — ночь.

3

Неля:

«Это у них зовется не любить, а строить личную жизнь.

Мой отец говорил когда-то давно, когда я была совсем маленькой: «Зимой мы состроим Неле пальто». Строят — дома, плотины, мосты, заводы. Но когда кто-нибудь говорит: «Построить семью», — я принимаюсь хохотать. Я хохочу так же глупо, как если мне говорят, что кто-нибудь кого-нибудь обокрал. Мне это почему-то кажется очень смешным. И я фыркаю.

А мне: «Вот обокрадут тебя, упрут твои заграничные шмотки — увидим, как ты станешь тогда хохотать. Ты же лопнешь со смеху». И еще они говорят: «Ты — дура!»

Так вот я, дура, должна поехать туда, чтобы изжарить ему яичницу. Я хочу на него стирать и ему готовить, но разве такое значит: «построить жизнь»?.. Я — люблю, люблю...

Его не будет дома, мы к нему войдем вместе с Пекой... А как войдем? И кто нам откроет дверь?

Я не знаю. Но как-нибудь да войдем. Пеке я дам что-нибудь такое... чтоб он отстал, хоть книгу, что ли. А сама начну прибираться. Разуюсь, вскипячу воду и приберусь. Он после работы придет домой, а дом — на себя не похож. Дома — чисто, чисто, и дома — мы. Я соберу на стол. Я... я... что-нибудь такое... Я... я ему — яичницу...

Я лечу в Тольятти, чтоб приготовить ему яичницу!

Да, да — я летела сквозь облака, над землей, чтобы изжарить тебе яичницу. Александра Алексеевна заболела, и я взяла с собой Пеку. Да, да, конечно, — он не твой сын, — но куда ж мне его девать? Я взяла Пеку. Я знаю, ты любишь Пеку, и мы прилетели, чтоб изжарить тебе яичницу.

Над землей мы летели. Внизу, понимаешь, были огни. Стюардесса сказала: «Прошу вас, граждане пассажиры, застегнуть ремни».

Мы затянули ремни, а потом отстегнули ремни. И стали видны далекие городские огни. А потом — ничего не видно, потому что мы уже летели над облаками. Неровной грядою лежали они, как странное белое поле. А здесь, наверху, еще виден закат! — багровая полоса неба. Она была узкой... А потом провалилось солнце, ушло, уехало.

А мы все летели, летели. И все время под нами была земля. А глаза мои голодны по тебе... Будь рядом! Будь близко!.. Больше я не могу!

Мы летели к новому в моей жизни аэродрому. Уф! И сколько же я в своей жизни излетала, изъездила. Мы летели к новому аэродрому и к новому городу. Я, Пека, скрипка и чемодан (мы легкие пассажиры). Во мглу прилетели мы, во мглу ночи.

Пека захотел спать. Он заныл. Я взяла его к себе на закорки. Во влагу ночи, в ветер — вперед!.. (Говорят, что у вас ветра!) Мы шагнули к машине и поехали, покатили: к гостинице. Он спал, и мы рассекали ночь. Рядом был чемодан. В чемодане его одежка и мой костюм. И рядом — футляр от скрипки.

Мы ехали как все добрые люди. И никто не знал, зачем мы ехали и летели.

А мы, понимаешь, летели и прилетели для того, чтобы изжарить тебе яичницу.

Ты постучишь, я открою дверь.

«Здравствуй. Входи скорей. На столе — яичница».

Вот только и всего».

4

На конкурсе эстрадных актеров в Москве она получила премию. Вторую... Правда, директор Ленинградской эстрады, бывший танцор, и Эмилия Яковлевна — балетмейстер (Неля ее называла «Квяка», потому что Пека так выговаривал ее отчество) — рассчитывали, что она отхватит первую премию... Номер был острый, проработанный до мельчайших подробностей, изящный, смешной... (Молодчина Эмилия Яковлевна!)

— Эмилия Яковлевна, я устала, больше я не могу, не буду.

— Отдыхай танцуя. Начнем сначала.

«Новый скрипач в оркестре», по одноименной музыке Петрова — ленинградского композитора.

Когда Неля впервые услышала эту музыку, она заявила, что не будет поспевать в темпе, потому что это вообще нельзя танцевать. Но, разработавшись, стала обгонять музыку.

— Слушай музыку! Танец — музыка, музыка, музыка прежде всего... И это всегда — что бы ты, между прочим, Неля, ни танцевала.

Уставшая Неля плакала.

— Неля, — говорила Эмилия Яковлевна, — иди сюда, я тебя, на всякий случай, благословлю.

— Эмилия Яковлевна, Квя...

— Говори. Я все равно знаю.

— Квяка! У меня перегорят мускулы, как у Эдика!.. Вот увидите.

— Неля, давай начинать сначала, не мелочись.

И Неля все начинала сначала, сначала... Нет! Не для будущей публики. А для Эмилии Яковлевны.

Они прорабатывали «актерскую сторону»; слияние танца с музыкой; из Нели выжимали всю ее гротесковость, эмоциональность.

Танец ей здорово подходил, хорошо ложился на ее данные. Она исполняла мужскую роль — у нее всегда получались мальчики.

Музыкант — опаздывал. Он опаздывал на свой первый концерт. На нем — коротенькое пальто. В руках у него — огромный футляр от скрипки. Он бежит по сцене, как будто бы обгоняя время. «Голосует», пытаясь остановить проезжающие машины, автобусы, троллейбусы, грузовики. Все напрасно! «Рушится» его первый концерт.

И вдруг — дождь. Где спрятаться от дождя? Как укрыться от ливня и уберечь свой фрак?

Дождь, дождь. У неба нет жалости!

Ничего не поделаешь — в дождь, в вихрь, в смятение восставших непогод.

И вот уже музыкант летит навстречу победам — через всю сцену — прыжками немыслимыми (гран-жатэ). Он несется по воздуху. Не ноги танцовщицы, а самолет. Над городом, над домами — в едином стремлении вперед.

И поспел. На секунду выйдя за сцену, она сбрасывает пальтецо.

Музыкант перед публикой во фраке, с крошечной скрипкой, которую вынул из огромнейшего футляра (скрипка — величиной с ладонь).

Как он играет! Как пылко, как самозабвенно!

У музыканта страсть передает смычок. У танцора — движение.

То на коленях, то встав с колен; на одной ноге, на другой... Много скупых, едва уловимых жестов — четких, ритмичных, разнообразных... Исполненных музыки.

Музыка бьет через край. Это уже не танец — почти акробатика, полет, парение... Это — живая страсть, искусство и... и... И вот уже в изнеможении музыкант падает. Лежит недвижный, немой. Но что это — волны энергии — воли к жизни бегут по обессилевшим членам артиста... Где скрипка?

Он вновь играет на скрипке, лежа, закрыв глаза. На сцене маленький Паганини. Скрипач играет. Он все же играет. Победа! Зал замер. Музыкант как будто опоминается от хлопков. Выходит, кланяется — «высокомерно», едва снисходя до публики: он — покоритель. Это его победа!

Директор эстрады назвал ее номер истинно современным.

Но она должна была выступать седьмой, а ее ни с того ни с сего объявили третьей. Неля не успела не только как следует разогреться, но даже натереть канифолью ноги и руки. Это привело черт знает к чему. Во время танца, когда музыкант, как циркуль, вращался по сцене, выскользнул из руки смычок (это не было предусмотрено).

Ей присудили вторую премию вместо первой.

Три балетмейстера получили дипломы за постановки эстрадных танцев, — и Эмилия Яковлевна получила, но ей было обидно, что танцевала Неля не так, как могла. «И все это оттого, что мы недостаточно репетировали в день выступления. Нам следовало хоть сколько-то, сколько-то поработать. Я тебя пожалела. Ты меня умилила своим волнением. Но это — последний раз».

Как ни огорчался балетмейстер, в голове у него уже роились прелестные замыслы будущих танцев Нели, например «Шербурские зонтики».

Трудность в том, что Неля танцевала одна. И все это из-за Пеки. Был у нее партнер. Но кто же хочет подчиняться ее историям с детским садом, болезням ее ребенка. Она не раз срывала концерты, лишая партнера заработков, не раз отказывалась от дальних поездок.

В эстраде ей шли навстречу. Но партнеру, как и следовало ожидать, все это в конце концов надоело. Ей пришлось перестраиваться. Эмилия Яковлевна очень ее жалела. У них с партнером был мировой номер: «Доисторический человек». Он выходил на сцену под звуки хора, с высоко поднятой головой, прикрытый шкурой, — олицетворение юности, силы и мужества. Неля тогда исполняла женскую роль — роль беспомощной слабости. Она простирала к нему слабые руки, но знала, слышала: он оставит ее. Она влачилась за ним, обнимая его колени. Но он все-таки уходил. Оставлял — уходил в ту сторону, где рассвет, — молодой, сильный.

Она металась одна во мгле, под звуки крепнущего хора. С той стороны, куда он ушел, било солнце — багровые лучи его. И вдруг она понимала, что ей следует полететь за ним, и, взметнувшись, летела в прыжке, сквозь обруч с натянутой папиросной бумагой, в свет, в день, к избавлению от одиночества.

Когда она начала работать одна, никто не думал, что это кончится все же ее удачей. Никто не думал об этом, все каркали, кроме Эмилии Яковлевны, которая поддерживала танцовщицу, ободряла.

Неля с Пекой сильно нуждались: вспоминать страшно! Ведь практически она была без работы. Неля загнала свой демисезонный жакет и зимнюю шубу... Сколько раз в минуты слабости она прибегала домой к Эмилии Яковлевне. Эмилия Яковлевна обнимала ее, успокаивала, кормила обедом, совала — тайно от мужа — в Нелину сумку то пятерку, а то и десятку.

«Ей так трудно. Она — талант: артистична сверх всякой меры...»

И Неля взяла свое, как обещал ей ее педагог.

С новым номером ее включили в поездку по ГДР. Чего это стоило балетмейстеру — каких козней, каких интриг, — об этом Неля и не подозревала. Но она отлично прошла в концертах, хотя предполагалось, что ее номера «сложны».

Нисколько они не сложные: ее приняли преотлично.

Правда, с Пекой не обошлось без некоторых заминок и трудностей. Поездка была продолжительной — целый месяц. Пеку забирала в субботу, по договоренности, Александра Алексеевна — соседка, и это влетело Неле в копеечку. Но Александра Алексеевна хоть обстирывала его, кормила, отвозила в понедельник назад в детский садик. А у Нели были долги, ей бы просто не вывернуться, если бы не поездка в ГДР.

Тогда, перед тем как уехать, она нарочно разбросала в их с Пекой комнате два своих платья и кое-какое белье для того, чтобы он знал: она тут, тут. Она скоро вернется.

Как он без нее прожил? А ведь прожил! А что же ей оставалось делать?

Вот и сейчас, во время этой поездки в Тольятти, она хотела оставить его с Александрой Алексеевной, но та сказалась больной и ни за что, ни в какую. «Как-нибудь, как-нибудь».

Она не была запланирована в Тольятти, бригада уехала позавчера, Неля об этой поездке узнала случайно; узнала, пошла к директору, и плакала, и говорила, что ей тоже необходимо «строить личную жизнь». (Ведь другого языка они совершенно не понимали!)

Он сдался (надо думать, из-за Нелиной премии). А может, попросту пожалел Нелю?..

Она поедет теперь вдогонку с дополнительным номером. И все образуется, образуется... Как? Она не имела об этом понятия. Образуется, вот и все.

Удивительны все ж таки разговоры о глупости. Особенно о глупости творческого человека. Все вокруг забывают, что ум художника порой в легкомыслии и беспечности, ведущих к успеху.

Творческий человек — причудлив, интуиция его велика, а это значит, что он всегда намного умнее того, что создал и создает. Ведь это он со временем сделает свой большой или малый «прыжок Паганини». Он, — а не кто другой.

5

Неля сдала в багаж два своих маленьких чемодана — один с Пекиными вещицами, а другой — со своими костюмами и всем, что могло бы понадобиться ей для «центрального удара». Она сдала в багаж свой футляр от скрипки. В руках у нее осталась только правая Пекина ручка, — страх на Нелю нашел, как бы Пека не потерялся, — Пекина рука и летняя соломенная корзинка с едой для Пеки на вечер и утро. Тут же стояла бутылка, наполненная молоком, но пробку в спешке не нашла и кое-как закупорила бутылку самодельной бумажной пробкой. О бутылке Неля, разумеется, очень быстро забыла, и та начала заливать ее черные брюки молочными слезками. Хорошо, что брюки были из кожи, их удалось обтереть носовым платком.

Несмотря на то что уже вечерело, Неля надела модные голубые очки в костяной оправе.

В ожидании автобуса оба они шагали по аэровокзалу, На них оглядывались, и Пека тоже на всех оглядывался, он был счастлив. Он пел.

Ты моя красавица,

Всем ты очень нравишься, —

вот что очень громко распевал Пека.

— Хорошо поешь! — сказала ему какая-то пожилая женщина, присаживаясь перед Пекой на корточки. — Разрешите вам поднести по этому поводу, — и она подала ему пончик.

У этой женщины была с собой маленькая собака, черная, с острыми ушками.

— А можно мне ее немножко погладить? — задумчиво спросил Пека.

— Можно, — сказала женщина.

— А можно, я поцелую ее в лицо?

— Нет, твоя мама рассердится. (Она не знала, какая у Пеки мама!)

Присев на корточки, мальчик с серьезнейшим выражением гладил собаку растопыренными толстыми пальчиками. Он даже что-то ей говорил, уверенный, что та решительно все поймет.

И понимала, что ее ласкает ребенок, не тявкала, не огрызалась.

Радио объявило посадку на их автобус. Мама и Пека пошли к автобусу. Автобус тронулся, а навстречу ему — огни.

Был всего четвертый час дня, но в синеве вечереющего Ленинграда уже сияли, трепетали первые огни зажегшихся фонарей, окруженные лучиками. Светло еще было на улице, а огни — горят. Пека стоял у окна автобуса на коленях, мама обнимала его за пузо, чтобы не свалился.

Мама смотрела поверх его головы и думала: отчего мы так любим место, где родились, хотя бы и очень много на этом месте пережили горя? О том она думала, как радуется огням Ленинграда, когда возвращается из дальней поездки; о том, как дороги ей эти улицы, и Нева, и Аничковские кони; о том, что она любит здесь каждое дерево, каждое зажигающееся окошко.

А Пека думал про то, что он самый счастливый мальчик на свете, потому что сейчас полетит в самолете, а в самолете — летчик... И о том он думал: «А почему это не летают звери?» Если бы он был зверь, так он бы летал. А еще он думал, что вот приедет назад и расскажет в детском саду Максимке: «Летал!»

А Максимка ответит: «Врешь!»

«И почему это люди всегда говорят «врешь»?» — думал Пека.

А пока он был занят этими философскими мыслями, они подкатили к аэродрому.

Торопливо пошли по асфальту в толпе, толпа спешила на самолет.

К самолету вела широкая лестница, которая под шагами немножко дрожала.

Они с мамой вошли в самолет.

В самолете были кресла без всяких столов. И еще в нем были окошки.

Пека сел поближе к окну, чтоб ничего не пропустить. Самолет загудел, загудел, и вдруг побежало от самолета поле аэродрома; и вдруг самолет оказался в воздухе, а под ним — город, весь из огней и разных квадратов, а потом — не стали видны квадраты, а только огни. А потом не стало видно огней, а только большое небо.

И небо было все в облаках.

Они летели над облаками: он, его мама и соломенная корзинка. Виднелась в небе яркая полоса заката. Вспыхнула, загорелась, погасла, и небо вдруг стало черное. Но не было видно в небе никаких звезд, никакой луны.

Они летели к луне, и Пека знал, что они летят на луну, и даже начал немножко поджидать, когда же это они остановятся. А самолет дудел и даже чуточек дрожал от страха.

Мама сказала: «Пека, может, ты наконец выпьешь это проклятое молоко? Я им вся облилась».

Пека не хотел молока, но сказал «хорошо», чтобы угодить маме. Он пил молоко и заедал его кусочком печенья, а пока суд да дело, они летели, летели, летели к луне. Мама тихо запела:

Баюшки-баю.

Уклад да услад,

Улетели филины

В малиновый закат.

Улетели филины,

Остался один,

Остался один на сучочке сидеть.

— Нету, — говорит, — у меня силушки,

Я еще не филин, а филюшка.

Дальше этой рощи никуда не летал,

Чернее этой ночи ничего не видал...

Они летели, летели и прилетели. И купались с мамой в лунном озере — в таком, как было у них на даче. Он купался с черной собакой, которая хорошо плавала. Собака взяла у Пеки из рук пончик и съела его.

Пека:

— Тебе понравился пончик?

А мама:

— Пека, проснись! Пора.

Так сказала мама, и он сразу проснулся, и они с мамой спустились в ночь по той лестнице, которая немножко дрожала.

— Пека, не потеряй шарф, — попросила мама.

И оба зашагали скорей, скорей за тележкой, на которой лежали их чемоданы.

— Пека, давай побежим, — предложила мама.

И они побежали за этой тележкой и встали в очередь.

Встали и получили два чемодана и мамин футляр от скрипки.

— Пека, держись за мою жакетку, — молила мама. — Очень прошу, держись, а то потеряешься...

— В Тольятти, в Тольятти, кто едет в Тольятти?! — заорал какой-то дяденька с бородой.

— Мы едем в Тольятти, — живо сказала мама.

И они пошли в темноту, в ночь. И сели в машину. Там были еще пассажиры (и среди них бородатый дяденька).

Пека сидел на коленях у мамы. А в окне были ночь и поле, и никаких огней. Но вдруг они разгорались, редкие, большие, бежали навстречу машине... И все... Опять поле и снова ночь. А потом опять немножечко огоньков, но никаких звезд.

Улицы были темные и пустые. На ветру раскачивались белые фонари, только свету мало они давали: город все равно оставался темным. Он был влажным от дождика. Влажные и блестящие мостовые. А дома большущие. И в них пылали, горели окна.

— Гостиница «Волна», — сказала мама.

И шофер подвез их к маленькому забору.

Он подвез их к забору и вынул из багажника чемоданы и огромный футляр.

— Здоровая скрипка! — сказал шофер.

— Так задумано, — объяснила мама.

И вот они с Пекой стали звонить в чью-то дверь.

Это была дверь гостиницы.

6

— С ребенком, — заворчали в той комнате, куда она вошли. (Никто не любит, чтобы с ребенком.)

Здесь стояло четыре кровати и один большой стол. Кровати были разобраны, кроме той, к которой подошла мама.

— Здравствуйте, — сказала мама. И все ей сразу заулыбались. (Вокруг стола сидели три молодых девушки, а на столе карты.)

— Вы артистка? — спросила у мамы одна из них.

— Артистка, — сказала мама. И живо прошла к кровати, накрытой белым одеялом, стянула с Пеки шапку, пальто. Потом пошепталась с Пекой, и он сказал!

«Да».

В коридоре стояли девушки и курили. В уборной стояли девушки и мыли над раковиной чулки.

Вернувшись с Пекой назад, мама усадила его на стул и быстренько вынула ужин из той корзинки, что они прихватили с собой.

— Не мешкай, попрошу пооперативнее, мне некогда, — сердито сказала мама.

Но Пека хотел запивать колбасу, и вообще он понял, что его золотые часочки окончились, из мальчика он превратился в коня, мама будет ему говорить все время: «Не мешкай, Пека!»

Одна из девушек, которая разложила карты на самом углу стола, сказала:

— Вот вам чаек. Пожалуйста.

Мама быстренько сполоснула кружку и налила в кружку чаю. Чай был горький, но Пека не смел намекнуть. Он ел хлеб с колбасой и запивал горьким чаем.

— Вот тебе конфета, — сказала мама.

И он развернул конфету. Она была вся шоколадная и текла. Руки у Пеки стали коричневые.

— Началось! — сердито сказала мама. Намочила край вафельного полотенца в остатках чая и вытерла Пеке руки.

— Ты сыт? — спросила она. — Умыт? Накормлен? Напоен?.. Все. Давай закругляйся, спи.

И быстро раздела Пеку. Он лежал в кровати и притворялся, что крепко спит, но не спал. Он все видел: как мама сняла жакетку, взяла распялку, повесила ее в шкаф; как мама взяла волосяную щетку и быстренько причесалась.

Громкоговоритель пел серенаду Шуберта. Мама все бросила и закружилась по комнате, запрокинув голову и крепко закрыв глаза.

— Я влюблена, влюблена, девки!.. Я — помираю! Освежите меня яблоками![2]«Напоите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». «Песнь песней», глава 2, стих 5.

— Яблок нету, — виновато сказали девушки. — Ты давай садись! И напейся чаю.

Он слышал, как мама сказала:

— А неправильно вы гадаете! — И девушки удивились. — Давайте-ка я, — предложила мама. — Я подожду актеров, они в двадцать пятой комнате. Как вы думаете, услышим?

— А как же! Им мимо нашей двери ходить — аккурат по этому коридору.

Мама и три девушки, притулившись друг к другу, сидели, склонивши головы, над уголком стола.

На столе были карты, графин, стакан и квадратное зеркало мамы.

Мама с девушками громко о чем-то шепталась, и казалось, что мама приехала сюда, в Тольятти, только для того, чтобы погадать девушкам.

— И бывают же, правда, люди такие простые, хорошие, — сказала самая молодая.

Она была толстая, вся в кудрях.

— ...Мы, понимаешь, матросами на пароходе. А через месяц закончится навигация. Что будем делать, в толк не возьмем!

— Ничего, — подперев кулаком щеку, сказала мама, — матрос — работа хорошая. Шутки? Все время по Волге, по Волге.

— Это верно, — сказали девушки, все объясняют нам, что работа хорошая...

И они продолжали шептаться с мамой.

— А я еще не решилась, — сказала старшая. — Мне рабочей на стройку. Учеником маляра. Я еще не сказала ни да, ни нет.

— А кем ты хотела? — спросила мама.

— Я? Секретаршей, что ли... В общем, кем-нибудь в канцелярию.

— Ты опухла! — сказала мама. — Когда выучишься на маляра — сможешь по вечерам прирабатывать. Живая копейка. И потом, на стройке — полно ребят... Познакомишься, влюбишься, выйдешь замуж.

— Этого добра здесь хватает! — вздыхая, сказали девушки.

— Да я ж не одна приехала, — заметила та, которая собиралась стать маляром. — Мы вместе приехали... Думали устроиться, получить квартиру... А он!..

Они шептались, шептались, а свет от лампы пронизывал графин, в котором вода. По столу, по белой скатерти бежали круги, как мелкие волны. Свет от лампы и свет от графина сливались, превращаясь в желтый поток.

Потом мама сказала Пеке, приложив губы к его щеке:

— Мое высочество — теплое, толстое, — так сказала мама и обняла Пеку. — Я тебя больше всех на свете люблю.

Мама обняла Пеку, который спал и сквозь сон сказал себе, что ему хорошо. Ему было так хорошо, что жалко было продолжать спать.

Лампа погасла. Теперь в комнату входил сквозь окошко свет от уличного фонаря.

Мама дышала ровно. Она чувствовала, должно быть, теплую близость Пеки. Дыхание ее ударялось о голую руку, которую мама согнула. Ей приснилось, что это дышит сурок, которого они однажды завели с Пекой. Невинное, теплое, кроткое дыхание сурка ударялось о мамину руку двумя отчетливыми резкими струйками. Это дышал не сурок, а хомяк, которого они однажды завели с Пекой. Хомяк был маленький. Не хомяк — хомячишка. Усики у него дрожали, глаза блестели, живот был пухлый. Хомяк был шустрый, любил умываться: он аккуратненько умывал свои крохотные розовые ладошки. Потом аккуратненько вымывал себе ногу: вытягивал ногу, вылизывал каждый розовый пальчик на одной ноге, на другой.

И все эти теплые дыхания смешивались. С улицы входил в комнату едва уловимый свет. И бились, бились в комнате молодые сердца, полные ожиданий, опасений, надежд.

По темным улицам тихо шагала ночь, прилепила губы к стеклу окна, дохнула в открытую форточку, поднялся ветер, вздул белую занавеску.

Рассвет потеснил ночь, утро — рассвет. По улицам побежали машины. В тишине комнаты послышался шорох шин. А утро все разгоралось и разгоралось. И яркое, светлое солнце взяло и взметнуло белую занавеску.

7

А утром все встретились: мама, актеры, Пека и все шумели. Все называли маму «деточкой», «лапушкой»... Потом актеры ушли репетировать, и мама сказала им, что придет попозже, только накормит Пеку.

Мама с Пекой спустились в буфет, сели за отдельный маленький столик, и все, кто здесь был, смотрели на Пеку и его маму, на их кожаные красивые брюки.

Потом, когда мама стояла в очереди, какой-то дяденька наклонился к Пеке и тихо его спросил: «Мальчик, ты тоже артист?»

— Да, да. Я артист, артист...

И мама расхохоталась.

От буфета она принесла к столику четыре яйца, кусочек жареного цыпленка, сметану и два пирожных. Она подала Пеке чайную ложку и сказала тишайшим шепотом:

— Верно, хороший завтрак? Если бы мы всегда так хорошо завтракали!..

И вдруг взглянула на Пеку и осеклась: у него сделалось томное, виноватое выражение лица, словно он был виною того, что не всегда хватало у них деньжат на очень хороший завтрак.

— Ничего, ничего, — зашептала мама, — теперь уже все в порядке, теперь у нас с тобой будут деньги. Мы будем с тобой всегда хорошо есть.

Но он все еще почему-то не мог опомниться и не решался взять яйцо.

Она облупила ему яичко и велела не забывать про хлеб.

Он любил яйца и ел с удовольствием, виновато глядя от блюдца с яйцом на маму.

— Пека, не мешкай, ешь, — сказала она. И тут же: — Сметану будешь?

— Буду, — робко ответил Пека. Он был сыт, наелся. Но завтрак был очень хороший, он это понимал и, давясь, продолжал есть.

— Я оставлю тебе на после второе яичко, — догадавшись, сказала мама. — Я его положу на стол возле нашей кровати, а ты, когда погуляешь и проголодаешься, придешь и поешь потихоньку... Ляжешь и отдохнешь. Я тебе положу хлебушка и пирожное. Хорошо?

— Ладно, — ответил Пека, — продолжая очень медленно есть.

— Взять тебе еще кофейку горячего?

— Возьми, никто тебе не запрещает, — солидно ответил Пека.

Она принесла ему стакан горячего кофе, но пить его он уже не мог, глядел на стакан и вздыхал, моргая.

— Знаешь ли что, мой друг? Хорошего понемножку, — сердито сказала мама. — Мне надо спешить. Мне еще репетировать...

Наверху она надела Пеке пальто и берет, вышла вместе с ним на улицу и велела гулять вон тут: не дальше тротуара и этого садика. Она велела не только не переходить мостовой, но даже и не глядеть в ту сторону.

Мама ушла. Пека остался один у здания гостиницы. Он долго смотрел вслед маминой удаляющейся спине. Все меньше, меньше делалась мама и, наконец, вскочила в автобус.

На улице было солнце. Вокруг был новый для Пеки город. Город большой, широкий, с домами большущими, высоченными... Аж до самого неба были дома.

Там, в гостинице, яркое солнце било жаркими лучами о доску стола и об яйцо, что почистила ему мама... А здесь, в высоком холодном небе, кудрявились облачка... Вот одно, похожее на ворота. Поплыло, поплыло и начало осторожно таять над крышами. Вдоль тротуара стояли деревья — желтые... Внизу, на земле, были листья — тоже желтые, покореженные. Если ветер дул — листья потихоньку шуршали. Если толкнуть ногою — тоже шуршали. А вокруг гостиницы был очень хороший сад. А в саду сушилось белье. Оно сушилось на длинной веревке. Белье то вздувалось, то опадало.

В саду пахло прелью опавших осенних листьев и свежестью влажного белья.

Пека шагал по саду, засунув руки в карманы.

Времени прошло еще совершенно мало, но было скучно, словно уже пробежал весь день. День будто прошел — а он все один да один.

Мальчик присел на корточки и принялся собирать черепки и камешки. Скоро он набрал их целую горстку, целую кучку, большую гору. До самого неба была гора. Наверху лежало синее стеклышко — такое же, как очки у мамы. Он взял это стеклышко, прищурился и посмотрел на солнце. Солнце сейчас же переколдовалось в луну... Все смягчилось мягким сумраком ночи. А вокруг был все тот же сад, все то же белье и все те же опавшие с деревьев пожухлые листки.

Пеке сделалось очень скучно. Он вышел на. улицу, остановился на тротуаре, глянул на мостовую: по мостовой бежали машины — красивые легковички, белые, темно-красные. А вот одна совершенно синяя. Легковичек было много, и все они новые-новые... Пека сразу смекнул, что все они одной марки: он знал, что они с мамой в городе легковых машин.

Пека сильно любил машины, он бы хотел иметь собственную машину. В крайнем случае грузовую. Он бы целый день катался по городу, он бы развозил дрова и белье, он бы привозил картошку для Александры Алексеевны, мамины чемоданы и мамино зеркальце, если б мама позволила.

Вокруг Пеки шныряли машины туда и сюда. Были они умытые, но, если глянуть в синее стеклышко, — разом темнели, как будто вечер.

К двери гостиницы подошел трубач — один из тех джазистов, с которыми нынче утром встретилась мама.

— Ты что здесь делаешь, Пека?

— Немножко скучаю, — ответил Пека.

— Знаешь что, — подумав, сказал трубач, — я еду в клуб и тебя прихвачу с собой, ты нам не будешь мешать, верно, Пека? Ты хочешь к маме?

— Хорошо, — сказал Пека.

Они дошли до угла. На углу трубач поднял руку, и белая легковушка сейчас же остановилась. В ней сидел какой-то молодой парень.

— До клуба «Пятидесятилетия Октября», — объяснил джазист. — Может быть, подбросишь артистов?

— Ладненько, — согласился парень. — Садитесь живо.

И они не мешкая сели в машину.

— А этот маленький — тоже артист?

— А как же? Артист, артист.

Ой, до чего широкие улицы. И на каждой улице новенькие дома, они похожи один на другой, как родные братья. Правда, кое-где встречались домишки старые, очень даже хорошенькие — только вовсе мало их было. А еще по дороге — несколько площадей и народу немного, не так, как на улицах Ленинграда.

А еще тут и там стояли деревья, роняя листья. Стояли, роняли листья, желтые, как мамино золотое колечко. А наверху, над всем, в синем небе, стояло белое солнце и обливало широкие улицы. От строений ложились на тротуары острые тени. А потом вдалеке показался лес, широкий, большущий, огромный лес. Ох, какие тощие в нем деревья, без листьев, с иголками. А еще — подальше облитая светом улица и баркас, покрашенный в черно-желтую краску. Дрожал, дрожал тонкий пар над землей.

Вода мигнула издалека. Водой была Волга. Волга, казалось, все расширяется, уходя вперед. И вот уж она обнимает полнеба.

И снова широкие улицы. И опять дома, точь-в-точь такие же, какие были на других улицах, как будто бы Пека с джазистом уже проезжали здесь.

А легковичка — вперед, вперед. А легковичка — шуршать и вздрагивать полегонечку, потихонечку. А в легковичку и в стекла — ветер.

Вон ветер поднял листки. И они закрутились, затанцевали.

Площадь. А посредине площади — большой дом.

— Спасибо, — сказал джазист.

— Да какое может быть тут «спасибо», — ответил ему молодой парень. — Желаем успеха в вашем в высшей степени культурном мероприятии.

Так он сказал, и машина сейчас же дрыг! — и остановилась.

8

Зал был совершенно темный, в зале, на дальнем кресле, сидел один только Пека.

Мама, видно, не знала, что Пека здесь. В черном трико и черных тапках она делала на сцене фуэте и прыгала.

Раз, два, три. Прыг! Раз-два-три! Прыг... И еще: шпагат.

Она подпрыгивала высоко, и ноги у нее разлетались в воздухе, будто ножницы. Потом — смыкались. Хохолок на лбу у мамы легонько вздрагивал.

На сцене она была не одна: тараторили что-то свое музыканты — не играли, а тараторили. Потом на авансцену вышла тетенька с попугаем. Он сидел на жердочке. Попугай картаво сказал: «Петруша хороший, Петруша хороший, Петруша хороший...» Женщина, которая его вынесла, быстренько подала ему что-то в ладони, и попугай энергично клюнул ее ладонь.

— Жрать хочешь? — вежливо спросил попугай.

И женщина опять подала ему что-то в ладони.

— Жрать хочешь, жрать хочешь? — доброжелательно тараторил Петруша. И голос у него был домашний. И чуть картавый.

— Здрасте, товарищи, здрасте, товарищи, здрасте, товарищи!..

А мама все прыгала, прыгала, прыгала... Раз — шпагат. Два — шпагат... Отдышалась, потерла балетки о канифоль, которая лежала в углу, на сцене. Пека знал — это канифоль, и снова — прыг.

Задудел трубач. К маме подошел дяденька, что привез с собой Пеку, что-то ей тихо шепнул. Она заломила руки, затопала вдруг ногами в туфельках, смазанных канифолью, подошла к авансцене, глянула в темный зал и сказала:

— Пека! Горе мое...

Пека не отозвался. Он не был горем.

— Пека, — дрожащим голосом вопрошала мама.

А он молчал. Но глаза у мамы, видно, привыкли к темноте зала, и она разглядела Пеку.

— Горе, горе мое, наказанье мое, — вне себя повторяла она и лихо сбежала в зал. — Я же ясно тебе сказала: гуляй, — зашипела мама и хвать его за руку.

— Жрать хочешь? Жрать хочешь? — спросил попугай, и дяденька, который доставил в клуб Пеку, подул в трубу.

Попугай красиво сплясал на жердочке: он затряс головой в такт музыке.

— Петруша хороший, Петруша хороший.

А мама все дальше и дальше волокла Пеку. Они шли по темному коридору: Пека в своих кожаных брюках и лохматой немецкой куртке, а мама — в черном трико. Было похоже, что мама будет сейчас купаться, — такой она была голой.

Они долго шли по длинному коридору. Мама сжимала Пекину руку, но все молчала. На глазах у мамы стояли слезы.

Наконец они дошли до какой-то двери, мама толкнула дверь, и оказалось, что в этой комнате живут книги. За столом сидела молодая, красивая и, наверно, добрая библиотекарша.

— Умоляю, — сказала мама дрожащим голосом, — дайте ему какую-нибудь книжонку с картинками. Займите его! Мне... мне репетировать! Мне... Я по личному... Он меня погубит!.

— Не волнуйтесь, — ответила библиотекарша. — Идите и репетируйте. Мы с ним неплохо проведем время.

— Не знаю, как и благодарить, — ответила мама. Вытащила маленький носовой платок и высморкалась. — прямо представить себе нельзя, до чего мне трудно!

Мама закрыла двери, ушла, и не было слышно ее шагов, потому что ноги ее были обуты в туфельки, а туфли смазаны канифолью... А Пека остался с библиотекаршей.

Библиотекарша широко заулыбалась, стянула с Пеки куртку, беретик. Потом она пристально на него глянула и обняла Пеку.

— По заграницам шастаешь, мой пухляк?

— Я мамин, мамин пухляк.

— Хорошо, — согласилась библиотекарша. — Зернышко, — сказала она, — зачем ты мешаешь маме? Ведь мама работает.

— Я гулял, меня привезли, меня зовут Пека, — ответил Пека.

— Пекирей-фекирей, — запела библиотекарша, подошла к полке, достала книжку и положила ее перед Пекой.

Книга была очень даже прекрасная. На одной из страниц сидел ворон, и волосы на голове у ворона торчали дыбом. Голова была пухлой, мягонькой.

— А он не кусается? — вежливо спросил Пека.

— Да ты что? Ясно, он не кусается. Дай-ка я тебе немножечко почитаю.

И она принялась читать ему вслух про ворона и про разных других зверей. Вздымались золотисто-белые бровки библиотекарши, шевелились все быстрей и быстрей. Сперва Пека молчал, не отрывая глаз от ее шевелившихся светлых бровок, и вслед за бровками шевелил губами.

Потом он сказал:

— Я это умею сам:

...Не филин, а филюшка.

Дальше этой рощи никуда не летал.

Чернее этой ночи ниче-его не вида-ал!

— Здорово! — удивилась библиотекарша.

— А попугай говорит: «Жрать хочешь, жрать хочешь?» — рассказывал Пека.

— Уж будто? — ответила библиотекарша. — Ты, погляжу, большой фантазер.

— А вот и правда, а вот и правда!

— А может, это ты захотел жрать?

— Нет, большое спасибо, я не хочу. Сегодня мы хорошо позавтракали, — объяснил Пека.

А в это время открылась дверь, и в комнату вошла мама (в жакетке и брюках), она обняла и расцеловала совершенно чужую библиотекаршу и принялась сердито одевать Пеку.

На улице стоял автобус. Вместе с актерами сел в автобус испуганный Пека. До того еще, как автобус тронулся, в раскрытую его дверь заглянули школьники, посмотрели на Пеку и сказали: «Артист, артист».

Пека молчал, он боялся сердитой мамы.

В гостинице они снова прошли в буфет, и мама, всем вокруг улыбаясь, но не глядя на своего сына, поставила перед ним сметану.

— А у нас наверху яйцо, — шепотом напомнил ей Пека.

— Ешь! — сдвигая брови, ответила мама. И тоже принялась есть.

Наверху, в комнате, они на этот раз оказались совсем одни. Мама, прищурясь, взглянула на Пеку и с ним посоветовалась:

— Мне тебя укладывать спать пора. Тебе время спать. Я и сама прилягу: устала. А вечером у меня концерт, но имей в виду, что сегодня нам на завод, — я ищу Валеру. Ты понял? Не будешь мне мешать и путаться под ногами?

Пека молчал.

— Отвечай! — побледнев от волнения, спросила мама.

— Я не буду путаться под ногами, — виновато ответил Пека. И вдруг заплакал из-за того, что его не любила мама.

Мама увидела, что он плачет, и тут же сама заплакала, обняла Пеку и прижала его к себе.

— Кто ж виноват, что у нас нет бабушек? — спросила она. — У всех есть бабушки, а у нас — нет бабушек. Только ты да я, вот и все семейство. Почему ты плачешь?

— Потому что у нас очень мало семейства, — горько плача, ответил Пека.


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть