Онлайн чтение книги Комедиантка Komediantka
IX

Через несколько дней после премьеры «Хамов», которые не сходили с афиши, но все меньше и меньше привлекали зрителей, Глоговский прибежал к Янке.

— Что с вами такое? — участливо спросила она, протягивая руку.

— Ничего, просто после той попойки у меня долго болела голова. Ну да, еще подправлял свою пьесу. Читали критику?

— Кое-что читала.

Янка покраснела при упоминании о злосчастном вечере; она до сих пор не могла забыть случившегося, ее угнетала мысль, что, вероятно, уже весь театр знает, как она поехала вместе с Котлицким. Но Янка не собиралась оправдываться, напротив, с еще большим достоинством держалась она с артистами.

— Я принес весь набор рецензий на мою пьесу. Прочитаю, и вы от души повеселитесь.

И он начал читать. Один из солидных еженедельников утверждал, что «Хамы» — пьеса интересная, оригинальная и реалистическая, автор весьма талантлив и его ждет блестящее будущее, что с Глоговским появился наконец настоящий драматург, который в затхлую атмосферу драматического творчества внес живительную струю, показал настоящих людей и правдивую жизнь. Жаль только, что спектакль был ниже всякой критики, а игра, за некоторыми исключениями, бездарная!

Другой, не менее уважаемый еженедельник писал: «У автора «Хамов» есть талант к сочинительству… новелл, которых написал он уже несколько, но сцены касаться ему не следует, это не его область. У него нет театральной жилки, и потому герои его пьесы — манекены, а жизнь, которую он выводит на сцену, это жизнь не мужичков наших, а по меньшей мере папуасов» и т. д.

Рецензент одной из популярных газет в двух номерах разглагольствовал о театральной жизни во Франции, об актерах в Германии, о прикладном искусстве в Нюрнберге. Говорил о положительном влиянии критики на качество драматургии, рассказывал театральные новости, вспоминал мимоходом о том, кого он видел в «Одеоне», слышал в «Бургтеатре», восторгался чьей-то игрой в Лондоне. Преподносил театральные анекдоты, восхваляя актеров, умерших полвека тому назад, вспоминал, какой была сцена в прошлом, в нескольких абзацах распинался о красных лохмотьях радикализма, который начинает прорываться на сцену, с отцовской снисходительностью хвалил актеров, играющих «Хамов», хвалил Цабинского и наконец пообещал сказать о самой пьесе, но лишь тогда, когда автор сочинит другую, а эту, дескать, можно простить лишь начинающему драматургу.

Другая газета писала, что пьеса идиотская по своей сущности и по-идиотски написана, что цинизм и грубость, с какой автор высмеивает важнейшие идеи, превосходит даже то, что можно видеть разве что в «шедеврах», привозимых из растленной Франции; но то, что можно простить французам, так как (тут следовали объяснения причин, почему французу дозволяется писать всякие гнусности), того нельзя простить своему автору. Человек, который смеет так писать, так издеваться над идеалами, сеять ненависть, оплевывать вещи, дорогие сердцу каждого поляка, должен быть (тут следовало многоточие и недвусмысленные метафоры, означавшие: быть подлецом).

Третий утверждал, что пьеса вовсе недурна и была бы просто превосходной, если бы автор отнесся с должным уважением к традициям и внес в нее музыку и танцы.

Четвертый высказывал абсолютно противоположное мнение, будто пьеса — сплошное безобразие и решительно никуда не годится, но автору можно поставить в заслугу хотя бы то, что он не последовал шаблону: не ввел пения и танцев, которые, как правило, снижают достоинство народных пьес.

Еще в одном журнале специалист по летним театрам написал сотню строк такого содержания: «"Хамы" пана Глоговского — хм! вещь неплохая… была бы даже просто хорошей… но если опять же взвесить… в свою очередь… нужно иметь смелость сказать правду. Во всяком случае… как-никак… с незначительной оговоркой, у автора есть талант. Пьеса… хм! как бы это сказать? Два месяца тому назад я уже писал кое-что об этом, а потому всех интересующих отсылаю к той статье. Играли превосходно!» И он дал перечень игравших, ставя рядом с именем каждой актрисы какой-нибудь лестный эпитет, жеманное словечко или томную двусмысленность…

— Что это?

— Либретто для оперетки; дать название: «Театральные критики», положить на музыку, и будет такая потеха, что народ повалит, как в церковь на отпущение грехов.

— И что же вы на это?

— Я? А ничего! Повернулся к ним спиной, и, поскольку у меня уже есть превосходный план новой пьесы, я тут же принимаюсь за работу. Получил уроки в Радомском воеводстве и выезжаю туда на целых полгода. Вот, собственно, жду последнего уведомления.

— Вам непременно надо уехать?

— Надо! Ведь я только уроками и живу. Два месяца сидел без дела. Прожился дотла; пьесу поставил, публике кланялся, Варшавой наслаждался, а теперь — баста! Опускаю занавес, нужно приготовить следующий номер. До свидания, папна Янина! Перед отъездом забегу попрощаться к вам или в театр.

Он пожал ей руку, сказал: «Чтоб мне сдохнуть» — и удалился.

Янке стало грустно. Она уже привыкла к Глоговскому, к его чудачествам, парадоксам, а его резкость лишь маскировала робость и тонкость натуры. Янке стало как-то горько оттого, что она останется совсем одна.

Теперь, когда приходилось прощаться с другом, ома поняла, что театр ее не удовлетворяет; ее материальные дела стали совсем плохи, настроение мрачное, и тем более хотелось, чтобы рядом был кто-то близкий и добрый.

Денег уже не было, и жить приходилось только на авансы.

Янка еще самой себе не решалась признаться, но всякий раз, как приходилось просить денег, вспоминался дом и те времена, когда всего было вдоволь и ни о чем не приходилось заботиться. Как унизительно было клянчить каждый день по сорок копеек, но иного выхода не было. Оставалось еще то, что предлагала, моргая белесыми глазками, Совинская, так поступали все, но стоило Янке задуматься, как в душе у нее росло презрение к этим женщинам. За презрение они ей платили вдвойне. Болтали несусветные вещи о ее ночных похождениях и чудных привычках, а она, ощутив в себе с некоторых пор потребность двигаться, что-то делать, часами искала успокоения в прогулках по улицам. Едва наступал вечер, ее неизменно тянуло на Театральную площадь.

Если Янка очень спешила, она проходила через площадь не останавливаясь и, взглянув на Большой театр, тут же направлялась домой, а если была свободна, сидела в сквере или на скамейке возле трамвайной остановки, оттуда смотрела на ряды колонн, на высокий, четкий силуэт здания и погружалась в мечты. Янка не думала, зачем так делает, чувствовала только, что ее непреодолимо влекут эти стены. Она испытывала минуты настоящей, глубокой радости, когда проходила под колоннадой или когда в тишине светлой ночи всматривалась в длинный серый фасад.

Эта каменная громада говорила с нею, Янка слушала ее шепот, ловила звуки, до нее доносилось эхо. В воображении Янки возникали сцены из спектаклей, которые там играли, эти неотчетливые, расплывающиеся в темноте сцены были видимы только ею. Она любила это здание, более того — обожала его, она поклонялась ему, молилась на него в своих мечтах.

А мечты иногда были всего лишь плодом умственной расслабленности. Это была гроза, готовая в одно мгновение объять весь мир, гроза, которая при малейшем препятствии иссякала, которую первый попавшийся громоотвод мог отвести в землю.

Янка предавалась мечтам еще и для того, чтобы отвлечься от невеселых мыслей и забыть о гнетущей нужде. Во второй половине сезона с деньгами было еще хуже, чем в первой. Зрителей приходило все меньше, их отпугивали непрерывные дожди и холодные вечера; разумеется, авансы катастрофически уменьшались.

Бывало так, что Цабинский, притворяясь больным, в половине спектакля забирал выручку и удалялся, оставив считанные рубли на несколько десятков человек. Если же его удавалось уличить в жульничестве, он, чуть не плача, начинал жаловаться на нужду:

— Зрителей жалкая кучка… К тому же половина билетов даровых; клянусь детьми, половина даровых. Ну, что я могу сделать? Самому нечем уплатить за квартиру, гроша в доме нет! Спросите Гольда — он вам покажет непроданные билеты. С котомкой пойду, если дальше будет такой успех! Идите в кассу, наберется хоть немного — дам.

Если директор вел кого-то в кассу по-приятельски, под руку, это было условным знаком для Гольда — денег в кассе нет; если же условного знака не было, кассир с озабоченным видом начинал жаловаться:

— На газ не хватит… А театр, а реквизит? Ну, просто на самое необходимое нет.

— Дай что-нибудь… Может, где-нибудь сегодня не доплатим… — будто невзначай говорил Цабинский. Затем оставлял квитанцию на выдачу денег и уходил.

И почти всегда так неудачно складывалось, что у Гольда не набиралось всей суммы, на которую была оставлена квитанция. Нескольких копеек обязательно не хватало. Ругали его паршивцем и вором, но каждый брал свое, иначе мог не получить и этого.

В те дни, когда директорша не играла, она обычно сидела в кассе, и Гольд всякий раз начинал ей жаловаться на обидчиков.

Цабинская набрасывалась на актеров и кричала о порядочности Гольда, который, имея ничтожное жалованье, еще помогает сестре. Гольд сиял при упоминании о сестре: в глазах появлялась нежность, и он горячо заверял всех, что недостающие деньги доплатит завтра, а назавтра, как правило, забывал о своем обещании.

В театре начались скандалы, недовольство дирекцией возрастало, спектакли срывались, актеры были подавлены нуждой и постоянными неудачами. Все больше проектов новых театральных групп рождалось в головах, и по этому поводу все чаще совещались за чашкой черного кофе в кондитерской на Новом Святе.

Спектакли ставились кое-как, актеры видели, что Цабинский откровенно занимается махинациями, и ко всему относились спустя рукава; к тому же приближался отъезд из Варшавы, все погрязли в долгах, наступление зимы прибавило забот, а все это мало располагало к успеху.

Цабинский между тем все жаловался, лебезил, обещал и не платил. Он так умел вести себя, так бесподобно притворялся, что Янка, видя его хлопоты, верила ему и не решалась напоминать о деньгах; к тому же она знала, что между Цабинскими вечно идет борьба из-за денег, и няня часто на свои собственные сбережения покупает детям разные вещи; Цабинская теперь дольше обычного просиживала в кондитерской, чтобы реже встречаться с актерами и не выслушивать их упреки.

Жалобы на нужду Янка слышала не только в театре. Мадам Анна каждый раз за обедом рассказывала о том, как все подорожало, и квартирная плата тоже. Янка не могла есть, слушая это нытье; она задолжала хозяевам за полмесяца, а платить было нечем.

Нужда подкрадывалась незаметно и давила все сильней и сильней. Выражение постоянной заботы уже не сходило с Янкиного лица.

Ей уже не приносили завтраков, забывали чистить ботинки, подавать вечером лампу. Явных признаков недовольства и невнимания было так много, что Янка, садясь обедать, уже не могла скрыть стыда и страха. Она вздрагивала всякий раз, когда слышала голос мадам Анны, тревожно всматривалась в лица хозяев: казалось, глаза их выражают неприязнь, презрение, даже жалость; это была жалость людей имущих, и сносить их пренебрежительное отношение было Янке не под силу.

Янка стала как будто покорнее, но где-то внутри ее существа шла истощающая силы борьба: любовь к искусству боролась с сознанием надвигающейся нужды. Она начинала смотреть в будущее со страхом. К тому же город раздражал ее все больше. Давили стены домов, дурманил вечный хаос, угнетала суета городской жизни. Город внушал отвращение. Янка поняла, что эта жизнь еще более пуста, скучна и однообразна, чем в деревне. Здесь каждый был рабом своих потребностей, ради удовлетворения которых работал, воровал, обманывал, с каждым днем оказываясь все ближе к смерти.

Здесь Янке было труднее: она не могла уйти от людей, как делала в Буковце после каждой ссоры с отцом; здесь она потеряла возможность неистовствовать вместе с вихрями, чтобы, изнурив себя физически, наконец успокоиться.

Янка ходила по городу, но везде было слишком людно. Бывали минуты, когда она охотно поделилась бы с Глоговским всем, что ее удручало, но сделать это не решалась — удерживала гордость. Глоговский, вероятно, догадывался о ее положении. Янке не удавалось скрыть свою тревогу, но, хотя он и просил ее рассказывать ему обо всем, ничего не скрывая, Янка так и не решилась на это.

Из дома она старалась выходить как можно раньше, а возвращаясь, проходила в комнату так тихо, чтобы никто не слышал, чтобы никому не попадаться на глаза и не вызвать разговоров о своем долге.

Пугало не то, что завтра она может оказаться на улице, а то, что мадам Анна или Совинская могут ей просто сказать: «Уплатите долг», а заплатить будет нечем.

Но роковая минута все же настала. Сидя в тот день за обедом, она поняла, что сегодня это неизбежно случится, хотя Стемпняк, мадам Анна и даже Совинская были в отличном настроении. Янка поймала один взгляд мадам Анны, когда та разливала суп — в этом взгляде было все.

Ела Янка медленно, тревога не оставляла ее ни на секунду, она с трудом глотала пищу и сидела за столом как можно дольше, лишь бы оттянуть неприятный разговор. Наконец пришлось вернуться в комнату.

Сразу же вслед пришла мадам Анна и с беззаботным видом стала рассказывать о какой-то забавной клиентке, потом, быстро переменив тему, как бы невзначай заметила:

— Да, кстати! Вы не можете отдать мне за эти полмесяца? Я сегодня должна платить за квартиру.

Янка побледнела и еле выдавила из себя:

— У меня сегодня нет…

Она хотела сказать еще что-то, но не смогла произнести ни слова.

— Что значит — нет? Я прошу свое! Надеюсь, вы не думаете, что я обязана кого-то кормить даром и держать вот так, для украшения дома. Ничего себе украшеньице! Является домой по утрам!

— Но я же отдам! — воскликнула Янка. Слова мадам Анны как бы пробудили ее.

— Мне нужны деньги сию же минуту.

— Они у вас будут… через час! — ответила Янка, приняв какое-то неожиданное решение, и посмотрела на мадам Анну с таким презрением, что та не рискнула что-либо ответить и вышла, хлопнув дверью.

Янка слышала от хористок о ломбарде и тут же пошла заложить свою единственную драгоценность — золотой браслет. Вернувшись, она тотчас заплатила мадам Анне. Та очень удивилась, но добрее все же не стала.

— Столоваться буду в городе! Не хочу больше стеснять вас, — добавила Янка.

— Как угодно. Если у нас плохо, скатертью дорога! — прошипела мадам Анна, глубоко уязвленная ее словами.

После этого Янка сразу оказалась в состоянии войны с хозяевами.

— Все продам… до последней тряпки! — упрямо твердила она.

Она подсчитала, что питаться в городе стоит в два раза дешевле, чем у Совинских.

Вольская показала ей дешевую столовую, и Янка ходила туда обедать; если же денег не хватало и на это, довольствовалась сардельками с булкой на целый день.

Но в один прекрасный день спектакль отменили, потому что в кассе набралось всего рублей двадцать. На следующий день тоже не играли — из-за дождя. Как и все, Янка не получила от Цабинского ни гроша и два дня совсем ничего не ела.

Этот первый в ее жизни голод подействовал на Янку угнетающе. Она словно ощущала в себе необъяснимую и нескончаемую боль.

— Голод! Голод! — в ужасе шептала Янка.

До сих пор девушка знала о нем только понаслышке. Странным казалось это чувство; странным было то, что хочется есть и не на что купить даже булки!

— Неужели мне в самом деле нечего есть? — спрашивала себя Янка.

Из прихожей доносился запах жареного мяса. Она плотнее прикрыла двери — от запаха ей становилось дурно.

С каким-то лихорадочным волнением припомнила Янка, что большинство великих артистов в разные времена тоже терпели нужду, и это на минуту ее утешило; она почувствовала себя окрещенной первыми муками во имя искусства.

Янка рассматривала в зеркале свое желтоватое, похудевшее лицо с меланхолическим выражением, и, грустно улыбаясь, она пробовала читать, забыться, отрешиться от самой себя. Все было бесполезно, она испытывала только одно — голод.

Янка посмотрела в окно на длинный двор, застроенный со всех сторон высокими флигелями. В квартирах садились обедать: какие-то рабочие, расположившись внизу, под стеной, тоже ели свой завтрак из красных глиняных горшочков. Янка отшатнулась, почувствовав, как голод, словно стальной лапой с острыми когтями, больно схватил ее за горло.

— Все едят! — прошептала она удивленно, будто впервые обратила внимание на такой факт. Затем она легла и проспала до вечера, не пошла ни на репетицию, ни к Цабинской; Янка чувствовала, что слабеет, головокружение не оставляло ни на минуту, а под ложечкой сосало так, что хотелось плакать.

Вечером в уборной на нее вдруг напала безудержная веселость: без конца смеясь, Янка острила, потешалась над хористками, поссорилась из-за какого-то пустяка с Мими, а со сцены кокетничала с первыми рядами.

Мецената, который в антракте появился за кулисами с коробкой конфет, она приветствовала так радостно и так крепко пожала ему руку, что старик растерялся. Потом, ожидая, пока помощник режиссера крикнет: «На выход!», она забилась в какой-то темный угол и там, среди сумрака и тишины, разрыдалась.

После спектакля Янка получила аванс — целых два рубля. Цабинский выдал ей их сам, потихоньку от других — он хотел, чтобы она продолжала давать его дочери уроки музыки.

Янка пошла в буфет поужинать, опьянела от одной рюмки вина и даже сама попросила Владека проводить ее до дому.

С этого вечера Владек ходил за ней как тень и начал открыто проявлять свою нежность, не обращая внимания на расспросы и слежку матери, которая не спускала глаз с обоих.

Однажды к Янке домой влетел Глоговский и уже в дверях закричал:

— Ну вот, я еду к своим дикарям!

Он бросил шляпу на сундук, уселся на кровать и принялся скручивать папироску. Янка спокойно смотрела на него и думала о том, как ей безразлично теперь все то, что раньше вызывало интерес.

— Вы не плачете, нет? Ха, еще бы… Разве что псы по мне завоют, чтоб мне сдохнуть! А вы не знаете, что с Котлицким? В театре не бывает, и нигде не могу найти его. Должно быть, уехал…

— Я не видела его с того самого ужина… — медленно ответила Янка.

— Тут что-то есть! Ссора, любовь, и… считай до двадцати! А впрочем, какое мне дело до этой зеленой обезьяны, правда?

— Конечно, правда! — прошептала она и отвернулась к окну.

— О, что это! — воскликнул Глоговский, заглядывая ей в глаза. — Как вы изменились! Глаза впали, кожа желтая, взгляд стеклянный, черты заострились. Что это значит? — спросил он тише.

И тут же, ударив себя по лбу рукой, как сумасшедший забегал по комнате.

— Какой же я идиот, готтентот, чудовище! Разгуливаю себе по Варшаве, а здесь, в доме актрисы, свила себе гнездо беда! Панна Янина! — воскликнул он, беря Янку за руку и очень серьезно посмотрев ей в глаза. — Панна Янина! Я хочу знать все, как на исповеди. Чтоб мне сдохнуть… Вы должны мне сказать!

Янка молчала, но его благородное лицо, голос, полный искреннего участия, — все это так растрогало Янку, что ее глаза наполнились слезами. От волнения она не могла произнести ни слова.

— Ну, ну, не надо плакать, все равно уеду, — попытался пошутить Глоговский — он тоже старался скрыть волнение. — Послушайте же меня… только без всякого протеста и громкой оппозиции… ненавижу парламентаризм! Вы испытываете нужду, театральную к тому же… ну, это мне известно. Так не краснейте же, черт возьми. Честная беда — это не стыдно! Это лишь обыкновенная оспа, которой должно переболеть все самое хорошее на свете! Ого! Будто я первый год играю в жмурки с невзгодами! Ну, а теперь довольно. Сделаем так…

Глоговский отвернулся, достал из бумажника тридцать рублей — все деньги, что выслали ему на дорогу, сунул их под подушку и снова подошел к Янке.

— «Итак, отныне мир между нами, кузен мой!» — как сказал Людовик Одиннадцатый, отрубив голову принцу анжуйскому… Никаких возражений, только посмейте!

Он схватил шляпу и, протянув руку, чуть слышно сказал:

— До свидания, панна Янина!

Янка быстро, каким-то отчаянным движением заслонила собою дверь.

— Нет, нет! Не унижайте меня! Я и без того слишком несчастна! — говорила она, крепко сжимая его руку.

— Вот бабья философия! Чтоб мне сдохнуть, все это так же естественно, как то, что я пущу себе пулю в лоб, а вы будете великой актрисой!

Янка начала объяснять, просить, наконец настаивать, чтобы он взял деньги обратно: она ни в чем не нуждается, ничего не примет, такая помощь ей неприятна.

Глоговский помрачнел, потом вдруг закричал на Янку:

— Ладно… Пусть я сдохну, но из нас двоих не я глупец! Не будем нервничать; сядем спокойно и поговорим серьезно. Нельзя, чтобы из-за каких-то несчастных денег вы на меня сердились. Вы не можете принять их, хотя они очень нужны вам, но почему? Потому что мешает ложный стыд: вам говорили, что такие обычные, простые явления, как помощь одного человека другому, унижает достоинство. От этих понятий несет смрадом, черт бы их побрал! Все это предрассудки. Ей-богу, нужно обладать европейским интеллектом и истерической натурой, чтобы побрезговать деньгами от подобного себе, когда эти деньги так нужны. Зачем и для чего, вы думаете, людское стадо объединяется в общество? Чтобы они грызлись, воровали друг у друга или чтобы еще и помогали друг другу? Вы мне скажете, что люди злы, а я отвечу — вот то-то и плохо, а если мы понимаем, что плохо, так должны избегать плохого. Человек должен творить добро, это его обязанность. Делать доброе — это и есть высшая математика. Боже! Да что я тут разболтался! — крикнул он, рассердившись.

Но он говорил еще долго, иронизировал, бранился, кричал: «Чтоб мне сдохнуть!», свирепел, но в его голосе было столько искренности и теплоты, что Янка, хоть и против своей воли, но, не желая оскорбить его отказом, приняла деньги и благодарно пожала ему руку.

— Ну, вот это я люблю! А теперь до свидания!

— До свидания! Спасибо, я так благодарна и так обязана вам…

— Если бы вы знали, сколько хорошего сделали мне люди! Я желал бы отплатить хоть сотой долей того же другим. А еще, скажу вам, мы непременно встретимся весной.

— Где?

— О, не знаю, но наверняка в театре: я уже решил поступить на сцену весной, хотя бы на полгода, чтобы лучше узнать театр!

— Вот было бы хорошо!

— Теперь мы чистенькие, как говаривал мой отец, когда кончал меня лупить и кожа блестела, как свежевыдубленная. Оставляю вам адрес и не говорю ничего, только напоминаю, что в письмах вы должны рассказывать все! Ну, даете слово?

— Даю! — ответила Янка серьезно.

— Я вашему слову верю как мужскому, хотя вообще бабье слово — только фраза, бросаются им часто, но никогда не выполняют. До свидания!

Он крепко сжал ее руки, приподнял их, будто хотел поцеловать, но тут же отпустил, заглянул ей в глаза, засмеялся как-то неестественно — и выбежал.

Янка долго думала о Глоговском. Она почувствовала к нему такую искреннюю благодарность, обрела столько силы, такое бодрое настроение после разговора с ним, что ей захотелось еще раз увидеть своего друга, и она жалела, что не знает, каким поездом он едет.

А иногда снова поднималось в ней нечто такое, что громко протестовало против этой помощи, и тогда сочувствие Глоговского казалось оскорблением.

— Милостыня! — с горечью шептала Янка, и боль унижения жгла сердце.

«Что это? Я не могу жить одна, своими силами, без посторонней помощи? Я вечно должна на кого-то опираться? Кто-то постоянно должен опекать меня? Но ведь другие-то справляются».

Но эти размышления длились недолго; спустя некоторое время она уже шла выкупать из ломбарда браслет, да еще по дороге купила себе осеннюю шляпку.

Жизнь тянулась как-то медленно, лениво и скучно.

Янку поддерживала только надежда, скорее глубокая вера в то, что скоро все изменится, и в этом тоскливом ожидании она все больше стала обращать внимание на Владека. Янка знала, что он любит ее. Чуть не каждый день выслушивала она его признания, но в душе только посмеивалась; несмотря ни на что, она не хотела стать тем, чем были ее приятельницы. У нее, всегда питавшей органическое отвращение ко всякой грязи, эти женщины вызывали брезгливость. Ухаживания Владека впервые в жизни начали пробуждать в ней серьезные мысли о любви.

Янка мечтала о любви к человеку, которому бы отдалась вся и навсегда; о жизни вдвоем, полной восторг, как рисовали ее писатели в пьесах; тогда ей виделись образы влюбленных, их страстные объятия, порывы всемогущей любви, при одной мысли о которой тело пронизывала дрожь.

Янка не знала, откуда приходят эти мечты, но они приходили все чаще, несмотря на нужду, которая росла, несмотря на голод, который сжимал ее в цепких объятиях. Браслет снова попал в ломбард: нужно было постоянно покупать новые тряпки для сцены, так что иногда приходилось отказывать себе в пище. Театр ставил все новые и новые пьесы, стремясь завоевать успех, но успех не приходил.

Это угнетало и мучило Янку, лишало сил, и в то же время в ней назревал глухой бунт.

Сначала Янка чувствовала нечто вроде обиды на всех. С какой-то дикой завистью оглядывала она женщин на улице, не раз охватывало ее бешеное желание остановить нарядную, шикарную даму и спросить, знает ли та, что такое нужда?

Лица женщин, их одежда, безмятежные улыбки говорили, что эти дамы вряд ли знают о людях, которые страдают, голодают и плачут.

Но потом она стала понимать, что и сама одета так же, как другие, что таких, как она, может быть, больше; они проходят мимо нее и, тоже голодные, отчаявшиеся, бросают взгляды на прохожих. Янка пыталась найти в людской толпе лица, полные страдания, и не могла. Все выглядели довольными и счастливыми.

В такие минуты нечто вроде триумфа над разодетой и сытой толпой светилось на ее лице. Она чувствовала себя выше этого мира.

«У меня есть идея, цель!» — думала Янка.

«А для чего живут они? Зачем?» — спрашивала она себя не раз.

И не зная, как ответить, с улыбкой сожаления смотрела на их жалкое существование.

— Мотыльки! Неизвестно откуда? Зачем? И куда? — спрашивала Янка, наслаждаясь тихим презрением к людям, которое разрасталось в ней все больше и больше.

Директоршу Янка ненавидела теперь от всей души. Цабинская была с ней всегда подчеркнуто любезна, но за уроки не платила, с милой улыбкой используя свое положение. Янка не могла с ней порвать, хорошо понимая, что под обворожительной маской скрывается ведьма, которая никогда не простит ей этого. Янка презирала ее как женщину, как мать и актрису. Теперь она раскусила Пепу и ненавидела ее. Это было неизбежно: в состоянии смятения и растерянности она должна была кого-то безумно любить или ненавидеть.

Янка еще не любила, но уже ненавидела.

— Вы знаете, просто невероятно, чтоб директорша с ее ограниченностью сама распределяла роли! — сказала она однажды Владеку, обиженная тем, что ее обошли при постановке старой мелодрамы под названием «Мартин-подкидыш».

— Жаль, что вы не попросили у нее роль, вы же видите, директор бессилен.

— В самом деле! Прекрасная мысль! Попробую завтра.

— Просите роль Марии в «Докторе Робине», ставят на следующей неделе. У нас берет ангажемент один любитель, и роль Гаррика должна быть его дебютом.

— А роль Марии? Какая она?

— На редкость хороша! Мне кажется, вы бы сыграли ее блестяще. Могу принести.

— Хорошо, прочтем вместе.

На следующий день Цабинская торжественно обещала исполнить просьбу Янки. После обеда Владек принес «Доктора Робина». Он впервые пришел к Янке и постарался быть особенно красивым, элегантным, вежливым и при этом меланхолически рассеянным. Он превосходно разыгрывал любовь и уважение; был очень робок, словно от чрезмерного счастья.

— Первый раз чувствую себя таким счастливым и несмелым! — сказал Владек, целуя Янке руку.

— Почему же несмелым? Вы всегда так свободно держитесь на сцене! — несколько смутившись, возразила Янка.

— Да, но на сцене только играешь счастье, а здесь я и в самом деле счастлив.

— Счастливы? — повторила она.

Владек бросил на нее такой пламенный взгляд, так выразительно оттенил его улыбкой и с таким мастерством изобразил на лице восторг и любовную истому, что, покажи он все это на сцепе, он наверняка заслужил бы аплодисменты.

Янка отлично поняла его, и что-то дрогнуло в ней, будто слегка задели новую струну в сердце.

Владек начал читать пьесу. С каждым словом Марии темпераментная натура Янки загоралась огнем; затаив дыхание, не сводила она глаз с Владека, слушала, не решаясь словом или жестом разрушить впечатление, боясь спугнуть очарование, исходившее от его голоса и бархатисто-черных глаз.

Когда Владек кончил читать, Янка в упоении произнесла:

— Прекрасная роль!

— В этой роли вы произведете фурор, я не сомневаюсь.

— Да… Кажется, я сыграла бы ее неплохо.

— «Гаррик, создатель душ, такой могучий в "Кориолане"!» — повторяла она запомнившуюся фразу.

При этом лицо Янки светилось таким вдохновением, такой глубокой внутренней радостью, что Владек не узнавал ее.

— Да вы энтузиастка!

— Я люблю искусство! Все для него, и все в нем — вот мой девиз. Вне искусства для меня ничего не существует! — проговорила она с воодушевлением.

— Даже любви?

— Искусство кажется мне более удачным воплощением идеала, нежели любовь.

— Но искусство более чуждо людям и не столь необходимо в жизни, как любовь. Без него мир мог бы существовать, а без любви… никогда! К тому же искусство приносит горчайшие разочарования.

— Но и высшие наслаждения. Любовь волнует одного человека, искусство же — целое общество, это синтез. Его любит все человечество; из-за него страдают, и оно же приносит бессмертие.

— Это только мечты. Тысячи людей, прежде чем убедиться в этом, отдали жизнь недосягаемому призраку, и тысячи людей прокляли его.

— Да! Жизнь этих тысяч была миражем, зато они чувствовали больше, чем те, которые ни о чем не мечтали.

— Но они не были счастливы, так чего же стоят их мечты…

— А остальные счастливы?

— В тысячу раз больше, чем… мы!

Это «мы» он многозначительно подчеркнул.

— О нет! — воскликнула Янка. — Мы бываем счастливы равно и в горе и в радости, в муках и восторгах; уже и то счастье, что мы можем развиваться духовно, желать необъятного; создавать в своем воображении миры более совершенные, чем те, что нас окружают; и даже в самые горькие минуты мы способны петь гимны в честь красоты, бессмертия и мечтать, но мечтать так, чтобы совершенно забыть о жизни и жить только в мечтах!

В этот момент Янка чувствовала себя очень счастливой, волнение мешало ей говорить, и она торопилась высказать все самое важное и сокровенное.

Ее видения приняли сейчас такие отчетливые формы, так захватили ее, что Янка уже забыла о своем собеседнике и выражала мысли все более и более отвлеченные.

Интерес, с которым Владек слушал ее вначале, сменился нетерпением.

«Комедиантка!» — думал он с иронией.

Он был уверен, что Янка для того расправляет перед ним павлиньи перья восторга, чтобы ослепить и покорить его. Ои не отвечал и не прерывал Янку, но ее философия наводила на него скуку: свое счастье он определял тремя словами: «Кабак, деньги и девица».

— Немного сентиментальна эта роль Марии, — добавила Янка после долгого молчания.

— Мне она показалась лиричной, и только.

— Я хотела бы сыграть Офелию.

— Вы знаете «Гамлета»?

— Последние два года я читала только драмы и мечтала о сцене, — просто ответила Янка.

— Поистине, стоит преклонить колена перед таким энтузиазмом!

— Зачем? Нужно лишь помочь ему… дать простор…

— Если б я мог. Поверьте, я всем сердцем хотел бы видеть вас на вершине славы.

— Да, — ответила она не очень убежденно. — За «Робина» большое спасибо.

— Может быть, переписать вам роль?

— Перепишу сама, это доставит мне удовольствие.

— При разучивании роли, если пожелаете, я мог бы вам подыграть.

— Мне неловко отнимать у вас время…

— Оставьте мне несколько часов на спектакль, а остальным временем можете располагать как угодно, — горячо проговорил Владек.

С минуту они смотрели друг на друга.

Потом он долго и с чувством целовал Янкину руку.

— Завтра начинаю учить роль, у меня свободный день.

— Я тоже не участвую в спектакле.

Владек вышел, недовольный собой: хотя он и называл ее комедианткой, но ее прямота и увлеченность заставляли признать ее превосходство как человека и как артистки.

Владек иронически посмеивался над Янкиными речами, но нравилась она ему безумно и с каждой встречей все больше.

Янка лихорадочно взялась за «Робина».

Через несколько дней она уже знала на память не только свою роль, но и всю пьесу. Янка так загорелась желанием сыграть героиню, что жила теперь только будущим спектаклем. Давнишние мечты, на время приглушенные нуждой и театральной лихорадкой, опять вспыхнули ярким пламенем и загипнотизировали ее. Снова театр переполнил все ее существо, так что в сознании уже не осталось места для чего-либо другого; в минуты экстаза он представлялся Янке мистическим алтарем, который вознесся над повседневным бытом и пылал огнем, как куст Моисея,[35]Куст Моисея. — Согласно библейскому сказанию, под горой Синай у горящего куста Моисею было передано голосом Иеговы одно из божественных предначертаний. являя собой ослепительное чудо.

Владек бывал у Янки каждый день перед спектаклем, ему уже наскучили эти совместные чтения, его раздражало, что Янка, по-сумасшедшему отдаваясь искусству, на него самого не обращает никакого внимания. Он не мог пробиться со своей любовью через этот лихорадочный энтузиазм, и все же по-прежнему навещал ее.

С каждым днем он все сильнее жаждал ее любви. Ее наивность и талант, который он угадывал, еще больше разжигали его чувство; к тому же Владек давно мечтал о такой утонченной, образованной любовнице. Его грубая, чувственная натура заранее наслаждалась победой.

Было очень заманчиво овладеть девушкой очаровательной и необыкновенной, совсем непохожей на его прежних любовниц.

Он жаждал близости с ней еще и потому, что Янка представлялась ему одной из тех дам высшего общества, на которых Владек не раз смотрел с вожделением, прогуливаясь по Уяздовской аллее.

Владек догадывался о том, что он небезразличен Янке, и опутывал ее сетью, сотканной из улыбок, нежных слов, вздохов и преувеличенного внимания.

Для Янки это был самый прекрасный период ее жизни. Нужду она презирала, как временное неудобство или преходящее страдание. Совинская после визитов Владека снова подобрела к ней. Она посоветовала Янке продать все лишние платья и даже предложила свои услуги.

Время текло в нетерпеливом ожидании спектакля.

Жизнь напоминала замысловатый сон. Сквозь призму мечтаний мир опять казался светлым, люди — добрыми. Она забыла обо всем, даже о Глоговском; письмо его, так и не дочитав, убрала в стол, отложила на будущее — сейчас она жила только будущим.

Даже с действительностью она боролась мечтами о будущем.

Ну, и любила Владека.

Янка не знала, как это случилось, но она уже не могла без него обойтись и чувствовала себя очень счастливой и спокойной, когда, опершись на его руку, шла по улице и слушала его низкий мелодичный голос. Бархатный, мягкий взгляд его черных глаз обжигал девушку огнем и наполнял сладкой истомой. Все во Владеке влекло Янку.

Как неповторим он был на сцене! С каким вдохновением играл несчастных любовников в мелодрамах! Сколько очаровательной простоты было в его разговоре, позе и жестах. Он был любимцем публики, да и пресса не скупилась на похвалы, предсказывая Владеку блестящее будущее.

Янке доставляли удовольствие даже аплодисменты, которыми его награждали на сцене. А он, в свою очередь, так ловко умел выложить весь запас своего ума, что его считали образованным, хотя в нем только и было, что ловкость да нахальство варшавского гуляки и скандалиста; но он был ее единственным, первым, кому она отдала себя, и ей казалось, что это неразрывно связало их вечными узами.

Случилось это после одной из репетиций «Робина», где Владек играл Гаррика.

Потом он говорил, а вернее, декламировал ей о любви с таким, темпераментом и пафосом, что это не могло не тронуть ее; впервые ее охватил прилив нежности, и в растаявшем сердце родилась жажда огромного, беспредельного счастья. Душа наполнилась новым, незнакомым чувством.

Янка даже не понимала, что с ней происходит, она не могла противостоять очарованию его голоса; любовный шепот, горячие поцелуи, пламенные взгляды наполняли ее непреодолимой жаждой наслаждения.

Она как будто была загипнотизирована и отдалась ему с безотчетной покорностью ослепленного существа, без слова протеста.

Янка даже не знала, кого в нем любит: актера, превосходно игравшего на ее увлеченности, или человека. Просто она не думала об этом. Янка любила потому, что любила, Владек дополнял театр и искусство и был в такие минуты их олицетворением. Ей казалось, что его глазами она видит дальше и глубже.

Янка чувствовала себя взрослой и обогащенной настолько, что отдаленных планов, грядущей славы было уже недостаточно, хотелось иметь что-то свое, что явилось бы источником ее духовного роста и поддержкой в трудную минуту.

Янка не чувствовала себя одинокой, она могла делиться с Владеком самыми сокровенными мыслями и мечтами, излагать ему проекты на будущее, репетировать с ним роли; он был ее физическим дополнением, руслом, куда уходили излишки ее кипучей энергии.

Она не растворялась в нем, она внутренне поглощала его.

Янка не задумывалась над тем, что она ему отдалась, что отныне он ее любовник и господин, а она его собственность.

Не задумывалась Янка и над тем, есть у него душа или нет; достаточно было того, что он красив, известен, любит ее и нужен ей.

И даже ее интимные признания носили оттенок подсознательного превосходства. Она часто говорила с ним, но никогда не спрашивала его мнения и редко выслушивала его ответы.

Владек чувствовал, что Янка держит его на расстоянии, и это неприятно задевало его; несмотря на их близкие отношения, он не мог обращаться с ней свободно, по-свойски. Это ущемляло его самолюбие, но что-либо изменить он был бессилен.

Он владел ее телом, но душа Янки не принадлежала ему, эта женщина не приносила себя в жертву любимому и не бросала ему под ноги все, что имела.

Это его раздражало, временами вызывало скуку, но вместе с тем непреодолимо влекло к ней, и он умножал знаки своей любви, рассчитывая, что удвоенной дозой сентиментальной лжи, более тонкой игрой в нежность победит и завоюет ее окончательно. Однако это ему не удавалось.

Между тем, пока Янка предавалась любви, нужда все настойчивее стучалась в ее двери. Янка понемногу распродавала свое имущество, нередко испытывала голод, но это не могло отнять у нее радость: стоило ей увидеть рядом с собой Владека или углубиться в роль, как все горести тут же забывались.

А премьера «Робина» откладывалась со дня на день: любитель, намеченный на главную роль, заболел. Нужно было ставить пока что-то другое: положение в театре и без того было не блестящим. Янка ждала, снедаемая нетерпением и надеждой поскорей выбиться из толпы хористок, покончить с нуждой; к тому же ей не терпелось воплотить на сцене образ Марии, который уже сформировался в ее воображении.

Янка даже не замечала, что за кулисами растет брожение, что актеры о чем-то договариваются, что каждый день возникают, а через несколько дней уже рушатся проекты новых трупп.

Кшикевич несколько раз деликатно намекал Янке, что, если она пожелает, она может теперь же ангажироваться к Чепишевскому.

Но Янка не соглашалась, она помнила о предложении режиссера, на нее там рассчитывали, да и предложение было слишком заманчивым, чтобы от него отказаться.

Топольский в самом деле собирал группу; об этом говорили по секрету, но уже все без исключения. Известно было, что Мими, Вавжецкий, Песь с женой и кое-кто из молодежи заключили контракты, а Топольский будто бы подписал договор с люблинским театром, только что построенным, взяв на это деньги у Котлицкого и еще у кого-то из меценатов.

Цабинский, разумеется, обо всем знал и громко смеялся над этими проектами; он хорошо понимал, что стоит ему заикнуться о повышении гонорара — и к нему перебегут все, кто сейчас договорился с Топольским. Цабинский предсказывал, что Топольский не продержится и сезона, обанкротится, не верил и в то, чтобы нашлись охотники ссужать деньги на основание театра.

— Таких дураков уже нет! — во всеуслышание заявил он.

Более всего вызывала у него насмешки замышляемая Топольским реформа; он открыто называл ее сумасбродством. Директор слишком хорошо знал публику и ее запросы.

Топольский часто устраивал у себя вечеринки, на которые приглашал тех, кто мог ему пригодиться, но открыто еще не говорил о новой труппе; зато Вавжецкий, взявший на себя все хлопоты, ратовал за новое дело как за свое собственное; теперь он совсем осмелел и, не стесняясь, требовал у Цабинского повышения жалованья.

Янка несколько раз была на вечеринках у Топольского, но испытывала там смертельную скуку; мужчины, как правило, дулись в карты, а женщины если не сплетничали и не жаловались на свою судьбу, то собирались тесным кружком и шептались друг с другом.

Однако Янку в свои тайны не посвящали, зная о том, что она бывает у Цабинского на уроках.

На последнем из таких вечеров Майковская за чаем, так, чтоб никто не слышал, попросила Янку задержаться, пообещав, что потом они с Топольским ее проводят.

Владека на такие беседы не приглашали — он был открытым и неизменным сторонником Цабинского.

Когда все ушли, Топольский сел напротив Янки и стал рассказывать ей о будущей труппе.

— Это будет образцовый театр, глашатай подлинного искусства! Состав труппы отличный, заключен контракт с одним из лучших городов, репертуар тоже подобрали, часть костюмов приобрели… Почти все готово…

— Чего же недостает? — спросила Янка и решила, что постарается попасть именно в эту труппу.

— Не хватает немного денег. Самую малость! Какой-нибудь тысячи рублей на первый месяц…

— А взять в долг нельзя?

— Можно. Собственно, об этом я и хочу поговорить с вами по-дружески, поскольку вас мы уже считаем своей. Я дам вам хорошее жалованье и те же роли, что и для Мели, я знаю, что вы можете играть. У вас есть внешность, голос, темперамент и, что всего важнее, ваша интеллигентность, одним словом — все качества первоклассной актрисы.

— Благодарю! От всего сердца благодарю вас! — просияла Янка.

И в порыве радости поцеловала Майковскую, которая по своей привычке почти лежала на столе, бессмысленно уставившись на лампу.

— Но вы должны нам помочь! — проговорил Топольский после минутного молчания.

— Я?! Но что я могу? — удивилась Янка.

— Очень многое! Если только захотите.

— О! Можете не сомневаться, конечно захочу, ведь это же в моих интересах; но как я могу помочь, чем могу быть полезной?

— Речь идет о тысяче рублей. Деньги эти, видите ли, есть, но есть и небольшое условие.

— Какое же? — спросила она с любопытством.

Топольский придвинулся к ней ближе, по-приятельски взял за руки, после чего ответил:

— Панна Янина! От этого зависит не только судьба нашего театра, но и ваше будущее как актрисы. А потому скажу вам прямо: есть человек, который дал бы и две тысячи, но только вам лично, на иные условия он несогласен.

— Кто же это? — с тревогой спросила Янка.

— Котлицкий!

Янка опустила голову, и в комнате воцарилось молчание. Топольский смотрел на девушку с беспокойством, на лице Майковской блуждала двусмысленная, ехидная улыбка.

Янка едва не вскрикнула от неожиданности, так больно задело ее это предложение. С минуту она молчала, потом поднялась с места и твердо, решительным голосом произнесла:

— Нет, господа! Я не пойду к Котлицкому… А то, что вы мне предлагаете, — просто мерзость! Только в театре люди могут утратить всякое представление о морали, склонять к подлости и ради собственной выгоды толкать на дно других. Но вы ошиблись! Так низко я еще не пала. Больно сознавать, что вы могли хоть на минуту допустить, будто я соглашусь пойти к Котлицкому: этот человек мне противнее самого мерзкого гада! — все возбужденней говорила Янка.

— Панна Янина! Давайте все обсудим трезво, не будем возмущаться…

— И вы смеете говорить — не будем возмущаться?!

— Я вынужден так говорить — вы же просто неопытны, и только; вам кажется, моя просьба — это нечто чудовищное, она столкнет вас в грязь, осрамит, обесчестит…

— Боже мой, а что же это?! — воскликнула Янка, пораженная.

— Если не ломать комедии, не играть в прятки, а взглянуть на вещи трезво, то мы увидим, что это самая обычная вещь. О чем я прошу вас? Чтобы вы пошли к Котлицкому и взяли деньги, которые создадут нам театр и без которых мы не можем выехать из Варшавы. Что же тут плохого? Что плохого в поступке, который всех нас осчастливит?

— Как? Вы не видите ничего плохого в том, чтобы я, женщина, сама пошла на квартиру к мужчине? И за что он даст мне тысячу или две тысячи рублей?

— В вашем сожительстве с Глоговским разве кто-нибудь видел плохое? Кто упрекает, что вы теперь живете с Владеком? Что тут позорного? Все мы так живем, и неужели все поступаем подло? Нет! Все это вещи второстепенные, у нас у всех есть главное — искусство!

— Нет, не могу, — отвечала она тихо, обескураженная и подавленная тем, что все знают о ее отношениях с Владеком.

Янка все еще слушала Топольского, но она уже не понимала, что он говорит. Он приводил ей примеры, просил, говорил о том, что театру все они посвятили жизнь, что женская ласка — не такая уж большая жертва, что своим отказом она нанесет смертельный удар труппе, что на нее все рассчитывали, что все будут по гроб ей благодарны, ибо своим самопожертвованием она спасет десятки людей, что сам театр будет связан с ее именем. Он хотел во что бы то ни стало сломить ее упорство, которое было для него непонятно. Но Янка осталась непреклонной.

— Если бы даже моя жизнь зависела от этого, я и то не пошла бы… скорее решилась бы умереть!

— Тогда… прощайте! — со злостью сказал Топольский.

Янка пыталась найти какие-то оправдания, что-то объяснить, но Майковская набросила ей на плечи плащ, нахлобучила на голову шляпу и, осыпав градом оскорблений, настежь распахнула перед Янкой дверь.

Янка не сопротивлялась. Машинально спустилась она с лестницы, также машинально направилась к дому.

Порывая с Топольским, Янка не могла уже, конечно, рассчитывать на его труппу, но обиднее всего было то, что ее считают беспутной девкой, смеют делать такие предложения, ожидая, что она согласится… Янка долго не могла успокоиться.

Ночью ей снились то Котлицкий, то Владек, то театр. Все ее ругали и проклинали, за ней гналась банда оборванцев, они пытались ее схватить, избить… В толпе она различила лица Мели, Топольского, Мими, Вавжецкого.

А то вдруг ей снилось, будто она идет по улице, и все смотрят на нее так странно и недоброжелательно, что хочется провалиться сквозь землю, лишь бы не видеть эти лица, но нет уже сил тронуться с места: толпа колышется возле нее, а Топольский стоит и громко издевается: «Смотрите! Жила с Глоговским, теперь любовница Владека!». И все отворачиваются от нее.

И вдруг новое видение. Янка даже вскрикнула во сне, увидев, как отец идет под руку с Кренской и говорит, указывая на дочь: «Жила с Глоговским, теперь любовница Владека!».

— О боже! — мучительно шепчет Янка сквозь сон. — О боже!

А толпа знакомых все растет: ксендз из Буковца, пансионные наставницы, школьные подруги, Гжесикевич — все спешат пройти мимо и смотрят на нее с той жуткой улыбкой, от которой становится больно, как от удара кнутом.

Проснулась Янка заплаканная и смертельно уставшая.

Еще перед репетицией за ней зашел Владек. Янка сама бросилась ему навстречу. Такого с ней еще не случалось.

— Все знают! — прошептала она, скрывая лицо на его груди.

Он догадался, в чем дело.

— Ну так что ж? Разве это преступление? — заметил он невозмутимо, но все же помрачнел; сидя на стуле, он то начинал ерзать, то нервно потирал колено.

Янка заметила его состояние и, тут же позабыв о своих горестях, участливо спросила:

— Ты болен? Что с тобой?

— Со мной? Ничего. Должен вот несколько рублей и не могу отдать. Матери говорить не хочется, это ее совсем добьет… опять больна! Цабинский не дает ни гроша, хоть лопни!

Владек попросту врал: он играл целую ночь и проигрался.

Янка вспомнила, как выручил ее когда-то Глоговский, и сейчас же, не задумываясь, отстегнула золотые часики с цепочкой и положила перед ним.

— Денег у меня нет. Заложи и заплати долг, — не колеблясь, предложила она, — а что останется, принеси мне, у меня тоже ничего не осталось.

— Нет, ни за что! Как можно! Деточка моя, я не могу этого взять! — воскликнул Владек в первом благородном порыве.

— Возьми, прошу тебя… Если любишь меня, возьмешь…

Владек еще с минуту поломался, но затем сообразил, что, если у него будут деньги, он сможет отыграться.

— Нет! Это никуда не годится! — сопротивлялся Владек, но уже не так настойчиво, как раньше.

— Ступай уж, а на обратном пути зайдешь, вместе позавтракаем.

Владек поцеловал ее, прикинулся сконфуженным, пробормотал что-то в благодарность, но часы все же взял и отправился в ломбард.

Вернулся он очень скоро и принес тридцать рублей. Двадцать тут же взял в долг и хотел даже оставить расписку. Но Янка так рассердилась, что ему пришлось просить прощения; потом они вдвоем пошли завтракать.

Они жили как муж и жена. В театре знали об их отношениях, но на столь обычное дело никто не обращал внимания.

Зато Совинская донимала Янку намеками и щедро награждала презрением. Прежде она расхваливала Владека, а теперь говорила о нем только гадости. Старуха, казалось, испытывала огромное удовольствие, издеваясь над Янкой.

Это было местью за сына.

Наконец были назначены репетиции «Робина». Об этом Янке сообщил Владек — сама она уже несколько дней не выходила из дома, чувствуя себя очень слабой. То на нее нападала какая-то изнуряющая сонливость, то нестерпимо болела поясница, а иногда девушкой овладевала такая беспомощность и растерянность, что она готова была плакать, ей не хотелось подниматься с кровати, и Янка целыми днями лежала, уставившись неподвижным взглядом в одну точку. Постоянно донимал шум в голове и мучила такая жажда, что ничем невозможно было ее утолить. Но как только Янка узнала, что будет играть, она сразу же почувствовала себя здоровой и сильной.

На репетицию Янка пошла с тревогой, но стоило ей увидеть любителя — будущего Гаррика, как она тут же успокоилась. Это был маленького роста, щуплый и очень медлительный юнец, он не выговаривал «л» и ходил вразвалку. Он был кузеном одного из влиятельных журналистов, который ему протежировал, и поэтому смотрел на провинциальный театр свысока и относился ко всем снисходительно. Над ним деликатно подшучивали, а за глаза смеялись без стеснения.

На репетицию труппа, будто сговорившись, явилась в полном составе.

Как только Янка вышла на сцену, Майковская демонстративно удалилась за кулисы, а Топольский с ней даже не поздоровался.

Янка поняла: с этими кончено навсегда. Но мысли заняты были уже другим; началась репетиция. И хотя Янка собиралась репетировать вполголоса, она не могла удержаться от того, чтоб не играть по-настоящему.

Янку раздражало, что все вокруг на нее смотрят. Куда она ни поворачивалась, она обязательно встречалась с кем-нибудь взглядом. Ей казалось, что в глазах — насмешка, с губ готово сорваться ироническое замечание. И Янка, разволновавшись, то вдруг давала волю своему темпераменту, то невнятно бормотала слова роли.

Майковская перешептывалась с Зажецкой и смеялась без стеснения, выражая свое мнение о Янкиной игре. Янка нервничала, выход ей не удавался, и Топольский несколько раз заставлял ее повторять все сначала. Она знала, что все это значит, и не принимала близко к сердцу ни насмешки Мели, ни придирки режиссера. Она продолжала играть, и, несмотря на волнение, играла так, что постепенно вокруг воцарилась тишина, никто уже не смеялся и не паясничал.

Помощник режиссера ходил из кулисы в кулису, потирал руки и бормотал:

— Хорошо, но мало еще пафосу, слишком мало!

— Но ведь она уже кричит, а не говорит! — съязвила Майковская.

— Моя дорогая! У вас бывают конвульсии на сцене, но вас из вежливости никто в этом не упрекает, — ответил ей Станиславский.

— Не так! Вы что, ветряную мельницу изображаете? Кто же так руками размахивает? — придирался режиссер.

— Не конфузьте ее, это же первая репетиция! — заметила из кресел Цабинская.

— Ходите по сцене как гусыня! — раздраженно бросил Топольский.

— Очень подошла бы для прачечной! — прошипела Меля.

Несмотря на то, что Янка готова была расплакаться от обиды, она не позволила себе выйти из роли и ни на минуту не потеряла самообладания.

Когда Янка закончила, Цабинская торжественно поцеловала ее и громко, так, чтобы могла слышать Майковская, стала хвалить:

— Поздравляю, милая, вы отлично сыграете эту роль!

— Отработайте только детали, — советовал Станиславский.

— Это же репетиция! А у меня в голове уже готовый образ.

— Теперь у нас есть настоящая героиня и по красоте и по таланту! — нарочито громко сказала Росинская.

Майковская бросила на нее уничтожающий взгляд, но промолчала.

Янка чувствовала себя такой счастливой и доброй, что готова была обнять весь мир.

Через два дня должно было состояться представление. Это время было самой светлой полосой ее жизни. Она радовалась как ребенок.

— Наконец-то! Наконец-то! — шептала она в упоении. Кончится нужда, кончатся унижения!

Янка думала, что ей тут же предложат несколько ролей. Дав волю воображению, она видела себя уже на вершине, она была в земле обетованной — краю великих страстей, о котором она не переставала мечтать, в том мире, который являлся перед ней плеядой героических личностей ослепительной красоты, где царила гармония между мечтами и действительностью.

С улыбкой вспоминала теперь Янка о днях нужды, с которыми отныне прощалась навеки. Перед загипнотизированным взглядом поблекло все, даже Владек. Тысячу раз повторяла она роль Марии. Часами просиживала перед зеркалом, работая над мимикой, с нетерпением ожидая желанного дня.

Ночью она засыпала не сразу. Сидя на кровати, Янка представляла себе переполненный зал, первые ряды кресел, заполненные журналистами. Она слышала ропот публики, видела восторженные взгляды; вот она выходит на сцену и играет… Уже засыпая, еще и еще повторяла с воодушевлением Янка слова роли. Наконец, измученная, она впадала в глубокий сон. Но до нее и во сне долетал знакомый гром рукоплесканий и крики:

«Орловская! Орловская!»

С этой улыбкой она засыпала и с нею же пробуждалась, чтобы снова мечтать.

Янка продала все, что можно было продать, лишь бы лучше одеться для роли. Весело смеясь, она гнала от себя Владека, когда тот мешал ей.

А в долгожданный и решающий день, накануне генеральной репетиции, Цабинский отобрал у нее роль и отдал Майковской. Интрига и зависть сделали свое дело. Топольский пригрозил, что заберет половину актеров и немедленно выйдет из труппы, если Цабинский не передаст Майковской роль Марии, и директор уступил.

Это была месть за Котлицкого.

Удар пришелся в самое сердце, Янка чуть не потеряла сознания: ноги подкосились, она зашаталась, чувствуя, что театр начинает кружиться, что все вместе с ней погружаются в черную ночь. Взглядом, в котором была невыразимая боль, обвела она присутствующих, надеясь найти поддержку. Но для актеров это было лишь веселым зрелищем, с животным злорадством кретинов наблюдали они за ее страданиями. Отовсюду сыпались едкие насмешки, и это обрушилось на ее душу еще одним ударом. Грубый смех стегал Янку кнутом, человеческая подлость душила свою жертву. Она стояла молча и неподвижно, с огромной болью в сердце, которое, казалось, разрывалось на части, облившись кровью отчаяния.

Янка с трудом нашла в себе силы спросить:

— Почему я не могу играть?

— Не можете, и баста! — коротко ответил Цабинский.

И тут же выбежал из театра, опасаясь какой-нибудь сцены. Ему было жаль Янку.

Она так и осталась стоять за кулисами, переполненная бескрайним, пожирающим чувством горького разочарования. Вокруг была такая пустота и так велико было чувство одиночества, что Янке казалось, будто она одна на всем белом свете, безмерная тяжесть придавила и душит, что-то неумолимо тянет вниз, на самое дно, где глухо шумит мутный, грязный поток.

Затем мысли обрывались, и на смену им являлось чувство безнадежного опустошения. Войдя в артистическую уборную, Янка забралась там в самый темный угол.

Мечты рассеялись; чудные миры потонули в далеком тумане, жалкие обрывки волшебных видений проносились в голове и едва затрагивали сердце. Янку давила тоска, исходящая от грязных стен и декораций, от гнусной толпы злорадствующих негодяев.

Янка почувствовала себя измученной, разбитой, больной и ни к чему не способной; она пошла в сад, чтоб найти там Владека, и вместе с ним пойти домой, — силы уже оставляли ее.

Владека она не нашла — тот предусмотрительно удалился, Янка вернулась в уборную и долго сидела там, ни о чем не думая.

— «Не доверяйтесь мечтам! Берегитесь воды!» — повторяла она и никак не могла вспомнить, где это слышала.

И вдруг она побледнела, откинулась назад, в ее мозгу возник хаос; Янке показалось — она сходит с ума.

Янка еще долго сидела одна и плакала. Вспомнив все пережитые страдания и разочарования, она уже не могла удержаться от слез.

Наконец, истерзанная и обессилевшая, убаюканная тишиной, заполнившей театр после репетиции, Янка уснула.

Разбудила ее Росинская, которая в этот день пришла раньше других — она играла в первом акте. Актриса увидела спящую Янку, и сердце ее наполнилось жалостью; остатки женской доброты, приглушенной театральной жизнью, проснулись при виде бледного лица, похудевшего от горя и мучений.

— Панна Янина, — прошептала она.

Янка встала и начала торопливо утирать заплаканное лицо.

— Недельского не видели? — спросила она у Росинской.

— Нет. Бедное дитя! Что с тобой сделали! Не надо так близко принимать к сердцу. Артисту суждено много переносить, много страдать. Моя дорогая, не такие вещи я пережила, да и теперь еще переживаю. Если все неприятности принимать близко к сердцу, расстраиваться из-за всяких сплетен, какие про тебя ходят, и плакать после каждой пакости, то ни слез, ни сил не хватит! Тяжело это, но в театре уж так ведется! Ничего еще не потеряно. Лишнее разочарование — одним уроком больше.

— Может, они правы? Должно быть, я совсем бездарная, раз Цабинский отобрал роль.

— Актриса — и такая наивная! Оттого-то все и подстроили, что у вас талант. Я слышала, что на первой репетиции говорил кузен этого любителя.

— На что он нужен, талант, если не дают играть, и жить мне не на что?

— Работа Майковской! Это она заставила Цабинского отобрать у вас роль!

— Она зла на меня, я это знаю, но чтобы мстить так бесчеловечно!

— Не знаете вы ее. Из-за чего бы вы там ни ссорились, ясно одно: увидела она вас на репетиции, поняла, что может сойти на второй план, и тут же стала подкапываться. Видела я, как она увивалась вокруг этого любителя, заигрывала с его кузеном, подъезжала к Цабинскому, а директорше ручки целовала! Все видела! Слыханное ли дело, чтоб так унижаться? Но своего добилась. Она уже не одну так выжила. Я актриса с положением и с огромным репертуаром, а что я переношу от нее, вы не представляете себе. О, это страшная ведьма! Вы ничего не заметили; все это делалось потихоньку, и, кроме меня, почти никто не знал. Таким, как она, всегда счастье! Но подождите, я ей устрою сегодня, отплачу за нас обеих!

Уборная постепенно наполнялась актрисами, шумом, запахом пудры и разогретого на свечах грима. Начинали одеваться.

Пришла наконец и Майковская — эффектная, торжествующая, с букетом в руке, с розами на груди, но, увидев Янку возле Росинской, нахмурилась.

— Мне кажется, здесь не уборная для хористок! — сказала она со злостью.

— Сама ты хористка! — ответила Росинская.

— Я не вам говорю.

— Зато я отвечаю. Останьтесь, пожалуйста, — обратилась она к Янке, собравшейся было уходить.

— Ты меня не задевай. По-твоему, я с хористками должна одеваться, да?

— Подожди, получишь еще отдельный номер с меблировкой и смирительной рубашкой.

— Заткнись, сорокалетняя девица!

— Ты мои года не трогай, ободранная героиня.

— Ходит по сцене как мокрая курица, а еще голос подает.

Уборная уже сотрясалась от смеха, брань становилась все изощреннее, при этом обе женщины гримировались и переодевались, ни на минуту не прерывая своего занятия. Янка слушала перебранку молча. Она не чувствовала к Меле обиды за то, что та отобрала у нее роль, она просто испытывала к ней физическое отвращение. Майковская казалась Янке сейчас такой грязной, подлой, лишенной всего человеческого, что для нее даже ее голос звучал безобразно.

Когда начали играть «Доктора Робина», Янка пошла за кулисы. Трудно описать, какая безграничная, мучительная боль терзала душу Янки, когда она увидела Майковскую — Марию на сцене. Казалось, каждое слово, каждый жест, каждую позу, интонацию с кровью отрывают от ее сердца.

— Мое! Мое! — шептала Янка, не будучи в силах справиться с собой. — Мое! — И она пожирала Майковскую глазами, потом отводила взгляд, чтобы ничего не видеть и не терзать душу воспоминаниями. — Воровка! — прошептала она наконец так громко, что Майковская вздрогнула.

Росинская села с другой стороны, тоже в кулисах. Как только Майковская вышла на сцену и начался спектакль, она принялась повторять каждое слово Мели вполголоса и, с нарочито фальшивой интонацией, смеялась над ее игрой, передразнивая ее жесты так забавно, что все это походило на настоящее представление.

Майковская сначала не обращала на нее внимания, но потом стала оглядываться все чаще. Издевательства выводили ее из себя, она начала сбиваться, забывать текст, уже не слышала суфлера, а под конец и вовсе смолкла на полуслове. Росинская между тем не унималась и с нарастающим ожесточением принялась добивать ее.

В припадке бессильной злобы, Майковская играла все хуже и хуже и, чувствуя это, металась по сцене, как невменяемая. За кулисами все веселились, Добек в суфлерской будке зажимал рот рукой, чтобы не прыснуть со смеху. Заметив это, Майковская уже не могла совладать с собой. Покинув сцену, она с кулаками набросилась на Росинскую.

Мужчинам пришлось их разнимать. Парики были уже изрядно потрепаны.

Маяковскую силой отвели в уборную, и там с ней началась истерика. Она била зеркала, в клочья рвала костюмы, как бешеная металась из угла в угол: пришлось ее связать и вызвать доктора.

Цабинский в отчаянии рвал на себе волосы, но вся актерская братия надрывалась со смеху и веселилась.

Пришлось дать занавес, не закончив спектакля. С посиневшим от злости лицом, Топольский появился на сцене и объявил:

— Уважаемая публика! По причине внезапной и серьезной болезни панны Майковской «Доктор Робин» не может быть закончен. Сейчас начнется следующая пьеса.

Казалось, поражение соперницы должно было бы доставить Янке удовольствие, но Янка еще не была актрисой настолько, чтобы остаться безучастной к страданиям другого и она пошла навестить Майковскую, но там сидел доктор, а директор отчаянно ругался с Росинской. Янка была явно лишней, она повернулась и вышла.

Росинская, Вольская и Мировская без обиняков заявили Цабинскому, что, если Майковская останется в труппе, их завтра же здесь не будет.

Цабинский от них сбежал, но тут же столкнулся с Кшикевичем и Станиславским, те тоже пообещали, что не останутся вместе с Майковской ни одного дня, добавив, что им стыдно состоять в труппе, где публично устраиваются подобные скандалы.

Директор был в отчаянии, ничего подобного он не ожидал; он выкручивался, как мог, давал квитанции в кассу каждому, кто хотел, а увидев Янку, подозвал ее и, чтобы немного загладить вину, сказал:

— Если хотите что-нибудь из кассы, возьмите квитанцию, а то мне пора уходить.

Янка попросила пять рублей; тот, даже не поморщившись, дал квитанцию и побежал к Пепе, но и тут ему не повезло: по дороге на него налетел дебютант со своим кузеном, и за кулисами поднялся такой шум, что публика уже начала беспокоиться.

Когда спектакль закончился, в зале стояла мертвая тишина: ни одного хлопка…

Взяв в кассе деньги, Янка встретила Недельскую. Та шла, с трудом переставляя ноги.

Янка остановилась, чтобы поздороваться, но старуха, грозно посмотрев на нее, прошипела:

— Что тебе надо? ты… ты…

Она сильно закашлялась и, погрозив Янке тростью, потащилась дальше.

Ничего не понимая, Янка погудела вокруг в надежде увидеть где-нибудь Владека, но он так и не появился. Они не встречались с самого утра.

Владек начал избегать Янку. Он пришел к выводу, что лучше иметь дело с обыкновенными женщинами: по крайней мере не надо стесняться, притворяться и постоянно быть начеку. К тому же после скандала Янка по-прежнему осталась хористкой, и мать из-за нее грозила лишить его наследства.

Янка долго смотрела вслед старухе, вероятно, искавшей сына, затем побрела домой.


Читать далее

Комедиантка
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть