Онлайн чтение книги Комедиантка Komediantka
I

Буковец — местечко живописное!.. Поросшие буком и сосной холмы прорезает колея домбровской железной дороги. С одной стороны от станции огромная лесистая гора, посвечивающая лысинами выветренных уступов, с другой — узкая заболоченная лощина. Кирпичное двухэтажное здание вокзала с квартирами начальника и его помощника наверху, чуть поодаль деревянный дом для телеграфиста и прочих служащих, другой точно такой же на окраине станции для смотрителя, в разных местах три будки для стрелочников, погрузочная платформа — вот и весь Буковец.

За вокзалом и перед вокзалом лес. Усеянное серыми облаками голубое полотнище неба распласталось вверху, словно широко натянутая крыша.

Солнце, поднимаясь к зениту, светит все ярче и пригревает все сильнее; бурые склоны каменистой горы с изрытой весенними потоками вершиной залиты ярким солнечным светом.

Тишина весеннего полдня. Неподвижные и безмолвные, замерли деревья. Зеленые шершавые листья буков, напоенные светом и теплом, сонно обвисли книзу.

Крик лесной птицы доносится изредка из чащи, с болот — покряхтывание водяной; в воздухе тихо позванивают комары.

Над бесконечной синей полосой рельсов со всеми ее зигзагами и поворотами висит раскаленная фиолетовая дымка.

Из кабинета начальника станции выходит приземистый, почти квадратный мужчина со светлой, как конопля, шевелюрой. Он одет, вернее — втиснут в элегантный сюртук; шляпу держит в руке; он надевает пальто, которое подает ему один из служащих.

Рядом стоит начальник станции и, поглаживая длинную с проседью бороду, дружелюбно улыбается. Он тоже коренаст, тоже крепкого сложения, лоб массивный, голубые его глаза, весело поблескивая из-под косматых бровей, говорят о решительном, сильном характере. Нос прямой, губы полные, особая манера хмурить брови и острый, пронизывающий взгляд свидетельствуют о вспыльчивости.

— До свидания, до завтра! — весело говорит блондин, протягивая собеседнику свою широкую руку.

— До свидания! Ну, поцелуемся, что ли… Завтра пьем за помолвку!

— Побаиваюсь я этого завтра…

— Смелее, дружище! Не робей. Все будет в порядке! Сейчас скажу ей обо всем… Приедешь завтра отобедать, сделаешь предложение, Янка даст согласие, через месяц свадьба… И будем соседями… Ха! Люблю тебя, пан Анджей! Всегда мечтал о таком сыне — не довелось! Ничего не поделаешь… Хоть зять будет!..

Они поцеловались, молодой человек вскочил в бричку, ожидавшую на подъездном пути, и по узенькой дорожке покатил в сторону леса. Оглянулся на хозяина, приподнял шляпу, еще более учтивый поклон послал окнам второго этажа и скрылся за деревьями. Там соскочил с брички, велел кучеру ехать домой, а сам в одиночку побрел по лесу.

Начальник, как только гость скрылся из виду, вернулся в канцелярию и занялся служебной корреспонденцией.

Он был очень доволен сватовством и обещал Гжесикевичу руку дочери, заранее уверенный в ее согласии.

Жених красавцем не был, но был человеком рассудительным и очень богатым. Леса вокруг станции и несколько соседских фольварков принадлежали его отцу.

Старик Гжесикевич как был мужиком, так мужиком и остался. Только из корчмаря превратился в предпринимателя, сколотив на вырубке леса и торговле фуражом кругленькое состояние.

Многие в округе помнили, что смолоду старик назывался просто Гжесик. Насчет перемены фамилии злословили, но не очень, потому что старик не корчил из себя барина и богатством не кичился.

Был мужиком, мужиком и остался. Сын получил хорошее образование и теперь помогал отцу. С дочерью начальника станции молодой Гжесикевич познакомился два года назад, когда та вернулась из Кельц, где училась в гимназии, и влюбился в нее без памяти. Старик этой любви не препятствовал, заявив, что если сын хочет жениться, то он, отец, согласен на это.

С девушкой Гжесикевич виделся часто, и чувство его крепло, однако заговорить о своей любви он не осмеливался. Янка держалась приветливо, была всегда рада ему, но ее удивительная откровенность и простота всякий раз останавливали готовые сорваться с языка слова признания.

Он чувствовал в ней женщину какой-то высшей расы, недоступную для «хама», как он сам себя называл нередко, но сознание своей неполноценности еще больше разжигало любовь к Янке.

Наконец он решился сказать обо всем ее отцу.

Орловский принял Гжесикевича с распростертыми объятиями и сразу же со свойственной ему решительностью заверил, что все будет в порядке. Теперь Гжесикевич полагал, что и Янка не откажет: отец, наверное, обо всем уже переговорил с нею.

— Да и почему бы этому не случиться! — старался успокоить себя Гжесикевич.

Он был молод, богат и очень любил ее.

— Через месяц свадьба! — бормотал Гжесикевич. Он был вне себя от счастья: ломая ветки, расшвыривая на ходу гнилушки, сбивая шляпки весенних грибов, он почти бежал по лесу, насвистывал что-то, улыбался, представляя себе, как новость обрадует мать, — та страстно желала этого брака.

Мать его была старая крестьянка: разбогатев, она сменила только наряды, но сохранила прежние привычки и образ мыслей. Янка представлялась ей королевой. Она лелеяла мечту о невестке — настоящей пани, шляхтянке, чьей красотой и родовитостью можно будет гордиться. Муж, его богатство, почтение, с каким кланялись ей люди в округе, — все это не давало старухе удовлетворения. Она неизменно чувствовала себя мужичкой и относилась ко всему с истинно крестьянским недоверием.

— Ендрусь! — не раз говорила она сыну. — Ендрусь, женись на Орловской. Настоящая пани! Глянет на человека — мурашки по коже пробегают со страху. Так бы ей в ноги и поклонился. И, должно, добрая — всякий раз, как в лесу встретит кого, поздоровается, поговорит, детей приласкает… Другая бы так не стала! Порода есть порода. Послала я ей раз грибов корзинку, потом, как меня повстречала, руку мне поцеловала… Да и не глупая. Углядела, что сынок-то у меня — картинка. Женись, Ендрусь! Куй железо, пока горячо!

Ендрусь смеялся в ответ, целовал матери руку и говорил, что постарается.

— Королевной у нас будет, в светлицу посадим! Не бойся, Ендрусь, не дозволю ей ручки пачкать. Сама буду ходить вокруг, прислуживать, подавать… Пусть себе только читает по-французски да на пианино играет. На то она и пани! — продолжала мать, размечтавшись о будущем своем счастье. — Старая уж я, Ендрусь, внучат бы мне… — с грустью повторяла она сыну.

Ендрусь тоже остался мужиком. Под лоском цивилизованного человека с хорошим образованием скрывалась неуемная энергия и таилась мечта жениться на шляхтянке. Чтобы изнурить себя и утихомирить бешеную жажду жизни и бурное, накопленное десятками поколений волнение здоровой крови, этот богатырь без труда закидывал на телегу шестипудовые мешки с зерном, работая как поденщик. И в то же время он грезил о Янке, сходил с ума, очарованный ее прелестью, — ему необходим был хозяин, который тиранил бы его своей слабостью.

И вот он вихрем летит по лесу, мчится по зеленым от всходов полям, торопится рассказать матери о своем счастье. Он знает, что застанет мать в ее любимой комнате с тремя рядами икон в позолоченных рамах — единственная роскошь, которую старуха себе позволяла.

Тем временем начальник станции настрочил рапорт, подписал его, отметил в журнале, вложил бумагу в конверт, надписал адрес — «Экспедитору станции Буковец» — и крикнул:

— Антоний!

На пороге появился рассыльный.

— Передай экспедитору! — приказал Орловский.

Рассыльный молча взял конверт и с самым серьезным видом переложил на стол, стоявший по другую сторону окна.

Орловский поднялся, одернул китель, снял с головы фуражку начальника с красным верхом и направился к другому столу. Надев обыкновенную фуражку с окантовкой, он с важностью распечатал свое собственное послание. Прочел и на обратной стороне набросал немногословный ответ. Снова расписался, написал на конверте «Начальнику станции» и велел отнести бумагу обратно.

Это был маньяк, над которым потешалась вся железная дорога. В Буковце не было экспедитора, и Орловский исполнял обе должности: за столом начальника — одну, за столом экспедитора — другую.

В качестве начальника станции он являлся своим собственным шефом, и не раз переживал минуты истинного, прямо-таки безумного наслаждения, когда, найдя ошибку в расчетах или обнаружив упущение по части экспедиторской службы, писал на виновника рапорт и сам себя отчитывал.

Над ним все смеялись. Орловский, не обращая на это ни малейшего внимания, действовал по-прежнему и лишь твердил в свое оправдание:

— Жизнь держится на порядке и систематичности, без этого все пойдет прахом!

Орловский закончил работу, запер шкафы, высунувшись из двери, осмотрел перрон и отправился домой. Явился он не через прихожую, а через кухню: ему нужно было знать, что, где и как делается. Заглянув в топку, от ткнул в огонь кочергой, выругал кухарку за пролитую воду и прошел в столовую.

— Где Янка?

— Панна Янина сейчас выйдет, — ответила Кренская — белокурая миловидная дама с подвижным лицом, исполняющая обязанности не то экономки, не то компаньонки в доме Орловского.

— Что на обед? — спросил хозяин инквизиторским тоном.

— То, что вы любите: жареный цыпленок под coyсом, щавелевый суп, котлетки…

— Расточительство!.. Ей-богу, расточительство! Супа и мясного блюда на второе хватило бы и королю! Честное слово, вы меня разорите!..

— Но, пан начальник… Я специально для вас велела приготовить такой обед.

— Чушь, ей-богу, чушь! Вам, женщинам, только бы лакомства, сладости да деликатесы. Одна блажь в голове!

— Вы о нас несправедливо судите. Мы, женщины, всегда экономим больше мужчин.

— Экономите, чтобы накупить потом тряпок. Знаю я эти штучки!

Кренская ничего не ответила и стала накрывать на стол.

Вошла Янка, девушка двадцати двух лет, стройная, высокая, широкая в плечах, с гордым и вместе с тем приветливым взглядом. Черты лица не очень правильные; глаза карие, крутой, пожалуй, широковатый лоб, темные густые брови, римский нос. Задумчивое выражение глаз выдавало склонность к самосозерцанию; плотно сжатые сочные, алые губы говорили о необъяснимой неприязни к чему-то. Две морщины прорезали чистый лоб. Великолепные светлые волосы с рыжеватым отливом пышной короной обрамляли маленькую головку. Щеки были золотистые, словно персик, голос удивительный — альт, переходящий порой в мужские баритональные ноты.

Девушка кивнула отцу и села по другую сторону стола.

— Был сегодня Гжесикевич, — начал Орловский, медленно разливая по тарелкам суп. Он всегда сам хозяйничал за столом.

Янка спокойно посмотрела на отца, ожидая, что будет дальше.

— Был и просил твоей руки, Яня.

— Что же вы ему сказали? — не сдержала любопытства Кренская.

— Это наше дело, — отрезал Орловский. — Наше дело. Я ответил, что согласен. Завтра он будет к обеду, вот вы и договоритесь…

— Лишнее! Раз ты, отец, дал согласие, так сам завтра и примешь его и от моего имени передашь, что я несогласна… А мне не о чем говорить с ним. Я завтра еду в Кельцы! — вспылила Янка.

— Вот как! Залез на грушу, рвал петрушку, а лук уродился, — язвительно ответил Орловский. — Не будь сумасбродкой, пойми, какой это человек, что за партия для тебя… Гжесикевич хоть и мужик, а получше иного князя… К тебе сватается, а все потому, что глуп, — не такую мог бы взять! Ты должна благодарить его. Завтра он сделает тебе предложение, через месяц будешь пани Гжесикевич.

— Не буду пани Гжесикевич! Если может взять другую — пусть берет…

— Я тебе говорю — пойдешь за Гжесикевича!

— Нет! Ни за кого не пойду. Не выйду замуж, не хочу!..

— Дура! — грубо оборвал ее отец. — Выйдешь, потому что надо есть, одеваться, жить где-то, быть кем-то… Не вечно же мне гнуть спину на работе. А когда меня не будет, тогда что?

— У меня есть приданое. Обойдусь как-нибудь без Гжесикевичей. Что же, ты браком решил обеспечить мне содержание?.. — спросила с насмешкой Янка и с вызовом посмотрела на отца.

— Конечно, черт побери! А для чего еще выходят женщины замуж?

— Выходят по любви, выходят за тех, кого любят.

— Дура! — не выдержал Орловский и принялся накладывать себе жаркое. — Любовь — это только соус; цыпленка можно съесть и без него; соус — глупость, модный предрассудок!

— Человека нельзя продавать первому встречному, у кого есть деньги на содержание!

— Дура, честное слово, дура! Все так делают, все себя продают. Любовь — чепуха, выдумка девиц из пансиона, клянусь богом! И не раздражай меня…

— Тут дело не в раздражении и не в том, глупость любовь или нет; речь идет о моем будущем, которым ты так легко распоряжаешься. Еще когда Зеленкевич делал предложение, я сказала тебе, что не собираюсь замуж.

— Зеленкевич — это только Зеленкевич, а Гжесикевич — парень что надо. Сердце золотое, умница — не зря Дубляны[2]Имеется в виду сельскохозяйственная школа в Дублянах, под Львовом. кончил… Сильный как бык. Такой мужик с самой норовистой лошадью справится; раз съездил батрака по морде — шесть зубов выбил. И он тебе не подходит! Идеал из идеалов, лучше не сыщешь!

— Хорош идеал, людей калечит. В цирке его только показывать!

— У тебя не все дома, как у матери. Подожди. Наденет на тебя Ендрек удила, покажет тебе… Кнута не пожалеет…

Янка порывисто поднялась, бросила на стол ложку и вышла, хлопнув дверью.

— Нечего глаза пялить, велите подавать котлеты! — обрушился Орловский на Кренскую, которая страдальчески глядела вслед Янке. Кренская подобострастно пододвинула хозяину блюдо и вздохнула:

— Не доведут до добра все эти неприятности.

— Что правда, то правда, — прошипел тот в ответ. — Поесть спокойно не дадут, вечно скандалы!..

И он пустился сетовать на упрямство Янки, на ее характер и на вечные хлопоты с ней. Кренская поддакивала ему, время от времени вспоминая кое-какие подробности, жаловалась на обиды, которые приходилось терпеть от Янки, тяжело вздыхала и все время старалась чем-нибудь угодить хозяину. Она принесла кофе и ром, сама налила и подала Орловскому, не переставая при этом кокетничать, то и дело будто невзначай касалась то его руки, то плеча, словно желая напомнить о том, что рядом женщина. У нее была своя цель.

Орловский уже не бранился и, допив кофе, сказал:

— Ей богу, только вы меня понимаете. Хорошая вы женщина…

— О, пан начальник, если б я могла выразить свои чувства, если бы… — залепетала Кренская, опустив глаза.

Орловский с чувством пожал ей руку и пошел к себе в кабинет подремать.

Кренская велела убрать со стола: оставшись одна, она взяла рукоделие и села у окна, выходившего на перрон. Она поглядывала то на лес, то на полотно дороги — всюду было пусто. Не в силах усидеть на месте, Кренская встала и бесшумно, по-кошачьи начала кружить вокруг стола, улыбаясь своим мыслям:

«Будет он моим… будет! Вот тогда я отдохну! Кончатся мои страдания!..» — думала Кренская, воображая себя супругой начальника станции.

Она уже видела себя хозяйкой. С неизъяснимым облегчением сбросит она маску добродушия, покорности, не будет больше думать об экономии. Теперь она возьмет свое, в этом она уверена. Это была единственная цель, к которой женщина настойчиво стремилась вот уже два года.

В памяти всплывали картины прошлого: несколько лет скиталась она с провинциальным театром… Потом бросила театр — удалось поймать юнца, который на ней женился. Кренская прожила с ним целых два года. Два года, о которых вспоминала с горечью. Муж был до безумия ревнив и даже бил ее, когда она пускалась в различные похождения.

Но вскоре муж умер, и Кренская снова осталась одна, в театр она больше не стремилась: ей пришлось по душе сытое благополучие мещанской жизни. Ее бросало в дрожь при одной мысли о бесконечных переездах из города в город, о постоянных лишениях. К тому же она подурнела и постарела. Кренская распродала имущество, получила вспомоществование от учреждения, где служил покойный супруг, и полгода играла роль вдовы, решив во что бы то ни стало выйти замуж вторично. Но напрасно она расставляла сети. Ее несдержанный темперамент путал все карты. Появившиеся у Кренской деньги возродили в ней актрису, легкомысленную, взбалмошную, жадную до развлечений. Вдова была еще привлекательна, и ее окружил рой поклонников; с ними она прокутила все состояние и лишилась репутации, которую сумела составить себе при помощи мужа.

Кренская ничего не умела делать, но духом не пала. Как только последний из поклонников бросил ее, со свойственной ей изворотливостью она нашла выход из положения, поместив в «Газете келецкой» объявление о том, что пожилая вдова чиновника ищет место компаньонки или управительницы в доме вдовца.

Ждать пришлось недолго. Явился Орловский, которому нужна была экономка. Янка училась еще в гимназии, а сам он не мог управиться с прислугой. Кренская прикинулась такой кроткой и тихой, и была так опечалена смертью мужа, что он, ни о чем не расспрашивая, тут же забрал ее с собой.

Орловский был вдов, получал хорошее жалованье, скопил тысяч пятнадцать. Его единственной дочери, которую он не слишком баловал своей любовью и вниманием, дома тогда не было. Сначала Кренская заигрывала со служащими станции, но вскоре разобралась в ситуации, вошла в новую роль и уже не выходила из нее, решив непременно довести дело до счастливого финала — замужества.

Орловский привык к ней. Кренская сумела стать необходимой в доме и сделала это так умело, что никому не казалась навязчивой.

Длинные зимние вечера, осеннее ненастье еще больше приблизили ее к цели: Орловский в свои пятьдесят восемь лет страдал ревматизмом; его характер был и без того невыносимым, а во время приступов болезни он становился совсем невменяемым. Кренская умела отвлечь хозяина и умиротворить с житейской ловкостью, изощренной годами театральной практики.

Оставалось единственное препятствие — Янка. Кренская поняла, что, пока в доме Янка, свой замысел ей осуществить не удастся. Она решила ждать и ждала терпеливо. Орловский любил свою дочь и в то же время ненавидел. Ненавидел за то, что родила ее та женщина, которую даже после ее смерти он неустанно проклинал. Эта женщина после двух лет замужней жизни убежала с ребенком к родителям, не в силах больше сносить его причуды и тиранство. Орловский затеял тяжбу, хотел вернуть супругу силой, но развод разъединил их навсегда. Он приходил в исступление от злости, его ожесточенность, неслыханное упрямство, бешеная гордость не позволяли просить жену вернуться, хотя, возможно, та и пошла бы на уступки. Она была доброй женщиной. Но ее постоянно мучили болезни, которых не могли вылечить провинциальные врачи. У нее была душа мимозы, и каждая слеза, малейшее огорчение, печаль приводили ее в отчаяние. Она боялась грозы, дождя, лягушек, темных комнат, роковых дней и громких звуков; грубость мужа, естественно, убивала ее.

Прошло несколько напряженных, мучительных лет после бракоразводного процесса, и она умерла, оставив десятилетнюю Янку. Отец силой отобрал дочь у родственников жены, которые добровольно отдать ее не хотели, зная тяжелый характер Орловского и считая, что девочке нужно иное воспитание, нежели мог дать ей деспотичный отец.

Орловский ненавидел Янку еще за то, что она была девчонкой. Человеку с таким необузданным характером нужен был сын, на котором можно было бы испытывать кулаки и удовлетворять свои бесконечные прихоти. Орловский мечтал о сыне, представлял его себе рослым парнем, полудиким, неутомимым, могучим, как дуб, а тут родилась девчонка. Все бы он простил жене, но этого простить не мог.

Отец сразу отдал Янку в пансион и виделся с нею лишь раз в году, во время летних каникул; рождественские праздники она проводила у родителей матери.

Уже на третий год Орловский с нетерпением ожидал каникул. Он томился на безлюдной станции от одиночества, ни с кем не сближался; однако стоило приехать Янке, как между ними начиналась война.

Янка быстро росла и развивалась, но, зачатая, рожденная и выросшая среди постоянных ссор и скандалов, вскормленная на слезах и жалобах матери, она ненавидела отца, страшилась его издевок. Это породило в ней замкнутость, упрямство. Она бунтовала против отцовского деспотизма и скупости.

От матери Янке осталось несколько тысяч рублей, и отец заявил, что она должна жить процентами с этой суммы; сам же он не собирается давать ни гроша.

После платы за обучение в перворазрядном пансионе, а позднее в гимназии, девушке оставалось так мало на самые необходимые расходы, что она едва сводила концы с концами, стыдилась то драных туфель, то поношенного платья, а иногда ей недоставало какой-нибудь безделушки, и от этого тоже было стыдно. Служащие на станции смеялись над Янкой, и это ее особенно унижало.

Через несколько лет Янку стали побаиваться ее подруги; даже классные дамы часто уступали ее вспыльчивому, как у отца, характеру, не выносившему никаких удил. Она не плакала, не жаловалась, но от несправедливости готова была защищаться кулаками, ничуть не заботясь о последствиях.

Янка числилась самой способной ученицей. Ее откровенно недолюбливали, но вынуждены были признать за ней первенство, которое девушка завоевала, почувствовав превосходство над толпой однокашниц; они относились к ней, дочери чиновника, с высокомерием, смеялись над ее рваными туфлями, платьями и старались держаться от нее подальше. В ответ на насмешки Янка с яростью преследовала этих господских дочек.

Дикая натура развивалась в одиночестве. У Янки была только одна подруга, и та на правах собачонки, встававшей на задние лапки при первом оклике.

Янка никого не любила, и даже мать в ее нелюдимом сердце занимала очень мало места.

— Твой отец такой… Твой отец это сделал! Твой отец подлец! Твой отец… — беспрестанно стонала мать, захлебываясь потоками слез, а то даже впадая в истерику.

Эти припадки вызывали у девочки отвращение и воспитали в ней презрение ко всякой слабости. Зато фигура отца выросла в воображении Янки до огромных размеров. Он представлялся ей злобным, подлым, но в то же время большим и сильным человеком.

После смерти матери, узнав отца ближе, она возненавидела его за тот страх, который прежде перед ним испытывала. На каникулы Янка приезжала в Буковец: тут были густые леса, скалистые горы, стремительные потоки, девственная природа. Все это гипнотизировало и усмиряло буйный нрав Янки. Город она не любила — он напоминал одноклассниц, гимназию и пережитые унижения. Здесь девушка чувствовала себя свободной, несмотря на бесконечные ссоры с отцом: Орловский во время каникул становился невыносимым, а Янка ни в чем не хотела ему уступать. Он сознательно раздражал дочь, вызывая у нее приступы гнева, и безмерно радовался, когда, разъяренная, она становилась похожей на молодую пантеру, готовую в любую минуту броситься на него.

Преклоняясь перед силой, он с горестным наслаждением отмечал, что Янка обладает недюжинным темпераментом, и тогда старика особенно угнетало сожаление: девчонка!

Он открыто говорил дочери, что презирает ее за то, что она женщина и ничего, кроме вязального крючка да книжки, держать в руках не умеет; он показывал дочери свое ружье, но тут же с грустью откладывал его в сторону — ведь только сын мог бы оценить такие вещи.

Словно удары хлыста, эти упреки ложились на душу Янки жгучими рубцами.

Тогда она срывалась с места, как огретый плетью молодой жеребенок, хватала ружье и целыми днями бродила по болотам и лесным чащобам в поисках дичи. Янка так хорошо научилась стрелять, что приносила домой целые связки диких уток и бекасов и с триумфом бросала их под ноги отцу.

Орловский сходил с ума от ярости, чувствуя себя униженным и бессильным против ее силы; он не знал, чем сломить ее, как покорить. Еще обиднее было сознавать, что столько непоколебимого упорства именно в ней, в девчонке!

Случалось, что он испытывал гордость за дочь и горячо защищал девушку перед знакомыми, когда в округе возмущались Янкиными похождениями. Она встречалась людям в лесу, ночью, в дождь, в непогоду, всегда одна, словно кабанчик, отбившийся от стада. Она не стеснялась лазить по деревьям за гнездами или скакать наперегонки с деревенскими мальчишками на неоседланной лошади.

Убегая из дома на целые дни, Янка мечтала о возвращении в пансион, в пансионе же вспоминала Буковец и желанное одиночество.

Так росла девушка до восемнадцати лет. Окончив гимназию, Янка приехала к отцу навсегда.

Внешне она казалась довольной и спокойной, зато в голове роем кружились мысли. Она отдалась мечтам, начались неясные поиски какой-нибудь цели, идеи собственной жизни.

С приятельницей, Хелей Вальдер, красавицей, увлеченной идеалами женской независимости, Янка рассталась. Хеля уехала в Париж на естественный факультет; Янка же не чувствовала ни малейшей тяги к наукам. Ее темперамент требовал более мощных искусов, чего-нибудь такого, что бы захватило ее всю и навсегда.

Янка осталась совершенно одна и невольно стала присматриваться к людям. Местное общество было слишком далеко от ее идеалов и вызывало смертельную скуку. Янке тесно было в родных местах, среди деревенских знакомых с их убогими развлечениями.

Тихая, однообразная жизнь, когда строго по часам вставали, завтракали, обедали и ужинали, с преферансом в четверг у Орловского, в субботу — у помощника, в воскресенье — у смотрителя, — такая жизнь убивала своей размеренностью, душила.

Мужчин Янка избегала — они раздражали ее неприкрытой наглостью, женщины докучали бесконечными сплетнями и жалобами. Все стали ее чураться. О Янке ходили самые нелепые слухи, как о человеке со странностями.

А она тем временем тщетно боролась с собой, пыталась разобраться в своих желаниях, которых не умела даже определить, старалась понять, ради чего живет… Она занимала себя чтением, но этого было мало. Хотелось найти что-то такое, что бы захватило и увлекло. Девушка чувствовала, что со временем это придет, а пока мучилась бесплодными ожиданиями.

Посватался к ней Зеленкевич, владелец деревеньки, отягощенной долгами. Янку рассмешило это предложение, и она откровенно заявила деревенскому «аристократу», что не собирается своим приданым покрывать его долги.

Девушке пошел двадцать первый год, и бесконечное ожидание стало тяготить ее.

Заурядный случай решил Янкину судьбу. В ближнем местечке устроили любительский театр. Выбрали три одноактные пьески, распределили роли, и… дело остановилось: ни одна из дам не захотела играть Павлову в «Мартовском женихе» Близинского.[3]Близинский Юзеф (1827–1893) — представитель группы галицийских писателей-реалистов, автор многочисленных драм.

Основатель театра, он же режиссер, решил поставить непременно эту пьесу, желая досадить кому-то из соседей, но ни Павлову, ни Евлалию ни одна из дам играть не соглашалась.

Тут вспомнили про Орловскую, все знали, что с пересудами она не считалась. Янка приняла роль Павловой довольно равнодушно, зато Кренская решила тряхнуть стариной и устроила так, что Орловский сам поехал в театр и предложил ее на роль Евлалии…

Репетиции длились почти три месяца, так как несколько раз менялся состав участников. Как обычно бывает в провинциальных театрах, ни одна актриса не хотела играть злых, сварливых старух или служанок, все хотели играть героинь.

Хотя к Кренской Янка относилась сдержанно, не откровенничала и никогда не обращалась к ней с просьбами, репетиции их заметно сблизили. Кренская стала давать Янке уроки сценической игры и была неутомимой наставницей. Именно под ее влиянием Янка заинтересовалась ролью и спектаклем.

Начинающая актриса так вошла в образ и так тонко почувствовала характер героини, что игра получилась очень удачной. Янка так правдиво изобразила крестьянку Павлову, что к концу спектакля зал гремел аплодисментами.

Вот когда девушка почувствовала неистовую, дикую радость от минутного господства над толпой; со сцены она сходила, чуть не плача оттого, что все кончилось, и радуясь появлению чего-то нового и неизведанного…

Кренская тоже произвела фурор! Это была роль, которую она когда-то с успехом играла на профессиональной сцене. В антрактах только и говорили о ней да о Янке.

— Комедиантка! Прирожденная комедиантка! — пренебрежительно перешептывались дамы.

Орловский, которого благодарили и поздравляли с успехом, только отмахивался:

— Был бы у меня сын, не то б еще показал!..

И все же, очень довольный, он пошел за кулисы, погладил Янку по голове, а Кренской поцеловал руку.

— Хорошо, хорошо! Невелика, правда, потеха, но хоть краснеть не пришлось, — скупо похвалил он обеих.

После спектакля Янка еще больше сблизилась с экономкой, и та в минуту слабости рассказала ей о своем прошлом, которое до этого времени тщательно скрывала. Сердце Янки лихорадочно забилось — перед ней раскрылся новый, удивительный и заманчивый мир.

С благоговением слушала она рассказы о сцене, гастролях, триумфах, о яркой жизни актеров. Забыв о горестных минутах прошлого, Кренская увлеченно рисовала перед ошеломленной Янкой лишь самые светлые картины своей жизни. Она достала из сундука пожелтевшие тетради игранных когда-то ролей и, предавшись воспоминаниям, с воодушевлением читала их вслух. Все это волновало Янкино воображение, но не было тем, о чем она мечтала.

Янка играла еще несколько раз, и лихорадочная театральная жизнь понемногу увлекла ее.

Девушка стала внимательно следить за театральной критикой, выискивала в газетах заметки об актерах. Наконец, то ли от скуки, то ли по неосознанному побуждению, она начала читать Шекспира, и это решило ее судьбу. Теперь она нашла и своего героя, и мечту, и смысл жизни — всем этим был театр. С присущей ее натуре одержимостью Янка залпом проглотила всего Шекспира.

Трудно описать, как стремительно возродилась ее душа, в каком бешеном ритме заработало воображение, какой богатой и сильной она себя почувствовала. Ее окружил рой душ злобных и низких, героических и страждущих, но всегда великих, словом — титанов, каких уже мало осталось на свете. Янку пронизывали слова, мысли и чувства столь могучие, что, казалось, она ощущает в себе всю вселенную.

Перечитав несколько раз бессмертные творения Шекспира, Янка сказала себе, что станет актрисой, должна стать ею. Будничные заботы представились ей теперь такими никчемными, а люди такими ничтожными, что девушка не могла понять, как она раньше этого не заметила.

Янка почувствовала себя прирожденной актрисой, невидимое пламя молнией озарило ее, пробудило к жизни; искусство — вот чего она жаждала, к чему так стремилась. Между тем театральная горячка захватывала ее, стремление к необычному возрастало.

Зима уже казалась слишком теплой, снег — скудным, весна тянулась медленно, жара была не знойной, осень — чрезмерно сухой и не по-настоящему пасмурной; хотелось, чтобы краски были ярче, ощущения — сильнее и чтобы все приняло титанические размеры: красота стала бы беспредельной, зло — преступлением.

— Мало! Еще! — повторяла Янка в осеннюю непогоду, когда вихрь с шумом гнул буки и их красные листья кровавыми пятнами ложились на землю, а дождь лил не переставая; дороги, канавы и низины стояли под водою, а ночи пугали чернотой и яростью стихии.

Порой, когда казалось, будто и на земле и в небе все погасло, стерлось, перемешалось в серую пыль разбитых миров и отовсюду сочится унылая хмурь, терзающая душу беспредельной скорбью умирания, Янка убегала в лес, ложилась возле мутного потока на голый, пустынный холм и, отдав себя холодному дождю и ветру, уносилась воображением в мир чудес и едва не теряла сознание. Она была счастлива, она неистовствовала вместе с ураганом, который бился в жестоком поединке с лесом, завывал и скулил в листве деревьев, как дикий зверь в неволе.

Янка любила ненастные дни, мрачные ночи, любила пронзительный, жалобный, умирающий плач осенней природы. В такие минуты она представляла себе короля Лира и трагическим голосом, тщетно стараясь перекричать бурю и шум леса, бросала в сумрачный мир грозные проклятия…

Ее душа была переполнена образами Шекспира. Со всей страстью полюбила Янка его великие, трагические фигуры. Это стало похоже на благородное помешательство.

Орловский догадывался о «болезни» дочери и потешался над ее страстью.

— Комедиантка! — бросал он ей в лицо прямо и грубо.

А Кренская раздувала огонь, стремясь во что бы то ни стало выжить Янку из дома. Она говорила девушке о ее таланте, на все лады расхваливала театр.

Но на серьезный шаг Янка еще не могла решиться, ее пугали смутные, мрачные и порой тревожные предчувствия.

Она понимала, что настало время порвать с жизнью, которой она жила, и вступить в мир, которого инстинктивно боялась. Но она еще никогда не была одна, и сейчас ее пугала мысль о том, что нужно самой пробивать себе дорогу. До сих пор ее вела отцовская рука, правда, не только твердая, но и безжалостная, но все же вела и даже опекала. У нее был свой угол, родной лес, заветные места, с которыми она сжилась, а там, в скитаниях по свету, что ждет ее?

Нет, трудно решиться! Вот если бы налетела буря, подхватила ее и унесла далеко отсюда, как она вырывает деревья и разбрасывает по пустынным полям. Оставалось ждать только случая. Кренская тем временем постоянно рассказывала девушке о провинциальных труппах. Из газет Янка узнавала имена театральных директоров и черпала сведения о них. Она уже делала кое-какие приготовления, откладывала сбережения. Орловский регулярно выплачивал дочери проценты с приданого, и она сумела за год накопить более двухсот рублей.

Сватовство Гжесикевича и отцовские заверения, что дело можно считать решенным, встревожили Янку.

«Нет, нет и нет! — упрямо твердила она, шагая по комнате. — Замуж — ни за что!»

Про семейные радости она никогда не думала всерьез, мечтала, правда, о большой, необыкновенной любви; но о замужестве даже не помышляла.

И Гжесикевич-то нравился ей только потому, что ни разу не напомнил о своих чувствах, не разыгрывал перед ней любовных комедий, подобно прежним поклонникам. Ей нравилась простота, с какой он рассказывал о своих школьных злоключениях, о том, как унижали его, называя хамом, сыном корчмаря, и как он расплачивался со своими мучителями кулаками — по-мужицки. Анджей при этом смеялся, но в смехе звучали нотки горечи и обиды.

Янка не раз ходила с ним на прогулки, бывала с отцом у Гжесикевичей в доме, очень любила мать Анджея, но стать его женой! Эта мысль рассмешила Янку — такой забавной и нелепой она ей показалась.

И Янка отворила двери в комнату отца, чтобы решительно и прямо заявить: Гжесикевичу незачем сюда ездить! Но Орловский уже спал в своем кресле, положив ноги на подоконник. Солнце светило ему прямо в лицо, почти медное от загара.

Девушка вернулась к себе. По нараставшему в душе беспокойству она чувствовала, что столкновение будет ужасным, — ни отец, ни она не захотят уступить друг другу.

— Нет, нет и нет! Пусть даже придется бежать из дома — только не замуж!

Но тут решительность снова уступала место женской беспомощности; Янка со страхом представляла себе, как покидает отчий дом и уходит в пустоту.

— Поеду к дядям… да! А оттуда в театр. Никто не заставит меня остаться здесь.

Она задыхалась от негодования при мысли, что ее хотят к чему-то принудить, и готова была сопротивляться, чего бы это ей ни стоило.

Янка слышала, как встал отец, слышала звонки, лопотанье суетящихся при посадке евреев, видела из окна, как отправляется пассажирский поезд, как мелькает красная фуражка отца, видела желтые канты телеграфиста, говорившего через окно вагона с какой-то дамой. Все это она видела и слышала, но ничего не понимала. Мысль о том, что решительная минута приближается, загипнотизировала ее.

Явилась Кренская и, по своему обыкновению, прежде чем заговорить, начала тихо, по-кошачьи, кружить по комнате. На лице было написано сочувствие, в голосе звучала нежность.

— Панна Янина!

Янка взглянула на Кренскую и безошибочно разгадала ее опасения.

— Нет! Можете мне верить — нет! — сказала девушка твердо.

— Отец дал слово… и потребует послушания. Что же дальше будет?

— Нет! Только не замуж! Отец может взять слово обратно, он меня не заставит…

— Ох, и начнется теперь война, ох, начнется!

— Немало я перетерпела, перетерплю и больше.

— Боюсь, что не кончится это добром. Отец такой вспыльчивый… Даже не знаю, как вы могли перенести столько… Я бы на вашем месте знала, что делать… И сейчас же, не теряя ни минуты!

— Интересно, что же вы сделали бы на моем месте?

— Прежде всего уехала бы от скандала. Поехала бы в Варшаву…

— Ну, а дальше? — Голос у Янки дрогнул.

— Ангажировалась бы в театр, и будь что будет,

— Да, это хорошая мысль, но… но…

И Янка не договорила — прежняя беспомощность и прежний страх вернулись снова; теперь она уже сидела молча, не отвечая Кренской, и та, видя, что замысел ее не удался, раздосадованная, вышла из комнаты.

Янка надела жакет, фетровую шляпу, взяла палку и пошла в лес, но сегодня она не могла бродить бесцельно и предаваться своим мыслям, даже мечтать о сцене была не в силах.

Девушка поднялась на вершину каменистой горы, с которой открывался широкий вид на леса, деревни, на все необозримое пространство. Янка смотрела вдаль, но беспокойная тишина просторов, тревожное предчувствие бури взволновали ее. Она знала — завтра что-то решится, произойдет что-то такое, чего она и желала и боялась.

Уже затемно Янка вернулась домой. Не разговаривая ни с отцом, ни с Кренской, сразу после ужина пошла в свою комнату и очень долго читала «Консуэло» Жорж Санд.

Ночью девушку мучили кошмары, каждую минуту она просыпалась вся в поту и задолго до рассвета, пробудившись окончательно, уже не могла уснуть. Янка лежала с широко открытыми глазами и смотрела в потолок, куда падал луч света от уличного фонаря. Прогромыхал поезд, но еще долго слышался ритмичный стук колес и сквозь стекла пробивались отголоски каких-то неопределенных звуков.

В глубине сумрачной комнаты, среди мерцающих бликов, будто оставшихся от угасших светильников, маячили призраки, контуры неясных сцен, фигур, слышались странные звуки. В усталом мозгу рождались галлюцинации. Вот появилось из темноты огромное здание с рядами колонн и стало обозначаться все явственней. Янка пристально всматривалась в него, но так и не могла понять, что это такое.

Потом перед глазами мелькали какие-то сцены, трагические образы, залитое светом пространство, большой город, бесконечные улицы, высокие дома, толпы людей, звучала музыка.

Встала Янка рано, но чувствовала себя такой разбитой, что с трудом передвигала ноги.

Она слышала, как отец отдает распоряжения к званому обеду, как готовятся к торжественному приему. Кренская ходила на цыпочках и ехидно улыбалась, чем ёще больше раздражала Янку, и без того измученную внутренней борьбой. Девушка смотрела на все равнодушно, не переставая думать о предстоящей схватке с отцом. Она пыталась читать, чем-нибудь заняться, но все валилось из бессильных рук.

Зачем-то пошла было в лес, но тут же вернулась обратно. Тревога переполняла сердце, и не было сил сладить с нею.

Янка села за рояль и стала машинально повторять гаммы, но монотонные, усыпляющие звуки раздражали ее еще больше.

Потом она стала играть ноктюрны Шопена; играла долго, и ей казалось, что мелодии Шопена полны страдания и безнадежного отчаяния. В них было и сияние лунных ночей, и предсмертные стоны, переливы света, улыбка разлуки, и ропот, и трепет жизни, надломленной и печальной…

И Янка вдруг разрыдалась. Она плакала долго, не понимая, отчего плачет, она, которая ни одной слезинки не проронила после смерти матери.

Впервые девушка почувствовала себя измученной; до сих пор жизнь ее была постоянным бунтом и поиском. Теперь в ней проснулось глубокое желание поделиться с кем-то своей печалью, найти чуткое сердце и раскрыть ему безумные помыслы, порывы, неосознанные муки и опасения. Она жаждала сострадания, догадываясь, что мучения были бы легче, боль не столь острой и слезы не такими жгучими, если бы она смогла излить тоску близкому человеку.

Теперь Янка поняла, что в подобном состоянии одиночество — это несчастье.

Кренская позвала Янку обедать, сообщив, что Гжесикевич уже приехал. Янка вытерла слезы, поправила прическу и пошла в столовую.

Гжесикевич поцеловал ей руку и сел рядом.

Орловский, не скрывая праздничного настроения, то и дело бросал на дочь торжествующие, выразительные взгляды.

Анджей был молчалив и взволнован, время от времени вставлял слово, но так тихо, что Янка едва могла его расслышать. Кренская тоже казалась встревоженной. Какая-то гнетущая атмосфера довлела над всеми.

Обед тянулся медленно и скучно. Орловский то и дело морщил лоб, о чем-то сосредоточенно думал, нервно подергивал бороду, многозначительно смотрел на дочь.

После обеда все перешли в гостиную. Подали черный кофе и коньяк. Орловский торопливо проглотил кофе, поцеловал Янку в лоб и, пробормотав что-то невнятное, вышел.

Молодые люди остались одни. Янка смотрела в окно, а Гжесикевич, красный, возбужденный, завел о чем-то речь, отпивая кофе маленькими глотками. Потом он допил его залпом и отодвинул чашку так резко, что та перевернулась на столе вместе с блюдцем.

И его неловкость и то, как он старательно и неуклюже оправдывался, — все это рассмешило Янку.

— Не осудите, в такую минуту человек лампу проглотит — и то не заметит…

— Представляю себе эту картину, — сказала Янка и снова залилась бессмысленным смехом.

— Вы смеетесь надо мной? — спросил Анджей, настороженно посмотрев девушке в глаза.

— Нет, просто смешно представить себе, как глотают лампы.

Они замолчали. Янка теребила абажур, Гжесикевич — свои перчатки. Он нервно покусывал усы и, казалось, задыхался от волнения.

— Тяжело мне… чертовски тяжело! — начал было он и умоляюще посмотрел на Янку.

— Отчего? — спросила она уклончиво.

— Да оттого, что… потому что… Ей-богу, не выдержу дольше! Нет, не могу больше мучиться, скажу прямо: я люблю вас и прошу быть моей женой! — воскликнул он и даже вздохнул от облегчения. Потом взял Янкину руку и снова заговорил: — Я люблю вас давно, только боялся заикнуться об этом, да и теперь говорю с трудом — не умею выразить этого, как хотел бы. Я люблю вас и умоляю: будьте моей женой…

Он поцеловал Янке руку и посмотрел на нее голубыми, чистыми глазами, в которых светилась слепая привязанность и глубокая, искренняя любовь. Губы у него дрожали, лицо побледнело.

Янка поднялась со стула и, глядя ему прямо в глаза, негромко и неторопливо произнесла:

— Я не люблю вас.

Волнение куда-то исчезло. Она знала: наступила неотвратимая минута, и Янка приготовилась ее встретить. Взгляд стал холодным и решительным. Гжесикевич отпрянул, словно его ударили в грудь, потом снова подался вперед и, еще не веря тому, что услышал, пробормотал дрожащим голосом:

— Панна Янина… Будьте моей женой… Я люблю вас!..

— Я не люблю вас и потому не могу за вас выйти… Я вообще не выйду замуж, — ответила девушка прежним тоном, но при последних словах голос ее дрогнул от жалости.

— О боже! — вскрикнул Гжесикевич, сжимая руками голову. — Что вы сказали? Что это?! Вы не пойдете замуж? Не хотите быть моей женой?! Вы меня не любите?!

Он упал перед Янкой на колени, схватил ее за руки и, покрывая их поцелуями, чуть не плача, снова стал умолять. В голосе то звучала покорность, то слышались сдавленные рыдания; не хватало дыхания, и Анджей умолкал, чтобы вздохнуть и собраться с мыслями.

— Не любите меня? Но вы еще полюбите меня. Клянусь, и я, и мать, и отец — все мы будем вашими рабами. Я могу подождать. Скажите — когда, через год… два… пять… Я буду ждать. Я клянусь, мы будем ждать! Только не говорите «нет»! Во имя всевышнего, не говорите этого, я сойду с ума! Как же это? Вы не любите меня? Но я люблю вас… Мы все любим… Мы не хотим жить без вас! Нет… Ваш отец сказал мне, что… что… а тут! О Господи! Я с ума сойду! Что вы со мной делаете! Что делаете!

Он сорвался с места и, обхватив свою взлохмаченную голову руками, чуть не кричал от боли.

В глазах у Янки стояли слезы, ей было жаль Гжесикевича, его искреннее, беспредельное отчаяние странно подействовало на нее. Был момент, когда его горе и слезы девушка ощутила в собственном сердце, прониклась к нему жалостью и симпатией и готова была протянуть ему руки и дать согласие; но это было только мгновение.

Она стояла, все еще взволнованная, со слезами на глазах, но сердце уже сковало равнодушие, и взгляд снова стал ледяным.

— Панна Янина, умоляю, согласитесь! Подумайте, ваш отказ убивает меня, мою мать, отца, всех…

— А вы хотите, чтобы я погубила себя ради всех вас! — ответила она холодно и снова села.

— А-а! — вскрикнул Анджей и запрокинул голову так, будто над ним рушился потолок.

Сорвав с рук перчатки, он разодрал их в клочья и швырнул на пол, потом, застегнув сюртук на все пуговицы и силясь сохранить спокойствие, сказал, вернее — прохрипел:

— Прощайте, панна Янина… Но… всегда… повсюду… никогда… — И, опустив голову, направился к двери.

— Пан Анджей!.. — окликнула его Янка. Гжесикевич обернулся, и в его глазах блеснула надежда.

— Пан Анджей, — проговорила девушка, — я не люблю вас, но я вас уважаю… Я не могу стать вашей женой, но постоянно буду помнить о вас как об очень хорошем человеке. Вы же понимаете, было бы подло идти за нелюбимого. Вы сами не терпите лжи и лицемерия. Простите меня, но и я тоже страдаю… Я тоже несчастна!..

— Панна Янина… Если бы только… если бы…

Она посмотрела на Гжесикевича с такой горечью, что он замолк, а затем медленно вышел из комнаты.

Янка еще сидела, глядя на двери, за которыми скрылся Гжесикевич, еще в ушах звучал его голос, когда в комнату вошел Орловский. Он встретился с Гжесикевичем на лестнице и по его лицу все понял.

Янка даже вскрикнула, так страшно изменился отец: лицо посинело, глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, голова тряслась.

Он сел за стол и сдавленным, приглушенным голосом спросил:

— Что ты сказала Гжесикевичу?

— То, что говорила тебе вчера, отец: сказала, что не люблю и не пойду за него, — решительно ответила Янка, испугавшись ледяного спокойствия отца.

— Почему? — спросил тот коротко, словно не понимая.

— Я же сказала — не люблю и вообще не хочу замуж.

— Дура! Дура! Дура! — процедил он сквозь зубы, медленно поднимаясь со стула.

Девушка смотрела на отца спокойно; давнишнее упорство возвращалось к ней.

— А я сказал — пойдешь за него… Дал слово, что пойдешь, значит, пойдешь!

— Не пойду! И никто не сможет меня заставить! — угрюмо ответила Янка, глядя прямо в отцовские глаза, светившиеся недобрым светом.

— Я силой потащу тебя к алтарю. Заставлю! Силой… — повторил он глухо.

— Нет!

— Выйдешь за Гжесикевича! Я тебе говорю, я, твой отец, приказываю тебе это сделать! И ты подчинишься мне немедленно, а нет — я убью тебя!

— Хорошо, убей, но я все равно не подчинюсь.

— Выгоню из дома! — закричал он, судорожно сжимая ручку кресла.

— Хорошо!

— Отрекусь от тебя!

— Хорошо! — ее ответ прозвучал еще тверже.

Янка чувствовала, что с каждым словом отца ее душа наполняется холодом и решимостью.

— Выгоню! Слышишь? Будешь подыхать с голоду, скулить у двери не впущу, никогда не признаю тебя!

— Хорошо!

— Янка! Не доводи меня до крайности. Я прошу тебя, выйди за Гжесикевича, доченька, дитя мое! Для твоего же блага я хочу этого. Кроме меня, у тебя нет никого на свете, а я уже старый… Умру — останешься одна, без опеки, без средств. Янка, ты никогда меня не любила! Если бы знала все мои несчастья в жизни, ты бы надо мной сжалилась! — Он умолял, но в голосе слышалась скрытая угроза.

— Нет! Никогда! — ответила Янка. Ни настойчивые просьбы, ни жалобы отца не тронули ее.

— Последний раз спрашиваю! — крикнул он, выведенный из себя упрямством дочери.

— Последний раз отвечаю — нет!

Орловский с такой силой хватил креслом об пол, что оно разлетелось вдребезги; старик разорвал ворот рубашки — его душили спазмы бешенства, — с подлокотником в руке он бросился на Янку, но холодное, презрительное выражение на лице дочери мгновенно отрезвило его и заставило отбросить в сторону свое оружие.

— Вон!! — закричал Орловский, указывая на дверь. — Вон! Слышишь? Прочь из моего дома! Пока я жив, ты не переступишь этого порога, убью как бешеную собаку, выброшу за ворота! Нет у меня больше дочери!

— Хорошо, я уйду, — машинально отозвалась Янка.

— Нет у меня больше дочери! Не хочу тебя знать, не хочу о тебе слышать! Пропади ты! Убью! Убью! — кричал он в бешенстве, бегая по комнате. Теперь он уже не в силах был сдержать ярость. Он выскочил из комнаты, и Янка увидела в окно, как отец побежал к лесу.

Девушка сидела, ничего не слыша, онемев и похолодев от ужаса. Всего ожидала она, но чтоб родной отец выгнал из дому… Янка почувствовала, что ее глубоко обидели, но слез в ее глазах не было. Взгляд ее бесцельно блуждал по комнате, а в ушах все еще звучал хриплый крик отца: «Вон!».

— И уйду, уйду! — покорным и каким-то чужим голосом сквозь слезы повторяла Янка. — Уйду…

Однако на душе было так тяжело, так невыносимо тяжело, что Янка сидела не двигаясь, замерев от боли. Казалось, отцовское «вон!» до крови хлещет ее железным прутом.

— Боже мой! За что? Почему я такая несчастная? — спрашивала она себя.

Прибежала Кренская и со слезами в голосе принялась утешать Янку, но та отстранила ее. Девушке нужны были не такие слова, не такое утешение!

— Отец меня прогнал… Надо уезжать, — сказала Янка, недоумевая, как могут эти скупые слова заключать в себе так много.

— Но это невозможно! Отец должен простить…

— Нет, больше я здесь не останусь, довольно помучилась, довольно…

— К родственникам поедете?

На минуту Янка задумалась, но вдруг ее сумрачное лицо просветлело:

— Поеду в театр. Быть тому!

Кренская, изобразив удивление, посмотрела на Янку и стала ее отговаривать.

— Помогите лучше упаковать вещи. Я уеду с первым же поездом.

— Пассажирский теперь не идет в Кельцы.

— Доеду до Стшемешиц, а оттуда по венской дороге в Варшаву.

— Подумайте хорошенько. Такой шаг — это на всю жизнь. Не пришлось бы жалеть…

— Нет, решено! Так должно было случиться, и так будет.

Янка тут же, не отвечая Кренской, начала торопливо собирать вещи. Белье, платья, книги, ноты, разные мелочи — все это она старательно уложила в свой ученический чемоданчик, так, как будто возвращалась в пансион после каникул.

Сейчас девушка уже ничего не чувствовала и думала только о том, что должна уехать немедленно, и как можно дальше от Буковца. Ее подгоняли опасения, что потом на это не хватит сил и отваги.

С Кренской простилась она равнодушно, казалась спокойной — да так оно, пожалуй, и было, — и только внутренняя дрожь, которую никак не удавалось унять, свидетельствовала о недавней буре.

До поезда оставался целый час. Янка велела отнести вещи вниз и пошла в лес; там она села под развесистым буком и долго смотрела перед собой неподвижным взглядом.

— Навсегда! — вполголоса ответила она веткам, которые, склонившись над ней, зашелестели, зашумели листьями.

— Навсегда! — повторила Янка, всматриваясь в красноватые блики, которые заходящее солнце роняло на землю сквозь переплетенные ветви бука.

Лес замер в великом молчании, словно вслушиваясь в прощальные слова и недоумевая, как может человек, который вырос здесь, в лесу, жил с ним одними чувствами, пролил столько слез в его объятиях, так много передумал в его тиши, — как может он проститься и уйти навсегда, искать новых друзей и лучшей доли.

Жалобно зароптали деревья… Что-то похожее на грустную прощальную песню пронеслось по лесу; дрогнули зеленые лапы папоротника, затрепетали молодые листья лещины, тихо прошелестели сосны тонкими иглами, лес вздохнул, отозвался протяжным стоном. Птицы запели прерывистыми испуганными голосами, а по небу, по земле, устланной листьями, белыми коробочками ландыша и золотыми мхами, пробежали смутные тени и пронеслись глухие стоны, подобные эху горьких рыданий.

«Останься! Я заменю тебе все… Останься!» — с отцовской нежностью умолял лес.

А рядом шумел, бушевал ручей, подмывая пни и камни, встававшие на его пути, кружил, извивался, бросался с уступов, падал, разбитый в пену, в каскады пыли, переливался на солнце всеми цветами радуги, неудержимо бежал вперед и, победно журча, манил:

— Иди… иди…

Потом наступила глубокая тишина, прерываемая лишь звоном комаров и стуком падающих прошлогодних шишек. Где-то далеко куковала кукушка.

«Навсегда! — прошептала Янка.

Она поднялась и пошла на станцию. Шла не спеша, с любовью в последний раз глядя на деревья, тропинки, откосы холмов. Ее душили слезы, горько было сознавать, что нужно навсегда покинуть места, к которым она так привыкла…

Только сейчас поняла Янка, как тяжело уезжать, как заблуждалась она, думая, что не оставляет здесь ничего дорогого. Ей придется покинуть то, что было частицей ее существа, покинуть горы, луга, чистое небо, тревожную, но правильную жизнь, неповторимые минуты одиночества — все свое прошлое, полное борьбы, гнева, надежд и восторгов.

Она и не предполагала, что теряет так много. Было тоскливо и обидно смотреть на этот дорогой ей кусочек земли, где по-прежнему будет светить солнце, по-прежнему будет шуметь лес и завывать тысячами голосов ненастной осенней ночью, будут приходить весны, распускаться цветы, и эти благодатные родные места, полные меланхолии, эти лунные ночи, задумчивые рощи — все это будет существовать. А она должна уйти. Ее, совсем одну, судьба бросает куда-то в неведомое и… навсегда.

Янка старалась представить себе ту новую жизнь, навстречу которой она шла: сожаление о прошлом стало утихать, силы постепенно возвращались. Теперь Янка могла выпрямиться, поднять голову и смотреть перед собой смелей и уверенней.

Заметив на перроне отца, девушка даже не вздрогнула: между ними уже стоял новый мир, в который она сходила, этот мир манил, сулил счастье и славу.

Знакомые подходили к Янке, здоровались, спрашивали, как она поживает, куда едет. Не теряя самообладания, она отвечала — к родственникам. Девушка уже настолько овладела собой, что смогла сама пойти в кассу. Янка стала перед окошком и потребовала билет.

Орловский (он же был и кассиром) резким движением поднял голову, и, казалось, багровая тень легла на его лицо. Не проронив ни слова, он отсчитал сдачу, поглаживая бороду, спокойно и холодно посмотрел на дочь, будто они не были даже знакомы.

Отойдя от кассы, Янка обернулась и встретилась с горящим взглядом отца. Орловский отшатнулся от окна, громко выругался, а Янка пошла дальше, только ноги теперь дрожали и сделались чужими и непослушными. Отцовские глаза, будто застланные кровавыми слезами, поразили ее, оставив на сердце тяжесть.

Пришел поезд. Янка села в вагон и стала смотреть на станцию. Кренская, махая из окна квартиры платком, делала вид, будто вытирает слезы.

Орловский, в красной фуражке, в ослепительно белых перчатках, с неподвижным лицом ходил по перрону и ни разу не взглянул на дочь.

Ударил колокол, раздался гудок паровоза, свисток главного кондуктора, и поезд тронулся.

Телеграфист поклонился на прощание. Янка не заметила этого, видела только, как отец медленно и тяжело повернулся и вошел в канцелярию.

— Навсегда! — повторила Янка.

Леса, деревни, холмы и болота, похожие на фантастические тени, пронеслись мимо окна вагона. Янка не могла оторвать от них взгляда. Казалось, неотвратимая, могучая сила подхватила ее, вырвала из родного гнезда и несет теперь в чужой мир, навстречу неведомой судьбе.

Наступила ночь. Подобно серебристой лодке, затерявшейся в море бесконечности, по темно-синему небу плыл месяц. А Янка, высунувшись из окна, все смотрела в сторону Буковца и время от времени беззвучно повторяла:

— Навсегда! Навсегда!


Орловский к обычному часу пришел на ужин. Кренская, несмотря на свою радость, была неспокойна; тревожно заглядывая хозяину в глаза, кошачьим шагом ступала по комнате, еще более покорная, чем прежде.

Орловский словно боролся с собою — он не сыпал проклятиями и не вспоминал о Янке. Только запер на другой день комнату дочери и ключ спрятал в письменный стол.

Лицо его после бессонной ночи было мертвенно-бледным, глаза ввалились. Кренская слышала, как он до утра ходил взад и вперед по комнате. Однако службу Орловский исполнял, как всегда, добросовестно. За обедом Кренская осмелилась о чем-то заговорить.

— Ах, да… Мне нужно с вами кое-что уладить…

Кренская побледнела, забормотала о Янке, о своей привязанности к ней, о том, как уговаривала ее не уезжать, как умоляла…

— Не болтайте глупостей!.. Захотела уехать и уехала, пусть свернет себе шею!

Кренская завела речь о его одиночестве.

— Сука! — буркнул Орловский, брезгливо сплюнув. — Сегодня же извольте отсюда убраться. Заплачу что причитается, и вон из моего дома, а не то велю рассыльному вышвырнуть за двери! Один так один… без опекунш! Сука! Клянусь богом!

Он со злостью швырнул стакан на стол, тот разлетелся вдребезги. Орловский вышел из комнаты.


Читать далее

Комедиантка
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть