Онлайн чтение книги Комедиантка Komediantka
VI

— Вам здесь нравится?

— Да, конечно. Светло и тихо, этого мне достаточно… Кто здесь до меня жил?

— Панна Николетта. Теперь она в Варшавском театре, это добрый знак.

— Но она еще не принята. Могут и не взять…

— Возьмут… Панна Сниловская ловкачка, она не оплошает. Если ее Майковская с Цабинской не слопали, провинция за шесть лет не съела, теперь ей все нипочем! — подтвердила мадам Анна — дочка Совинской и хозяйка квартиры, в которой теперь поселилась Янка.

Эта двадцатичетырехлетняя женщина, не уродливая, но и не красивая, с волосами и глазами неопределенного цвета отличалась непомерной худобой и крайней желчностью.

Она содержала мастерскую под вывеской «M-me Анна». Вывеска сверкала над витринами огромными буквами. Фамилия хозяйки была слишком проста — Стемпняк. Видно, это и вынудило ее подладиться под француженку. Одевались здесь в основном актрисы и дамы полусвета.

Был у нее муж, который, по слухам, служил в каком-то учреждении, но больше болтался по бильярдным и терся по кабакам; в мастерской работало около двадцати женщин. Детей в семье не было, чем супругов постоянно попрекала мать — Совинская, которой оба не на шутку боялись. Старуха крепко держала бразды правления в своих руках.

У мадам Анны была еще одна добродетель: хотя она и жила доходами с актрис и те часто предлагали контрамарки, она никогда не ходила в театр и терпеть не могла артистов. Муж совершенно искренне разделял ее взгляды, они оба были недовольны тем, что мать их — театральная портниха, но та и мысли не допускала, чтобы работать где-то в другом месте.

Старуха так сжилась с театром, что уже не могла оттуда вырваться, и мадам Анна сгорала от стыда за свою мать. Дочь была скупа до омерзения, глупа, жестока и завистлива.

Гардероб Янки она рассматривала, с трудом скрывая злорадство.

— Все это нужно переделать, изменить фасон; за километр чувствуется глухая провинция, — сказала она в заключение.

Янка стала было возражать, заметив, что те же самые моды можно встретить на улицах Варшавы.

— Да, но кто все это носит, обратите внимание: лавочницы или дочки сапожников, уважающая себя женщина не наденет такого тряпья!

— Тогда велите все переделать, хотя мне это совершенно безразлично. Могу сразу оплатить и переделку и квартиру за первый месяц.

— Успеется. Вам нужно купить себе несколько костюмов — это дело более срочное.

— Денег у меня пока хватит…

Янка внесла тридцать рублей за первый месяц — так, как договорились они с Совинской.

— Вот я и устроилась, — сказала Янка старухе, когда та заглянула к ней в комнату.

— Надолго ли! Через два месяца опять перебираться… Цыганская жизнь, с телеги на телегу, из города в город. Как бродячие собаки, тоже удовольствие…

— Может, где-нибудь задержимся…

Совинская хмуро улыбнулась и пробурчала:

— Так поначалу думается, а потом… потом все летит прахом и уж скитаешься до смерти. Человек поистреплется, как старая тряпка, и сдохнет где-нибудь на гостиничной койке.

— Не все так кончают! — со смехом ответила Янка. Она не придала значения словам собеседницы и принялась распаковывать вещи.

— Чему вы смеетесь? Смешного ничего нет! — возмутилась Совинская.

— Разве я смеюсь? Я говорю, не все так кончают…

— Все должны так кончить, все! — злобно прошипела Совинская и вышла.

Янка не могла понять ни ее внезапного гнева, ни смысла последних слов. Она продолжала свое дело, слыша, как в соседней комнате Совинская ходит, швыряет вещи и громко ругается.


Дни летели неудержимо, они, как волны вечного прилива, набегали на берега бесконечности, разбивались о них, тонули в глубинах времени безропотно и навечно, и только след их бытия оставался в людских сердцах.

Янка все больше проникалась жизнью театра.

Аккуратно ходила она на репетиции, после репетиций — к Цабинским на урок, потом обедала, готовила костюм к спектаклю и около восьми снова отправлялась в театр.

В те дни, когда опереток не играли и хористки были свободны, Янка ходила в Летний театр и там, забравшись на галерку, целые вечера проводила в мечтах. Она с жадностью воспринимала все, что видела на сцене: жесты актрис, костюмы, мимику, голос. Следила за действием спектакля так внимательно, что потом могла до мелочей воспроизвести его в памяти. Часто, вернувшись домой, она зажигала свечи, вставала перед большим зеркалом, которое ей поставила мадам Анна, подражала игре актеров, внимательно следя за движением лица, принимая самые различные позы, но редко оставалась довольна собой.

Спектакли, которые она видела, совершенно не волновали ее, оставляя равнодушной, вызывали скуку. Ее не трогали бытовые драмы, извечные любовные конфликты, флирт — все то, чем увлекались драматурги. Она повторяла отрывки, но не испытывала при этом никакого волнения, на полуслове останавливалась и шла спать. Все пьесы современного репертуара казались ей пустыми.

Об этих ее причудах никто не знал, Янка не любила откровенничать, на хористок она смотрела с чувством превосходства и ни с одной из них не сблизилась. Янка писала за них письма, терпеливо выслушивала их излияния, но души своей не открывала. Среди них девушка чувствовала себя так же одиноко, как в Буковце. Тамошние буки и сосны были родней и ближе, чем люди, которые теперь ее окружали.

Когда подбирали состав для новой пьесы, Янка напомнила Цабинскому о роли. Тот отказал:

— Мы помним о вас, но сначала вам нужно освоиться на сцене. Пустим какую-нибудь мелодраму или народную пьесу, тогда получите роль побольше.

А пока в театре играли только оперетки, привлекавшие публику.

Янка не спорила с Цабинским, хотя и сгорала от нетерпения; она уже умела владеть собой, научилась носить маску веселого равнодушия. А сейчас приходилось утешаться мыслью, что придет время — она расстанется с хором и будет играть по-настоящему.

Закрыв глаза, Янка мысленно переносилась в будущее, где видела себя в большой роли, ощущала на себе магнетический взгляд публики, чувствовала биение сердец. Представив себе все это, она с грустью улыбалась.

Минуты, когда она пела в хоре или «изображала толпу», обращались для нее в века мечтаний. Жадно ловила она одобрительные взгляды публики. Как бешено завидовала она аплодисментам и крикам; она как бы опасалась, что на ее долю уже не останется ни аплодисментов, ни бурного выражения восторгов. Ей казалось, что уже сейчас ее обворовывали.

Янка постепенно проникалась атмосферой, в которой жила.

Публика была капризна, но и отношение актеров к ней было очень своеобразным: одни обвиняли ее в глупости, в отсутствии всякого вкуса и возвышенных порывов, другие — в равнодушии, однако все пресмыкались перед ней, боялись ее, ждали ее благосклонности, как милости, а Янку публика раздражала. Трудно было понять ее отношение к зрителям. Желая обратить на себя внимание, Янка одевалась как можно изысканнее, выдвигалась к рампе, принимая эффектные позы, но стоило ей почувствовать на себе взгляд толпы, как тут же появлялось странное, неприятное ощущение, и Янка отступала назад.

— Сапожники! — с презрением шептала она и уже на весь вечер оставалась в тени.

Среди хористок Янка держалась с достоинством, они пасовали перед новенькой, чувствуя ее силу и преимущество перед собою, к тому же они побаивались ее, зная о близких отношениях Янки с директоршей. Импонировало им и то, что Владек ходит за ней по пятам, а Котлицкий, который прежде только изредка наведывался за кулисы, теперь проводит здесь все спектакли и, разговаривая с новой хористкой, всегда снимает цилиндр. Как-то невольно получилось, что к новенькой все относились с уважением, и хотя по адресу Котлицкого и Янки уже высказывались недвусмысленные предположения, никто не рискнул бы сказать ей это в глаза.

Поначалу Янка тянулась к артисткам, хотела сойтись с ними поближе, но всякий раз, как она заговаривала об искусстве, о театре, они в ответ начинали рассказывать о своих триумфах, кутежах, о блестящих ролях, бенефисах и этим окончательно оттолкнули Янку. А, впрочем, что они могли понимать в искусстве? Они плелись за Феспидовой колесницей,[20]Феспид — древнегреческий трагический поэт. Согласно преданию, он объезжал на повозке города, давая представления. мечтая об овациях и щедрых авансах, измученные жизнью, вечной неустроенностью, занятые постоянной борьбой за существование; искренние порывы Янки вызывали смех. Они не умели мечтать сами и не понимали Янку, но умели жить такой жизнью, о какой мечтала она.

Зато старый Станиславский и помощник режиссера стали ее близкими друзьями. Не раз во время репетиции они втроем поднимались наверх, в пустые уборные, или забирались в кладовые под сценой, где хранился всякий хлам, и Янка выслушивала легенды о театре, о людях давно прошедшей эпохи; перед ее воображением проходили великие фигуры, великие души и великие страсти, почти такие, о каких она грезила.

Иногда все трое отправлялись в Лазенки, Янка сама подговаривала друзей на эти прогулки — город уже начинал душить ее, и девушка все острее чувствовала тоску по деревне, по лесу, по шумящим полям, по тишине, прерываемой песней жаворонка. Они выбирали самую глухую аллею, и там, скрытые густыми зарослями, актеры играли перед Янкой отрывки из героических ролей, рассказывали анекдоты из прежних времен. В такие минуты они оживали и увлекали Янку своим энтузиазмом. Кровь румянила их поблекшие лица, в потухших глазах вновь загорался огонь, спины распрямлялись, и на мгновение к ним возвращались молодость, память, талант, давно утраченное счастье.

Янка тогда смеялась вместе с ними, плакала и была таким же младенцем, как они.

Они давали ей много полезных советов по дикции, знакомили с классической позой, учили приемам декламации. Девушка слушала с интересом, но когда, придя домой, пробовала сыграть какой-нибудь фрагмент по их методе, у нее ничего не получалось. Но вскоре старые актеры уже казались ей напыщенными, неестественными, и она стала относиться к ним с некоторой снисходительностью.

С мадам Анной отношения были холодно-вежливыми. Разговоры Янку раздражали, и она избегала встреч с хозяйкой, а случалось, что Янка откровенно высказывала свое презрение к мадам, после чего уходила и запиралась у себя в комнате. С Совинской Янка находилась в более сносных отношениях — старуха обхаживала ее, как съемщицу, платившую вперед, и присматривала, чтобы та не испытывала неудобств.

Нрав у Совинской был вспыльчивый и резкий; на зятя она частенько налетала с кулаками, работниц из мастерской, случалось, выгоняла без малейшего повода или с утра до вечера на всех кричала. Бывали дни, когда старуха ничего не ела, даже не ходила в театр, сидела, запершись в своей комнате, и часами плакала или бранилась с беззастенчивостью простолюдинки.

После таких приступов хандры она с еще большим азартом пускалась в закулисные интриги. Тогда ее можно было видеть повсюду. Совинская ходила среди публики, вела переговоры с молодыми людьми, вертевшимися возле актрис. Она превращалась в сводню: носила артисткам приглашения на ужин, букеты, конфеты, письма, уламывала особенно строптивых. Она участвовала в пирушках и всегда знала, когда следует найти подходящий предлог и срочно удалиться, чтобы не мешать.

Тогда под маской добродушной морщинистой старости проступало страшное, злобное удовлетворение. Для тех из актрис, которые соглашались не сразу и неохотно, у Совинской наготове была своя философия.

Янка однажды услышала разговор старухи с Шепской, поступившей в театр после того, как ее соблазнил какой-то хорист.

— Ты послушай меня… Что дает тебе твой дружок? Комнату на Броварной да сардельки на завтрак, обед и ужин… Это же стыд разменивать себя на такого! Ты можешь жить в свое удовольствие, плевать на Цабана и не ждать, даст он после спектакля два злотых или не даст. Да и что за нужда ждать и беспокоиться! Человек должен жить и радоваться… Молодой, красивой девушке надо развлекаться, тешиться, а не прозябать с каким-то там… Наплюй на то, что скажут. Все так живут и, видишь, не плачутся на беду и не жалуются, что им плохо на свете. Им хорошо, и это понятно. Может, думаешь, скорее получишь роль? Жди! Когда рак свистнет! Получают те, с кем дирекция считается, у кого за спиной поддержка.

Шепская пыталась возражать, но старуха привела последний аргумент:

— Может, думаешь, Лесь устроит скандал? Не тут-то было, не такой он дурак. Да и тебе не обязательно с ним порывать.

И, как правило, старуха добивалась, чего хотела.

За грязное посредничество Совинская никогда ничего не брала, хотя нередко ей предлагали дорогие подарки.

— Не возьму… Если помогаю кому, так по доброте, — объясняла она.

Таким способом приобрела она в театре власть и владела тайнами многих. Совинской побаивались, советовались с ней по любому щекотливому делу.

Янка, которая уже достаточно познала закулисную жизнь, смотрела на Совинскую с тревогой. Она понимала — та не ради корысти толкает людей в болото, а вот ради чего, понять было трудно. Иногда Янке становилось не по себе от странного взгляда, каким старуха всматривалась в ее лицо. Она чувствовала — Совинская чего-то ждет или выискивает подходящий случай.

Янка очень скоро поняла, какой образ жизни ведут хористки, но она не презирала их и не возмущалась, не принимала их всерьез и потому не удивлялась их поведению; ей ни разу не пришло в голову, что она сама могла бы вести себя так же. Янка была слишком рассудительна, у нее еще были деньги, она еще не познала театральных невзгод.

В один из «слезливых» дней Совинской Янка, направившись в театр, зашла к ней спросить, далеко ли до Белян — на следующий день она собиралась ехать туда в обществе Мими и ее спутников.

Янка вошла в комнату и замерла пораженная.

Совинская стояла на коленях перед открытым сундуком, на кровати, столе и стульях были разбросаны принадлежности какого-то театрального костюма. На полу лежали стопы пожелтевших тетрадей, в руке старуха держала фотографию молодого мужчины с очень странным лицом треугольной формы, таким худым, что кости явственно обозначались под кожей. Огромная голова и непомерно высокий лоб, большие глаза на белом фоне кожи, как глазницы черепа.

Янка нерешительно заговорила:

— Вы знаете, завтра мне ехать с компанией в Беляны. Это далеко?

Совинская не ответила. Она повернулась к ней, держа фотографию в руках, и прерывающимся от горя голосом прошептала:

— Это мой сын… А это… мои реликвии! — пояснила она, указывая на разбросанные вещи. В глазах ее стояли слезы.

— Артист? — спросила Янка с невольным уважением.

— Артист! Да не такая обезьяна, как эти у Цабинского. Как он играл, боже мой, как играл! На колени встать надо! Газеты о нем писали. Был в Плоцке, и я поехала к нему. Когда «Разбойников» играл, театр дрожал от оваций… Я сидела за кулисами и как услышала его голос, как увидела его, затрясло меня, будто в лихорадке, думала — умру от радости. Как он играл! Всегда вижу его таким… о!

Она вскочила и, уже стоя, продолжала рассказывать, а слезы не переставая катились по желтому морщинистому лицу.

— Как подумала я, что это мой сын, дитя мое, в глазах у меня потемнело и так что-то сжалось внутри… каждая косточка задрожала от радости… И показалось мне, будто расту я от гордости…

Янка слушала с сочувствием.

— Такой я была ему матерью, ради него готова была вывернуть себя наизнанку! Артист был, артист! Никогда гроша за душой не было, не раз нищета, как злая собака, пожирала его, да я отгоняла ее, как могла. Работала, сидела на воде и хлебе, а ему помогала. Кровь бы свою отдала, ради дитяти родного сдохнуть была готова, лишь бы только жил он на свете. Да и какая бы мать этого не сделала.

Совинская умолкла, а по ее старческому, поблекшему лицу, как два ручейка, все еще текли слезы. Янка первая нарушила молчание:

— Где же теперь ваш сын?

— Где? — отозвалась та глухо. — Где? Умер, застрелился, мерзавец! Застрелился! А! Зачем тебя, негодного, сырая земля не выбросила обратно, такое горе причинить родной матери! Последним негодяем надо быть, чтоб меня одну оставить… И это родной, любимый сын сделал… О!

Совинская тяжело дышала, ее душили рыдания, глубокая боль мешала говорить.

— Вся моя жизнь такая! — снова запричитала она; казалось, женщина находила какое-то страшное наслаждение в том, чтобы бередить едва затянувшиеся раны. — Его отец такой же бродяга. Портняжил, а у меня была лавочка, и неплохо нам жилось поначалу, всегда копейка имелась в запасе, и в квартире было как у людей. Да недолго так пожили. Сманили его в цирк портняжничать, а я не против была — платили хорошо, и работы было не много. Кто ж мог знать, что оттуда и пойдет все несчастье, кто? Заглазелся там на какую-то прыгунью, бросил нас, только я его и видела, с цирком уехал…

Старуха тяжело вздохнула.

— Я только зубы стиснула! Провались ты, сгинь, сломай себе шею! Моталась до упаду, только бы выжить с дочерью, а потом скрутила меня эта болезнь проклятая, люди тогда от нее как мухи падали. Болела долго, едва выцарапалась, да только все пошло прахом, лавочку за долги отобрали, и остались мы прямо на улице. Горько мне стало. Заняла, где могла, денег и поехала с ребенком искать своего разлюбезного. Нашла. Жил с какой-то купчихой, хорошо им было, и про меня забыл и про дочку. За волосы приволокла его в Варшаву… Целый год сидел со мной, наградил сыном и снова сбежал. Больше уж не искала. Плюнула:.. По-собачьи началось, по-собачьи и кончилось. Двое детей осталось — было о чем подумать. За какую только работу не бралась, чтобы выжить, а время шло… Парнишке десять исполнилось, очень он рвался к книжкам, читал, бывало, дни напролет, да пришлось отдать бронзировщику в ученики… Частенько еды купить было не на что, какое уж тут учение. Ох, и было мне с ним хлопот! Мастер жаловался, что по ночам читает, на работе книжки за пазухой носит, о деле забывает. А как от мастера вызволился, сразу с артистами снюхался и пропал для меня… Уж как его уговаривала, сколько слез пролила! Не помогло. Ноги мне целовал, прощения просил, а сам свое: «Пойду в театр, не могу иначе, пойду!» Била его нещадно, как собаку, он слова худого не сказал мне, а все равно бросил нас и пристал где-то в провинции к этой шайке… Наказание божье! — решила я. Видно, уж так на роду написано, не будет мне от него радости — одно горе! Стала помогать ему помаленьку. Дочка подросла, шитье брали на дом, так оно и шло. В один прекрасный день привозят мне муженька — совсем слепого. Матерь божья! Думала, ума лишусь от злости — здоров-то был, болтался по свету, а слепой, да с хворью неизлечимой, подыхать ко мне притащился… Дала ему угол, дети меня уговорили. А будь моя воля, с третьего этажа бы его спустила за все свои горести. Только господь Бог сжалился надо мной, прибрал его скоро. Дочку выдала замуж. Олесь недолюбливал зятя за то, что манеры не те да фамилия мужицкая, но, барышня милая, муж так муж, какой уж есть, все лучше, чем никакого… А этот и не плох вовсе, иногда и напьется, так что? Не на свои пьет, никому не грех, всякому нужно повеселиться. Пошла я работать, чтобы парню помочь и молодым не быть в тягость, они тогда мастерскую эту открыли, и поначалу у них не ладилось. Так прошло два года. Как-то в дочкины именины, помню, гостей тогда назвали из родственников, приносят мне телеграмму; сама-то я читаю плохо, велела зятю прочитать. Писали из Сувалок. Просили приехать, дескать — Олесь очень болен… Тут же взяла да и поехала, и уж так нехорошо у меня на сердце было, да еще поезд тащится, как назло, еле-еле, чуть не умерла от тревоги…

Совинская замолкла на минуту, обвела мутным взглядом комнату и тихим, исполненным тоски голосом, подняв к Янке посиневшее лицо, прошептала:

— Мертвый уже был… На похороны меня ждали…

Янка печально посмотрела на женщину…

— Барышня милая, как увидела я отраду мою, дитя мое дорогое в гробу, с повязанной головой… оборвалось во мне что-то. И так сразу пусто сделалось, и темно, и страшно, что сказала тогда себе: баста, и я тут сдохну. Если бы Бог пожалел меня, прибрал бы тогда же. Не плакала я, а только чувствовала, горит все внутри, грызет что-то, душит… Бросилась я на землю и завыла по-звериному, и что-то все тянуло меня туда, где лежал мой мальчик, псы — и те заскулили бы над моим горем и сиротством.

Потом мне сказали, что он влюбился в хористку, из-за нее и застрелился! Показали ее мне. Последняя потаскуха, никому не отказывала, оттого и застрелился… Поймала я ее на улице и так избила, так за волосы отодрала, ногтями морду перецарапала — едва оттащили. Убила бы, убила бы, как суку бешеную, за мое горе, за мою недолю!.. — кричала Совинская уже во весь голос, сжимая кулаки. — Вот какая у меня жизнь! Проклинаю его каждый день, а забыть не могу… Живет где-то здесь, под сердцем. Порой придет ко мне ночью и стоит, голова повязана, а мне так тяжко от горя, так щемит сердце, того гляди разорвется от жалости… Все глаза выплакала… Вот и театр не бросаю, все мне кажется — вернется сынок, как наяву вижу: одевается он и вот-вот на сцену выйдет… Когда найдет на меня такое, хожу за кулисами, и уж такая счастливая, будто и не умер он вовсе, а придет скоро и увидимся. Боже мой, боже! А ведь он-то не виноват, это все она… Все вы, суки бешеные, терзаете материнское сердце… подлые… ненавистные! Раздавила бы гадин, убила бы… Затолкала бы в грязь, в нищету, чтоб навалилась на вас хворь, чтоб страдали, как я… Чтобы мучились, мучились, мучились!..

Она смолкла, тяжело дыша; желтое, как воск, лицо исказила страшная, дикая ненависть, щеки задергались, сквозь посиневшие искусанные губы прорывались стоны и проклятия.

Янка стояла, жадно впитывая каждое слово, ловя каждый жест, движение губ. Ее глубоко потряс трагический рассказ. Правда материнской скорби, такой простой и сильной, болью сжала сердце… Янка страдала так, будто все перенесла сама. Ей передалось горе женщины, и теперь они плакали вместе. Янке передались и дрожь, и крик, рвущийся из сердца, она ощутила эту утрату как свою собственную, прониклась отчаянием, застывшим в остекленевших глазах, безнадежностью, догоравшей в последней улыбке…

Сама того не сознавая, Янка играла роль. Очнувшись и увидев, что Совинская сидит, безмолвно погруженная в свои воспоминания, она вышла на улицу.

Сердце было еще полно пережитой болью, она наслаждалась трагическим настроением, которое могло помочь ей в создании настоящей роли.

«Мать в «Карпатских горцах»[21]«Карпатские горцы» — драма Юзефа Коженевского (1797–1863). или Берту в «Праматери»[22]«Праматерь» — трагедия австрийского драматурга Франца Грильпарцера (1791–1872). можно бы так сыграть…» — думала Янка.

И снова всем существом, умом и сердцем входила она в эту случайно открывшуюся перед ней драму.

— Был уже мертв! — шептала она, невольно повторяя отчаянное движение распростертых, а затем бессильно упавших рук, и мгновенное затухание глаз, пытаясь передать выражение лица, окаменевшего от внезапной боли.

Янка пришла в себя, и у нее возникло желание увидеть деревню, зелень. Захотелось тишины и покоя.

Здесь, среди каменных стен, она задыхалась и жила лишь половиной своей души; казалось, эти каменные громадины бросают на душу серую, мрачную тень, преграждают человеку путь, заслоняют солнце.

Янка остановилась на улице и пыталась сообразить, где она и куда надо ехать, как вдруг ее кто-то окликнул:

— Добрый день!

Девушка обернулась. Перед ней стояла Недельская, мать Владека; ее старое, невозмутимое лицо с поблекшими глазами улыбалось.

Янка поздоровалась и тут же решила, что никуда не поедет.

— Я провожу вас немного, мне хочется пройтись…

— Спасибо, спасибо. Может быть, заглянете к нам? — вкрадчиво спросила Недельская. — Я целыми днями сижу одна и, кроме своей Ануси да дворника, никого не вижу, а Владек как уйдет утром, так и бродит где-то допоздна, некогда с ним и поговорить. Может, зайдете?

Старуха закашлялась. Уходить, как видно, она не торопилась.

— Хорошо, у меня еще есть время перед спектаклем.

— Вы в театре недавно?

— Только три недели… Все равно, как со вчерашнего дня.

— Это сразу видно, сразу!

— Как вы догадались? — удивилась Янка.

— Не могу этого объяснить. Я к вам все время присматривалась тогда у Цабинской и сразу поняла. Даже Владеку сказала…

— Я возьму вас под руку, так будет удобней, — предложила Янка, заметив, что Недельская от усталости тяжело дышит и с трудом передвигает ноги.

— О, какая вы добрая! Уже возраст не тот и болею частенько; вот вышла купить Владеку платочки и забрела невесть куда.

— Давайте возьмем пролетку, вы очень устали…

— Нет, нет… Зачем? Лишние расходы. Вот дойду до скверика, отдохну немного…

Янка, несмотря на протесты старухи, крикнула извозчика, усадила Недельскую и приказала ехать на Пивную.

Едва пролетка остановилась, как Недельская без Янкиной помощи, проворно слезла и устремилась к воротам, предоставив Янке расплачиваться с извозчиком, а чтобы хитрость была не очень заметна, старуха тут же принялась кричать на дворника:

— Михал, ты опять в новой рубашке? А где твоя старая? И что ты без конца их меняешь, ты же разоришь меня! Сейчас же сними и надень старую.

Дворник оправдывался, но хозяйка и слушать не хотела. Она перевела дыхание и снова закричала:

— Михал! Смотри, чтобы ребятишки не играли во дворе в мяч: разобьют стекла, снова придется платить! Наказание божье с этими детьми! Нет чтобы спокойно посидеть дома, так они бегают, копаются во дворе, пачкают лестницу, рвут циновки… Сейчас же скажи жильцам, Михал, не то пусть убираются из моего дома!

Дворник слушал, снисходительно улыбаясь, а Янка шла следом за хозяйкой; та мимоходом подобрала с земли кусочек угля. Заметив это, Янка усмехнулась.

— Зачем добру пропадать! Не берегут ничего, а потом, смотришь, и за жилье платить нечем! — ворчала Недельская, открывая двери квартиры.

— Располагайтесь, пожалуйста, а я сию минуту. — И она вышла в другую комнату.

Янка с интересом стала рассматривать старомодную обстановку.

Круглый раздвижной стол красного дерева был покрыт скатертью из гаруса и стоял перед огромным, высоким диваном, обтянутым черной волосянкой; рядом стояли такие же стулья со спинками в форме лиры. Желтый полированный буфетик в углу комнаты был заставлен старинным фарфором: зелеными кувшинчиками, цветными фигурками, пузатыми бокалами с вензелями, расписными вазочками на высоких ножках. Часы под стеклянным колпаком, старые, потускневшие гравюры наполеоновских времен с изображением мифологических сцен; лампа под зеленым абажуром на отдельном столике, на окне несколько горшочков с цветами, две клетки с канарейками — все это составляло обстановку гостиной. Окно выходило во дворик — крохотный, величиною с комнату, и глубокий, как колодец. Было тут тихо и тоскливо, от всего исходил запах плесени, старости и скупости.

— Выпьем кофе, — предложила Недельская.

Она достала из буфета две ярко разрисованные чашки и поставила на стол. Потом вышла в кухню, принесла тарелочку с засохшими пирожными и кофе, уже налитый в старые фаянсовые кружки.

— Боже мой, я ведь уже поставила чашки, совсем забыла… Ну ничего, попьем из этих, правда?

Принеся кофе, она засуетилась снова:

— Сахар забыла! Вы, наверное, любите сладкий кофе?

— Не очень.

Старуха вышла, было слышно, как она из стеклянной банки достает сахар, затем принесла два кусочка на маленьком блюдечке.

— Пейте, пожалуйста. Мне в моем возрасте нельзя сладкого, — оправдывалась Недельская, отпивая кофе ложечкой и смакуя каждую каплю.

Янка с усмешкой слушала объяснения и, не скрывая отвращения, пила препротивный кофе, ела пирожные с запахом плесени и соснового шкафа.

Старуха говорила о Владеке и угощала девушку, пододвигая тарелку с пирожными.

— Ну скажите, пожалуйста, на что ему это актерство? Ведь в школе учился, мог бы стать чиновником. А нам-то сколько позору, прямо хоть плачь. Ну, кому и впрямь трудно приходится, те и золотарями работают… только уже не от хорошей жизни. У всех его приятелей жены, дети, все служат и зарабатывают неплохо, живут по-человечески, как и положено человеку. А он что? Артист! Вы не думайте, что мы богаты, домик, правда есть, да домик-то маленький, жильцы не платят, а налоги растут, почти ничего не остается. Может, еще пирожное скушаете? Вот и Владеку пора бы жениться, скажу вам по секрету, кое-кто уже есть на примете. Владек обещал мне еще в этом году бросить театр и жениться. Видела я свою будущую невестку: славная девочка и из хорошей семьи. У них на Свентоянской колбасный магазин и два дома, а детей только трое: каждому достанется наследство! Уж как хочется, чтобы дело поскорей уладилось, мне с ним столько забот! Видит бог, я не жалуюсь, но Владек-то мой и выпить любит и деньги транжирит, как его отец. Да, да, жениться ему надо на богатой. Он шляхтич, моя дорогая, а если женится на такой, у которой за душой ни гроша!.. Не завидую ей тогда, ой не завидую! Я-то жизнь немножко знаю.

И она все без умолку тараторила шепелявым, старческим полушепотом и, сухонькая, маленькая, двигалась, как бледная тень. На ее низком морщинистом лбу лежала печать заботы о любимом Владеке, из поблекших голубых глаз не исчезала тревога.

Янке захотелось спать от этого монотонного голоса, единственного, что нарушало тишину квартиры. Она поднялась.

— Заходите ко мне иногда, моя дорогая, буду очень рада.

Старуха распрощалась с Янкой и, высунувшись в форточку, еще долго смотрела на девушку; при этом загадочная улыбка не сходила с ее лица.

Недельская умышленно приглашала к себе по очереди всех хорошеньких женщин из театра и рассказывала им о женитьбе Владека, чтобы выбить у них из головы всякие помыслы насчет сына.

У ворот Янка повстречалась с Владеком, который, увидев ее, вскрикнул от удивления.

— О, вы, наверное, были у матери! — услышала Янка вместо приветствия.

— В этом нет ничего дурного, — ответила та с улыбкой, заметив его замешательство.

— Ей-богу, эта безумная старуха только компрометирует меня. Наверняка рассказывала про мою женитьбу, о том, какой я шалопай, и так далее. Ребячество, Не сердитесь на нее, пожалуйста.

— Я вовсе не сержусь.

— Но зато смеетесь, конечно, еще бы, это же идиотизм. Весь театр потешается надо мной, здесь перебывали уже все женщины.

— Это, конечно, чудачество, но от любви… Мать любит вас.

— Эта любовь стоит у меня поперек горла, — возразил Владек кисло и хотел еще что-то добавить, но Янка молча кивнула ему и пошла. Владек не посмел следовать за ней. Недовольный и злой, он побежал к матери. Все это напомнило Янке дом, и ей вдруг стало не по себе от неприятных воспоминаний.

«Как-то сейчас там?.. — думала она. — Что делает отец? Ведь у меня есть отец!..»

И девушка почувствовала едва уловимую симпатию к этому чудаку и тирану. Она ясно представила себе одиночество отца среди чужих, смеющихся над его причудами людей.

«Может быть, он думает обо мне?» — спрашивала себя Янка, но ей вспомнилась последняя сцена, пережитые унижения, и она вновь ощутила в себе холодное, недоброе чувство, почти ненависть.

Однако во время спектакля, на сцене, за кулисами, в уборной Янка не переставала думать об отце, о его характере и о тех необъяснимых отношениях, какие сложились между ними. Что могло сделать его таким суровым и странным? За что он ненавидел ее?

Котлицкий преподнес Янке букет роз. Янка приняла их холодно и даже не взглянула на Котлицкого — так была занята она мыслями об отце.

— Вы сегодня не в настроении, — заметил тот, взяв ее за руку.

Янка вырвала руку и спросила:

— Может ли так быть, чтобы отцы и дети ненавидели друг друга?

— Уже в самом вопросе утвердительный ответ… Правда, случается это не так уж часто, ненависть — это ведь не равнодушие, напротив, это одна из форм любви. Ненависть — это всегда крик раненого сердца.

Янка ничего не ответила, она вдруг вспомнила Совинскую и ее яростные, полные ненависти упреки сыну.

«Может быть, и меня отец любит так же? — подумала она. — Да, но я не люблю его, он для меня чужой».

«Неправда! — возразила она сама себе, — неправда, он не чужой, и мне его жаль…»

Янка так остро ощутила в себе жалость к отцу, что на глаза невольно навернулись слезы; чтобы скрыть их, Янка низко наклонила голову.

«Что же такое любовь? Что такое любовь вообще?..» — размышляла она, стоя за кулисами и глядя на сцену, где выразительно и темпераментно Вавжецкий признавался в любви Росинской.

«Комедия!»

Майковская, проходя мимо, шепнула, указывая на Росинскую:

— Что за чучело! Какой шаблон! Ни на йоту искреннего чувства.

А позади Янки, в темном углу, какой-то господин в цилиндре, пожимая ручки хористке, изливался ей в любви…

«Комедия!»

Янка отошла в сторону, эта сценка в углу показалась ей отвратительной.

«Что такое любовь?.. Как все это понять?»

Она долго не могла успокоиться.

«Что-то должно случиться… Может, отец приедет, а может, Гжесикевич?»

Но тут же рассмеялась, столь нелепой показалась ей эта мысль.

Мими подбежала к Янке и сообщила:

— Все очень хорошо складывается, завтра нет репетиции. В Беляны поедем днем. Будьте дома, мы зайдем и заберем вас…

«Что такое любовь?..» — неотвязная мысль не давала ей покоя.

— Ох, Вавжек! Мог бы этой ведьме и не строить такие глупые рожи… Какое свинство! — возмущалась Зажецкая, бросая на сцену негодующие взгляды. — Вы только посмотрите, как она кидается к нему на шею! Целует его по-настоящему… обезьяна… Ну, подожди! Я тебе покажу, — прошипела она угрожающе и побежала к двери, откуда должна была выйти Росинская.

«Комедия!»

— Я еду с вами на прогулку, — сообщил Котлицкий Янке. — Топольский намерен изложить там какой-то план. Будем обсуждать вместе, вы ведь тоже едете?

— Вероятно, но если и не поеду, прогулка от этого хуже не будет.

— Тогда я тоже не поеду, просто будет незачем…

Котлицкий склонился над ней так, что девушка ощутила на лице его дыхание.

— Не понимаю, — сказала она, отстраняясь.

— Я еду лишь ради вас, — прошептал он.

— Ради меня? — Янка бросила на Котлицкого удивленный взгляд, неприятно пораженная его тоном. Внезапно она почувствовала к этому человеку неприязнь, почти презрение.

— Да… Вы могли ведь уже понять, что я люблю вас, — произнес он, с мольбой глядя на Янку, стараясь сдержать дрожь в губах.

— Совсем как в этой комедии, только там лучше играют! — с презрением бросила Янка, указав на сцену.

Котлицкий выпрямился, мрачная тень пробежала по его лошадиной физиономии, глаза угрожающе блеснули.

— Мое чувство вы принимаете за комедию? Уверяю вас, это не так, клянусь вам!

— Хорошо, завтра в Белянах, — прервала она его, подала на прощание руку и, мурлыча под нос какую-то песенку, пошла в гардероб. Котлицкий, кусая от злости губы, похотливо смотрел ей вслед.

— Комедиантка! — заключил он, уже уходя из театра.

«Какой лжец! Да и как он смел мне сказать такое? Зачем?..» — возмутилась Янка. Со дня именин у Цабинской он вел себя довольно странно, но только сейчас Янка начала осознавать смысл его поведения. «Любит меня!»

Это было почти оскорблением и вызывало протест. Янка смутно понимала, что своим признанием он унизил ее достоинство, унизил хотя бы потому, что принял ее за такую же, как другие женщины в театре.

«Что такое любовь?» — снова спросила себя Янка, глядя на хористок; каждая торопилась переодеться, чтобы успеть на свидание; постоянной темой споров и поводом для шуток всегда были мужчины и любовь. Янка относилась к этому с иронией, но и ее неотступно преследовал тот же вопрос, ответ найти не удавалось, а это порождало неудовлетворенность и раздражение.

Вернувшись домой, Янка сразу легла в постель, но уснуть не могла и еще долго вслушивалась в неясные звуки, доносившиеся с улицы. Часы текли медленно, тревога возрастала, и появилось предчувствие чего-то недоброго.

— Что-то должно случиться! — мучительно повторяла она, вся обращаясь в слух.

С улицы доносились неторопливые звуки шагов, постукивал палкой ночной сторож. У ворот позвонили.

— Кто это? — вслух спросила Янка и подняла голову, как будто можно было увидеть кого-то сквозь стены, потом опять забылась, но одна и та же мысль не давала покоя:

«Что-то со мной случится?»

Она лежала тихо и неподвижными полузакрытыми глазами всматривалась в безбрежную даль…

Внезапно Янка вздрогнула и еще глубже забилась в подушки, напряженно всматривалась она в неясные тени, которые становились все отчетливей. Янка задрожала, будто почувствовала на себе взгляд, чужой и таинственный, устремленный откуда-то из бесконечности.

Наконец она уснула; а пробудившись через некоторое время, снова увидела те же самые тени; теперь они двигались, принимали очертания незнакомого лица, постепенно оно придвигалось все ближе и ближе. Янка проснулась, но тревожное предчувствие становилось все невыносимее. Она озиралась по сторонам, слышала чьи-то шаги, казалось, кто-то вошел в комнату, крадется на цыпочках к ее кровати, наклоняется…

Она окаменела от ужаса. Она боялась шевельнуться, привстать и напряженно думала: «Кто это? Кто?».

Янка уснула только под утро, когда первые лучи восходящего солнца проникли в комнату.


Читать далее

Комедиантка
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть