ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Конец большого дома
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В одно прохладное туманное утро жители стойбища Полокан погрузили в лодки детей, тощих облезлых собак, короткие кетовые невода и с шумом, с радостным возбуждением, визгом ребятишек, под тявканье щенят и лай собак покинули свои фанзы и землянки.

Пота и Идари провожали Токто с его женами, и им казалось, что не люди отчаливают от берега, а большая стая гогочущих гусей покидает ночлег. Неводники давно уже скрылись за кривуном, а в ушах все еще звенели голоса.

Пота тоскливо смотрел вслед лодкам и завидовал рыбакам, детям и даже собакам: они уезжали на осенний праздник. Пота вспоминал широкие песчаные косы с десятками берестяных юрт, с барахтавшимися на горячем песке мальчишками, с вешалами, наполненными красной юколой, и с невыветривающимся запахом рыбы. По вечерам мужчины и юноши, стряхнув с плеч усталость, до изнеможения боролись на песке. Сколько было веселья на этих кетовых тонях!

А наутро, задолго до восхода солнца, рыбаки начинали лов и до вечера только и делали, что закидывали невода. Жены их тем временем пластали кетины на разные сорта юкол: верхний пласт с кожей — калтаян, два нижних, тонких, просвечивающих на солнце пласта — макори, отдельно — брюшко, янтарная икра, которая зимой считается деликатесом, если ее есть с желудем; оставшийся костяк — кисоакта — сушился для собак.

Днем бывают свободны от работы только дети да собаки; мальчишки бродят по релкам, собирают созревшие мягкие яблочки, шиповник, учатся подкрадываться к уткам, сидящим на озерах, и часто метким выстрелом из лука добывают мясо на суп. А собаки, располневшие в первые же дни путины на внутренностях кеты, лениво бродят по косе или отлеживаются в тени.

В сентябре в отдельные годы целыми днями идут дожди, дуют холодные низовики, портится без солнечного тепла юкола, но провожавшему Токто Поте вспоминались только солнечные, с бездонным голубым небом, с плывущими треугольными стаями веселых гусей. Если бы не было рядом любимой Идари, Пота, махнув на все, подался бы на Амур. Он но удержался бы. Идари сердцем понимала, что творилось в душе мужа, ей самой до боли в груди хотелось уехать на кетовую путину.

— Не грусти, он,[47]Нанайка, не имеющая детей, часто зовет мужа в третьем лице — знать мужа по имени считается зазорным и не разрешается обычаем. — сказала она, опуская головку на его плечо. — Через год-два мы тоже поедем на Амур, тогда можно будет, к тому времени мама смягчит сердце отца, он простит нас.

В стойбище осталось несколько стариков и старух, среди них был и Чонгиаки Ходжер.

— Загрустил, охотник? — улыбнулся старик. — А чего же не поехал с Токто?

— Не взял он.

— Ну и хорошо, мы здесь не будет скучать, разве кто-нибудь в тайге скучал? Зверю и то весело в тайге, а человеку еще веселее.

И Пота на самом деле не грустил больше, перестал думать об Амуре, о кетовой путине, о веселье на песчаной косе. Вместе с женой он ловил рыбу, ходил на охоту, готовил дрова на зиму.

Тайга разукрасилась в свой осенний яркий наряд. Одинокая осинка в стойбище Полокан вся пожелтела, поникла, и некогда веселые ее подружки тоже загрустили. Пота с Идари по-прежнему часто ходили в гости к осинке, к березкам, но никогда не разделяли их грусть и даже не замечали их поникшего вида, потому что ничего не видели вокруг, кроме самих себя, — так была сильна их любовь.

С приходом осени тайга раскрывает свои богатства и каждого щедро одаряет, кто только осмелится и захочет их взять. Идари вспоминала сборы винограда, кишмиша, похожего на детские пальчики, лимонника, и ей захотелось сразу всего: и кисловатого винограда, и сладкого сочного кишмиша, и горьковатого, отдающего запахом хвои лимонника. Пота не возражал, за последнее время от стал угождать прихотям жены и радостно исполнял ее желания, потому что знал — этого требует его сын. Для сына и для жены он готов был достать что угодно.

Закинув за плечо ружье и два больших берестяных туеска, он отправился в тайгу, порыскал там до вечера и ничего не нашел. А когда он спросил у старика Чонгиаки, где растут эти ягоды, тот почему-то насмешливо взглянул ему в глаза, но потом все же объяснил, где их можно найти.

Пота посадил в оморочку жену и съездил за ягодами. Спускаясь по реке в стойбище, он заметил на маленьком озерке стаю гусей, подкрался к ним и одним выстрелом уложил пять больших серых птиц.

— Зачем в гусей стреляешь, когда у тебя пороха совсем не осталось! — запротестовала Идари. — Чем зимой охотиться думаешь?

Пота улыбнулся, ему понравилось беспокойство жены.

— Ничего, как-нибудь обойдемся. Маленькие заряды буду делать. Смотри, какие гуси, тяжелые, жирные, разве можно на них жалеть порох? Эти пять гусей больше весят, чем самая крупная косуля.

Над ними как ветер проносились стаи уток, выше летели шумливые, неугомонные гуси. Пота любовался птицами, он никогда еще не видел их столько, птицы оглушали его криком, свистом крыльев.

— Ох, сколько уток здесь, как комаров на мари летом. Все летят на юг, спешат, скоро ни одной птицы не останется. Надо спешить. Завтра выедем вниз по реке.

— Что делать?

— Скопу надо добыть.

Переночевав ночь в стойбище, Пота выехал вниз по Харпи. Два дня он ездил по заливам, по кривым речушкам и только на третий день встретил рыбачившую скопу. Птица кружилась над заливом, часто залетала к устью реки, по которой плыл Пота, замирала на месте, трепеща крыльями и вновь отлетала на середину залива. Пота оставил оморочку, подкрался к устью реки и спрятался в тальниках. Скопа долго кружилась над водой, несколько раз замирала в воздухе, поджидая удобный момент для нападения, и тогда Пота просил всех духов, чтобы они отпугнули рыбу, потому что если птица добудет рыбу, то сразу улетит в лес и там на дереве съест добычу. Насытившись, она не скоро вернется в залив. Скопа, будто повинуясь мольбам юноши, часто подлетала к устью реки. Пота поднимал ружье и ждал, когда она бросится на добычу, чтобы выстрелить в тот момент, когда она распластается на воде с добычей в когтях. Раз скопа подлетела совсем близко и внезапно замерла в воздухе, затрепетала крыльями над самым диском красноватого солнца, потом опустилась ниже, в центр диска, вся озарилась золотым светом, и Поте стало казаться, что солнце затрепетало в небе. Пока он любовался, скопа камнем бросилась вниз, распласталась на мгновение на воде, взмахнула сильными крыльями, но не смогла подняться в небо, и так с распластанными крыльями внезапно исчезла под водой. Над водой возник бурун, и Пота заметил черный хвост огромного сома.

— Моя была скопа, — пробормотал он и тут же испуганно замолк. Внезапно ему пришло на ум, что в необычной смерти птицы есть тайный смысл — добрый сэвэн оградил его от неприятностей или от несчастья, и ему но стоит сожалеть об исчезнувшей скопе.

«Добрый сэвэн не хочет, чтобы мой сын был остроглазым, как скопа, — думал Пота, возвращаясь в стойбище. — Рассказывали же, как в старое время такой остроглазый охотник однажды увидел на дне глубокого озера Хозяина озера. Хозяин никогда не показывался людям на глаза, и за то, что остроглазый охотник увидел его на дне озера, он убил остроглазого. Добрый сэвэн, спасибо тебе, я больше не буду охотиться за скопой, не накормлю жену глазами этой птицы».

Пота вернулся в стойбище и опять принялся заготовлять дрова. Чонгиаки при встрече искоса поглядывал на него и однажды, когда Пота нес в фанзу ведро с водой, он подозвал его к себе и строго спросил:

— Ты охотник?

— Охотник.

— Нет, ты не охотник! Какой охотник воду носит, дрова колет, когда дома здоровая жена? Ты баба! Ты уронил честь охотника. Уже почти полмесяца прошло, как наши уехали на Амур, что за это время сделал? Молчишь. За виноградом ездил, дрова готовил, воду носил…

«Чего он раскричался на меня? Что я, сын ему, что ли? На сына бы кричал», — подумал Пота, но возразить не посмел: нельзя возражать старшим.

— Ты не гордишься охотничьим именем, своими неразумными поступками ты пятнаешь честь охотника. Для чего тебя оставил Токто? Разве не для того, чтобы ты мясо готовил? А ты даже к таежному голосу не прислушиваешься, не знаешь, что наступило время любви лосей. Мне рев быков ночами спать не дает, а ты спишь в объятиях жены, как бурундук зимой, — ничего не слышишь, да и слышать не хочешь.

— Дака, я жене помогаю…

— Сама она все сделает, твое дело мясо, рыбу, пушнину добывать! — рассердился старик. — Ты приехал на новое место, почему не знакомишься с ним? Все уже знаешь?

Пота благоразумно молчал. «Пусть кричит, — думал он, — покричит-покричит да перестанет. Не его дело, как я живу, только Токто может меня понукать».

Чонгиаки вытащил из-за пазухи трубку, свернул из листового табака цигарку, вставил в трубку и закурил. Сизый дымок пополз над травой, поднялся к кустам и растаял в воздухе.

— Смотрю я на тебя, ты не так живешь, как подобает охотнику, — продолжал Чонгиаки уже без раздражения. — Вижу, и все видят, как ты любишь жену, но нельзя так любоваться, вы же боитесь друг от друга отойти — это грех, это большой грех. Так говорили мудрецы. Вы льнете друг к другу, значит, невольно предугадываете скорую разлуку, кто-то из вас скоро умрет.

Пота вскинул голову, с ненавистью посмотрел на старика.

— Не злись, Пота, — прямо глядя на юношу, продолжал старик. — Я обязан тебя предупредить, я прожил долго, много видел, много знаю. Сейчас рядом нет Токто, нет отца — кто же будет тебя уму-разуму учить? Я обязан тебя поучать, иначе беды тебе не избежать, а она тебя ждет.

Озлобленный Пота, до сих пор пропускавший мимо ушей слова Чонгиаки, насторожился.

— Ты шаман? — опросил он насмешливо.

— Нет, я не шаман, я друг твоего отца.

У Поты медленно погасла на лице улыбка.

— Мы с твоим отцом друзьями были в молодости, в китайский город Саньсин раз ездили. Подружились…

— Ты, дака, за другого меня принимаешь.

— Не думай, что хэвэнские глупые люди. Только молодых вы с Токто могли обмануть, а старики все сразу догадались, в чем дело. Токто думает, будто мы не знаем, почему он сам на Харпи живет. Пусть думает. Я как увидел тебя и подумал — знакомое лицо. А когда Токто стал небылицу рассказывать, я вспомнил лицо твоего отца. Теперь, когда нагляделся, как ты любуешься женой, все понял.

Пота боялся поднять голову, встретиться с глазами старика.

«Если он догадался и догадались все старики Полокана, то молодые тоже узнали, в чем дело, и теперь на Амуре рассказывают обо мне. Что же делать? Кончится путина, и Баоса нагрянет сюда, отберет Идари, убьет меня. Что же делать? Куда еще бежать?»

— Отец твой — Ганга Киле, — сурово продолжал Чонгиаки, не догадываясь, как мечутся мысли у юного собеседника, — когда в последний раз я был в Нярги, ты только встал на ноги, цеплялся за хвост собаки. Отец твой — мой хороший друг, щедрый, душевный человек, душа у него широкая, как Амур. Вижу, тебе не хочется вспоминать отца. Ладно, не буду про него говорить. Чью дочь ты утащил?

— Заксора Баосы.

— Баосы? Знаю его, не попадись, сынок, ему, он жалости не знает. Может, к старости утихомирился. Как человек он хороший, но если разозлится — не подходи лучше.

Чонгиаки выкурил трубку, выбил остаток пепла, продул и спрятал трубку за пазуху.

— Охотиться начнем, — сказал он, поднимаясь, — собирайся, завтра выедем.

Пота передал Идари разговор с Чонгиаки и совсем расстроил ее. На следующий день он оставил ее одну в пустой фанзе и уехал.

Приехав на место охоты, Чонгиаки долго молился Хозяину реки, задабривал водкой и просил, чтобы Хозяин не посчитал его за обманщика, если он попользуется берестяной трубкой.

— Пожалей меня, подгони на мой зов какого-нибудь глупого, ненужного тебе лося, — просил старик.

Он трубил на вечерней зорьке, ночью и только утром дождался ответа. Днем Пота коптил мясо. Чонгиаки сидел рядом и делился с молодым охотником разными охотничьими премудростями. Много он рассказывал о добром Хозяине Харпи, который якобы всегда помогает охотникам и никогда не жалеет ни лося, ни жирных карасей, ни изюбрей, ни косуль.

— Есть еще другая река, Симин называется, — рассказывал старик. — Туда сейчас, наверно, отправились охотники из других стойбищ, каждую осень они туда ездят, там они копьем бьют переплывающих реку лосей, косуль, изюбрей. Много бьют, за ночь один человек с десяток зверей колет. Звериная тропа там лежит. Ты не думай, будто звери не имеют своих троп, все живое на земле имеет их, даже вон гуси и утки и те имеют свою дорогу. Да, я тебе про Симин хотел рассказать. Слушай внимательно, все запоминай, но если когда попадешь на эту реку, забудь все, что услышишь сейчас. Хозяин Симина человечьи мысли читает. Всегда с почтением относись к нему, иначе тебе худо будет, голодом заморит тебя. Как только въедешь в устье Симина, поклонись Хозяину, задабривай его, понравишься — пожалеет, даст, что тебе требуется, но если не понравишься — лучше поворачивай оморочку назад и быстрее уезжай оттуда. Строгий Хозяин, ох строгий! Наш, из рода Ходжер он, но мы тоже все его боимся. Есть только один охотник, который не боится его, никогда не кланяется и только покрикивает да помыкает им. А Хозяин Симина боится его, все просьбы выполняет. Этот охотник из вашего рода — Киле Кусун сильный человек, а охотник — нам всем вместе далеко до него. Его одного я знаю, который верх взял над Хозяином Симина. Я тебе расскажу, как появился этот Хозяин, но ты только запомни: как въедешь в Симин, так сразу забывай, немедленно забывай, что ты услышишь сейчас.

«Как так немедленно забыть? — недоумевал Пота. — Наоборот, когда что-то хочешь забыть, всегда оно накрепко уцепится в памяти, так зацепится, что и ногтями не выдерешь».

— Говорят, это случилось недавно, отцы наших отцов слышали от старших. — Чонгиаки удобнее пристроился, готовясь к длинному повествованию. — Говорят, выдался голодный-преголодный год, уж мы сами-то знаем голодные годы, а тогда было совсем худо — на Амуре рыбы не стало, в тайге зверей след исчез — великий мор пришел на нашу землю. Люди съели весь запас съестного, кору деревьев обглодали, халаты, обувь из рыбьей кожи съели и стали умирать от голода. Ох, сколько людей умерло тогда — не счесть! В древние времена на Амуре знаешь сколько было людей? Откуда тебе знать, ты легенду не слышал. Когда люди на рыбалку выезжали, Амур из берегов выходил, понял? Вот сколько было лодок. Голод тот погубил нанай. Сейчас везде встречаются песчаные косы, высокие релки — это все сусу,[48]Сусу — место погребения целого стойбища. Заброшенное место. сколько там находишь всяких целехоньких вещей! Если бы это было кладбище, то разве нашел бы ты целые вещи: при похоронах все бьют, все ломают. Голод был, великий мор. Вот тогда наш старик Ходжер сложил самое необходимое на нарту, забрал жену, одного или двух детей — одни говорят, один ребенок был, другие — два, но это неважно, все равно, сколько бы их ни было — все погибли по дороге. До Симина добрались только старик со старухой. Добрались они до реки и от голода шевелиться уже не могут. Видит старик — на деревьях, точно вороньи гнезда, чернеют жирные тетерева и, словно узоры на халате его жены, на снегу следы зайцев, лисиц, енотов. Было много птиц и зверей, будто со всего Амура они сбежались на Симин. Но старик так обессилел, что только мыслями да глазами ловил птиц и зверей и мысленно ел. То ли вид птиц и зверей подбодрил его, то ли, мысленно наевшись, нашел силы старик, выполз на лед реки, взглянул под лед и задрожал от еще большой радости — жирные, ленивые караси, крупные, как сазаны, чернели под ним. Старик долго долбил лед, выдолбил лунку и острогой добыл несколько карасей. Тут же на льду сделал талу, съел и почувствовал себя опять бодрым и сильным. Накормил старуху — та тоже почувствовала себя сильной. С этого дня они зажили сытно, не думая о завтрашнем дне. Старик наловил столько карасей, что они на льду возвышались, как средней высоты сопка. Наловил и наморозил полные амбары тетеревов, зайцев, енотов. Старик, говорят, в жизни был скуповат, лишнего куска юколы не подаст, а тут после смертельного голода еще стал жаднее. Жадность заставила наловить горы карасей. Построили они со старушкой фанзу — надо замазать ее стены, но где глину добыть зимой? А старушка каждый день готовила из внутренностей карасей енгдэку,[49]Енгдэку — блюдо, приготовленное из внутренностей карасей. это вы, амурские, так называете, а мы, хэвэнские, — лунгчен. Много лунгчена приготовила старуха и стала замазывать стены — как глиной замазала. Тепло стало в фанзе, хорошо. Но тут пришла беда. Однажды выходит старик на улицу и видит — пар поднимается из речки. Пригляделся — нет горы карасей, на их месте образовалась полынья, и оттуда пар клубится. Огляделся старик вокруг — даже вороны и те исчезли. Понял он — пришла новая беда, эндури наказал его за жадность. Из амбара его исчезли птицы, звери — эндури оживил их и угнал. Старик со старухой опять начали голодать, стены колупают — лунгчен едят. До весны не дожили. Померли. И с того времени этот старик стал Хозяином Симина. Скупо, очень скупо он отдает охотникам своих собак — лосей, косуль, изюбрей. Другие думают — он Ходжерам, своим родственникам, сам подгоняет зверей, на их самострелы гонит лисиц и колонков. Не знаю, может, кому он и подгоняет, но мне не подгонял. Сегодня я стрелял в лося, сколько шагов было?

— Шагов пятьдесят было, — подумав, ответил Пота.

— Пятьдесят, говоришь, — Чонгиаки прикинул в уме. — Верно, было. А на Симине я стрелял на двадцать шагов в лося, будто без пули стрелял, холостым.

— Не попал?

— Ничего не было, лось посмотрел на меня и лениво ускакал.

— Может, пуля выпала?

— Не первый раз я заряжал тогда шомполку, пуля была. Хозяин отвел ее в сторону. В другой раз, это недавно было, только что купил тогда берданку, прицелился в лося — чак! — осечка, второй раз — опять осечка. Лось убежал. Ты думаешь, пистон отсырел? Не отсырел, это проделки Хозяина, говорю тебе, не захочет тебе отдать какого-нибудь зверя — ни за что не отдаст. Вернулся я тогда домой, сел возле своего дома, прицелился в ворону, а в берданке тот патрон, который дважды осечку дал. И что думаешь?

— Выстрелил?

— Выстрелил! Здесь, на Харпи, он не хозяин, не может запретить берданке выстрелить. Вместо лося на Симине — на Харпи ворону убил. Жалко патрон, знал бы, лучше в лося стрелял.

Пота не пропускал ни слова, чем больше Чонгиаки рассказывал про Хозяина Симина, тем жарче разгорался у него огонь любопытства, и к концу повествования он принял решение — во что бы то ни стало съездить на Симин и попытать счастья. Пота сам не понимал, почему его влекут всякого рода опасности, приключения. С детства не пропускал ни одного камлания шаманов, и как бы ему ни было страшно при изгнании чертей, что бы ни мерещилось от страха, он никогда не смыкал веки, не прятался под одеяло, как делали его сверстники. Однажды Пота просидел на улице возле дома, где камлал шаман, хотел увидеть, как черт будет убегать через окно, дверь или дымовое отверстие фанзы. Пота дрожал, от страха деревенели ноги, голова почему-то тряслась; чем громче кричали в фанзе, тем больше тряслась голова. Впоследствии он твердил, что не увидел черта только из-за этой тряски.

Теперь ему не давал покоя Хозяин Симина, он опутал его невидимыми веревками и неудержимо притягивал к себе. Два дня охотились Пота с Чонгиаки, а Хозяин Симина так и но отступал от него. Возвращались домой с полными оморочками мяса.

— Дака, поедем на Симин, — попросил Пота, уже подъезжая к стойбищу.

— Нет, не поеду, слишком много времени займет, — ответил Чонгиаки. — Зачем ехать? Мы мясо можем и здесь заготовить.

— Хоть до устья реки съездим.

— Что на устье делать? За лосями далеко подниматься, только в Сельгоне, в Кирпу можно встретить их, а подниматься туда два дня, не меньше. Не стоит ехать.

— До устья доедем, а там видно будет, — упрямился Пота.

— Не поеду, — наконец рассердился Чонгиаки. — Нечего там делать…

Но молодой охотник уже сам принял решение — он обязательно нынче же побывает на Симине.

Идари встречала мужа на берегу; ухватив за нос оморочку, подтянула ее на песок. Пота вышел из оморочки, обнял жену и прижался щеками к ее горячему лицу. Идари стыдливо чуть прикоснулась губами к щекам мужа и испуганно отстранилась. Она целовала мужа! Что она делает? Это же грех — целовать в щеки мужа, отца, мать и всех людей старше себя. Как это вышло?

Пота ничего не видел, кроме горячих глаз жены, не замечал поцелуя и охватившего ее испуга, он опять прижал к себе трепещущее юное тело, потом вдруг поднял на руки.

— Отпусти! Что ты делаешь? — зашептала испуганная насмерть Идари.

Старый Чонгиаки с помощью жены выгружал кренделя копченого мяса, в — берестяных матах лежало волокнистое, с белыми прожилками сала свежее мясо, а рядом белели трубочки розового костного мозга, куски печенки, почек. В другой плетеной корзине лежал вывернутый желудок, точно шапка из коричневого жесткого меха невиданного диковинного зверя.

— Мапа, смотри на этих молодых, — подтолкнула жена Чонгиаки. — Что они делают? Постеснялись бы людей. На Амуре все молодые такие, что ли? Все такие бессовестные?..

— Нет, не все. У этого молодого охотника отец с русскими сильно дружит, от них он все перенимает.

— Когда мы молодые были, стеснялись в глаза друг другу посмотреть.

— Они не по-нашему любят, — Чонгиаки разогнул спину, долго смотрел, как Идари брыкала ногами в руках мужа. — Крепко любят…

ГЛАВА ВТОРАЯ

После выхода из большого дома Пиапон поселился в фанзе Холгитона. Услышав о выходе Пиапона и Полокто, Холгитон возмутился и, как обычно, зашумел:

— Жена, Супчуки! Где мой знак старосты? — кричал он, хотя сам прекрасно знал, где находится большая бронзовая бляха, олицетворяющая его власть в Нярги; он хранил ее в небольшом сундучке, а сундучок покоился всегда под свернутой на день постелью. Последний раз Холгитон надевал бляху в приезд урядинка с попом, и с тех пор бляха неприкосновенно лежала на дне сундучка, завернутая в кусочек шелка.

— Подай мне мою бляху! Я пойду к Баосе, я ему скажу слово свое, я здесь старшинка, меня русские поставили, меня должны слушаться все. Как он может людей на улицу выгонять? Пусть выгоняет взрослых, но зачем детей выгонять!

— Не выгонял он нас, мы сами ушли, — успокаивал Пиапон расходившегося старосту, впервые так ретиво устремившегося проявить свои права.

— Нет, я ему скажу свое слово.

— Не ходи и бляху не цепляй, — повысил голос Пиапон. — Мы сами ушли, я тебя уверяю.

Холгитон будто ждал этого уверения, сразу успокоился и сел, поджав под себя ноги.

— Сам ушел, говоришь? Хе, ушел. А как ты до этого додумался? Надоело под властью отца быть или как? Он вас под ногтем держал, верно говорю?

Пиапон промолчал, ему не хотелось выкладывать душу разговорчивому и, как он знал, хвастливому Холгитону. Думал он о том, как быстрее выкопать себе землянку, покрыть ее, ведь надо спешить, вот-вот подойдет кета, уже поймали серебристого гонца.

— Скажу я, правильно ты сделал, что ушел из большого дома, — продолжал Холгитон. — Подумай только, ты самый лучший охотник в большом доме, а ел и одевался так же, как и все, дети твои одевались тоже не лучше других детей. Так нельзя — кто больше добывает, тот лучше должен жить. По-новому надо жить, как русские живут. Ничего, теперь другое дело, все, что добудешь, — все твое будет. Ты не горюй, я ведь живу один с женой, вон Ганга теперь остался один — живом, ничего. А посмотри, как живет твой приятель Митрофан в Малмыже, хорошо живет! У русских дети как женятся, так обзаводятся своим домом, хозяйством, — Холгитон усмехнулся. — Я про себя думаю: тебя Митрофан надоумил уходить из большого дома. Верно?

На следующий день с утра Пиапон начал копать землянку возле родного дома. Помогать ему вышли все мужчины стойбища — так уж ведется испокон веков, ни один нанай не останется в стороне, если его сородич принимается за тяжелую срочную работу, они бросают свои дела и спешат на помощь. С другой стороны большого дома копал землянку Полокто. Няргинцы разделились на две группы и помогали обоим братьям. Старшие охотники — Ганга, Гаодага, Холгитон — косили траву на покрытие землянок, молодежь копала землю, некоторые мужчины выехали на лодках на противоположный берег за лесом на столбы. Через три дня жилища обоих братьев были готовы. Пиапон и Полокто каждый в отдельности устроили угощение, позвали отца, хотя он и не показывался в эти дни, не помогал ни одному из сыновей. Баоса не пришел на угощение.

— Ну вот, ты теперь хозяйка своего дома, — сказал Пиапон жене, когда легли спать. — Не смей больше ругаться, если когда услышу, что ты была зачинщицей ссоры, — берегись, пощады не проси.

— Не буду ссориться, — прошептала Дярикта, обнимая мужа, и, помолчав, сказала: — Когда захочется ругаться, с детьми буду ругаться.

— Не смей зря на детей кричать.

— Тогда приведи мне хориан,[50]Хориан — в данном случае вторая жена мужа. с ней буду ссориться.

Пиапон отвернулся от жены, в этот радостный вечер ему не хотелось слушать глупые ее речи. Он лежал с открытыми глазами и думал о дальнейшей жизни. У него трое детей, жена — четыре рта, четыре желудка, требующие пищи, а он остался без единой сети, без невода, без охотничьих принадлежностей, выходит, все это он променял на землянку. Разве одной острогой добудешь много рыбы, одним ружьем — много соболей? Охотничьи принадлежности его не очень беспокоили, потому что у него в сундучке хранилось больше двадцати наконечников самострела, так что самострелы он мог приготовить. Но как ловить кету? Чем? Юкола — основная пища для людей, корм для собак. Есть у него собственный тэмчи — большая мешкообразная сеть, которой рыбачат вдвоем, но ею много не наловишь, да еще неизвестно, отдаст ее отец или нет. Тэмчи Пиапон сделал своими руками, но он лежит в амбаре большого дома, а все, что лежит там, принадлежит большому дому. Тэмчином ловят только дряхлые старики да семьи, не имеющие невода, а Пиапон не может последовать их примеру: ему надо много кеты, много юколы.

«Ничего не поделаешь, придется примкнуть к другим семьям, а может, к другому роду на паях, — решил Пиапон. — Был он в большом доме, не посмел бы примкнуть к чужому роду, а теперь — своя воля».

Потом ему ни с того ни с сего вспомнился Митрофан и его рассказы о далекой незнакомой России. Сколько раз Пиапон в бессонные ночи пытался представить себе бесконечное равнинное, сливающееся с горизонтом поле и не мог представить. Он сравнивал это поле с лугами, по вместо ровной голубой линии горизонта вырастали горбатые сопки, загораживая взор.

«А тот человек из легенды обязательно видел эти поля», — думал Пиапон.

В детстве он много раз слышал от бабушки легенду о смелом нанай, решившем посмотреть мир, добраться до края земли. В легенде рассказывалось, как шел он в сторону заката солнца, встречался с тунгусами, якутами, потом встречал носатых людей, которые не могли правым глазом посмотреть влево, а левым глазом — вправо, потому что высокие носы закрывали им взор. На этом месте рассказа бабушка непременно упоминала, что эти люди теперь сами явились на Амур. Смелый охотник вернулся в свое родное стойбище дряхлым стариком и, не успев сообщить сородичам о своем странствии, умер. И никто не слышал, дошел он до края земли или нет, поэтому нанай до сих пор не знают, где кончается земля.

Пиапон в детских мечтах добирался до края земли, но рассказать, как выглядит это место, он при всем желании но мог: конец земли ему представлялся то высоким утесом, то глубокой пропастью, то голубым бесконечным морем. Стаи взрослым, он много бродил по тайге, был на берегу моря, видел столько, сколько видели старшие. Там, где он прошел, лежала пустынная безлюдная тайга. Пиапон за всю жизнь побывал только в трех-четырех ближайших стойбищах и только во время поисков беглецов посетил другие дальние людские поселения. Эта первая длительная поездка открыла ему глаза на многие стороны жизни людей, заставила по-новому осмыслить жизнь большого дома. Пиапон сам себе не может ответить, решился бы он покинуть большой дом, если бы не посетил столько стойбищ, не пригляделся к жизни больших и малых домов, не наслушался разговоров мудрецов. Скорее всего сидел бы по-прежнему в Нярги, жил бы в большом доме как птенец в яйце.

— Свободный я теперь человек, — вслух проговорил он.

— Что? Что говоришь? — проснувшись, спросила Дярикта.

— Спи, говорю.

Закончив землянку, Пиапон начал строить амбар, для этого требовался лес, много жердей, и он потратил на его постройку несколько дней. В доме не осталось ни мясного, ни рыбного запаса пищи, и он выезжал по вечерам на охоту на перелетную дичь, добывал рыбу острогой, если попадались рыбаки с неводом, примыкал к ним. Так в хлопотах подошел сентябрь, а Пиапон все еще ни к одной семье не примкнул, не выпросил у отца тэмчи. Отца он видел только издали и но обмолвился словом, и Баоса тоже не заговорил с сыном. Полокто совсем не показывался на глаза Пиапону, он скрывался за большим домом, как за высокой сопкой.

По стойбищу прошел слух, что первые кетины начали попадаться на тонях Туссера, Мэнгэна. Няргинцы заторопились, поспешно складывали в лодки вещи, летние берестяные юрты, невода, и первые лодки покинули стойбище. Тогда только Баоса позвал к себе обоих блудных сыновей. Пиапон после ссоры впервые зашел в родной дом, сдержанно поздоровался и сел возле отца. Агоака подала брату трубку.

— Позвал ты меня? — спросил Пиапон отца.

— Поговорить позвал, — глухо ответил Баоса.

Открылась дверь, и в фанзу вбежал Полокто, он бросился на колени и подполз к нарам отца, вскочил на ноги и обнял отца, будто не виделся с ним годами. Баоса поцеловал его в щеки и посадил рядом. Пиапон не мог сдержать улыбки, глядя на это представление.

— Чем хотите кету ловить? — спросил Баоса тем же глухим, необычным для него голосом.

— Я хотел бы с тобой ловить, отец, — первым ответил Полокто.

— Я еще не подумал, — помедлив, проговорил Пиапон.

— С нами не хочешь рыбачить?

— Ты же говорил — не возьмешь, зачем навязываться?

— Умерь гордость, о детях подумай, что зимой они будут есть?

Пиапон благоразумно промолчал.

— Если хочешь, можешь, как и раньше, с нами рыбачить. На всех мужчин поровну будем делить добычу.

Баоса через силу промолвил последние слова, и каждое слово больно отдавалось в его сердце. Родные дети, его дети! И он должен с ними делиться, как с чужими людьми, людьми из другого рода. До чего дожил Баоса!

— А женщины как? Они же обрабатывать будут, — спросил Полокто.

— Свое они будут обрабатывать! Нет им пая! — прежним звонким срывающимся голосом крикнул Баоса.

Не понял старик мысли старшего сына. Полокто хотел предложить услуги своей жены большому дому, ведь у них четверо мужчин, а обработчиц всего две. Майда могла бы им помочь, конечно, за какой-то пай. Хотел еще спросить, дадут ли пай Ойте, мальчик уже вырос, может работать наравне со взрослыми, но, услышав накаленный звонкий голос отца, оробел.

— Если ты считаешь меня лишним, можешь это в глаза сказать, — высказался Пиапон. — Тогда я попросил бы тэмчи.

— Никого у меня лишнего не было никогда, — ответил Баоса. — Это вы считаете меня лишним, — он закашлялся. — Тэмчи твой, можешь забрать себе. — Старик помолчал недолго и спросил: — Как же думаете жить: косо глядя друг на друга или помиритесь?

— Я готов помириться, — поспешил с ответом Полокто.

— Нечего нам делить, — ответил Пиапон.

По фанзе будто прошелестел мягкий весенний ветерок — так вздохнули облегченно мужчины и женщины большого дома. Баоса ни одним движением не выдал свою радость.

«Помирились, хорошо, — подумал он, — вместе будем кету ловить, в одном зимнике будем жить на охоте, и они опять сдружатся. Как же иначе — ведь братья! Ссора забудется, весной они опять перейдут в большой дом, и мы вновь заживем все вместе…»

— Чего же тогда ждете? — спросил Баоса. — Маленькие, что ли, не знаете, как мириться?

Полокто на коленях подполз к брату, обнял его и прижался щекой к его щеке. Пиапон тоже обнял. С детства Пиапон был приучен к искренности, и никогда он не лгал, никогда не насиловал волю и не шел против нее, если в чем но был согласен. Соглашаясь помириться, он искренне стремился наладить мир со старшим братом.

Через день Баоса с сыновьями, снохами и внучатами, как и в прошлые годы, приехали на свою тонь — длинную песчаную косу на Амуре. Приехавшие из Болони, с реки Харпи озерские нанай, глядя на ладных дружных сыновей Баосы, завидовали ему и только спустя некоторое время узнали о распаде большого дома. По-разному отнеслись они к этому известию: одни, в особенности старики, негодовали, другие видели в этом веяние нового времени.

— О каком роде говорите? Родов скоро не останется. Смотрите, в стойбищах теперь живут вместе несколько родов: и Заксоры, и Киле, и Бельды…

— Верно, верно. Большие дома начали распадаться. Что останется от большого дома Баосы, если завтра какой из младших сыновей переедет в другое стойбище?

— Везде они распадаются. В Болони распался дом Бельды Пэйкиэна, в Туссере — Заксора Корчо, в Чолочи — Ходжера Корокто.

— Русские виноваты, глядя на них, молодые отделяются от родителей.

— У нас на Харпи тоже русские виноваты? Они в три года раз приезжают туда, а наши к ним не ездят. В стойбище Тогда Мунгэли большой дом Бельды Бэкуны распался. Тоже русские виноваты?

— Э-э, что сравнил! Дети же Бэкуны с отцам поссорились и вышли из большого дома.

— А в Чологи никто ни с кем не ссорился, договорились между собой и мирно ушли из дома отца. Отец их тоже был согласен.

Разговор о распаде больших домов, о мельчании, обессиливании родов продолжался несколько дней.

Кета еще не подошла к Длинной косе, рыбаки в один замет вытаскивали по две, по три кетины, которых едва хватало только на уху. Осень выдалась ветреная, дождливая, почти каждый день дул промозглый холодный низовик, пригонял тяжелые дождливые тучи. Рыбаки большую часть дня отсиживались в берестяных юртах — хомаранах. Чаще всего собирались в просторной юрте Баосы.

Когда лучший сказочник Нярги Холгитон начинал здесь новую сказку, в юрту набивалось столько людей и усаживалось так плотно, что невозможно было шевельнуться. Те рыбаки, которые не успевали вовремя занять место в юрте, рассаживались у входа, другие облепливали снаружи берестяную стенку напротив сказочника. Ни ветер, ни дождь не могли согнать их, и только вымокнув до последней нитки, они с неохотой покидали насиженное место.

Холгитон знал сотни сказок и легенд, у него были такие длинные сказки, что продолжались подряд несколько вечеров, одни он рассказывал просто, как рассказывает любой заурядный сказитель, а другие напевал на разные голоса: и за Мэргэна-Батора, и за шаманок, помощниц Мэргэна, и за слуг и служанок, и за дюли — покровителя Батора. В этих сказках непременно присутствовали звери, и Холгитон слагал песни этих зверей.

Днем, когда запрещалось древними обычаями рассказывать сказки, молодые рыбаки устраивали общие игры — бегали наперегонки, прыгали с шестом и без шеста, прыгали через веревку, которую крутили двое. Через веревку лучше всех прыгал Пиапон, никто не мог повторить его прыжки, которые он делал и на четвереньках, и лежа боком, и даже на спине — всем было непостижимо, все недоумевали, как вертевшаяся веревка проскальзывала под его спиной.

Однажды в разгар игр к Длинной косе подъехала лодка малмыжского торговца Терентия Салова. Тучный, с круглым животом, с сизым носом, немного хмельной, он, пошатываясь, вышел из лодки.

— А-а, все знакомые, все мои друзья! — выкрикивал он басом, пожимая смуглые руки ловцов. — Кетинку ловим, да? Как она тут, идет, родненькая? Эй, Харитон, ты не молчи, ты же продолжение моего языка, пересказывай своим мою речь.

Позади столпившихся рыбаков, беспокойно поглядывая на торговца, стоял Баоса. Он подозвал Пиапона.

— Если он приехал уговаривать кету ловить, скажи — мы ему не будем ловить кету, — негромко сказал он, но его услышали стоявшие рядом.

— Зачем он приехал? Кету просит для него ловить?

— Зачем ему кета? Видите, какой у него живот, будто у переевшего пса.

— У него всего хватает. Эй, Холгитон, переведи нам, чего ему надо?

Холгитон повел гостя к юртам, накормил его ухой из кеты. Торговец поел уху, он знал гостеприимство нанай: куда бы он ни приезжал, прежде всего перед ним ставили еду, угощали всем вкусным, что находилось в фанзе, в амбаре, вытаскивали такие запасы, которые берегли от самих себя. Салов ел, похваливая уху, и, только насытившись, приступил к делу, ради которого приехал на рыбацкий стан.

— Харитон, я приехал обговорить с вашими, — начал он. — Кетинку мне надо, много требуется. Вы бы ловили мне рыбку, я бы вам щедро заплатил.

Холгитон наконец во всеуслышание объявил о предложении тучного торговца.

— Нет, кета нам самим нужна, с голоду не хотим зимой помирать, — сказал Баоса.

— Правильно, самим юкола нужна, — поддержали его сразу несколько голосов.

Холгитон перевел.

— Так чего бунтуете, други? — пробасил Салов. — Я же вам деньги плачу, щедро заплачу.

— Он нам за кету деньги заплатит, — вторил ему Холгитон.

— Это ты научился с деньгами обращаться — ты и лови ему.

— Сено косил им летом, тоже за деньги.

— Не надо нам денег, без денег как-нибудь проживем, а без юколы не обойтись.

— Вы же на эти деньги можете потом всякую еду у него же купить! — кричал Холгитон.

— Чего он тогда деньги предлагает? Сразу бы сказал — крупой, мукой, сахаром расплачивается.

— На крупу, на муку можно, конечно, меняться.

— А на порох, свинец он меняется?

— Как вы не понимаете? — злился Холгитон. — Получили бы деньгами и на них могли бы все купить.

— Опять ты за свои деньги! Зачем они нам? Мы не умеем с ними обращаться.

— Пусть меняется на муку, крупу…

— А на дабу, на ситец меняется?

Холгитон с трудом растолковал сородичам условия торговца и попытался подсчитать, какую выгоду принесет рыбакам продажа кеты, но как ни бился — не смог подсчитать.

— Нет, мы не будем ему ловить, — опять заявил Баоса. — Я не хочу, чтобы зимой женщины и дети оставались голодными, да и нам в тайгу надо взять еду и корм собакам.

— Правильно, пусть уезжает.

— Может, в конце путины ему ловить, когда себе юколы вдоволь насушим?

— В конце путины можно.

Услышав о решении рыбаков, Салов побагровел.

— Кому нужна ваша кета в конце путины! Тогда она тощей зубаткой будет. Нет, вы мне сейчас, первую кетинку ловите.

— Ишь какой, ему жирную кету надо! — возмутились рыбаки. — У тебя и так живот большой, зачем тебе жирную кету?

— Не понимаю я, зачем ему требуется так много кеты?

— Ему что, забрал кету — и все, а мы без кеты зимой, без пищи, без одежды и обуви останемся.

Салов понял: ему не удастся в эту осень заготовить кеты, не удастся подзаработать на ней, а у него в кармане лежали выгодные контракты с богатыми рыбопромышленниками. Он начал поднимать цену, но рыбаки оставались глухи, они твердили одно и то же: им нужна кета на юколу, кожа ее — на одежду и обувь. Единственное, на что они соглашались, — ловить позднюю кету, когда вдоволь себе наготовят юколы. Чтобы смягчить несговорчивых ловцов, Салов прибегнул к последнему средству — приволок из лодки полбанки водки. У рыбаков разгорелись глаза. Салов зачерпнул большой чаркой водку и первым протянул Баосе.

— Пей, друг, пей, — говорил он, широко улыбаясь, — видишь, я ведь щедрый, нежадный. Пей, чего лопочешь.

Баоса принял чарку и обратился к Холгитону:

— Спроси у него, эта водка деловая или он от души за дружбу предлагает?

Холгитон долго объяснял смысл вопроса Баосы, но Салов, ничего так и не поняв, выпалил:

— Пей, старик, чтобы кеты много было, глядишь, и мне надумаешь малость уделить. Пей!

Баоса с достоинством вернул чарку торговцу:

— Не буду пить за дело, которое не могу выполнить, — сказал он. — У нас так, сам подумай: ты пришел бы ко мне просить дочь в жены, а я не могу ее отдать потому что она уже другому наречена. Что же делать? Тогда я тоже не стал бы пить твою водку, понял? Не всякую деловую водку можно пить. Ты не сердись, я всю жизнь честно прожил и сейчас честно поступаю.

Примеру Баосы последовали другие рыбаки, и разгневанный Салов, проклиная все и вся на свете, покинул стан. На второй день приезжал Феофан Ворошилин и тоже уговаривал на все лады, но тоже вынужден был уехать ни с чем.

Подошла кета, рыбаки трудились день и ночь, женщины не смыкая глаз пластали рыбу, развешивали ее на сушильнях. В один день Длинная коса разукрасилась: среди желтых песков, побуревшей листвы тальников тут и там будто вспыхнули красным пламенем сушильни со свежей юколой, дополняя осенний наряд Амура.

Рыба поднималась большими косяками, заполняя всю ширину могучей реки. То там, то тут всплескивали они хвостами, поднимая фонтанчики воды: эта в общем-то смирная в обычное время рыба теперь вела себя столь агрессивно, что разгоняла остальную рыбу по протокам и озерам, расчищая себе путь к нерестилищам. За одно притонение рыбаки вытаскивали по полной лодке полосатых рыбин.

Баоса подсчитывал улов после каждого притонения и, как бы он ни был велик, не испытывал радости, как бывало в прежние годы. Когда половина невода находилась на песке, а в кругу из поплавков вода начинала кипеть, точно в котле, подвешенном над огнем, старик улыбался, глаза его загорались молодым огнем, и он продолжал тянуть невод, не обращая внимания на брызги, на толчею рыб под ногами; но как только весь невод оказывался на берегу и сыновья принимались сбрасывать кету в лодку, старик тускнел и, нахмурившись, начинал делить весь улов на шесть ловцов. Вот эта последняя часть работы — дележ улова между сыновьями — и была самой горькой и самой унизительной для Баосы. И особенно невыносимо ему было производить дележ на глазах соседей. Он не слышал, что говорили соседи, потому что не прислушивался к их разговору, боясь услышать насмешки или оскорбительное сочувствие. Но однажды все же услышал:

— Родной отец делится с сыновьями, — сказал молодой болоньский рыбак Пячика Киле, — с сыновьями, а не с кем-нибудь. Люди одного рода не делятся, все считают своим родовым, а они…

Баоса в этот день, вытащив невод, ушел в юрту-хомаран и больше не выходил из нее. Он сидел перед небольшим костром, зажженным посередине юрты, курил неизменную трубку и размышлял о своем безрадостном житье. А сыновья и снохи ожидали его на берегу: рыба не могла долго лежать в ожидании дележа, ее надо немедленно обрабатывать, иначе она испортится. Первым не выдержал Полокто, пошел в юрту.

— Что с тобой, отец? Заболел?

Баоса сидел, как каменный. Полокто опустился на корточки напротив него.

— Рыба лежит, ждет.

— Ваша рыба, сами делите между собой, — сердито ответил Баоса.

— Ты же, отец, должен делить.

— Сами ловите, сами делите, мне больше не надо!

— Как не надо?

— Зачем мне, одинокому, много юколы?

— Нет, так нельзя, отец…

— Уходи!

— Мы на тебя тоже будем…

Баоса схватил из кучи приготовленных дров сухую, до блеска отполированную амурской водой палку и ударил старшего сына. Полокто не стал ждать второго удара и ветром выскочил из юрты.

С этого дня он стал выполнять ту работу, которую старый Баоса считал самой унизительной и оскорбительной для себя; но Полокто не гнушался ею, а выполнял с внутренним удовлетворением и даже выторговал для своего сына Ойты половину мужского пая и теперь раскладывал всю добычу на шесть с половиной куч. Сердобольный Калпе заикнулся было, чтобы и Пиапону отделили половину доли, потому что у него такая же семья, как и у старшего брата, но, услышав возражение самого Пиапона, замолчал. Тогда Калпе при переноске добычи к месту разделки незаметно для окружающих начал подбрасывать второму брату четыре-пять кетин из своего пая.

А Баоса все отсиживался в юрте, окруженный горьким дымом и горькими мыслями. Сколько он ни думал, сколько ни искал причин всех свалившихся на него несчастий, все концы мыслей, как нити невода сходятся к балберам и грузилам, сходились к Поте и Идари. И после долгих размышлений старик решил опять пуститься на поиски беглецов. На этот раз он решил ехать один на оморочке. Что будет делать с беглецами, если даже разыщет их, Баоса не знал, но прежней мысли о расправе уже не было. Он сам себе не мог ответить, зачем ему эти поиски, если шаман не разрешил ему расправиться с ними, если он не может выместить свою злобу на воре — Поте. Можно ему разлучить Поту с Идари или нельзя — он тоже не знал, потому что уж слишком непонятными были слова шамана. Баоса знал: куда бы ни сбежал Пота, он на кетовую путину непременно выедет на Амур, в другом месте он не поймает жирную кету, не заготовит юколы, а уж без юколы не осмелится остаться — это верный голод, если но зимой, то весной перед ледоходом.

«Надо по всем тоням проехать, на какой-нибудь я его встречу», — думал старик.

Он бы выехал без задержки, если бы не болезнь старого верного друга — Тэкиэна. Вот уже несколько дней его любимая охотничья собака не принимала пищи. Она лежала на подстилке возле хозяина обессилевшая, и только живые подслеповатые глаза ее блестели в полутьме юрты.

Баоса гладил отяжелевшую голову любимца и спрашивал уже сотый раз:

— Что болит, Тэкиэн? Грудь, живот? Может, чего маленько поешь? Умираешь, видно, оставляешь меня, все меня оставляют. — Старческая скупая слеза выскальзывала из узких глаз, как из подрубленного весеннего клена выползает сок, и медленно скатывалась по щеке.

Тэкиэн умер без стона, без хрипа, как умирают только сильные существа. Посмотрел последний раз на хозяина преданными глазами, устало сомкнул веки и уснул вечным сном.

— Ну вот и ты ушел, — тихо сказал Баоса. — Мне тоже, видно, надо собираться, я на земле скоро лишним стану.

К вечеру, когда все сыновья ушли на очередной замет невода; Баоса поднял на руки окоченевший труп Тэкиэна, прижал к груди и кустами, скрываясь от любопытных женщин и детей, зашагал к высокой релке. Но ему не пришлось одному хоронить своего преданного помощника. Когда он выкопал яму и опустил труп, к нему подошел Гаодага Тумали. Он молча помог засыпать яму.

— Жалко Тэкиэна, за всю жизнь не встречал такую собаку, — сказал он, когда сели выкурить трубку.

— Что поделаешь, ко всем приходит старость, — ответил Баоса. — Уж смотрел за ним, как за малым ребенком.

— Долго болел?

— Дней пять не ел.

Помолчали, Гаодага травинкой чистил трубку.

— Внук мне сказал, что ты пошел собаку хоронить. Почему мне не сообщил?

— Никому я не сообщал, незачем было, собака все же собака, какая бы она ни была.

— Не говори так. Тэкиэн тебя раза два из-под медведя вытащил, меня спас раз, другой на его месте свою шкуру спасать бы стал. У меня отец хоронил любимого пса, плакал, как не плакал, когда хоронил мать.

— Старый он был, прожил свое, — неопределенно ответил Баоса.

Гаодага так и не понял, о ком идет речь — о его отце или о Тэкиэне.

— Ты, друг, обозлен сильно, — мягко проговорил он. — Тебя нынче кругом несчастья преследуют, я тоже на твоем месте не знал бы, как быть. Тяжело тебе. Ты не сердись на меня, я не подхожу к тебе, потому что чувствую, как ты точишь сердце мыслями об Идари. Я не прошу за Исоаку женщину из твоего дома, тори тоже не прошу — не убивайся зря.

— Ты, Гаодага, считаешь меня нечестным человеком, — сердито ответил Баоса. — Я должен тебе вернуть человека за Исоаку и верну этот долг.

— Где же ты возьмешь человека? Идари хочешь разыскать?

— Это мое дело. Если человека не верну, то тори выплачу.

— Ты опять злишься, Баоса. Не для этого я высказал свои мысли, ты же знаешь меня, я говорю то, что подсказывает мое сердце.

— Я тоже не обманщик!

— Успокойся, Баоса, я еще раз повторяю, я не прошу твоего человека взамен Исоаки, не прошу тори, от всего отказываюсь.

— Твое дело отказываться, мое дело свое слово выполнять. Дал я слово — обязан выполнить.

Гаодага опять принялся чистить трубку.

«Ишь с какими разговорами пришел, — злился Баоса, — нашел предлог — хоронить Тэкиэна, Нет уж, не хочу я быть посмешищем для людей, хватит. Пусть что будет, то и будет. Больше не станете надо мной смеяться. А тебе, Гаодага, верну долг».

На следующее утро Баоса уехал в Нярги, отвез первую партию готовой юколы. Лодку обратно пригнал ездивший с ним Дяпа. На вопрос братьев: «Где отец?» — он ответил: «Уехал искать Поту с Идари».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Разбушевавшийся на озере Болонь шторм заставил Токто два дня отсиживаться в густых тальниках. На третий день шторм утих, подул свежий верховик, и Токто поставил свой белый квадратный парус, похлопал мокрым веслом по вздувшейся парусине и озорно, по-мальчишечьи засвистел. Оба с Кэкэчэ с улыбкой смотрели на проделки мужа, они были довольны всем на свете — и мужем, и его шутками, и открывшимся осенним синим небом, и все свежевшим верховиком, — редко им приходилось ездить на лодке сложа руки, а когда выдается такой случай, почему бы не быть довольными? Женщины закурили и отдыхали, изредка перебрасываясь словами. Токто сидел на корме, лениво развалившись, и пел длинную, бесконечную песню, рассказывавшую о богатствах озера Болонь, прославлявшую его щедрость.

Выехавшие раньше Токто полоканцы задержались в Болони, и он догнал их в стойбище. На Амур выехали все вместе. Озерские нанай имели на Амуре свои тони на песчаном берегу ниже Малмыжа. Сюда каждую осень приезжали жители Хурэчэна, Сэпэриунэ, Тогда, Мунгали, здесь каждый год встречались родственники, друзья, влюбленные. Этот песчаный берег не раз становился местом гибели молодых охотников из-за жен, оскорбленных сестер, местом гибели женщин, которых ревнивые мужья ловили во время встреч с возлюбленными.

В конце тони среди густой заросли краснотала стояла одинокая яблонька — самое сухое и высокое место на всем острове, — и там любили озерские нэнай раскидывать свои берестяные летники. Но третий год, как озерские избегают этого некогда любимого места: три года назад гордый охотник Мигдя Киле из Хурэчэна застал среди краснотала красавицу жену Ангу с возлюбленным и зарезал ее, а молодого охотника избил так, что у того из носа и рта хлынула кровь. Мигдя ни перед кем не ответил за убийство жены, пристыженные ее родители даже не посмели потребовать судебного разбирательства, а молодой любовник только благодарил эндури, что остался в живых. Правда, старшие его братья подняли было голоса, но все родственники запротестовали, заявив, что не станут участвовать в кровной вражде, да и объявлять вражду им стыдно. Так затихло это дело, но только с тех пор озерские перестали селиться на той возвышенности с красноталом, которая напоминала им о пролитой крови.

Этой осенью Токто решил поселиться на запретном уютном местечке. Когда он объявил о своем решении женам, те переглянулись испуганно и решительно запротестовали. Женщин поддержали соседи, с которыми Токто должен был рыбачить одним неводом.

— Будем жить, здесь самое удобное место, — настаивал Токто. — Мышей мало, насекомых всяких мало, юкола будет быстро сохнуть.

— Соромбори, грешно, — твердили рыбаки и их жены.

— Послушай людей, — взмолилась старшая жена Оба. — Из-за твоего упрямства нас может посетить несчастье.

Оба знала, на какую душевную струну мужа нажимать, она намекала на смерть своих детей в младенчестве, она знала, как Токто жаждет иметь кучу сыновей и дочерей. Токто нахмурился, но только какое-то мгновение лицо его оставалось хмурым, потом вдруг улыбнулся, обнажая белые как снег зубы.

— Ничего, Оба, не из-за этого бывают несчастья. Друзья, будем здесь жить, весь грех принимаю на себя. Если меня преследуют пятьдесят чертей, то пусть появится пятьдесят первый.

Не было среди озерских нанай человека, который бы не был знаком с Токто, все охотники знали его как храброго, неутомимого человека и все с уважением относились к нему. А молодые охотники во многом подражали ему, искали его дружбы. И сейчас, после некоторого колебания, они согласились с Токто, кто просто бравируя, а кто боясь прослыть трусом.

Все полоканцы поселились на возвышенности, в зарослях краснотала, который надежно укрывал их берестяные летники и от ледяного низовика, и от холодного в это время года верховика.

Перед подходом кеты к озерским нанай несколько раз наведывались малмыжские торговцы, просили ловить им рыбу.

Токто долго раздумывал, как ему поступить, уж очень соблазнительны были предложения торговцев, если бы ему не надо было готовить юколу и для Поты, то он, пожалуй, попытал бы счастья. Один только Токто колебался, другие охотники даже не стали слушать торговцев: им надо спешить в тайгу, ведь самое лучшее время охоты на соболя это октябрь — месяц петли. Торговцы растолковывали им, что на кетовой путине они смогут заработать не хуже, чем в тайге на соболевке, но никто их не слушал и не верил.

— Кета нас кормит и одевает, — говорил хурэчэнский шаман Ичэнга Вельды. — Я не слышал, чтобы кто-нибудь на кете товары, съестные продукты зарабатывал. Соболь — это другое дело. Белка, лиса, выдра — вот те могут принести материал на одежду, крупу, муку.

Через Амур с безумолчным гомоном потянулись длинные, будто на ветру колышущиеся стаи гусей и крикливых казарок.

— Первый ход гусей, — говорили рыбаки, провожая взглядом караваны птиц. — Кету обогнали, вот-вот и она должна подойти.

Когда подошли первые косяки долгожданной кеты, вслед за ними явились снизу рыбаки из Мэнгэна. Они немало удивили озерских, потому что Мэнгэн славился своими тонями, богатыми уловами, и никто толком не знал, какая причина заставила рыбаков бросить эти тони. Возглавлял артель неводчиков Американ Ходжер, с которым Токто был немного знаком.

— Коряжины на ваших тонях засели? — спросил Токто, поздоровавшись с приехавшими.

— Может, и коряжины, — не очень дружелюбно ответил Американ. — Чего интересуешься?

— Хотел помочь их убрать.

— Иди убирай.

— Нехорошо поступаешь, Американ, у своих тони отбираешь.

— Потеснитесь.

— Нам не жалко места, рыбачь. Только видишь, сколько тут неводов.

— Вижу, не слепой.

Токто так и не узнал, почему мэнгэнские рыбаки бросили свои тони, да и допытываться ему не хотелось. «Пусть рыбачат», — сказал он своим озерским, которые начали было роптать. Но недолго удалось Американу скрывать свою тайну. На второй день из Малмыжа приехал торговец Терентий Салов, он забрал весь улов мэнгэнцев и увез к себе.

«Так вот оно что! Они на русских кету ловят, — догадался Токто. — Интересно, сколько им торговец муки и крупы отпустит?»

Через несколько дней к мэнгэнцам приехали двое русских и на месте начали засаливать весь их улов. Токто все свободное время следил за их работой.

«Мы юколу вялим, а они солят, — размышлял он. — Что вкуснее? Юкола должна быть вкуснее, она на ветру со всякими травяными, цветочными запахами, солнцем опаляется, а соленая должна быть горькой, уж слишком много соли сыплют».

Однажды, когда он наблюдал за работой русских, к нему подошел Американ, опустился рядом на песок.

— Научиться хочешь солить? — спросил он.

— Нет, незачем этому учиться, — ответил Токто.

— Ловко они придумали, говорят, соленая кета никогда не портится.

— Только как ее есть?

— Едят, привычные они к соленому.

— Зачем им столько кеты?

— Что ему, богатому? — с завистью проговорил Американ. — На железных лодках в город отправляет. Перепродает дороже.

— Тебе этот брюхастый сколько муки и крупы обещает?

— Мало, он много не даст.

— Но сколько? Сколько за кетину дает?

— За кетину? Э-э, Токто, чего ты захотел! Он расплачивается не за кетину, а только за десяток кетин, понял?

— Зачем тогда ему отдаешь улов? Из десяти кетин сколько юколы выйдет, сколько обуви и одежды! Правильно я сделал, что отказался ему ловить.

— Я тоже больше не буду ему ловить, — грустно проговорил Американ. — На этом не разживешься, надо талисман найти, только талисман поможет разбогатеть.

— Ты что, богатым собираешься стать?

— Талисман буду искать, — уклонился от прямого ответа Американ и вдруг схватил за руку Токто: — Смотри, Баоса Заксор идет, ко всем приглядывается. Знаешь, кто это?

Токто знал, что перед ним отец Идари, знал он его по рассказам Поты, но сам видел впервые.

— Это отец Пиапона, из Нярги, у него самую младшую дочь украл и увез один молодой охотник. Злой старик, не хотел бы я быть на месте того молодого охотника, ею ждет смерть. Всей семьей он ездил по Амуру, искал беглецов, потом, я слышал, умерла его жена, а хулусэнский великий шаман запретил преследовать дочь.

Токто хотелось как можно больше узнать о Баосе, но он побоялся расспрашивать, чтобы ненароком не выдать свою тайну. Ему было ясно, что старик, несмотря на запрет шамана, на свой страх и риск продолжает поиск Поты, что его названому брату по-прежнему угрожает смерть.

Баоса шагал по сыпучему песку, тяжело переставляя ноги, ни на что окружающее не обращал внимания, ни с кем не заговаривал, даже не посмотрел на столь необычное для нанай занятие — соление кеты.

«На вид не определишь, злой он или нет», — подумал Токто.

Баоса, не взглянув на Токто с Американом, прошел мимо. Перед ним стояли выстроенные детьми из мокрого песка дома, а вокруг домов лежали всякого рода ракушки, сияя и переливаясь перламутровым нутром, стояли высохшие ветки, олицетворявшие деревья в этом песчаном стойбище. Все это селение было отгорожено высокой песчаной стеной с двумя выходами с набережной стороны, и все мальчишки и девчонки, принимавшие участие в игре, заходили в селение или выходили из него только через эти ворота. Взрослые стороной обходили песчаное стойбище и прикасались к нему в редких случаях, когда ребятишки забывали разрушить на ночь свою постройку. Песчаное селение было однодневным селением, и как бы оно ни было красиво построено, требовалось уничтожить на ночь, иначе ночью злые духи могли по следам пальцев разыскать детей; связываться же со злыми духами никому не хотелось.

В свободное время Токто часто приходил в песчаное стойбище, смиренно становился у ворот и громко спрашивал разрешения войти. Ребятишки с радостью встречали его, они знали, что Токто никогда не явится без подарков, и всегда оказывались правы: Токто приносил то горсть спелого шиповника, то живых раков и всяких ракушек, которые невод вытаскивал со дна Амура, то живых рыбешек в берестяной чумашке. Подарки Токто предназначались всем жителям песчаного стойбища, и поэтому они складывались в большом доме в центре селения.

А Баоса шел прямо по игрушечному стойбищу, которое только что покинули ребятишки: родители позвали их поесть.

«Неужели не свернет? Видит же, что это дети играют», — думал Токто, глядя в спину старика.

Баоса перешагнул песчаную стену, наступил на очаг, потом на большой дом, где лежали подарки Токто, и Токто услышал, как захрустели ракушки под ногами Баосы.

— Ты чего скрипишь зубами? — спросил Американ.

И тут только понял Токто, что он слышал не хруст раздавленных ракушек, а скрип собственных зубов.

— Как ты думаешь, куда мог спрятаться тот молодой охотник, который украл дочь Баосы? — вновь спросил Американ.

«Ох, злодей, злой старикашка! Сердца у тебя нет!» — кричала душа Токто вслед Баосе.

— Ты чего так переменился? Рассердился на кого, что ли? — изумился Американ, взглянув в лицо собеседника.

— Злой человек этот старик, очень злой!

— Я же говорил тебе.

— Теперь я сам вижу.

— Как видишь? На спине, на затылке его злоба? — усмехнулся Американ, довольный своей шуткой.

— Ты не видишь, как он растоптал песчаное стойбище детей?

— Вижу, ну и что?

— Злой он человек.

— Это потому, что детские игрушки растоптал?

— Да, потому! Ты бы стал нарочно топтать детские игрушки?

— А он, может, не видел…

— Как не видел? Он не слепой!

— Странный ты человек, Токто. Если я сейчас растопчу все эти домишки и игрушки, выходит, я тоже злой человек?

— Этого никто не сможет сделать, у кого есть сердце, понял?

— Странный ты все же человек. Растоптал — и злой, не растоптал, обошел — не злой. Как так можно о человеке судить?

— Я так сужу, — успокаиваясь, ответил Токто.

— Твое дело. А Баоса правда злой человек. Ты знаешь, ведь его большой дом распался.

— Как распался?

— Просто, распался. Старший сын Полокто вышел из дома, второй сын Пиапон тоже вышел. Вот и нет большого дома.

В этот день Токто узнал о многих сторонах жизни Баосы, Полокто и Пиапона. До последнего дня путины он не переставал интересоваться ими. Кое-что он разузнал и об отце Поты — Ганге.

«Одинокий, как когда-то жил мой отец», — с грустью подумал Токто, услышав о бедствовании старика.

В середине путины Токто отвез в амбар на Харпи лодку юколы и сушеного костяка — корм для собак. Вернувшись на Амур, он встретился на берегу с Американом, который складывал в лодку спальный мешок, кое-какие пожитки; товарищи его разбирали летник и сворачивали в трубы бересту. Исчезли русские засольщики со своими бочками…

— Вот, уезжаю, радуйся, освобождаю тебе тонь, — усмехнулся Американ.

— Рыбачь, ты мне не мешаешь, — ответил Токто.

— Хватит, нарыбачился я. Вернусь домой, начну юколу себе готовить.

— А русский торговец как?

— Пусть подавится моей кетой, пусть съест всю засоленную кету и обопьется водой, и пусть лопнет его большой живот!

— Чего ты так рассердился? Сам к нему пришел, сам согласился кету ловить, а теперь его проклинаешь. Так мы не делаем.

— Вы, вы! Что вы понимаете в русских? — закричал Американ срывающимся голосом. — Говорить-то по-русски не умоешь, а еще хочешь меня чему-то научить.

Токто побледнел, тугие желваки заходили над челюстями.

— Что вы понимаете, в этих русских и китайцах? — продолжал кричать Американ, не замечая, как изменилось лицо Токто. — Я всю жизнь к ним приглядываюсь, язык их выучил, могу разговаривать и по-русски и по-китайски, всю их жизнь знаю. А ты знаешь что-нибудь? Ничего не знаешь! Ты задумывался, как они живут, где достают еду, когда сами ни рыбу не ловят, ни на охоту не ходят? Скажешь — они торговцы, у них все свое. А где они достали это все? Ты сейчас можешь бросить рыбную ловлю, охоту и сделаться торговцем? Нет, не сможешь, на это не хватит у тебя ума! Я много думал об этих торговцах, сравнивал нас, амурских, с тобой, озерским. Подумай сам, ты озерский, у тебя много мяса, а у меня рыбы — сазаны, максуны, калуги, осетры, такую рыбу зимой не увидишь на Харпи. Приезжаю я к тебе, привожу рыбу и отдаю ее за мясо — ты доволен рыбой, и я доволен мясом. Так? Так. Потом я съедаю все мясо, ты — всю рыбу, вот и вся наша с тобой торговля. А где излишки? А у русских и китайских торговцев всегда остаются излишки, а откуда они? Привожу я ему пушнину, меняю на продукты, на материю для одежды. Я остаюсь доволен, и он остается доволен. Приезжаешь ты — меняешь, и опять ты тоже до-волен, и он доволен. А потом смотришь, а у него товаров столько же, сколько было, маленько убавится, наступает лето — ему вновь привозят…

Чем больше говорил Американ, тем больше почему-то сам успокаивался. Успокаивался и Токто. Оскорбленный в начале разговора, готовый с кулаками наброситься на Американа, он теперь слушал его, пропуская половину его рассуждений мимо ушей.

— Видно, богатые у него родственники, они и привозят ему товары, — наконец, вставил он слово.

— Родственники. Эх ты, Токто. А у русского торговца Салона тоже родственники, которые ему на железной лодке товары привозят, а его соленую кету увозят? Родственники это?

— Видно, родственники.

— Ничего не родственники, это такие же торговцы, как и он сам. Понял? Говорил я тебе, Салов покупает у меня кету, потом перепродает другим и при этом получает лишние деньги.

— Говорил. Ну и что?

— Тебе не понять, ты даже деньги не умеешь считать.

— Может, ты научишь этой хитрости? — спросил Токто, чувствуя, как вновь в нем разгорается злоба на Американа.

— Считать деньги сам научишься, а торговцев никогда не поймешь…

— Мне незачем их понимать, дают они за шкурки еду и одежду, и этого хватит. Но я не пойду для них кету ловить, как это сделал ты.

— Правильно, не лови им кету, — вдруг согласился Американ и этим крайне удивил Токто. — Я тебе от души говорю — не ходи к торговцам кету ловить, они тебя обманут.

— Выходит, они тебя обманули? Как же так, ты их язык знаешь, ты их жизнь знаешь, а они взяли да и обманули тебя?

— Смоешься? — Американ кашлянул и плюнул себе под ноги. — Смейся, потом я над тобой посмеюсь.

Американ даже не попрощался и почти враждебно расстался с Токто. Тот не искал с ним сближения, и ему было безразлично, как к нему относится Американ. Он не любил высокомерных людей, и Американ ему не понравился своим умничаньем, бесконечными разговорами о деньгах, о талисмане богатства.

После выезда мэнгэнских Токто порыбачил с артелью дней шесть, заготовил еще одну лодку юколы и корма для собак и опять отвез в амбар. Первой партии юколы уже не было в амбаре, за ней приезжал, как договорились при расставании, Пота. Об этом свидетельствовали три пучка связанной травы у подножия левой сваи амбара. Оставив вторую лодку юколы в амбаре, Токто вернулся в Болонь за продуктами.

Когда он вошел в лавку торговца У, там находился высокий широкоплечий охотник с угольно-черными проницательными глазами. Токто не встречался раньше с этим человеком, но он, по обычаю, поздоровался и сел в сторонке, ожидая окончания дела незнакомца с торговцем У.

— Сказал я тебе, не буду платить чужие долги, — сердито проговорил незнакомец.

— Нет, Пиапон, так не выйдет, ты тоже должник, ты ведь жил в большом доме, — слащаво улыбаясь, настаивал торговец.

«Пиапон, так это, наверно, брат Идари!» — подумал Токто, внимательней разглядывая незнакомца.

— В жизни я не изменял своему слову — не буду платить долги большого дома. Я больше всех добывал зверей, соболей, выдры, белки.

— Все знаю я, Пиапон, все понимаю, я очень много слышал о тебе, знаю, что в большом доме ты был де могдани, о тебе знает весь Амур, — явно льстил торговец. — Но ты все же неправ: долг большого дома — это и твой долг, ты жил там, ел.

— Отдай панты, — потребовал Пиапон.

— Ты всегда был умный, ты был умнее всех в большом доме, и я тебя всегда уважал, и уважаю, и уважать буду.

— Панты отдай, — громче повторил Пиапон.

— Отдам, отдам, не буду отбирать…

— Посмей только.

«Охо, да он с характером!» — восхитился Токто.

— Панты у тебя — самый низший сорт, я бы их и за летние долги ваши не счел.

— Какие бы они ни были — они мои. Я тебе ничего но должен и никогда не приду.

— С кем тогда будешь обмениваться? С русскими?

— В Вознесенское поеду.

— А долг твой за мной останется? Русской полиции мне заявить, что ты не отдаешь долг?

— Заявляй, — ответил Пиапон и вспомнил урядника, приезжавшего летом в Нярги.

«Заявляй, заявляй, как бы тебе не попало», — подумал он.

— Ладно, чего мне заявлять. Если отец твой будет все долги платить, я не буду заявлять. Говоришь, в Вознесенское поедешь, у меня там друг. Давно я не видел моего друга, соскучился даже, я, пожалуй, ему письмо напишу. Ты подожди немного, я сейчас быстро напишу.

Торговец вытащил бумагу и торопливо стал выводить иероглифы: «Друг мой, почтенный Чжуан Му-сань. Обращаюсь к тебе, как к брату по нашему торговому союзу. Подателю этого письма, обладателю великолепных пантов, ты должен воздать дань высшего уважения. Он от меня переходит в твои руки, понимаешь? Панты стоят четверть стоимости, не выше, не давай ему поблажек и выжимай с него сок, а соку у него достаточно — это лучший охотник Нярги. Да что я тебя поучаю? Мне ли тебя поучать? Я придерживаюсь всех статей закона нашего союза. Здоровья тебе, дорогой почтенный Чжуан Му-сань».

Пиапон искоса глядел на согнувшегося над бумагой китайца, и все больше и больше его раздражало желтое бесстрастное его лицо, белая бумага и быстро двигавшаяся смуглая рука. Особенно раздражала бумага; сколько помнит себя Пиапон, ни один клочок бумаги не приносил ему радости, наоборот, эти чистые или разлинованные листки таили в себе беды и несчастья — долг, приписанный ему торговцем, находится где-то в толстых книгах, лежащих на полке.

Торговец дописал письмо, свернул лист вчетверо и протянул Пиапону.

— Я передумал, не поеду в Вознесенское, — сказал Пиапон, взял с лавки панты, спокойно и неторопливо обернул их чистой тряпкой и вышел из лавки.

«Какой человек! Какой характер! — восхищался Токто, глядя ему вслед. — Вот какой смелый человек брат Идари!»

Торговец У будто проглотил язык, растерянно смотрел на медлительного Пиапона и стоял, протягивая свернутое письмо. Когда широкая спина Пиапона скрылась за дверью, он разразился бранью. Токто никогда раньше не видел разъяренного торговца, ему раньше казалось, что У так же смирен, как безобидный енот.

«Да, такому еноту подсунь только руку!» — подумал он, глядя на китайца. Наконец торговец опомнился.

— Смотри, смотри, Токто, какой неблагодарный человек этот Пиапон! — воскликнул фальцетом У. — Не я ли его любил, не я ли ему присылал подарки, не его ли детям посылал сладости! Ах, какой неблагодарный человек. Да что от него и ждать? Родного отца бросил, на старости лет бросил, а старик его вскормил, вспоил. Нехороший человек, очень нехороший. Жил в большом доме, а долг большого дома не хочет отдавать. Разве ты, Токто, так поступил бы? Нет, никогда бы так не поступил. Ты, Токто, великий охотник, душой чище Пиапона, благороднее.

«Да, я бы, наверно, не бросил отца, — несколько польщенный, подумал Токто. — А все же этот Пиапон хороший человек. Смелый».

Торговец У считал себя из всех своих собратьев по торговому союзу лучшим знатоком нанай, и в этом он был несомненно прав. Из многолетних наблюдений он сделал немало полезных выводов и при разговоре с охотниками знал, с кем как обходиться, но чаще всего прибегал к своему излюбленному приему — льстил и тешил их самолюбие.

И вот впервые нанай, не дослушав о своей небывалой охотничьей удачливости, храбрости, покинул его лавку, не отдав долга, не закупив продовольствия. Впервые за долгие годы его пребывания на Амуре охотник-нанай — это низшее, достойное презрения существо — посмел его оскорбить, забрать с прилавка облюбованные им панты. «Ну, нет, ты, Пиапон, еще узнаешь мою железную руку!»

— Ты чего все бормочешь? — спросил Токто.

— Подсчитываю, — зло ответил торговец. — Чего ты нынче так много продовольствия берешь!

— Долга у меня не было раньше, а теперь решил задолжать. Почему это я один должен ходить без долга? Что я, хуже других? — усмехнулся Токто.

— Бери, мне не жалко, — через силу улыбнулся У и добавил мысленно: «Бери, бери, с этого дня ты тоже, великий охотник, будешь ходить связанным по рукам и ногам».

Токто погрузил продовольствие в лодку и выехал из Болони. На второй день он был на Харпи и у амбара встретил поджидавших его Поту и Идари. Названые братья встретились по-братски, обнялись, старший поцеловал младшего в щеки. Рядом женщины обнимали Идари. Потом, за едой и трубками, братья делились новостями и засиделись до позднего вечера.

Новость, привезенная Токто, не обрадовала Поту, а вспомнив о скором отъезде в тайгу, он призадумался и приуныл. Токто успокаивал его, уверял, что Баоса совершенно потерял его след и больше не станет разыскивать, потому что ему тоже надо уходить в тайгу на соболевку.

Токто торопился в тайгу: наступал месяц петли — октябрь, самое лучшее время для охоты на соболя. Вернувшись в стойбище, он прихватил с собой бутылку водки и отправился вместе с Потой в гости к Пэсу Киле. После взаимных приветствий, непродолжительной беседы о погоде Пота по знаку Токто вытащил водку, подогрел и в маленькой чарочке поднес Пэсу. Старик не колеблясь принял чарочку.

— Дака, пришел я к тебе с братом просить помощи, — сказал Пота, опускаясь на колени. — Старший брат мой говорит, что рядом с его ключом находится твой охотничий участок, что ты иные годы не затаптываешь там звериные следы. Ты, дака, знаешь, я здесь новый человек, ничего своего не приобрел, охотничьего участка не имею. Не уступишь ли мне свой участок на эту зиму, об этом пришел я просить. — Пота поклонился и ударил лбом об пол.

Пэсу молча выслушал молодого охотника, и когда Пота отбил поклоны, он поставил чарочку перед собой на нары. Токто следил за каждым движением старика, и невыпитая чарочка вызвала у него беспокойство.

— Да, нэку, твоя просьба трудная, — ответил Пэсу. — Видно, зря я принял из твоих рук чарку, не выслушав просьбы. Думал, другое что попросишь, а ты вот что… Охотничий участок…

Токто, Пота, дети и внуки Пэсу выжидательно молчали.

— Нынче я как раз собирался на тот участок. — Пэсу опустил голову. — Нехорошо вышло, к старости к водке жадным становлюсь, что ли? Зачем, не выслушав просьбу, принял чарку? Чувствовал я, что деловая водка. Нехорошо.

— У тебя, дака, есть другие богатые участки, — наконец промолвил слово Токто. — Посоветовал я просить твой ключ, потому что хочу с ним жить, вместе охотиться.

— Понимаю, Токто, все понимаю. Если бы не принял… отказал бы, теперь ничего не поделаешь, по обычаям…

— Спасибо тебе, дака, спасибо! — растроганно сказал Пота. — Не забуду я твоей доброты.

Через пять дней рано утром Токто с Потой грузили в лодку охотничье снаряжение, продукты, поверх всего положили нарту. На корме прощально выли собаки.

Закончив погрузку, хозяева вернулись в фанзу, встали на колени перед гуси торани — центральным столбом фанзы — и отбили почтительные поклоны, прося его хранить фанзу в целости, оберегать всех женщин от злых духов и всяческих болезней. Пота от себя просил, чтобы главный столб заранее во сне предупредил Идари об опасности, если она возникнет, умолял защитить его любимую жену. А Токто долго бил поклоны и твердил столбу, чтобы он всеми мерами защищал жизнь всех новорожденных щенят, подразумевая под щенятами будущего сына или дочь. Потом охотники с этими же просьбами кланялись очагу. Прощались с женами коротко: Токто потребовал от старшей Обы беречь молодую Кэкэчэ, а Пота прижал к груди мокрое лицо Идари и повторял шепотом, чтобы она в любое время готова была бежать от преследователей, если они появятся в Полокане, и чтобы она берегла себя, а следовательно и сына, которого она носила под сердцем.

Провожало отъезжающих все стойбище: мужчины, решившие уйти в тайгу после ледостава, и празднично настроенные женщины и дети. Они так же празднично-счастливые будут встречать возвращающихся охотников, но ведая, что, может быть, с возвращением промысловиков их всех ожидает большое несчастье.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В собственном доме хозяин сам устанавливает порядки, какие ему вздумается, и гость обязан им подчиняться. Если хозяин крестится в угол какому-то тусклому изображению человеческого лица, то гость хотя бы из приличия обязан последовать его примеру. Только Пиапону непонятно, почему Митрофан стоя крестится своему богу и так быстро тычет пальцами в лоб, в живот и в оба плеча, будто куда-то спешит. Пиапон в нерешительности стоял сзади Митрофана, потом опустился на колени и перекрестился, как его учили попы. Митрофан косо взглянул на друга и усмехнулся. Пиапон перехватил его взгляд, смутился и поднялся на ноги.

«Эндури на ногах я не молился, даже перед хозяевами речек и ключей опускался на колени, почему русскому богу должен стоя молиться?» — подумал смущенный Пиапон. Митрофан усадил друга за стол на необычный для Пиапона высокий табурет. Хозяйка — светловолосая, загорелая Надя — ставила на стол горячую отварную картошку, красную кету, соленые пупырчатые огурцы и капусту. Пиапон раньше много раз пробовал у Колычевых картошку, она ему пришлась не по вкусу, не нравились ему и кислые огурцы, но он храбро ел и верил, что этим он выказывает свое уважение хозяину дома. Теперь при виде огурцов он почувствовал, как рот начал заполняться слюной.

— Тятя на Амуре, нет дома, — сказал Митрофан, опережая обязательный вопрос Пиапона.

Пиапон кивнул головой, взял кусок кеты — как-никак рыба все же знакомая пища, но тут же вынужден был изменить свое мнение: кета оказалась соленой-пресоленой.

— С картошечкой, Пиапон, очень вкусно, — сказала Надя, пододвигая ему миску с рассыпчатой крахмальной картошкой.

Гость должен есть все, что предлагают хозяева. Пиапон откусил добрый кусок картофелины, разжевал с соленой кетой, и ему показалось, что картошка приобрела совершенно другой вкус. Не веря себе, он вновь откусил картошки, потом рыбы и удивленно сказал по-нанайски:

— Митропан, вкусная твоя еда.

— Картошка, — Митрофан с хрустом разгрыз головку кеты. — Когда ешь картошку с кетой, вкусно получается.

— Огурчиков попробуй, капустки, — придвигала Надя гостю миски. Но огурцы были кислы так же, как и в прошлый раз, капуста солена.

— Митропан, надо больше свежей пищи есть, — посоветовал по-дружески Пиапон. — Свежая пища всегда вкуснее.

— Не нравится солонина?

— Нанай не ест много соленого.

После чая встали из-за стола. Митрофан принес из кладовки какой-то незнакомый железный предмет.

— Из Николаевска привезли, — сказал он, — говорят, любого зверька хватает, капкан называется.

— Капкан, — повторил Пиапон, разглядывая предмет. — Как же им ловить?

Митрофан, сжав правой рукой пружину, насторожил капкан.

«Смотри, вроде бы пасть раскрывает», — удивился Пиапон.

Митрофан слегка задел палочкой пятак капкана, он внезапно со звоном щелкнул и сжал конец палочки. Пиапон пришел в восторг.

— Быстрее убирай палочку, — попросил он.

— Попробуй сам, — Митрофан поднес настороженный капкан Пиапону. Как ни старался Пиапон быстро отдергивать палочку, капкан каждый раз успевал схватить ее конец.

— Как хорошая собака, — похвалил Пиапон. — Не отпускает. Цепко хватает.

— Торговец сказал, им можно любого зверька ловить: хорька, белку, лису, енота, соболя. Хочешь, я тебе отдам его, у меня еще три штуки останется.

— Зачем? У меня самострелы есть, тоже никакого зверя не пропускают.

— Возьми, я дарю тебе.

— Спасибо, Митропан, спасибо. — Пиапон вертел в руке капкан, любовался им, как ребенок любуется новой игрушкой. — Куда идешь охотиться?

— С Ванькой Зайцевым на Сихотэ-Алинь подамся, он знает там все места.

— Ничего он не знает, — сердито возразил Пиапон. — Одно место запомнил возле нашего участка, вот и хвалится. Языком много болтает.

— Это хорошо, я буду приходить к тебе советоваться. Помнишь, ты обещал меня охоте обучать.

— Обещал. Всегда помогу. Ты сейчас мне помоги, хочу панты на еду, на одежду обменять.

— А в Болонь зачем ездил?

— Меняться думал. Разругался.

— С Терентием Саловым хошь обменяться?

— Да.

— На руку нечист, — проговорил Митрофан по-русски и добавил по-нанайски: — Нечестный он человек.

— Помоги, ты русский, ты все понимаешь.

— Русский-то я русский, да в торговле тоже мало разбираюсь, — сознался Митрофан. — Ладно, идем.

Терентий Иванович встретил Митрофана с Пиапоном на крыльце. Услышав о цели их прихода, он радостно хихикнул и залебезил. Бросив беглый взгляд на панты, он стал предлагать муку, пшено, чай, сахар, раскладывал и разворачивал на прилавке штуки ситчика, синей китайской дабы и русского сукна. Пиапон поинтересовался, сколько метров материи и сколько продовольствия может получить за панты. Салон вытащил из-за прилавка банку заспиртованных пантов, хотел похвастаться, что он владелец более лучшего сорта пантов, чем принес Пиапон. Но как только он вытащил банку, Пиапон сразу узнал панты, которые сам срезал, сам консервировал в кипятке — это были панты, добытые Потой.

«Обменял на еду, какой молодец! — восхитился Пиапон. — Значит, с голоду не умрут, от холода тоже спасутся. Молодец, Пота!»

— Терентий, ты не крути, ответь человеку, у него дети… — сказал Митрофан.

— Ты, Митрофанушка, не суй свой сопливый нос куда не просят.

— Будешь крутить, — другого человека найдем. Сколько, спрашиваю?

— Не пугай, не из пужливых — знаешь. Не омману, полную меру получит.

Пиапон остался доволен обменом, русский торговец тоже, оказывается, понимает толк в пантах, материи и продуктов отпустил не меньше китайца. Если русский и за соболя, выдру, белку, лису будет так же щедро отпускать продукты, то Пиапону нечего больше иметь дело с болоньским торговцем, он будет отдавать всю добычу только русскому торговцу. Пиапон возвращался домой радостный.

«А Пота молодец. Молодец!» — думал он по дороге.

Пустовавший правый угол в амбаре заполнили мешками муки, крупы. Оглядывая висевшие связки юколы, занимавшие больше половины амбара, Пиапон мысленно подсчитывал, хватит ли этих запасов еды на зиму или придется ранней весной отбирать у собак их корм — кетовые хребтины — и есть самим, как не раз случалось в прошлые годы. Беззаботная Дярикта не разделяла тревог мужа, она совершенно не думала о будущем, не подсчитывала запасов пищи, да и не умела подсчитывать, потому что в большом доме никогда не занималась подобным делом.

— Хватит еды, — твердила она. — Одни мы, не надо много.

Но Пиапон знал, нынешняя юкола недостаточно провялилась из-за частых дождей, пасмурных дней, может заплесневеть и стать непригодной в пищу. Он несколько раз напоминал жене, чтобы она довяливала некоторые связки юколы. Дярикта нанизывала на жердочки жирные брюшки, спинки, свернувшиеся, как куски бересты, бока и развешивала на сушильнях. В солнечные дни все сушильни в стойбище вдруг наполнялись довяливавшейся юколой, и к ним тянулись руки набегавшихся, проголодавшихся детей, подвыпивших, празднующих конец путины рыбаков; на них тоскливо смотрели десятки пар голодных собачьих глаз.

Проходил октябрь. Няргинцы ловили неводами выходивших из озер сазанов, толстолобов, верхоглядов, ремонтировали охотничье снаряжение: лыжи, нарты, самострелы. Пиапон в свободное от рыбной ловли время готовил себе новые самострелы.

В ноябре наступили настоящие холода, на Амуре и на протоках пошла шуга.

Скоро станет Амур, и охотники отправятся в тайгу, кто за соболем, кто белковать, а слабые старики начнут охотиться на енота, лису и колонка возле стойбища. Охотники группируются в артели по четыре-пять человек на один зимник. Артели чаще всего сколачивались из родственников, и только бездетные одинокие охотники примыкали к другим родам.

Холгитон Бельды с Гангой Киле были старые друзья, они уже давно промышляли вместе. В прошлые годы с ними вместе в зимнике жили Улуска с Потой, теперь Улуска уходил в тайгу с Баосой, а Поты и след простыл, поэтому Холгитон решил примкнуть к какому-нибудь соседу по охотничьему участку. Совершенно неожиданно для него жить с ним в зимнике согласился Гаодага Тумали с сыном Чэмче. Много лет Гаодага охотился вместе с Баосой — Холгитон не помнит, чтобы они жили в тайге врозь. А теперь разделились.

«Поссорились из-за Идари, — думал Холгитон. — Ох и зимник будет у нас — три рода вместе! А бывало, на нас с Гангой косо смотрели наши родственники. Теперь никто не удивляется, что в нашем зимнике будут жить Бельды, Кило и Тумали. Время все изменяет!»

Охотники собирались артелями и решали главный вопрос — делить добычу артели на каждого поровну или же каждый человек будет ловить только для себя. От решения этого вопроса часто зависела судьба только что сколоченной артели, но в Няги еще не случалось, чтобы добровольно собранная артель распадалась из-за того, что кто-то отказывался поделиться своей добычей с остальными. Наоборот, самый удачливый охотник без сожаления отдавал долю неудачнику, и тот без стыда брал ее. Законы таежных охотничьих зимников ненарушаемы.

Баоса тоже собрал совет мужчин большого дома, пригласил и Полокто с Пиапоном. Старик мог не приглашать их: тот, кто вышел из большого дома, терял все свои прежние права, а вместе с правами терял то охотничье и рыболовное снаряжение, которым он пользовался, будучи членом большого дома. В общем амбаре лежали лыжи, одежда таежников, самострелы, запасы боеприпасов, раньше принадлежавшие Полокто и Пиапону. Даже нарты, лодки, собаки и те оставались собственностью большого дома.

Баоса мог воспользоваться своей властью и оставить двух отщепенцев без крупинки пороха, без нарт, собак и лыж — попробовали бы они тогда податься в тайгу! Старик много размышлял над этим. Покинутый старшими сыновьями, оскорбленный ими, он хотел наказать их как можно строже, лишить охотничьих и рыболовных принадлежностей. Если бы Полокто с Пиапоном были бездетны, как Улуска с Дяпой, он не стал бы много раздумывать. Но когда приходили к нему внучки и внучата и начинали возиться на его коленях, на спине, щекотали голые пятки, теребили реденькую бородку, Баоса смягчался и как-то забывал о ссоре. Чаще приходили дети Полокто, и Баоса не догадывался, что старший сын нарочно посылает детей к нему.

Ойта помогал деду чинить сети, вычерпывал из оморочки дождевую воду, он постоянно находился под рукой Баосы, и тот вскоре так сблизился с внуком, что не мог обходиться без него в любом деле. С конца путины старик стал вынашивать мысль — забрать себе Ойту, передать ему все свое охотничье и рыболовное умение.

«Полокто хоть и злой, но мягче, податливей Пиапона, — думал старик. — Он должен согласиться, он отдаст Ойту мне. Да, должен отдать, потому что сам ушел от меня, не захотел на старости лет кормить. Ойта за него будет меня кормить». Но Баоса даже не намекал Полокто о том, что хочет забрать Ойту, он пока ласкал, добрым словом приучал мальчика к себе, по каждому самому незначительному случаю не забывал заметить, что Ойта остался единственным его помощником, значит, и кормильцем.

Совет мужчин впервые проходил вяло, Баоса больше курил, чем говорил. Но вялость эта была кажущаяся, на самом деле нервы у всех были натянуты, как тугая тетива самострела, все сидели потные, как будто выполняли тяжелую работу. Пиапон курил с невозмутимым видом, он был единственным человеком на совете, который спокойно мог выслушать любое решение совета мужчин: за месяц он изготовил более двадцати самострелов, есть у него ружье и боеприпасы, чудесный капкан, две любимые охотничьи собаки, которых он не оставил в большом доме, — самые необходимые помощники в тайге. Вот только нарты и лыж у него нет. Если отец не отдаст охотничью нарту, то он попросит у соседей женскую нарту, на которых женщины за дровами ездят, а лыжи изготовит в тайге, только они будут без меховой обшивки, потому что у Пиапона не было под рукой камуса. Но Пиапон привычен к лыжам, он силен и может зиму походить на лыжах без камусовой обшивки.

Полокто сидел возле Пиапона, он так пыхтел короткой трубкой, что лицо его совсем скрылось в табачном дыме.

«Должен вернуть, должен, — думал Полокто. — Не зверь же он, человек, отец, дед! Неужели не подумает о внуках!»

Полокто имел только ружье и острогу, к зимней охоте он не успел приготовиться: после путины ездил к невесте в Хулусэн, прожил там полмесяца и теперь надеялся только на великодушие отца.

Молодые охотники большого дома Дяпа, Калпе и Улуска, которого теперь всегда приглашали на совет мужчин, переживали за старших братьев, гадали, какое решение примет отец, и обдумывали, что они предпримут, если отец поступит несправедливо и не вернет братьям их охотничье снаряжение.

«Уйду к Пиапону, у него буду жить!» — храбрился Калпе, и от этой мысли у него мелко дрожали руки.

«Отец, будь справедливым! — мысленно умолял Дяпа. — Верни им снаряжение, если не вернешь, они еще больше разозлятся».

«Не зря молчит старик, сейчас должно что-то неприятное произойти», — думал Улуска, поеживаясь.

Слоистый сизый дым окутал охотников, скрывал их напряженные лица. Молчание продолжалось слишком долго.

— Зачем ты, отец, позвал меня? — наконец спросил Пиапон.

— На совет большого дома, — охотно ответил Баоса.

— Чего же тогда молчим? Дел у каждого много, а мы тут расселись.

— Об охоте надо поговорить, кто куда пойдет, какое место займет.

«Охотничье место!» — теперь только вспомнил Пиапон. Как он забыл об охотничьем месте, ведь он вышел из большого дома, следовательно, лишался участков большого дома. Охотничий участок — это главнее, чем порох и свинец, лыжи и самострелы. Если не будет участка, то где он будет ставить самострелы, где будет догонять, выслеживать зверей?

— Хочу знать, что решили отец Ойты и отец Миры, — продолжал Баоса. — С нами они или отдельно будут охотиться?

— Как же отдельно? Куда же мы отдельно? — заторопился Полокто. — У нас же ничего нет, все наше снаряжение находится в амбаре большого дома.

— Все, что находится в амбаре, это не ваше, вы вышли из большого дома, — жестко проговорил Баоса. — У вас ничего нет, а у большого дома все есть.

«Будет, отец, у нас тоже будет», — мелькнула мысль в голове Пиапона.

— Да, у большого дома все есть… — сказал он вслух. Баоса поднял голову, стараясь разглядеть лицо второго сына. — …даже долги торговцу, — закончил Пиапон.

— Задолжались мы, когда вы с нами жили, вместе ели муку, крупу.

— Я должен сообщить, отец, долг большого дома я но стал платить торговцу и не буду платить.

Дяпа сморщился, уныло уставился на Пиапона: «Ну зачем? Зачем ты себе же плохо делаешь, зачем злишь отца?» — говорили его глаза.

Полокто передернуло от слов Пиапона, он хотел уже наброситься на брата, но, случайно взглянув на отца и не заметив его возмущения, подумал: «Если Пиапон не платит долг большого дома, я тоже не буду платить. Это хорошо».

— Я больше других добывал пушнины, — продолжал Пиапон. — И я не должен никому.

— Не хочешь платить свою часть долга? — спросил Баоса.

— Какую часть? Ты что-то, отец, заговариваешься. Когда в большом доме долг делили на части?

— Теперь делим. Кету делили?

— Долг неделим. Я не буду платить, — твердо ответил Пиапон.

— Тогда я не хочу с тобой разговаривать, ты ничего из амбара большого дома не получишь. Отец Ойты, ты тоже не хочешь платить долг?

Полокто понял свою ошибку, ему надо было сразу возмутиться, обрушиться на Пиапона, но и сейчас не поздно исправить допущенную оплошность.

— Ты, отец Миры, негодяй! — закричал он. — Ты жил в большом доме, со всеми ел, пил. Ты всегда считался умным среди нас, где твой ум? Ты нечестный человек, ты негодяй! Нет, отец, я не отказываюсь платить долг, я буду платить. Я еще не потерял свою совесть…

— Пиапон, ты ничего не получишь. Уходи.

— Отец, лыжи я сделал сам, подбитый камус — это камус с убитого мною лося…

— Ничего не получишь! Уходи! — взорвался Баоса.

Калпе, весь мокрый, красный, вскочил на ноги.

— Я тоже ухожу, отец! — закричал он срывающимся голосом. — Ага, я буду у тебя жить, вместе пойдем в тайгу.

Баоса ухватился за полу халата Калпе, дернул что было силы и разодрал старую дабу.

— Рви, отец, это ты купил! На, рви! — Калпе снял халат и бросил под ноги. — Что ты делаешь, отец, у него же дети, что они будут есть? Я не женат, не имею детей, я буду ему помогать, потому ухожу из большого дома.

— Уходи! Уходи сейчас же, собачий сын! — Баоса ударил кулаком под зад Калпе и не помня себя закричал: — Уходите, все уходите!

Калпе спрыгнул с нар, не попадая ногами в домашние олочи, натянул их и выбежал из дома. Пиапон молча последовал за ним. Баоса сидел, уставившись в угол. Его душила злоба, голова гудела, как после длительной пьянки, и он медленно приходил в себя.

— Чего же ты нас гонишь, отец? — спросил Полокто. — Мы здесь при чем? Двое негодяев виноваты, а ты на нас на всех напустился.

Баоса не слушал старшего сына, он пытался разобраться в причинах скандала, вспоминал отдельные слова, но не мог сказать, из чьих уст они вылетели. Все перепуталось. Остро побаливало выше правого уха.

«Пиапон отказался платить долг. Панты продал, но долг отказался платить. Торговец просил заплатить весь долг? Зачем весь долг? Нас в большом доме четверо… Он больше всех добывал зверей… Ох, голова… Калпе ушел сам… детей его кормить».

А в это время Пиапон догнал младшего брата, привел в свою землянку и успокоил.

— Не знал, что ты такой вспыльчивый, — усмехнулся он. — Ты совсем как наш старший брат.

— А чего они обижают тебя? Почему не отдают лыжи, нарту, самострелы, одежду? Как же ты в тайгу пойдешь?

— Пойду, я все уже обдумал. Отец прав, все, что находится в его амбарах, — это его собственность, потому что он глава большого дома.

— Лыжи, нарты, самострелы — это же все твоими руками сделано!

— Сделал их для большого дома, я там жил.

— Неправда, ты сделал их себе!

— Калпе, ты еще молод, многого не понимаешь. Все, что говорил отец, — все правда. Понял?

— Нет, не хочу этого понимать!

— Опять горячишься? Все, что скажет отец, — это закон для нас, мы должны его слушаться, потому что он наш отец. Понял теперь?

Калпе не ответил.

— Куда бы ни ушел, где бы ни жил отец, он всегда останется отцом, запомни это. Пока жив он, мы должны его слушаться.

— Ты мне говоришь одно, а сам делаешь другое. Ты же ругался с отцом.

— Я ругался не с отцом, а с главой большого дома, который держал нас связанными по рукам и ногам. Ладно, хватит об этом. Ты, Калпе, должен вернуться к отцу, ты не должен его оставлять, он уже очень старенький…

— Не вернусь!

— Вернешься. Обязан вернуться. Кормить обязан.

— С какими глазами я вернусь?

— Со своими собственными. На твоем месте я бы вернулся сейчас же.

— Ну и вернись, кто тебя не пускает?

— Не злись, быстро состаришься. Не обо мне разговор. Отца надо пожалеть, ему недолго остается с нами ругаться. Хватит того, что Идари сбежала, мать умерла, мы ушли от него. Хватит. Не замечаешь разве, как он за лето и осень изменился? Он отец, и его надо жалеть. Обо мне не беспокойся, нарту достану или сделаю, самострелы есть, боеприпасы я купил у русского торговца, охотничий участок кто-нибудь уступит. Вернись к отцу, попроси прощения, он смягчится, простит.

— Что я ему скажу? Я же накричал… не помню, как получилось.

— Так и сознайся, что не помнишь. Ну, иди, успокой отца.

Калпе послушался брата, но без особой охоты поплелся домой. Оставшись один, Пиапон лег на нары и задумался. После разговора с отцом его больше всего беспокоило, что он остается без охотничьего участка. Пиапон знал, что нынче не будет белки, потому что не уродились кедровые орехи, значит, на белок никто не пойдет охотиться, беличьи угодья будут свободными. Но Пиапону и не нужны дешевые белки — ему нужны соболи, ценные соболи!

Не так-то просто зажить своим отдельным домом, в хозяйстве требуется всякая всячина, и все это можно приобрести только тогда, когда поймаешь много соболей. У большого дома только один соболиный участок, туда уже не пустят Пиапона. Может, ему примкнуть к Митрофану? Ванька Зайцев приобрел участок у одного охотника из стойбища Джари, хороший участок, соболиный, только согласится ли Ванька взять Пиапона в свой зимник? Переговорить бы с ним, да нельзя: не проедешь по протокам, шуга идет.

Заскрипела дверь на ржавых петлях. Вошел Дяпа.

— Ага, тебя отец зовет, — сказал он.

— Он же меня только что выгнал.

— А теперь вновь зовет.

— Перестал сердиться?

— Вроде бы перестал. Обругал нас, сказал, что мы все тебя одного не стоим.

«Это на него похоже», — подумал Пиапон.

— Как он встретил Калпе?

— Бросил ему разорванный халат и сказал, чтобы он сам заштопал.

— И все?

— Больше ничего не сказал, велел тебя позвать.

Пиапон вернулся на совет мужчин и как ни в чем не бывало занял свое место. Баоса даже не взглянул на него.

— Отец Ойты, отец Миры, можете из амбара забрать лыжи, одежду, сундучки с припасами, самострелы и нарты, — сердито проговорил он.

— Я, отец, хочу с тобой охотиться, — заявил Полокто.

— Кто тебя гонит, охоться.

— Ойту с собой возьму, будет нашим кашеваром.

— Что ты думаешь, отец Миры? — Баоса опять не взглянул на Пиапона.

— Мальчик уже большой, пусть привыкает к тайге, — ответил Пиапон.

— Не о том спрашиваю! Будешь с нами охотиться или с другими в тайгу уходишь?

— Возьмете — пойду, не возьмете — не буду навязываться.

— А сам хочешь вместе с нами быть?

— Не от меня это зависит, от тебя зависит, отец.

— Ты мой сын, потому не могу тебя гнать. Живи с нами.

— Вот хорошо! Рядам будем спать, — обрадованно прошептал Калпе.

— Отец, надо сразу договориться — делиться будем добычей или нет, — сказал Полокто. — Потому я это говорю, может, кто не захочет давать долю добычи Ойте, есть же у нас умники, которые и долга-то не хотят платить.

Слова Полокто больно задели Пиапона — это был увесистый камень, и он попал по назначению.

— Да, я отказываюсь делиться добычей и твоей добычи не возьму! — воскликнул Пиапон.

У Баосы красные пятна пошли по лицу, он запыхтел трубкой и скрылся в сизом дыму.

— Ты будешь есть из нашего котла, будешь есть стряпню Ойты! — кричал Полокто.

Баоса надел домашние олочи и вышел на улицу. К нему подбежали собаки, виляя пушистыми хвостами; подполз, смешно перебирая толстыми лапками, пузатый щенок.

— Ах ты, пройдоха! Ползаешь? — прошептал Баоса и пнул щенка. Щенок отлетел к сваям сушильни на добрых пять шагов, стукнулся головкой о сваю и жалостно завизжал от боли. Подбежала мать и начала лизать его розовый животик с реденькими мягкими волосиками. Почувствовав ласку матери, щенок завизжал еще жалостливее, еще слезливее. А мать продолжала его лизать шершавым языком.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мэнгэнские тони были намного богаче, лучше, чем коса ниже Малмыжа, — это знал Американ и все члены его артели. Если бы Американ ловил кету на мэнгэнских тонях, то он поймал бы вдвое больше, чем на малмыжской косе. Но теперь Американ не жалеет, что мало добыл кеты, наоборот, доволен, что принес малый барыш русскому торговцу. Американ давно выучился русскому языку и первое время даже с охотой разговаривал по-русски, но спустя год объявил, что забыл его начисто. Договаривался он с торговцем Терентием Садовым через переводчика Гайчи Дигора. Условия русского торговца ему показались приемлемыми, артель должна была хорошо подзаработать. Американ с небывалым для него усердием принялся за лов кеты, артель его каждый день добывала больше других неводчиков. При сдаче засольщикам кеты глава артели присутствовал сам, подсчитывал, сколько рыбин вмещается в объемистых бочках, и делал на них только одному ему понятные знаки. Когда Салов принимал бочки у засольщиков, он по надписям мастеров знал, сколько кетин в бочке; цифры всегда совпадали со знаками Американа, и глава артели оставался доволен торговцем.

«Не все торговцы обманщики, есть среди них честные люди», — думал он.

Однажды Американ приехал в Малмыж как раз в то время, когда Терентий Салов сдавал бочонки с соленой кетой высокому жилистому человеку с суровым обветренным лицом. Человек этот приехал на железной лодке.

— Ларион Лександрыч, уговор дороже денег, уж уговорились — будем до конца честны, — говорил Салов, заглядывая в глаза высокого. — В розницу, только в розницу.

— Оптом, — прогудел высокий.

Американ подошел к ним, прислушался, но, к своей досаде, не мог понять, о чем говорят торговцы. Салов заметил Американа, спросил:

— Зачем приехал?

Американ промычал в ответ, поднес пальцы ко рту и зачмокал губами.

— За едой, куревом явился. Ладно, потом. — Салов повернулся к высокому: — Бочонки разные, Ларион Лександрыч, — поглядите, разные. В одном сорок, в другом сорок пять…

— Мы договорились, бочонки должны быть стандартны. — Высокий сильно нажимал на звук «о», и это сразу заметил Американ, но по-прежнему он не мог разобраться в сущности разногласия торговцев.

— В розницу, только в розницу.

— Оптом. Бочки только считаю.

— Ну, тогда с богом, Ларион Лександрыч, найдутся другие, не осенью, так весной солонинка будет еще в лучшей цене. А до весны в сарае подержу. С богом.

Терентий Иванович демонстративно повернулся к Американу, взял его под руку.

— Обожди, Терентий Иванович, может, икорку тогда отдашь, те бочоночки-то стандартные.

— Икорка, Ларион Лександрыч, находится в пузе самки, куда самка — туда за ней и икорка.

— Бог с тобой, Терентий Иванович, ты меня по миру без нитки пускаешь.

— Не те слезы. Бочонки цену имеют от числа кетин. Икорка стоит…

Американ не поверил своим ушам. Салов назвал такую цену, какую он никогда не слышал; кетина, за которую торговец платил рыбакам копейки, теперь оказывалась в три раза дороже, маленький бочонок икры стоил столько, сколько не заработает вся артель Американа за путину.

«Что же это выходит? Как это выходит? Почему кета, у которой только вынули внутренности да обсыпали солью, вдруг так вздорожала? А икра? Мы же совсем ее не считали. Почему она такая дорогая? — Американ зажмурил глаза, и перед ним заискрились янтарные зернышки икры, засаливаемой мастерами. — Соленая кета много дороже свежей, икра ценится, как соболь или черно-бурая лиса. Что я говорю! Что там соболь, что чернобурка — икра дороже!»

Американ вернулся на стан и с помощью Гайчи начал допытываться у засольщиков, но те юлили и не говорили правды. На следующий день Американ с Гайчи вернулись в Малмыж. Американ начал переговоры без всяких предисловий, без обыкновенно принятых любезностей.

— Почему ты нам за икру не платишь деньги? — перевел его слова Гайчи.

— Я у вас не икру принимаю, я принимаю кету, — ответил Терентий Иванович.

— Ты должен нам и за икру платить.

— Такого уговора не было.

— Тогда за кету дороже плати.

— Об этом разговору не может быть.

— Но хочешь разговаривать — не надо. Сейчас же заплати за всю рыбу сполна.

— Это мы могем, почему бы не заплатить? Сейчас.

Терентий Иванович, не подозревая ни о чем и весело мурлыкая под нос, расплатился с Американом за всю пойманную рыбу. Он был в приподнятом настроении после вчерашней состоявшейся-таки успешной сделки и выдал еще рыбакам табаку и чаю сверх положенного. Получив деньги, табак, чай, Гайчи передал торговцу, что артель отказывается ловить ему рыбу, что она сегодня же свертывает хомараны и уезжает домой. Салов сперва принял слова Гайчи за шутку, но, когда переводчик повторил, заволновался:

— Ребятки, Американ, ты что же это, а? Да как же уговор? Вы же честные люди, вы не можете отказываться от своих слов.

— Ты обманываешь нас, на обманщика мы не будем ловить рыбу.

— Цена не подходит? Нет, ребятки, цена что надо, высокая.

— Ты обманщик.

— Да кто это сказал? Вы честный народ, я с вами, ребятки, по-честному.

Но как ни уговаривал Салов, Американ стоял на своем. Тогда торговец поднял цену на кету. Американ, ожидавший этого, стал требовать, чтобы он заплатил по этой цене за всю выловленную рыбу. Салов отказался, и Американ вернулся в Мэнгэн.

Как только встал Амур, Американ ушел на Сихотэ-Алинь не старой дорогой предков, через тайгу, а по Амуру и по горной реке Анюй. Он шел позади других амурских охотников, шел не спеша, останавливался в каждом стойбище, посещал лавки и русских и китайских торговцев, приценивался к товарам, но, к неудовольствию приказчиков, ничего не брал. Все увиденное и услышанное запоминалось, откладывалось в голове.

В тайге Американ появился тогда, когда все охотники выставили самострелы, ловушки и успели по нескольку раз обойти их; самые удачливые уже сушили первые шкурки соболей. Одним из таких счастливчиков был Пиапон, он поймал своей странной железной ловушкой — капканом — рыжего, как колонок, соболя.

Капканом Пиапона охотники Нярги любовались только потому, что он был железный: одни удивлялись простоте устройства капкана, вторые, как дети, восторгались, когда ловушка захватывала палку, будто пасть собаки, третьим нравилась стальная пружина, потому что из нее мог получиться очень хороший охотничий нож. Но в промысловых качествах капкана все сомневались — одни говорили, что запах железа отпугнет зверя: «Наши самострелы в сторонке от тропы стоят и то отпугивают запахом, а эта железина будет лежать под самым носом, совсем отпугнет», — утверждали одни; другие предполагали, что дужки капкана разобьют кость ноги, и тогда зверь сам перегрызет ногу и уйдет.

Капкан не внушал охотникам доверия, и Пиапон стал даже колебаться — брать его в тайгу или оставить дома, чтобы жена ловила крыс и мышей в новом амбаре, куда они уже успели проникнуть. Но в последний момент перед выездом Пиапон приторочил капкан к нарте. И вот первый, хоть и самый захудалый соболь попался как раз в капкан! Не зря, выходит, Пиапон взял его с собой.

Весть о том, что Пиапон поймал первого соболя своей диковинной железной ловушкой, в два дня облетела все ближайшие становища охотников, и многие забредали в аонгу[51]Аонга — охотничий шалаш, зимник. Баосы, чтобы посмотреть на пойманного соболя. Американ ночевал в аонге Холгитона, битком набитой соседними охотниками, пришедшими послушать сказки Холгитона, от них и услышал он о соболе Пиапона.

На следующий день он пришел в аонгу Баосы. У Баосы все было добротно и крепко построено. Американ знал его фанзу, видел его амбары, сушильни юкол, а теперь перед ним стояла аонга — бревенчатое теплое зимовье.

— Здравствуй, дака, — поздоровался Американ, увидев сидящего перед очагом Баосу. — Ох, аонга у вас добротная, долго будет стоять.

— Будет стоять, если кто не развалит, — ответил Баоса.

— Кому и зачем разваливать? — засмеялся Американ. Про себя же подумал: «Ссорятся, потому беспокоится».

Возле очага сидел Ойта, помешивая длинной палкой варево в котле. Ароматный запах кабаньего мяса, отдающий всеми запахами лесных трав, желудей, кедровых шишек, приятно защекотал нос Американа.

Солнце укрывалось за высокими гольцами на западе, и на тайгу опустились сумерки.

— Поздно возвращаются молодые, — сказал Американ, подсаживаясь к очагу и закуривая поданную Ойтой трубку.

— Ноги молодые, далеко бегают. А ты как к нам попал?

— Мимо проходил, добираюсь к своим местам.

— Место, место… — проворчал Баоса. — Скоро никто никакого места не будет соблюдать, — куда пойдешь?

— Соболи везде есть…

— Много понимаешь ты! Где соболи? В мою молодость их десятками штук ловили, великие охотники из соболиных пяток халаты шили, этим халатам цены не было. А теперь попробуй! «Везде есть»! Нет, не везде! Мало стало соболей, скоро их совсем не будет.

«Великие охотники! — с иронией подумал Американ. — Ловили соболей, за долги отдавали шкуры, а пятки себе оставляли и опять влезали в долги», — Американ чуть не засмеялся. Будь его собеседником кто другой, не Баоса, он непременно засмеялся бы.

— Чего замолчал! Где видел много соболей? Может, покажешь место? — спросил знакомым резким голосом Баоса.

— Надо по тайге пройти, посмотреть…

— По чужим местам хочешь пройти?

— Порасспросить… — промямлил Американ.

— «Порасспросить…» Будто охотники соболей за хвост держат, чтобы ты их считал. Мы знаем, сколько на наших ключах соболей, да тебе не скажем.

«Чего он так кричит на меня, что я ему, сын, дочь? — думал Американ. — Зря я приехал сюда. Росомаха, а не старик ты, Баоса!»

Баоса еще долго мучил Американа расспросами. Он походил на женщину, которой наскучило в одиночестве, и вот, встретившись со знакомой, не может наговориться. Баоса был прежний Баоса — запальчивый, злой, крикливый.

С наступлением сумерек почти одновременно у аонги появились два охотника. Услышав скрип снега под лыжами, лай собак, Баоса замолчал, а когда вошли Пиапон с Калпе, он заткнул рот трубкой и больше не проронил ни слова до самого ужина.

— Э-э, Американ, да ты как попал к нам? Ты что, по всей тайге бродишь? — спросил Пиапон.

— К тебе пробираюсь.

— Ври больше! Бродишь по тайге, су богатства ищешь, знаю я.

— Правда, к тебе шел, — без особого восторга от встречи, косясь на нахохлившегося Баосу, отвечал Американ.

— Я недавно слышал, будто тот, кто найдет гнездо кукушки, станет самым удачливым охотником. Хочу я его найти. А ты не кукушкино гнездо ищешь?

— Нет.

— Ты почему такой невеселый? Не смеешься, как раньше, ничего не рассказываешь, в лицах не показываешь?

— Устал, отдохну, — может, покажу.

Прихлебывая горячий чай, Пиапон расспрашивал Американа, сам рассказывал о своем капкане, потом опять вспомнил про талисман.

— Еще, говорят, есть маленькая змейка, но она сама приходит, захочет тебя сделать удачливым охотником — к тебе придет, захочет меня — ко мне приползет. Да что я рассказываю, ты же ищешь талисман богатства!

— Ищу и скоро найду, — ответил Американ.

— Кто-то обещал, что ли? — усмехнулся Пиапон.

— Знаю, где найти.

В аонгу вернулись Дяпа, Полокто, Улуска, и сразу стало весело, зимник наполнился табачным дымом, шутками и смехом. Американ уже не косился на лежавшего возле очага Баосу, рассказывал о всяких смешных приключениях, изображая, как что произошло. Охотники держались за животы, ложились в изнеможении, обессилев от смеха. Американ был прежним молодым весельчаком.

В этот вечер охотники легли спать как никогда поздно. Американ лег рядом с Пиапоном.

— Говорят, ты колонка поймал? — спросил Американ.

— Колонок, и вправду колонок, — улыбнулся в темноте Пиапон.

— А из колонка хорошего соболя делают.

— Как делают?

— Пачилаори[52]Пачилаори — ударять (дословно). знаешь что такое?

— Пачилаори? Что-то не слышал.

— Ты завтра рано уходишь?

— А что?

— Хочу тебе показать кое-что.

— Завтра у меня малый круг, я его за полдня прохожу. Могу остаться ненадолго.

Утром Американ проснулся, потому что правый бок его так нагрелся, что он спросонья испугался и начал охлопывать себя руками. Рядом засмеялись охотники.

— Побольше бы возле жены нежился, совсем бы отвык от очага, — смеялся Полокто.

Подкрепившись мясом, выпив два чайника чаю, охотники один за другим ушли, кто проверять самострелы, кто выслеживать соболей, кто побежал по следам кабанов, чтобы заготовить мяса. Остались только Американ с Пиапоном да Ойта, исполнявший обязанности кашевара. Узнав, что Пиапон но скоро собирается уходить из аонги, Ойта оделся, взял силки из конского волоса и, встав на лыжи, убежал в тайгу ставить их на рябчиков. Долго сидели Американ с Пиапоном, коротали время так, как коротают два неразговорчивых напарника в одном зимнике. Американ был задумчив, молчалив, будто вечером израсходовал весь запас веселости, и Пиапон, от рождения неразговорчивый, ждал, что скажет сосед. Наконец рассвело, потом выглянуло желтое зимнее солнце. Американ взял в руки соболя, усмехнулся:

— Будет настоящим.

Он попросил Пиапона найти немного бересты, а сам срезал семь прямых веточек-прутьев. Когда Пиапон поджег бересту, он закоптил все прутья до черноты. Отложив прутья, еще раз внимательно осмотрел шкурку соболя.

— Рыбьим жиром или еловой смолой? — спросил он.

Пиапон не знал, о чем тот спрашивает, и ничего не ответил.

— Можно кончики шерсти смазать рыбьим жиром, — начал объяснять Американ. — А можно еловой смолой, только запомни — еловой, если возьмешь смолу пихты или кедра, то у тебя шкурка голубой или зеленой станет.

— Нет, не надо, Американ, пусть колонком останется, — запротестовал Пиапон, наконец догадавшись о намерениях приятеля.

— Не бойся, я тебе не испорчу шкурку.

— Ты хочешь сажей зачернить?

— Тебе же лучше, дороже пойдет, больше товаров получишь. Ладно, давай рыбий жир.

Американ осторожно прикасался распушенной шкуркой к ладони с рыбьим жиром так, чтобы кончики ворсинок залоснились от жира. Когда эта часть работы была закончена, он взял соболя за головку и начал стегать по пушистой шкурке закопченными прутьями. Пиапон смотрел на соболя, который на его глазах из рыжего превращался в первосортного черного, и удивленно молчал. Семь закопченных прутьев сделали свое дело — соболь теперь имел свою настоящую цену, которую давали торговцы.

— Ну, как? — удовлетворенный сделанным, несколько бахвалясь, спросил Американ.

— Хорошо, — не скрывая восхищения, ответил Пиапон. — Только я боюсь, сажа может отстать или следы будет оставлять на руке.

— На потри, сам увидишь, отстает или нет. Какой недоверчивый.

Пиапон взял шкурку, мял ее в руке, но сажа не прилипала.

— Ну, как?

— Не отстает.

— Да нет, как, спрашиваю, цвет?

— Цвет самый хороший.

— Вот-вот. Сам задумаешь делать, смотри не пользуйся больше чем семью палочками, иначе шкурка будет с синеватым оттенком, а ты знаешь — таких соболей нет на земле. Запомни, много жиру употреблять тоже нельзя, потому что отлежится шкурка и появятся желтые пятна. Запомни все, Пиапон, да никому другому не говори. Хорошо?

— Сказать-то не скажу, но только это обман.

— Какой обман?

— Просто обман, торговцев обманываем.

— Они тебя больше обманывают.

— Я этого не знаю и их обманывать не хочу. Этого соболя возьму, хоть и стыдно будет его торговцу отдавать.

— Эх, ты, Пиапон, храбрый ты человек, думал, ты меня поймешь. Торговцы нас обманывают, и мы должны их обманывать.

— Кто как хочет, но я не буду обманывать. Этого соболя я возьму, просто интересно, года два-три продержится твоя сажа или нет. Все же ты ловко это придумал…

— Не я придумал. Хитрые охотники давно так перекрашивают всех соболей. Ладно, не хочешь обманывать торговцев — твое дело.

Американ попрощался, запряг в нарту охотничью собаку, впрягся сам и пошел, широко наступая лыжами, под густую хвою древних кедрачей. Собака бежала перед ним по целине, легкая, пушистая, на четырех ногах и проваливалась в рыхлом снегу, а он шел на двух ногах, и мягкие снежинки только скрипели под его тяжестью.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

От аонги Баосы до аонги Холгитона пути — одно солнце, но Баосу ни разу еще не навещали соседи. Между тем сыновья Баосы уже несколько раз ночевали у Холгитона, слушали его длинные, продолжавшиеся по нескольку ночей подряд, сказки. У Холгитона всегда было людно и весело. С наступлением сумерек то с одной стороны, то с другой подходили молчаливые охотники, вваливались в аонгу, с жадностью проглатывали несколько кружек чаю, курили, и их сразу покидала сидевшая на плечах, как хищница-рысь, усталость. Холгитон сам возвращался усталый, еле передвигая ноги, входил в зимник, ему, как и своему отцу, помогал снимать обувь самый младший в аонге Чэмче. Чэмче подавал ему горячий чай, еду, он это обязан был делать, как самый младший. Но если оказывались рядом рано прибежавшие молодые любители сказок, то Чэмче отдыхал — молодежь ухаживала за Холгитоном, как за своим дедом.

Почетен сказитель в дремучей тайге.

Чэмче было намного легче, чем кашеварам других зимников: сам он почти не заготовлял дров, не носил воду, за него это делали поклонники Холгитона, а он готовил только еду, заваривал чай.

Холгитон медленно и много ел, с удовольствием чувствуя, как отощавший за день желудок наполняется тяжелой и приятной пищей. Он, как и все нанай-охотники, питался только утром и вечером. С собой он брал только жестяную кружку, в которой заваривал чай или травы, когда одолевала усталость. Зато вечером он прежде всего пил чай, пил долго, с причмокиванием, с присвистыванием, потом после короткого отдыха принимался за основную пищу, и только почувствовав большую тяжесть в желудке, легкое головокружение, отодвигал остаток еды. Отдыхал. Курил. А любители сказок с нетерпением ждали и всегда бывали вознаграждаемы за терпеливость. Холгитон рассказывал, пока веки не смыкались сами, пока язык не начинал плести куролесицу, тогда слушатели будили его окриком «кя!». Проснувшись, он вновь продолжал вести героев за неведомые моря, за неизмеренные земли. Спал он три-четыре часа, просыпался, снова набивал желудок едой и становился на ноги.

Охотники аонги были довольны промыслом, на их угодьях вдоволь кормилось соболей, заметили они следы нескольких перебежчиков из соседних ключей. Были они довольны и добычей, хотя до конца сезона оставался еще целый месяц. Месяц — это большой срок. Но не пришлось им охотиться на этих богатых угодьях. Однажды — это случилось в середине месяца агдима — января — Ганга прибежал в зимник раньше Чэмче, который обязан был являться раньше всех других. Ганга был чем-то напуган и курил трубку за трубкой перед жарким очагом. Он заговорил только тогда, когда явились все охотники.

— Плохи дела, я чем-то прогневил Амбана,[53]Амбан — тигр. — сказал он.

— Амбана? — переспросил Чэмче.

— Амбан пересек мою охотничью тропу. Что теперь делать?

— Помолиться надо было, — сказал Холгитон.

— Как же не молиться? Как увидел его след, я бросился на колени и долго молился. Не маленький, понимаю.

Холгитона не очень встревожила встреча Ганги с тигром, но напуганы были Гаодага с Чэмчой. На коротком совещании решили подождать дня три-четыре — не уйдет ли тигр с охотничьего угодья аонги. На следующий день повалил густой снег, засыпал все тропы и следы, надел на великаны-кедры белые воротники. Потом, как и следовало ожидать, запуржило — три дня неистовствовал ветер. А когда на четвертый день Ганга пошел проверять самострелы, он опять наткнулся на след тигра. Он бросился ниц и заговорил:

— Ама-Амбан,[54]Ама-Амбан — отец-тигр. как-нибудь пожалей меня, не отбирай у меня мою охотничью тропу. Я беден совсем, от меня дети ушли, отказались на старости лет кормить, сам себе добываю пищу. Пожалей, Ама-Амбан! Ты сильный, ты могучий, ты Хозяин тайги, и ты везде найдешь место для охоты. Не отбирай у меня место.

Помолившись, Ганга вернулся в зимник, он не осмелился переступить след Хозяина тайги и не проверил самострелы. В зимнике сидели испуганные отец с сыном; их самострелы стояли в разных распадках, но у обоих тропы были тоже перерезаны следами тигра.

— Отбирает наше место, — сказал Гаодага.

— Да, не хочет, чтобы мы здесь охотились, — подтвердил Ганга.

Перед сумерками вернулся Холгитон.

— У вас тоже пересек? — переспросил он, выслушав Гангу. — Выходит, Он затропил весь участок аонги. Теперь мне ясно, почему к нам не приходят соседи.

После чая и плотной еды он начал рассказывать:

— Нас, из рода Бельды, много, но мы не родственники, как думают некоторые, фамилии только одинаковые. Каждый род Бельды появился по-разному, мы, Чолачинские и Соянские, вышли от Тигра, это знают многие. — Холгитон сплюнул, попыхтел погасавшей трубкой и, когда она разгорелась, продолжал: — Была девушка красивая-прекрасивая, какую на земле редко встретишь. И ушла она в тайгу с отцом. Отец уходил на охоту, а она в зимнике оставалась, готовила еду, зашивала дыры в одежде отца, да мало разве найдется для женщины дела. И однажды пришел к ней Амбан, сам открыл дверь и лег на пороге. А девушке в это время захотелось сходить по малой нужде, да как быть? Как выйти на улицу? Наконец, когда стало невтерпеж, она осмелилась и вышла на улицу, перешагнув через Амбана. Уже на улице она спохватилась, думает, что же она сделала? А что, если Амбан мужчина? Как она посмела перешагнуть через мужчину? Долго стояла девушка, вся замерзла. Зашла в зимник, опять перешагнула через Амбана. А через девять месяцев она родила сына. Амбан теперь часто приходил к ней, ласкал ее и сына. Он даже помогал отцу на охоте. От ее сына и пошли мы, Чолачинские и Соянские Бельды. Уже много лет Амбан никогда не притеснял нас на охоте, не сгонял с мест, бывало, даже сам уступал свою охотничью тропу. Когда охотники не могли добыть мяса на еду, делился своей добычей. Когда мы справляли касан,[55]Касан — религиозный обрядовый праздник, окончательное отправление души умершего в буни. он приходил на могилу провожаемого и лежал там. Однажды наш Чолачинский Вельды не мог поделить охотничье место с одним Ходжером. Долго они спорили, род с родом должны были столкнуться, да помешал тому наш отец Амбан — он убил неуступчивого Ходжера. Да, наш отец — Амбан, потому мы говорим: «От первой звезды мы родились, а Амбан наш кормилец». Отец-кормилец узнал из нас четверых своего сына, у вас у всех пересек он тропу, а по моей тропе прошел рядом, но нигде не пересек. Я думаю так: нам надо сейчас помолиться Ему, попросить, чтобы Он но отбирал у нас участок. Помолимся все.

Все четверо охотников долго и неистово молились Амбану, умоляли на все лады, каждый по-своему выкладывая свою просьбу: Холгитон клялся, что он Его сын, что он Чолачинский Бельды; Ганга плаксиво жаловался на бессердечных сыновей; Гаодага рассказывал, что дочь отдал без тори, а теперь сыну надо покупать жену, а соболей нет на тори; Чэмче вторил отцу, говорил, что ему стыдно жить без жены, когда все его сверстники уже женаты и даже имеют детей.

Но на следующий день охотничьи тропы были пересечены свежими следами тигра. На этот раз и Холгитон вернулся раньше полудня.

— Плохо, рассердился Отец-кормилец на меня, — сказал он, — сидел на моей тропе, хвостом бил по снегу. Разгневался…

— Ты видел Его? — шепотом спросил Чэмче.

— Не показывался, следы только оставил. Плохо, сгоняет он нас, На меня, видно, сердится за что-то…

— Что же будем делать? — спросил Ганга, сделавшись совсем маленьким от испуга.

— Сам не знаю, что делать, — хмуро ответил Холгитон.

— Сидеть в аонге и ждать, когда он нас отсюда выгонит, нехорошо, — сказал Ганга.

— Нельзя ждать.

— Грешно.

— Как же самострелы? Не вернет Он? — спросил Чэмче.

— Не знаю. Может, попросить, чтобы самострелы разрешил снять? — неуверенно предложил Ганга.

— Правильно, хоть самострелы пусть вернет, — поддержал Гаодага.

Вечером опять охотники, на этот раз в один голос, уговаривали Амбана разрешить только снять самострелы. Ночью испуганно скулили собаки, скребли стены шалаша. Наутро охотники встретились со свежими следами тигра в ста шагах от зимника. Теперь было все ясно — Амбан не хотел уступать места, не хотел возвращать самострелы, он требовал, чтобы сейчас же охотники покинули зимник и охотничий участок. Мгновенно были разбросаны хвойные стены зимника, собраны вещи и уложены в нарты, запряжены собаки, надеты лыжи — и охотники, не оглядываясь, покинули зимник. Впереди шел Гаодага, прокладывая тропу, за ним Чэмче, потом Холгитон. Замыкал Ганга, он все погонял собаку, и так тащившую нарты изо всех сил, оглядывался и смотрел расширенными от ужаса глазами на оставляемую тропу. К полудню беженцы вышли на охотничий участок Баосы и остановились отдохнуть и попить чаю.

— Что будем делать? — спросил Холгитон, немного успокоившись после кружки обжигающего чая.

— Что делать без самострелов? Домой пойдем, — ответил Ганга.

— В середине зимы домой? Что ты, Ганга?

— Что, что! Чем ловить соболей?

— Ружье у тебя есть?

— Это ты еще крепкий, можешь на лыжах догонять соболей, а я не могу.

Гаодага не принимал участия в споре, он, задумавшись, прихлебывал чай. Чэмче без приглашения не вмешивался в разговор старших.

— Надо подумать, чего горячиться, — наконец проговорил Гаодага. — Успокоимся, подумаем, а пока надо думать, где переночевать.

— На снегу переночуем, — заявил Ганга. — Вон орочи возле костра на хвойной подстилке ночуют.

— Я тоже так ночевал, — вставил слово Чэмче.

— В чей-то зимник надо добираться.

— Самый ближний — Баосы, туда пойдем, — сказал Холгитон.

Гаодага не ответил, ему не очень-то хотелось встречаться с Баосой. После разговора на кетовой путине на могиле Тэкиэна он не перекинулся и словом с соседом: крепко тогда обидел его Баоса. Гаодага решил больше не говорить с ним об Идари, о тори, да и лучше, когда с ним меньше сталкиваешься. Поэтому он так неохотно согласился идти в зимник Баосы. После некоторых поисков, в сумерках подошли они к зимнику. Залаяли собаки. Из аонги вышел высокий человек, лица его прибывшие не разглядели, но по росту узнали Пиапона.

— Что случилось? Почему снялись с места, домой уходите? — спросил Пиапон, узнав односельчан.

— По тайге разъезжаемся от безделья, — ответил Холгитон.

Услышав на улице знакомые голоса, Баоса приказал Ойте заварить чай для гостей, сварить мясо. Когда гости зашли в зимник, он поздоровался с ними, усадил всех возле себя и подал длинную продолговатую коробку с табаком. Он осторожно начал расспрашивать, почему снялись с места — перекочевывают на лучшие угодья или собрались домой.

— У нас несчастье, отец Полокто, — отвечал за всех Холгитон. — Нас прогнал с места Амбан.

— Как мы Ему ни молились, — подхватил Ганга, — а Он даже самострелы не разрешил снять.

— Отец, как же так, ты самострелы все оставил там? — спросил Улуска.

— Когда Он выгоняет, что сделаешь?

— Да, беда, — вздохнул Баоса. — Откуда Он пришел? Один или вдвоем?

— Ничего не успели рассмотреть, — ответил Холгитон. — Он как пришел, так и потребовал, чтобы мы ушли.

В этот вечер охотники двух зимников обдумывали, как дальше быть беженцам. Одно было ясно, что без самострелов, ловушек им нечего делать в тайге, никто из них, кроме молодого Чэмче, не может целыми днями преследовать соболей, чтобы подстрелить из ружья или, загнав в расщелину скалы, в нору, поймать сеточкой. Но где достать в тайге самострелы? Луки для них и те требуют не одного дня работы, а что касается железных наконечников, то нечего даже и думать где-либо их достать. Кроме снаряжения, беженцам надо охотничье угодье.

— Место есть свободное, хулусэнские не пришли, их участок свободен, — сказал Гаодага. — А вот самострелы — их нигде не достать. Придется нам поохотиться на лосей, на кабанов и везти мясо домой.

— А как мука, крупа, сахар? — спросил Баоса.

Баоса не знал, сколько кто из беженцев добыл соболей, об этом не принято расспрашивать и говорить в тайге: беженцы тоже не спросили, сколько добыто соболей в аонге Баосы. Но о чем спросил Баоса — все хорошо поняли.

— Ничего не сделаешь, еще в больший долг придется влезать, — ответил Гаодага.

— Не везет нам, — слезливо подхватил Ганга.

— Нельзя так, мы же нанай, из одного стойбища! — вдруг взорвался Баоса. — Чего вы раскисли? Вы в беду попали, и мы должны помочь, завтра посидите, отдохните, а мы снимем часть самострелов. Гаодага, я тебе отдаю свои самострелы, двадцать пять штук хватит?

Гаодага встретился с горящими глазами Баосы, улыбнулся:

— Хватит, куда мне больше?

— Дяпа, ты отдай Чэмпе, Калпе — Холгитону, а ты, Улуска, — отцу! Завтра надо обойти все самострелы, те, которые стоят на плохих тропах, снимайте и тащите сюда.

— Обожди, отец, почему только вы отдаете самострелы? — спросил Пиапон.

— Я говорю только тем, кто живет в большом доме, — резко ответил Баоса.

— Я тоже могу отдать свои самострелы!

— Это твое дело.

В зимнике стало сразу тесно; когда начали укладываться спать, пришлось молодым потесниться к холодным стенам, и уступить теплые места старшим. Улуска уложил отца рядом с собой и укрылся одним одеялом, а Ганга нарочно не стал лезть в спальный мешок, чтобы полежать с сыном.

— Как охотишься? Удачливо? Как относятся к тебе? — спрашивал он сына шепотом.

— Хорошо, отец, как никогда удачливо, — отвечал Улуска.

Баоса не слышал разговора отца с сыном, он был весь поглощен своими мыслями. Короткая перебранка со старшими сыновьями опять заставила его задуматься. Ползимы он живет и охотится со всеми сыновьями и никак не может привыкнуть к тому, что они отделились от него, что Пиапон теперь добывает пушнину только себе. Старик не мог этого простить старшим сыновьям и ни разу не обращался к ним ласково — он или кричал, или отмалчивался. Про себя все еще лелеял надежду, что ему удастся вернуть их в большой дом, все еще не соглашался с тем, что его большой дом, большая семья распались. Когда Полокто согласился отдать ему старшего сына Ойту, Баоса по-стариковски обрадовался до слез. За этой уступкой Полокто он ждал новую уступку — возвращение старшего сына в большой дом. Он знал второго сына, знал его характер и не пытался его уговаривать, но на Полокто он воздействовал, как мог: увещевал, проклинал, пугал и обещал выполнить все его просьбы. Баоса знал: то, что требовал Полокто, при желании нетрудно выполнить. Если Пиапон не вернется, то Полокто останется за де могдани, когда найдется невеста Калпе и он женится, то пусть Полокто берет хоть четвертую жену — это его дело. Но Баосе хотелось вернуть в большой дом второго сына, упрямого Пиапона. Как его вернуть? Над этим и ломал голову Баоса.

«Придется отобрать все сети, невод не уступать, лодки не давать, — размышлял старик. — Посмотрим, чем станет детей своих кормить. Пока что у тебя, Пиапон, нет ничего своего, кроме землянки, амбара, сушильни, остроги и ружья. Оморочка — большого дома, лодки, невода, сети — все наше. Нарта, самострелы тоже наши. Я все могу отобрать, захочу — и все отберу!»

Кажется, обменялись всего несколькими словами и сын не сказал ничего раздражающего, а Баоса не мог уснуть и думал о сыновьях, о большом доме. Баоса не понял, долго спал или нет, но вдруг почувствовал прилив бодрости, сон улетучился, — значит, скоро утро. Он вышел на улицу, взглянул на небо — небо было затянуто серой мглой. Но Баоса без звезд, по себе знал — подошло время подъема. Он разжег очаг, поставил чайник. Проснулись Гаодага, Ганга, Холгитон и за ними молодежь.

К вечеру этого дня беженцы получили по двадцать — двадцать пять самострелов, а на следующее утро ушли на новое охотничье угодье. Перед отъездом Гаодага остался вдвоем с Баосой.

— Попал бы ты в такое положение, я бы тоже не оставил тебя без помощи, — сказал Гаодага.

— Не оставил бы, знаю, — ответил Баоса.

Гаодага нагнулся над нартой, закрепил ремень, за который тянул, подправил груз.

— Давно я хотел с тобой поговорить, откровенно поговорить, — сказал он, — да никак не мог: обида на тебя грызла сердце. Помнишь наш разговор на могиле Тэкиэна?

— Мои слова из моего рта вылетели, чего же не помнить?

— Обидел ты зря. Поговорим по душам, чтобы этот камень не лежал на нас. Я знаю, тебе тяжело, а мне легче? Кончим это дело.

— Как кончишь так сразу, ведь на совести моей лежит, я тебе должен тори за Исоаку.

— Ничего ты мне не должен. Мы с тобой, Баоса, половину жизни дружим, неужто перед смертью поссоримся из-за каких-то денег?

— На совести лежит…

— Знаю — на совести, не на ладони, лежало бы на ладони, взял бы да выбросил. Кончим этот разговор. Мы с тобой всегда все наши дела в тайге решали, в тайге подружились, закончим это дело в тайге. Ладно? Баоса стоял, опустив голову.

— Ты мне, будто бедняку, уступку делаешь, — сказал он. — Это как-то нехорошо.

— Не уступка, мы с тобой говорим, как друзья! Вот ты снял свои самострелы, те самострелы, на которые, может быть, поймал бы двадцать-тридцать соболей, верно?

— Так много — не поймал бы.

— Я так говорю. Ты отдал самострелы, потому что я попал в беду, ты мне помог. Ты показал, что остаешься мне другом. Почему, когда я отказываюсь от тори, ты не веришь, что это я делаю из-за нашей дружбы? — Гаодага горячился. — Ну, почему не веришь? — с болью повторил Гаодага.

— Теперь верю, твои слова от сердца идут, — ответил Баоса.

— Тогда кончим наше дело, не будем больше говорить об этом. Исоака — жена Дяпы, ни о каком тори больше не говори и не беспокойся о жене Чэмче.

Гаодага с Баосой обнялись — мир между ними был восстановлен.

Тайга! Какая ты беспомощная, какая ты могучая, какая ты ласковая! Человек — маленькое существо — может затеряться в твоих бескрайних просторах, может погибнуть ни за грош, но посмотри на этих двух белоголовых стариков, ты их сдружила и ты теперь их помирила. Какая ты ласковая, тайга!

— Всегда я о тебе, как о друге, думал, да на душе черно было, — сказал Баоса. — Забуду обо всем. Ладно.

Гаодага накинул через голову ремень, взял левой рукой правило, прикрикнул на собак: «Тах! Тах!» — и легко заскользил по следу нарт.

«Друг до конца жизни останется другом, — думал Баоса, глядя вслед Гаодаге. — Камень с сердца моего сбросил, взял рукой да сбросил. Друг! Другой бы разве отдал дочь без тори? Теперь уж пусть и Улуска живет у нас, не стану выгонять. Жалко его, удачливый охотник. Пусть живет, пусть детей растит. Ничего, Пиапон, в большом доме опять будут детские голоса. Только вот еще Идари отыскать бы, было бы совсем хорошо».

После нашествия беженцев аонга зажила прежней спокойной жизнью. Как и раньше, утром очаг разжигал Баоса, днем кашеварил Ойта, он за это получал половину охотничьего пая, хотя не ставил самострелы, не бегал на лыжах по свежему следу соболя, он только иногда разнообразил меню — угощал охотников супом из рябчиков, которых добывал силками.

В первые дни в тайге, когда Пиапон отказался войти в пай с большим домом, Баоса не знал, как с ним поступить: все охотники питались из одного котла, и это понятно — их добыча делилась между всеми, кто ел из этого котла. Но как быть с Пиапоном? Пиапон решил питаться отдельно, невиданный случай! Охотник из одного зимника, из одной семьи и вдруг питается отдельно! Пиапон попросил Ойту варить из его припасов супы и мясо. Мальчик охотно согласился, потому что ему и так нечего было делать целый день. Но Баосе не понравилось, что охотник из его зимника питается отдельно, и он попросил Пиапона отдать свои запасы в общий котел. Так Пиапон стал есть из общего котла, но добычей с другими охотниками он не делился.

Нынче Пиапона, как и прежде, сопровождала удача, и в этот сезон он добыл драгоценных соболей больше других. Теперь, во второй половине зимы, соболей стало меньше, часть их выловили, часть убежала на другие угодья, и редко встречались свежие, как говорят охотники — «еще тепленькие», следы, по которым можно было преследовать зверьков. К тому же стало меньше самострелов, и обходить их можно было за полдня. Поэтому Пиапон однажды решил заняться заготовкой дров. Возле аонги весь сухостой был вырублен, пришлось идти подальше. Пиапон запрягся в свои нарты, Ойта — в отцовы. Долго выбирали сушину. Пиапон, прежде чем валить дерево, протоптал от него в сторону дорожку, по которой должен был отойти Ойта, когда начнет падать дерево. Ойта без передышки пилил ствол и, когда дерево угрожающе затрещало, побежал по протоптанной дорожке. Пиапон остался у ствола и, задрав голову, смотрел, как задрожали ветки на верхушке, как крона зацепила белое облачко и зачертила острием по голубому небу. Пиапон следил за падением дерева и только в самый последний момент заметил, что оно валится на нарту Полокто. Хрястнули ветви, дерево ухнуло в мягкий снег, и тут Пиапон услышал, как хрустнули переломленные перекладины нарты.

— Что же ты сделал, паршивец! — закричал Пиапон. — Лень было оттащить нарту подальше! Вот придешь в аонгу, достанется тебе от отца.

Но Пиапон ошибся — не Ойте досталось за сломанную нарту, а ему. Как только услышал Полокто, что дерево задавило его нарту, сломало перекладины, он выбежал на улицу.

— Ты был старшим там, ты должен был посмотреть, где мальчик оставляет нарту! — закричал он на брата. — Ты сломал мою нарту, а в тайге ломать нарты — это байта.[56]Байта — подсудное дело. Ты должен ответить, должен возместить!

— Чего раскричался, я тебе новые перекладины сегодня же поставлю, — сказал Пиапон. — А виноват не я.

— Ты виноват, ты возместишь! Не надо мне новых перекладин!

— Я отдам тебе свою нарту, — заступился за Пиапона Калпе.

— Уходи, не твое дело! Ты, отец Миры, теперь от этого дела не отвертишься, ты мне заплатишь за сломанную нарту.

Пиапон понял, теперь ему окончательно придется рассориться с Полокто, понял еще, что Полокто не столько расстроен, сколько обрадован: он ждал этого момента терпеливо и долго и решил сейчас отквитаться за прошлое унижение. Пиапон знал закон, который тяжело карал людей, нарочно, с какой-то целью ломавших охотничьи принадлежности. Но это касалось людей, которые сознательно ломали, а он не притронулся к нарте Полокто, он даже не помышлял ее сломать.

— Отец, посмотри, что сделал твой Пиапон, он нарочно свалил дерево на мою нарту, нарочно сломал ее, — обратился Полокто к Баосе. — Я требую разбирательства.

— Кто будет судить здесь, в тайге? — спросил Баоса.

— Ты будешь судить.

Баоса промолчал.

— Возьми мою нарту и не вопи больше, — сказал Пиапон.

— Не надо мне твоей нарты. Ты сломал в тайге охотничье снаряжение и должен расплатиться железным предметом. Таков закон, сам знаешь.

— Что тебе надо? Нож? Не отдам я его, не могу остаться без ножа. Ружье — слишком жирно, подавишься.

Пиапон был спокоен, он говорил, слегка посмеиваясь над Полокто, ясно было видно, что он издевается над ним.

«Опять Полокто! Опять он, негодяй! — негодовал Баоса. — Ссориться ему надо, собачьему сыну!» Только он хотел прикрикнуть на споривших, как в это время Полокто крикнул:

— Капкан свой отдай!

«Негодяй, ох негодяй какой, с родным братом начал судиться без дянгиана, — возмущался Баоса. — Все пропало! Все пропало!»

— Полокто, кончай ругаться! — закричал Баоса. — Мою нарту возьми!

— Я уже сказал, чем он должен возместить, — злобно ответил Полокто. — Пиапон должен мне капкан.

Всем, кто находился в аонге, было неприятно смотреть на Полокто, он сам это чувствовал, но уже не мог отступиться: слишком уж велика была зависть к удачливому капкану брата.

— Где дянгиан — судья? — спросил спокойно Пиапон.

— Отец.

Баоса отвернулся.

— Хорошо, завтра принесу тебе капкан, — так же спокойно ответил Пиапон. — Я не люблю вшей, вони… Завтра принесу.

«Теперь мне не жить с ним в одном зимнике», — подумал он.

На следующий день Пиапон вернулся поздно, за его спиной висели снятые с соболиных троп самострелы. Он вошел в зимник, не раздеваясь, остановился в дверях. — Не судился я раньше, виноватым не был и не знаю, как я должен отдать тебе капкан, — сказал он.

Полокто постелил на улице на снегу кусок шкуры, положил на нее аккуратно подстриженные, связанные между собой палочки и отошел.

— Клади на шкуру, — сказал он и обратился к окружавшим: — А вы хлопайте себя по плечам и дуйте на плечи, чтобы на вас не садилась байта.

Пиапон положил капкан на шкуру и ушел в зимник. Весь вечер он собирал вещи, складывал их на нарты, увязывал. На ночь оставил только спальный мешок.

— Ты что решил, отец Миры? — спросил перед сном Баоса.

— Решил больше не попадаться к судьям, и байту не хочу.

Потушили жирник, в аонге стало так темно, что Пиапону казалось, будто перед ним не пустота, а какая-то твердая, черная масса.

— Ага, решил уйти, да? — шепотом спросил лежавший рядом Калпе. — Может, передумаешь? Ух, жаднюга, давно он зарился на твой капкан.

Баоса слышал шепот братьев. «Пиапон не виноват, не виноват», — убеждал он себя.

Утром Пиапон покинул аонгу отца.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Ты не мерзляк, я тоже не мерзляк, проживем, — говорил Токто, делая зимник из хвои.

Когда зимник был готов, Токто с Потой занялись заготовкой дров. В первый день в тайге не принято браться за ружья, за самострелы; если даже наткнется на аонгу табун кабанов — не стреляй: сперва надо устроиться с жильем, познакомиться с Хозяином охотничьих угодий — Подей, крепко помолиться ему одному, если он одинок, а если у него семья — то всей семье. Подя хотя и Хозяин определенной части тайги и невидим для простого глаза, но он, подобно обыкновенному человеку, имеет жену и детей. Если кому захочется с ним поговорить, может явиться к нему только во сне. А на своем владении Подя находится и днем и ночью, сидит с охотниками возле костра в их зимнике, слушает беседы, ест, что ему подадут; из этих бесед и узнает он людей. Если человек ему нравится — будет гнать соболей на его самострелы, когда начнет подкрадываться к кабану или лосю, он прикроет зверю уши и глаза, и зверь не увидит охотника, подпустит совсем близко.

Каждый таежник знает причуды Поди и стремится задобрить и расположить его к себе. Пота сам умел молиться и ждал, когда Токто, глава аонги, начнет готовить тороаны — жерди с человеческими лицами, и гадал, поглядывая на высоченные кедры, которое из них станет священным деревом. Но Токто, вместо изготовления тороанов, принялся заготовлять дрова.

«Что же он думает? Ведь день кончается, полагается молиться днем, при солнце и обязательно в первый день», — думал Пота.

— Мы будем просить удачи или нет? — спросил он после полудня.

— У кого просить? — небрежно спросил Токто.

— Как у кого, у Хозяина тайги.

— Проси один, я никогда ни у кого ничего не выпрашивал.

Пота не мог понять, шутит Токто или говорит всерьез.

«Нет, не шутит, — подумал он, приглядевшись к лицу названого старшего брата. — Как же так, разве можно в тайге так себя вести? Что он делает? Разгневается Хозяин тайги, что тогда с нами будет?»

— Ага, как же… — И Пота запнулся, он не знал, как выразить свою мысль. — Ага, ведь Подя…

Пота вспомнил дорогу от стойбища до места охоты, вспомнил, как его еще тогда удивляло поведение Токто: принято во время еды в любом месте угощать местного Подю, для этого требуется бросить лучший кусок еды на огонь и сказать: «Кя, Подя!»

Так делают все охотники, которых встречал Пота. Но Токто за всю дорогу ни разу не бросил ни куска лепешки, мяса, крупинки каши, он будто не знал о существовании Поди.

Когда достигли верховьев реки и, переложив вещи, снаряжение на нарты, пошли по снегу, то сразу наткнулись на кабанов. Пота собрался было стрелять, но кабаны разбежались в разные стороны, будто кто-то внезапно поднялся в середине табуна и вспугнул их.

— Хорошо, что разбежались, — сказал Токто. — А то пришлось бы лишний груз тащить. Кабанов мы еще встретим там, где аонгу построим, мяса вдоволь будет.

«Разве так можно язык распускать в тайге? — подумал тогда Пота. — Эти слова могут услышать звери тех мест и разбегутся. Какая неосторожность!»

— Пота, ты не следуй моему примеру, я никогда не прошу удачи, — наконец ответил Токто. — У меня здесь все Подя знакомые, я с ними в дружбе, и они без просьбы дают мне соболей. Ты иди помолись, а я тем временем дров наготовлю.

«Что он делает, нарочно говорит или всерьез? — гадал Пота, обтесывая топором двухсаженную жердину. — Храбрится или на самом деле Подя без молитвы уступает ему зверей?»

Пота обтесал две жердины средней толщины, на концах вырезал человечьи лица с острыми ногами, с глубокими глазницами, с толстыми губами. В нескольких десятках шагов от аонги стоял ветвистый, толстый кедр, его и облюбовал Пота под священное дерево. Приготовив тороаны, настругав длинных пахучих стружек, Пота принялся готовить угощение для Поди. Сварил пшенную кашу, щедро заправил ее рыбьим жиром, отварил фасоли, поджарил на огне жирную юколу — больше ему нечего было готовить, положил все это в берестяные чумашки, налил половину медного кувшинчика водки и пошел под священное дерево.

Под кедром он воткнул в снег тороаны и на человеческие головки накинул стружки. Тут же расчистил площадку от снега и начал из тоненьких прутьев строить маленький игрушечный лабаз, положил в него принесенные угощения, а под лабазом постелил накидку, которая прикрывала его шею и ворот халата от падавшего с деревьев снега; тут же положил порогдан — охотничью круглую шапку с беличьим хвостом на макушке. Закончив приготовление, Пота налил в чашечку водка, опустился на колени лицом к священному дереву и двум тороанам.

Пота был без шапки, голова его мерзла, уши щипало. Он выкрикнул все слова молитвы, выплеснул водку на лабаз и убежал в зимник. Отогрелся у огня, вытащил из берестяной коробки охотничью одежду и начал переодеваться. Сперва он накинул короткую и легкую куртку из кабаражьей шкурки, натянул шуршавшие наголенники из рыбьей кожи, обулся в торбаса, потом накинул на плечи красиво вышитую накидку, завязал тесемками на шее, надел порогдан с пышным собольим хвостом, последним надел изящно вышитый передник из рыбьей кожи, который охотники брали в тайгу только для моленья, а носить в будничные дни не носили. Облачившись в охотничью одежду, Пота перекинул через плечо ружье, взял в руки копье, заткнул за пояс волосяные силки на птиц и мелких зверьков, сетку для ловли соболей и вышел в полном снаряжении из аонги. Он прошел к лабазу, положил перед ним копье, ружье, а сетку и силки повесил на куст и опустился на колени:

— Старый отец, старая мать, солнце и небо, эндури-отец, горы, долы, тайга и речки, слушайте все! Слушайте все!

Таежное эхо разносило крик Поты, то удесятеряя, то уменьшая до птичьего писка, несло к дальним сопкам, к горе, которая возвышалась на западе, посверкивая острыми гольцами.

— Слушайте все! Выпустите всех насекомых на четырех ногах, откройте им двери! Соболей выпускайте! — кричал Пота и вдруг схватил чумашку и начал разбрасывать кашу горстью во все стороны. — Получайте угощенье, горы, угощайтесь, долы! И ты, речка серебряная, которая поит своей водой всех соболей! И ты, тайга, укрывающая зверей, угощайся и не жалей их, выпускай. И ты, солнце, угощайся, не скрывайся на зиму за темными тучами, обогревай зверей и нас! И ты, Подя, Хозяин тайги, угощайся, я щедрый, и ты будь щедрым!

За кашей Пота щедрой рукой разбросал фасоль, мелко нарезанную юколу, побрызгал во все стороны водкой. Пота был щедр, и будь в этот момент под рукой у него банка водки, он расплескал бы ее всю, рассыпал бы еще котел каши и фасоли, разбросал бы амбар юколы. И зачем было жалеть Поте кашу, фасоль, водку, когда за его щедрость горы, тайга, Подя вернут ему в три раза больше — они же видят, какой он щедрый человек, а щедрых, он знал, они любят и сами не скупятся на отдачу.

Разбросав всю юколу, расплескав водку, Пота внезапно свалил лабаз и все палочки, рассыпавшиеся на постеленную накидку, мгновенно увязал и закричал:

— Спасибо, старый отец, спасибо, старая мать, спасибо тебе, солнце, спасибо тебе, эндури, спасибо вам, тайга и горы! Вот сколько вы мне соболей дали, унести их даже невозможно, хоть на помощь соседей зови! Спасибо вам за щедрость! Сколько соболей вы мне дали: считать — не сосчитать!

Пота согнулся под тяжестью свертка с палочками, подобрал ружье, копье, а когда стал снимать силки и сетку с куста и оставленные им самим там палочки, опять закричал:

— Вот еще соболи! Вот они еще куда попались! Спасибо вам.

Пота, согнувшись, будто таща неимоверно тяжелую ношу, волоча ноги, поплелся в аонгу.

Токто сидел у очага и ел кашу с поджаренной на огне юколой. Увидев его, Пота смутился, пробрался в свой угол, засунул накидку с палочками под свою постель и стал снимать снаряжение, одежду.

— Устал ты с дороги, тяжесть большую нес, — сказал Токто и поднес ему горячего чая, как молодые кашевары подносят чай старшим.

Пота опять не разобрался, всерьез или в шутку говорит его названый старший брат. Он взял кружку и с жадностью стал отхлебывать сердитый чай.

— Ты хорошо молишься, — похвалил Токто. — Можно подумать, ты каждый год в тайгу приходишь главой аонги. Молиться так только старики умеют, а ты и за главу аонги прокричал, потом и за аонгу…

— Смеешься, что ли? — начиная сердиться, спросил Пота.

— Разве смеются над этим?

— А ты вроде насмехаешься.

— Никогда я не смеялся над этим, сам молюсь, когда надо.

— А сейчас не надо? Как же тогда охотиться будешь?

— Самострелы буду ставить, по следу буду гоняться.

— Тебе же удачи не будет, Подю ты не задабривал.

— Подя мне знаком.

Пота больше не стал расспрашивать. Он молча отхлебывал чай.

— У нас на Горине живет род Самаров, — заговорил Токто. — Однажды они так же приехали в тайгу и в первый день начали молиться солнцу, эндури, тайге и Хозяину тайги. Хорошо они молились, они умеют это делать. Так что ты думаешь? — Токто выжидательно замолчал, но, не дождавшись ответа Поты, продолжал: — Говорят, что в то время, когда они бросали угощенья, плескали водку, вдруг с неба пошел серебряный дождь. После этого будто бы Самары стали удачливы на промысле. А я, Пота, здесь не молюсь, удачи не вымаливаю, ты не обижайся на меня.

— Я не обижаюсь, только как-то неудобно, выходит, ты Подю не уважаешь.

На следующий день Пота вышел из аонги в темноте и зашагал на участок, который указал ему Токто. Подмороженный снег тонко поскрипывал, стонал под мягким мехом лыж. В тайге было совсем темно, и Пота шел по звездам.

«Иди не спеша, на рассвете будешь у Звенящего ключа. Потом иди вверх по этому ключу, там твой участок», — напутствовал Поту Токто. Сам он ушел в противоположную сторону.

Пота не спешил, если бы даже и захотел, не очень-то разбежишься в темной тайге — кругом ветви, кусты цепляются за куртку, колют и царапают лицо.

Поблекли и стали гаснуть звезды, небо начало сереть. В тайге посветлело, Пота уже различал следы зверей. В Звенящий ключ он пришел, когда поднялось солнце.

«Выходит, я шел слишком медленно», — подумал Пота.

Соболиных следов было много. Опытные охотники обыкновенно сперва обходят весь участок, подсчитывают, сколько и каких зверей водится на участке, и только потом начинают выставлять самострелы на лучших местах, где зверек должен неминуемо попасть на самострел. И в то же время каждому лестно взять добычу первым.

Пота поднимался по ключу и ставил один самострел за другим на широких, утоптанных соболиных тропках, а в голове вертелась назойливая мысль: «Поймает Токто соболей или не поймает? Если он поймает, то раньше или после меня? Почему он не молился? Его ждет неудача». И Поте представилось, как мучается Токто, как его преследуют неудача за неудачей, и Пота великодушно говорит: «Ничего, ага, не мучайся, ты мне помогал, я тебя не оставлю. Ничего, проживем».

Выставив все захваченные с собой самострелы, Пота отправился обследовать свое владение. Соболей было достаточно по самым скромным подсчетам, на территории ключа их водилось не меньше тридцати штук. На Звенящем ключе много было и белок, они-то и привлекали к себе хищных соболей. Здесь же бродил одинокий лось, табун кабанов: на большом участке они разрыли снег в поисках пищи.

Пота вдруг наткнулся на свежий след соболя и, не раздумывая, погнался за ним. Соболь бежал по снегу, потом взобрался на дерево и, прыгая с ветки на ветку, как белка, уходил от погони. Но Пота не был бы охотником, если бы не разыскал место, где зверек опять опустился на землю, он нашел это место и опять пошел по следу. Зверек уходил от преследования широким махом, он уже почуял погоню. Пота прошел еще сотню шагов, мах соболя не уменьшался, значит, это сытый, сильный, хорошо отдохнувший соболь, и его не так-то просто догнать. Вернувшись в зимник в сумерках, Пота затопил очаг, поставил чай, накормил собак. Голодные собаки набросились на высушенный костяк кеты, захрустели зубами, застонали от удовольствия.

Пота оглядел чернеющее небо и неожиданно увидел тонкий, еле заметный серпик зарождавшегося месяца.

— Месяц, месяц родился! — воскликнул он и подпрыгнул от радости. С первого дня беременности Идари он искал на небе молодой месяц.

— Я увидел зарождавшийся месяц, — сообщил он, как только Токто переступил порог аонги.

— Молодец, очень хорошо! — Токто тоже обрадовался не меньше Поты. — Выходит, сын у тебя будет. Так старики говорят.

Токто снял шапку, накидушку, не снимая куртки, опустился на мягкую хвою.

— Смотри, что я принес, — сказал он, вытаскивая из-за пазухи соболя.

— Соболь! Ты поймал? — спросил Пота и смутился, поняв глупость вопроса.

— Сам поймал, — усмехнулся Токто. — Ну что, чаем угостишь?

Токто выпил одну кружку, снял куртку, обувь, наголенники, уселся поудобнее и принялся за вторую. Пот струйками сбегал по лицу, по шее, он вытирал его платком и продолжал пить.

— Удачно начал охоту, — сказал он. — В первый день сразу поймать соболя сеточкой — это очень хорошо. И не очень-то долго я гонялся за ним, забежал в нору, а оттуда ему дорога только ко мне за пазуху.

«Как же так, он не молился, совсем не признает Подю, — мучился Пота, — и в первый же день поймал… вот это здорово! Какую же он силу имеет, чтобы против Поди идти? Этот человек — мой старший брат, даже подумать страшно. Может, этот соболь случайно попал ему? — Пота взял зверька, повертел в руке, подул на шерсть — соболь как соболь, правда не самый лучший, средний. Если бы он был чуть темнее, то торговцы заплатили бы хорошо. — Да-а. Не молился Поде, не просил удачи, а первым добыл соболя…»

— Не расстраивайся, — сказал Токто, будто прочитав мысли Поты. — Какая разница — я первый или ты первый? Мы же одна аонга — все общее. Ну, как на Звенящем ключе, есть хвосты?

— Есть. Хватит.

— Вот и хорошо.

Пота разлил в чумашки сваренный из юколы суп. Ели молча.

После ужина Токто снял шкурку с соболя, а тушку засунул под хвою изголовья.

— Хорошо, Пота, сын у тебя будет — это верно, — закурив трубку, сказал Токто. — Как там наши дома, здоровы ли?

— А ты кого ждешь?

— Все равно, лишь бы человек был.

— А если девочка?

— Тогда породнимся с тобой.

— А что? Верно ведь! — обрадовался Пота. — Если у меня сын, а у тебя дочь…

— Поженим их, и мы будем настоящие родственники.

— Верно! Вот хорошо! Давай дадим крепкое слово, поженим наших детей.

— Уж дали слово, только осталось ждать, кто появится и когда подрастут. — Токто запыхтел трубкой. — Растить их трудно.

— Вырастим, лишь бы родились.

Токто вздохнул и не стал возражать молодому напарнику — уж кто-кто, а он знал, как трудно вырастить человека.

В этот вечер Пота думал только об Идари и о сыне, ночью видел их во сне. Токто тоже долго не мог уснуть, думал о женах, вспоминал всех детей, и сердце его сжималось от боли. Из всех умерших детей он чаще всего вспоминал девочку, которая прожила до трех лет, безумолчно смешно лепетала, будто журчащий ручеек, ковыляла на кривеньких ножках, бесстрашно лезла в середину собачьей своры и не раз бывала подмята ими. Ох и доставалось в таких случаях Обе и Кэкэчэ! Не присматривали они за дочерью. Токто любил наблюдать за игрой девочки. Лежа на нарах, он делал вид, что спит, а девочка возилась рядом с двумя щенками, пеленала их тряпьем, укладывала спать.

«Тише, тише, не кричите, — шептала она непослушным щенятам. — Видите или но видите, папа спит, он устал, он рыбу ловил, он за мясом ездил, чтобы вас накормить. Тише, папа устал, спит, вы тоже усните. Ну, не кричите, я же говорю, папа устал, спит, неужели не понимаете?»

Токто будто слышал голос дочурки, она говорила: «Папа спит, тише». Токто не мог больше лежать, он уже знал: если увлечется воспоминаниями, то начнет разговаривать с дочерью. Был такой случай.

Токто вылез из спального мешка, раздул уголья и, когда затрепетал огонек, закурил, потом начал отбивать поклоны.

С этого дня Токто каждое утро молился, просил, чтобы жена благополучно разрешилась, чтобы эндури взял новорожденного под свою защиту.

Дни один за другим исчезали, таяли, как снег в апреле. Токто с Потой проверяли самострелы через день, а в свободные от проверки дни выслеживали соболей, лисиц, стреляли белок, гонялись по глубокому снегу за косулями, лосями, кабанами и запасались мясом. Был у них еще один вид увлекательного промысла — выслеживание тонконогих кабарожек. Мясо кабарги было мягче, вкуснее лосиного и кабаньего, а струя ее китайцами ценилась довольно высоко. В аонге, рядом со шкурами соболей, уже сохли кабарожьи струи. Охотники довольны были промыслом.

Больше полутора месяцев Пота охотился на новом месте, за это время он побывал в самых дальних уголках своего участка, поднимался на гольцы. Он полюбил Звенящий ключ и всегда отдыхал на нем и, слушая звон ледяной струи, вспоминал Идари, время, проведенное с ней на берегу Полокана. Звенящий ключ пел свою вечную песню, потом начинал сердито бормотать.

— Ладно, ладно, отдохнул, ухожу, только не сердись, — говорил Пота и шел дальше по своей тропе.

Пота привык к новой тайге, но не мог примириться с Токто, который все еще не признавал Подю, ни разу по бросил кусочка пищи в огонь и не сказал: «Кя, Подя». Правда, он добывал соболей больше Поты, удача всегда следовала по пятам Токто. Видно, и на самом деле здешний Подя в каких-то дружеских отношениях с ним, если так щедро уступает ему зверей. Но Поте все время казалось, что если бы его старший брат помолился Поде, задабривал его, то он стал бы еще более удачлив. Юноша не раз начинал об этом разговор со старшим братом, но Токто отшучивался и переводил разговор на другое.

Но однажды Токто возвратился в аонгу злой-презлой. Выпив чаю и плотно поужинав, он начал кого-то ругать в полный голос. Пота с ужасом понял, что его старший брат ругает и оскорбляет Подю, он не знал, что ему делать: если останется во время этой ругани в аонге, то невольно станет соучастником — оскорбителем Поди. Но куда ему уйти ночью, да еще в такой мороз, когда деревья трещат от него?

— Негодяй, сволочь ты, Подя! Попадешься мне, гад, я тебя, поганого старичка, за бородку оттаскаю, без бороды останешься! — кричал Токто. — Это ты учишь зверей разгадывать охотничьи секреты. Остановил соболя перед моим; самострелом и заставил сойти с тропы, кабаргу научил обойти мою петлю! Это ты научил безмозглого соболя перегрызть тетиву лука? — Токто размахивал луком самострела, шумел, громко ругался.

— Ага, может быть… — заикнулся было Пота.

— Молчи! — рявкнул Токто, он был разъярен, как раненый медведь. — Я тебя, паршивый старикашка, разыщу, где бы ты ни спрятался, если ты не отучишь того соболя, которого научил тетиву перегрызать! Подумай над моими словами, исправь ошибку. Завтра иду проверять самострелы…

«Как ребенка поучает, — думал Пота. — Это же Подя! Разве так можно?!»

В тревоге за завтрашний день уснул Пота. На следующее утро он ушел выслеживать кабаргу, проверять выставленные на нее петли. Вечером вернулся с небольшой кабарожкой за спиной. Он знал, что эта кабарожка не принесет ему ни муки, ни крупы: струя ее была меньше положенного размера. «На ужин сварю», — подумал Пота, подходя к аонге. Возле аонги стояли воткнутые в снег лыжи Токто, над аонгой струился сизый дымок. «Рано что-то вернулся, — встревожился Пота. — Наверно, неладное с ним случилось».

Пота бросил кабарожку на снег, снял лыжи и вбежал в зимник. Токто сидел возле очага и, щурясь от удовольствия, пил чай.

— Сегодня я тебя опередил, — улыбнулся он. — Садись, попьем чайку, вкусный чаек я заварил.

— Почему так рано вернулся?

— А что делать? Проверил самострелы — и назад.

— Ничего не случилось?

— Что может случиться? Чего ты такой напуганный?

— Ничего не напуган. Я сейчас лыжи на место поставлю. На ужин сварим кабарожку?

— Поймал или подстрелил?

— Подстрелил.

— Гонялся?

— Нет, случайно наткнулся и подстрелил.

— Чего тогда спрашиваешь? Это же самое лучшее мясо! Варить будем. Ставлю котел.

«Веселый вернулся, — облегченно вздохнул Пота и вышел на улицу свежевать кабарожку. — Значит, ничего с ним но случилось. Подя мимо ушей пропустил его оскорбления. Почему он не наказан? Неужели Токто сильнее Поди?»

От этой догадки Пота даже присел. Оставив кабарожку с наполовину не снятой шкурой, Пота вбежал в аонгу.

— Скажи, ага, только честно скажи, — возбужденно заговорил он. — Подя тебя слушается? Ты сильнее его?

Токто опустил глаза, отпил еще глоток чаю и только тогда ответил:

— Он же не человек, как с ним померяешься силой?

— Но он слушается тебя?

— Попробовал бы не послушаться.

— Как так — ты охотник, он — Подя, и вдруг он тебя слушается?

— Выходит, слушается. Вот смотри. — Токто вытащил из-за свернутого спального мошка соболя. — Сегодня утром на рассвете попался на самострел.

— Это тот, который…

— Он самый, хотел, паршивец, с помощью Поди охотничий секрет разгадать.

— Подя на самострел загнал? — с замирающим сердцем спросил Пота.

— Он загнал. Обожди, — спохватился Токто, — где же мясо? Котел кипит, сердится, мясо ждет.

Пота выбежал на улицу.

«Вот кто мой старший брат! — с восторгом думал он, разделывая кабаргу. — Он сильнее Поди, Подя слушается его, как меня слушается моя собака. Человек, такой же человек, как и я, а подчинил себе Подю! Да, это человек!»

Мясо молодой кабарги сварилось быстро.

Зайца, кабаргу и рыбу не надо долго варить, говорят охотники, всплывает в котле три пузыря, и можно есть.

— Это мясо вкусное, — расхваливал Токто, обгладывая косточки. — Давно не ел такого вкусного мяса. Ты, Пота, различил бы по вкусу мясо зверя?

— Хоть плохой, но я все же охотник, — обиделся Пота.

— Не сердись, Пота, — Токто засмеялся, — я шучу. Хотел другое спросить. Вот я бы убил три косули: одну застрелил бы на месте, как сделал ты, другую поймал бы петлей, а третью догонял бы на лыжах полдня и убил палкой. В трех котлах сварил бы эти три косули — ты узнал бы по мясу, какая из них как убита?

— Ага, я хоть и моложе тебя, но я убивал зверей, — опять обиделся Пота.

— Узнал бы, конечно, узнал бы. Я так просто спрашиваю, радостно мне, потому всякое расспрашиваю. Не обижайся, Пота.

После ужина Пота убрал котел, берестяную посуду, собрал кости и бросил собакам, потом сел выкурить трубку перед сном.

— Подя, я больше на тебя не сержусь, помиримся, — сказал Токто. — Только смотри, больше не открывай своим зверям человеческие тайны. Как же мы будем их ловить, если они все наши мысли будут читать, все хитрости отгадывать? А теперь, Подя, я хочу проучить твоего соболя.

Токто взял в руки соболя. Пота не мог разглядеть при слабом огне жирника, какого он был цвета.

— Дорогая была твоя шкурка, соболь, — сказал Токто. — Ты один из лучших, каких я видел в своей жизни. Может, потому ты подумал, что можешь сравняться с человеком по уму? Нет, ты соболем жил, тебя эндури сделал соболем — никогда ты не сравняешься с человеком, никогда все хитрости не познаешь! Вот тебе наказание за то, что ты познал только одну человеческую хитрость! — Токто поднес соболя к огню, мелкие искорки пробежали по соболю, и в аонге запахло паленой шерстью.

«Что он делает! Самого дорогого соболя палит!» — ужаснулся Пота, но вымолвить что-либо вслух он опасался: Токто сам знает, что делает, он не простой человек, он победитель Поди.

— Мозги пусть твои туманятся запахом паленой шерсти, пусть совсем затуманятся дымом человеческого очага, — говорил Токто, тыкая зверька носом в остывшую золу. — Зола пусть заложит твой чуткий нос, засыплет острые глаза, чтобы никогда ты не унюхал человеческие самострелы, не увидел их. Вот тебе! Вот тебе! Ты теперь ослепнешь, нос твой никогда ничего не унюхает, уши твои никогда не услышат шороха лыж, мозги затуманятся, останутся прежними — соболиными. Я не глумлюсь над тобой, я делаю это в великом гневе. Ты соболь и соболем должен быть…

Закончив заклинание, Токто снял с соболя шкурку, а тушку положил под хвою, под изголовьем, где хранились все остальные тушки.

— Шкурка испортилась? — спросил Пота.

— При чем тут шкурка? Соболя я проучил, — ответил Токто.

— Обгорелую никто не возьмет.

— Жадные торговцы возьмут.

В этот вечер Пота впервые уснул, не беспокоясь о завтрашнем дне Токто, и думал он только о сыне, об Идари.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Бурная река Харпи все же наконец уступила морозам и сдалась. Уже больше месяца она глухо урчит подо льдом, сердится. Сколько ни прислушивается к ней Идари — не запоет она свои серебряные песни, не заворкует так, как ворковала в летние дни. А когда Идари утром пробивает подмерзший ледок в проруби, река начинает вырываться на волю через это маленькое оконце. Идари возвращается домой, подгибаясь под тяжестью ведер.

Стойбище Полокан замело снегом, и если не знаешь, то не сразу разберешь, где настоящие сугробы, а где землянки. Некоторые фанзы, не защищенные густыми тальниками, тоже погребены под снегом, и с их крыш мальчишки скатываются на лыжах до противоположного берега Харпи. А с других фанз катаются девчонки на санках, и там, где они катаются, всегда стоит визг, смех.

Только детям приносит радость зима, они шалят, резвятся на улице и лишь в самую сильную метель отсиживаются в жилищах. Но как только утихнет ненастье, мальчишки восьми-девяти лет надевают лыжи и бегут в тайгу проверять петли на зайцев, силки на птиц, и к месяцу нэвудимэ — февралю — они каждый год вылавливают в окрестностях Полокана всех зайцев, распугивают всех рябчиков и тетеревов. Но приходит месяц март, начинается заячий гон, и косые как бешеные начинают скакать по всей тайге и забредают в окрестности Полокана, и тогда мальчишки вновь начинают свой промысел. Правда, к этому времени возвращаются из тайги старшие девятилетние — двенадцатилетние мальчишки, и они, как заправские охотники, со знанием дела, из-под носа малышей перелавливают тех немногих зайцев, которые забегают на их охотничье угодье.

Зима выдалась морозная, снежная и пуржливая. Как всегда, за снегопадом поднимался ветер, подбирал снежинки с открытых мест и на своих крыльях уносил в тайгу. Стойбище Полокан стояло на открытом месте, и его продувало всеми ветрами, кроме северного, от которого оно было защищено густой тайгой и высокими сопками. Но стоило подняться маленькому верховику, как в Полокане начинал вихриться снег между фанзами, поземка хлестала по сомьим пузырям на окнах. Матери выбегали на улицу, с тревогой глядели на черную тайгу, куда ушли сыновья. Однажды в пургу не вернулись из тайги двое мальчишек — внуки Пэсу Киле. Встревоженная мать потеряла голову, бегала по стойбищу в поисках лыж, чтобы идти в тайгу. Но где разыщешь большие лыжи, когда в стойбище одни женщины и дети? Оставшийся в Полокане старик Бельды Донда лежал больной. Когда женщина пришла к нему за лыжами, старик усадил ее рядом, дал закурить трубку.

— У тебя дома еще есть дети, — сказал он. — Ты можешь уйти в тайгу и не вернуться, как дети без тебя останутся? Ты еще молода, ты в силе, у тебя еще будут дети, ради них надо в живых остаться. А мальчишки… Мужчины рождаются для того, чтобы за жизнь стоять, чтобы жить. Сильные мужчины не умирают, пока не оставят за себя детей, род людской не продолжат. Если твои сыновья сильные мужчины — они вернутся…

И мальчики вернулись. Обмороженные, обессиленные, они добрались до родимого дома. Смелые мужчины росли в Полокане!

Разными событиями изобиловала жизнь стойбища, хотя в нем не было мужчин, и только в доме Токто было тихо и мирно, женщины сидели кружочком на нарах и занимались делами: Оба плела циновку из камыша, Кэкэчэ вышивала узоры на халатах, она была мастерица и выдумывала много новых забавных орнаментов. Она сперва выводила их на черной материи мучным раствором, если не нравились какие завитки, она смывала рисунок и выводила новый. К ней приходили соседки с полосками бересты и чуруэном[57]Чуруэн — тупой короткий нож, предназначенный для продавливания орнамента на бересту. переводили придуманный узор.

Идари с малых лет умела выполнять все женские работы, она плела корзины, циновки, делала всякую посуду из бересты, обрабатывала шкуры зверей и рыбью кожу, шила халаты, обувь, варила еду и обрабатывала рыбу. Во всяком деле она могла бы поспорить с любой женщиной, но в вышивании узоров не могла сравняться с другими и теперь с прилежностью училась этому мастерству у Кэкэчэ. Идари уже вышила верх мужских торбасов, подол женского халата, грудь праздничного мужского халата.

— Вернется он из тайги, ох как удивится! — говорила Идари. — Он знает, что я плохо вышивала, а я вот какие узоры уже вышила.

Старшая в доме Оба с доброй улыбкой слушала разговор молодых женщин, иногда советовала что-нибудь исправить или изменить в орнаменте, выбрать цвет нитки для узора. Ее слушались, да и как было не слушаться этой доброй, милой женщины! Оба сама делала всю домашнюю работу, убирала, варила, ездила за дровами и лишь изредка разрешала Идари сходить по воду.

— Тебе тяжело, Идари, я сама все сделаю, — говорила Оба. — Смотри, если ты расколешься, как орешек, попадет мне.

Оба следила за двумя молодыми женщинами, всячески оберегала их. Идари, увлекшись вышиванием, позабыла о наказе Поты, но Оба не забывала об опасности, она постоянно следила за дорогой. Однажды первой в стойбище она заметила упряжку собак и успела обежать всех соседок и предупредить, чтобы никто не проговорился, что у них живет Идари. Но тревога оказалась напрасной, в упряжке приехал старик Дохоло Гейкер из стойбища Хурэчан навестить своего друга Донду Бельды.

— Эгэ,[58]Эгэ — старшая сестра. — сказала Идари, когда улеглась тревога. — Я же уверена, отец не накажет нас, у нас же скоро ребенок будет. Разве можно теперь моего мужа убивать? Он же готов отцу тори заплатить. Отец, наверно, простит нас.

— Не торопись, Идари, надо ждать, — отвечала Оба, а ее добрые, ласковые глаза договаривали: «Какая ты еще глупенькая, Идари. Разве ты можешь знать, что думают родители».

После отъезда старого Дохоло Гейкера в Полокане стало по-прежнему тихо и привычно уютно; полоканцы, как и все жители дальних стойбищ, жили только соседскими новостями: кто-то заболел, кто-то выздоровел, такая-то соседка идет сегодня за дровами, напарницу ищет, другая варит полынный суп с мясом — интересно, какой получится суп? Любая мелочь из фанзы в фанзу передается женщинами, но что происходит в соседнем стойбище или на Амуре, об этом никто не знает, а о существовании других рек, земель, других народов даже не задумываются, потому что и не подозревают об этом.

Стоит Полокан тихий, уютный, сугробистый, и только детские звонкие голоса нарушают тишину.

Наступил новый месяц — январь, предродовой месяц Кэкэчэ. Оба закончила плести новую циновку, она ее изготовила Кэкэчэ и ее будущему ребенку, и тут же принялась готовить саори. Оба знала, что понадобится много саори новорожденному, да притом не одному, ведь за Кэкэчэ, немного погодя, должна рожать Идари. Много понадобится! Оба вымачивала охапку полусаженевых черемуховых черенков в проруби, потом оставляла их на ночь на улице, а утром рано затаскивала холодные белые от инея черенки в фанзу и начинала состругивать с них тонкие мягкие стружки. Вся фанза заполнялась ароматным, немного терпким запахом. Закончив стругать, Оба завязывала пахучие саори в тюк, перевязывала крест-накрест снятой мягкой корой и уносила в амбар. Потом она кормила собак, варила еду, а днем обрабатывала шкуры, тачала обувь — так проходил день. Оба привыкла, примирилась с такой жизнью и теперь не могла усидеть без дела дольше, чем нужно было, чтобы выкурить одну трубку.

Милая, добрая, ласковая Оба! Куда ты спешишь, какое неотложное дело ждет тебя? Посиди, отдохни хотя бы зимой, когда твой муж — хозяин не нагружает тебя работой. Наступит весна, начнется весенний ход рыбы, и тебе придется ее ловить вместе с мужем, потом ночи напролет обрабатывать: вялить, варить. К утру только ляжешь в постель и уснешь мертвым сном и даже не услышишь, как муж ласкает тебя. Пройдет весенний ход рыбы, а для тебя наступит самая горячая пора. Ты будешь ездить на дальние ключи собирать черемшу, будешь готовить ее впрок; будешь сама собирать полынь, варить ее, сушить, чтобы зимой есть зеленый, по-летнему пахучий суп. Все лето будешь разъезжать с мужем по дальним озерам, готовить бересту, ловить рыбу, твои руки будут в мозолях от весел. Подойдет осень, и ты вновь дни напролет будешь свежевать кету, вялить юколу. Вернувшись домой, ты при свете жирников начнешь готовить мужа на охоту: другого времени, кроме ночного, у тебя не будет.

Почему ты, Оба, согласилась, чтобы Токто женился на Кэкэчэ? Ведь все же он спрашивал твоего согласия. Ты согласилась, вспомнила все бессонные ночи и согласилась. Прежде всего ты подумала о бессонных, мучительных ночах, потом только подумала о детях, которых так жаждет Токто.

Ты никогда не знала отдыха. Вот и сейчас хлопочешь в доме, все дела приняла на себя, чтобы дать покой двум беременным молодым женщинам. Ради чего это ты делаешь? Любишь их? А ведь одна из них твоя соперница, ты с ней делишь Токто. Доброе у тебя сердце, Оба!

Последнее хочу у тебя спросить, ласковая Оба: ты познала в жизни счастье? Не знаешь, что такое счастье? Счастье — это… Но, может, ты была счастлива в первые дни замужества? Может, после рождения первого ребенка?

Молчишь. Твои ласковые глаза, словно рыбки, пойманные сетью — морщинками; руки твои маленькие, в сплошных мозолях, какие редко встретишь у мужчин-охотников; вся ты выглядишь усталой, всегда озабоченной, много старше своих тридцати с небольшим лет.

Отдохни, милая Оба, отдохни!

Восьмой месяц беременности Кэкэчэ. Новые хлопоты, появились у Обы: восьмой месяц — самый опасный месяц, в это время беременной, как никогда, надо беречь себя, остерегаться всего, чтобы не погубить ребенка. Оба, как и Кэкэчэ, не знала всех запрещений, распространявшихся на будущую мать, и расспрашивала опытных старушек. Больше всех знала старушка Кисоакта, жена Пэсу Киле, она и раньше просвещала их.

— Шить что-нибудь со дном нельзя, — говорила она. — Роды будут тяжелые, плод застрянет.

— Что, например?

— Мешки нельзя, наволочки. Потом ты, Кэкэчэ, ничего не клей, не ешь подгорелую корку от каши, не крути чего-нибудь — пуповина обмотается вокруг шеи, и он задохнется.

Оба теперь следила, чтобы Кэкэчэ не делала что-либо предосудительное для беременной женщины, и бегала за советами к старушке.

— Береги ее, Оба, береги очень, вам надо ребенка, муж у вас тоскует по детям, — говорила Кисоакта. — Столько детей у вас умерло, надо хоть этого сохранить. Почему я тебе повторяю «береги, береги Кэкэчэ»? Когда в доме две работящие женщины, то беременная чувствует себя спокойно, тяжелую работу не выполняет, потому и роды бывают у нее легкие. Поняла? А нам, одиноким, всегда тяжело было, да к тому же глупые мужья мешают родам. Помню, как я мучилась, когда рожала Годо, ох, помучилась, думала, не выживу. А во всем виноват муж: вздумал в этот день ремонтировать лодку. Вышел он на берег, снял с лодки старую сломанную доску и заменил новой, а когда меняют доски, без гвоздей не обойдешься, он взял да приколотил эту доску гвоздями. А я мучаюсь в чоро,[59]Чоро — юрта роженицы. чуть не умираю. Старушки сидят рядом, помогают, да ничего не выходит. Начали, они гадать, отчего бы могли быть такие трудные роды? Гадали-гадали, да в это время пришла еще одна старушка к говорит: «Чего гадаете, пойдите посмотрите, что делает ее муж!» Тут побежала моя мама, она еще жива была, на глазах заставила его вытащить все забитые гвозди. Вытащил муж гвозди, и я быстро родила. Веришь, без труда родила…

— А наш муж далеко, кто знает, что он будет делать во время родов, — вздыхала Оба.

— Это плохо, когда мужа нет в стойбище, очень плохо.

Оба не пересказывала молодым женщинам этих историй — зачем зря стращать молодых? Теперь она разрешала Кэкэчэ только вышивать. Кэкэчэ надела самые старые, ни к чему не пригодные лохмотья, перешла на худшую часть нар, отделилась от Обы и Идари, потому что она уже была «грязная», ожидала ребенка. Оба кормила ее из отдельной посуды. Но Идари, на правах будущей роженицы, целыми днями просиживала рядом с Кэкэчэ.

Подруги вышивали, весело переговаривались.

— Сын, наверно, будет, он так хотел сына, — говорила Идари. — Верно, Кэкэчэ, сын у меня будет?

— Я не разбираюсь, приметы надо знать, — отвечала Кэкэчэ.

Слушая разговор молодых женщин, Оба пыталась по приметам отгадать, у кого кто родится. Особенно присматривалась, как женщины выходят из дома. Старушка Кисоакта сказала, что если роженица переступает порог каждый раз только левой ногой, то непременно родится мальчик, а если переступает то левой, то правой — надо ждать девочку. По этой примете и определила Оба, что у Идари должна родиться дочь…

— У меня будет сын, а у Кэкэчэ будет дочь, — мечтала Идари. — Вырастут они, и мы их поженим. Как хорошо!

— Это не мы решаем, это дело отцов.

— Я скажу своему, чтобы он договорился с вашим. Эгэ, верно я говорю?

— Верно, верно, Идари. Поженятся наши дети, народят детей, и мы будем нянчить внуков, какая это будет радость!

И все трое принимались мечтать, какими смелыми, удачливыми охотниками будут их сыновья, внуки, какими красавицами дочери, такими, чтобы не стыдно было просить тори.

Приближались роды Кэкэчэ. Роженица была спокойна, волновалась только Оба.

Месяц февраль оказался злее января, морознее, с метелями, и Обе жалко было отправлять Кэкэчэ в юрту роженицы. Как ни утепляй чоро, хоть дни и ночи жги там костер, все равно мороз и ветер проникают в юрту. Оба знает, как холодно, как тяжело приходится роженице зимой!

«Почему эндури не сделал так, чтобы женщины рожали только летом?» — думала Оба.

Оба все чаще подумывала, нельзя ли Кэкэчэ рожать дома, на полу, на сухой траве. Этими мыслями она поделилась со старушкой Кисоактой.

— Ты с ума спятила? Ты же свой дом опоганишь! — закричала старушка. — Как потом мужчины станут жить в этом доме, ты подумала?

— Морозы же сильные, жалко…

— Все женщины рожают в чоро, она тоже родит там. Я сама не раз рожала в морозы и ветры, ты тоже рожала — все рожали! Ое-ее, до чего ты додумалась, дома рожать, дома, где живут мужчины!

Узнав об этом разговоре, запротестовала и сама Кэкэчэ:

— Эгэ, ты хочешь, чтобы надо мной все стойбище смеялось? Все женщины в чоро рожают, а меня хочешь заставить рожать дома? Да мне же потом проходу не дадут, даже дети станут надо мной смеяться, — сказала Кэкэчэ с горечью. — Нет, эгэ, я буду рожать в чоро!

Оба не настаивала, она устроила в тайге, среди низких густых кустов, юрту роженицы, утеплила ее хвоей, завалила, сколько можно, снегом и, как только у Кэкэчэ начались схватки, привела ее в чоро.

Все старушки Полокана тотчас об этом узнали, и одна за другой побрели в чоро. Одни шагали, заложив за спину руки, другие опирались на палку, третьи согнутые как коромысло, еле передвигали ноги и все же шли в чоро, чтобы помочь молодой женщине советом, участием, теплым словом. Верховодила в чоро старушка Кисоакта.

— Не стони, крепись, милая, не кричи, люди потом будут смеяться, — говорила она ласково, когда Кэкэчэ издавала стон.

— Водку будем пить! — радостно сообщила она, приняв ребенка, это значило — родилась девочка. — Будем гулять, пить водку на ее свадьбе.

— Чего она голос не подает? Мать Годо, что с ней такое? — заволновались старушки.

Но в это время раздался негодующий, захлебывающийся крик, он серебряным звоном отозвался в ушах старушек, и они заулыбались, радуясь рождению ребенка, радуясь тому, что им пришлось перед смертью присутствовать при появлении на свет нового человека. Оба помогла Кисоакте завернуть ребенка в тряпье, не в силах отвести глаз от красного детского личика. По щекам Обы текли слезы.

«Наш ребенок, девочка ты наша родненькая», — шептала она.

— Оба, почему ты здесь? Мы должны скрыть ребенка от злых духов, след его на земле должен затеряться, — прошамкала Кисоакта.

И Оба вспомнила об одном очень важном обряде, который должен был сбить с толку злых духов.

— Ты только кричи громче, не жалей голоса, ног не жалей, — напутствовали ее старушки.

Оба побежала в стойбище, бежала и видела перед собой морщинистое красное личико. Слезы ее высохли на морозе, остались только две еле заметные полоски на смуглом лице. Возле фанзы стояла озябшая Идари.

— Эгэ! Ну как? — кинулась она к Обе.

— Девочка, Идари, девочка!

— Ой, как хорошо! Как хорошо! Я знала, что будет девочка.

— Человек, Идари, человек появился на свет!

Оба побежала в амбар, вынесла юколу — костяк большой кетины с острыми зубами. Пока она спускалась по лесенке, у амбара собралось с десяток своих и чужих собак. Оба бросила им костяк. Собаки набросились на него, и завертелся живой клубок из рыжих, черных, полосатых тел, пушистых хвостов, растопыренных ушей, оскаленных пастей.

— Что вы делаете, что вы делаете?! — бросилась в сторону собачьей своры Оба и попыталась отнять юколу, но тут хребтину выхватила самая шустрая полосатая собака и побежала по стойбищу. Оба со всех ног бросилась за ней.

— Собака, верни мне ребенка! Люди, помогите! Собака утащила моего ребенка!

Идари тоже побежала за Обой.

— Люди, помогите! — вопила она. — Нашего ребенка утащила собака. Загрызу-ут!..

Из фанз выбегали женщины, дети, выскочил единственный мужчина в стойбище старик Донда Бельды — все побежали, заковыляли за сворой собак. Полосатая собака, испуганная криками, оглянулась и, увидев преследующих ее людей, бросила костяк и спряталась под амбар. Раздосадованная Оба остановилась, чтобы не напугать остальных собак, подождала, пока костяк окажется в зубах другого пса, и опять завопила:

— Держите, отберите ребенка!

Все стойбище было на ногах, все вышли помочь в беде Обе. Женщины бежали, вопили, не жалея глоток, и, догнав Обу, хрипло шептали:

— Хорошо кончилось? Кто?

— Девочка! — отвечала Оба вполголоса.

— Девочка, девочка, — передавали женщины одна другой. Даже глуховатый старик Донда Бельды узнал, что Кэкэчэ родила девочку.

А черный пес не хотел уступать вкусный костяк бегущим рядом собакам, острый запах сушеной кеты дразнил его, гнал в сторону тайги. Оба устала.

— Утащили ребенка, утащили! — кричала она, и неподдельные слезы брызнули из глаз. — Люди, смотрите, новорожденного утащил этот пес.

— Убить тебя мало, пес! — вторили женщины.

Оба была довольна, собака не отдала костяк, утащила в тайгу. Теперь всякая беда отведена от новорожденной. Злые духи, наверно, радуются, что новорожденного утащила собака. Это хорошо, теперь им незачем строить всякие козни.

Когда она вернулась в чоро, Кэкэчэ, побледневшая, измученная, пила горячий чай.

— Хорошо ты кричала, отсюда даже слышно было, — похвалила Обу Кисоакта.

Через несколько дней Кэкэчэ вернулась в фанзу, устроилась на тех же нарах, на которых лежала в предродовые дни. Она не снимала с себя лохмотьев, ела из отдельной посуды — ей еще три месяца предстояло ходить в рубище, лежать отдельно, три месяца считаться грязной.

В фанзе по ночам становилось холодно, вода в ведрах покрывалась ледком.

Старушка Кисоакта навещала молодую мать каждый день, в иные дни заходила и утром и вечером.

А через десять дней Оба, поднявшаяся на ноги Кэкэчэ, Идари пригласили к себе всех жителей Полокана. Гости ели щедро заправленную рыбьим жиром кашу, пили боду и дарили новорожденной кто ткани на одежду, кто женскую безделушку. Одна принесла берестяной туесок и сказала:

— Будь самой проворной ягодницей, за тобой не должны угнаться даже трое женщин.

Другая подарила чуруэн и сказала:

— Твоя мать самая лучшая вышивальщица в Полокане, но ты будь еще лучше ее, твоими узорами должны восхищаться все нанай.

«А моему сыну будут дарить все охотничье», — думала Идари, разглядывая подарки.

— Дада, дочери уже надо люльку, мы свою в тайге оставили, несчастливая она была, — сказала Оба своей советчице Кисоакте.

— Отдадим нашу, она счастливая, все дети мои в ней спали, внуки спали, — ответила Кисоакта. — Принесу с бусами, с побрякушками.

Оба осталась довольна, люлька семьи Пэсу считалась счастливой, об этом знали в стойбище все. Бусы люльки тоже счастливые — все дети Пэсу выросли остроглазыми благодаря этим бусам. Побрякушки тоже не хуже бус: дети Пэсу не страдают ушными болезнями и глухих нет среди них. Оба слышала, что вместе с побрякушками висит коготь медведя-шатуна, этот коготь, говорили, отпугивает всех злых духов от младенцев, и потому дети Пэсу и его внуки редко болели.

«Принесет дада коготь медведя или нет?» — гадала Оба.

Вечером старушка Кисоакта притащила люльку с дужкой над изголовьем, на дужке висели светлые, как родниковая вода, голубоватые бусы. По обеим сторонам люльки, напротив ушей ребенка, висели побрякушки. Среди побрякушек выделялся черный огромный медвежий коготь.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В эту зиму Ваньке Зайцеву не повезло. Три дня потерял безвозвратно, ожидая своего напарника — рогатиной ему в бок! — Митрошку Колычева. Наконец дождался Митрошку, конечно, не обошлось без ругани, — как же не поругать за потерянные дни? Двинулись в путь по следу гольдских нарт из стойбища Нярги, но тут повалил густой снег и скрыл следы. Ванька знал дорогу, он уже не раз охотился на Сихотэ-Алине, где ему молчаливо уступил свое угодье джаринский гольд.

— Виноватый ты, Митрошка, ремнем бы тебя отстегать, — ворчал Ванька. — От гольдяков отстали, легче было бы по их следу идтить…

— Чего ты душу топчешь, Ванька, который раз об этом вторишь! — сердился Митрофан, — Сам знаю, виноватый, женка приболела.

Ванька Зайцев догонял Баосу с сыновьями, с ним ему было бы веселее идти, чем с Митрошкой, который все никак не может приладиться к лыжам, к нартам, привыкнуть к тайге. Да что там говорить, его даже собственная собака не слушается!

Переждав пургу, Ванька решил идти напрямую, сокращая расстояние, и забрел в одно место, где собольих следов было столько же, сколько куриных во дворе Колычевых. Решили остановиться, обследовать местность, но на следующий же день наткнулись на следы чьих-то лыж, а когда стали расставлять самострелы, явился хозяин участка, высокий угрюмый гольд.

— Русский, уходи! — потребовал он.

— Зачем ты нас гонишь? — спросил Митрофан по-нанайски. — Тайга большая, соболей много.

— Ищи где больше, — ответил охотник, — а отсюда уходи. Не смей ставить самострелы — все переломаю.

Ванька заупрямился, ему не хотелось покидать это богатое соболями место. Но через день явились уже двое охотников, встали за деревьями, нацелили ружья и потребовали:

— Завтра чтобы вас тут не было!

— Не запугивай, стервец! — закричал Ванька. — Русского человека не запугаешь! Откуль ты такой ерой явился.

— Сакачи-Алян знай твоя? Два дня погоди — узнаешь, — ответили из-за деревьев.

Ванька ничего не ответил, но сразу начал собирать вещи и в этот же день снял ближние самострелы.

— Лихоимцы они, с хунхузами якшаются, людей убивают, — сообщил он Митрофану.

После нескольких дней трудного пути по глубокому снегу Ванька прибыл на свое охотничье угодье. Полмесяца дорогого времени было потеряно, и поэтому он торопился, не стал строить охотничью избушку, а поставил на скорую руку нанайскую аонгу из хвои и начал расставлять самострелы, выслеживать кабанов, кабарожек. Летом он обещал учить Митрофана охотничьим премудростям, но сейчас позабыл об этом и только по вечерам, при свете жирника, объяснял, на каких тропах и как ставят самострелы.

— Ох ты, какой неловкий! — возмущался Ванька. — По-гольдски балакать научился, пошто самострелы не могешь поставить?

— Чего же ты по-гольдски не научился балакать? — отвечал Митрофан. — Якшаешься с ними тоже зимой и летом.

— «По-гольдски не умеешь»! Понимаю ихний разговор, да только слов не выговорю. Тыр-мыр, и весь разговор.

На Ванькины самострелы не попадались соболи. Он все мрачнел и еще с большим остервенением принялся за выслеживание зверьков. Однажды ему удалось догнать и на дереве подстрелить соболя, другой раз дымом выкурить из норы и поймать сеткой, и только после этого зверьки начали попадаться на его самострелы.

Митрофан тоже выставил все самострелы и капканы, но, к его удивлению, маленькие хищники далеко обходили их, а иные перепрыгивали через капканы и убегали широкими махами в сторону, будто кто гнался за ними по пятам. Митрофан не мог разобраться, в чем тут дело, расспрашивал Ваньку, но тот и сам не знал, что посоветовать.

— Надо Поде помолиться, — заявил он однажды. — Только, думаю, русского нашего языка он не разберет и удачи не принесет.

— Это кому молиться? Хозяину тайги, что ли?

— Ему, ему, сердечному, он всем помогает.

— Что ты, Вань, по-правдашнему молиться станешь?

— Какой бог мне удачи даст — тому молиться буду, — ответил Ванька и бросил на огонь кусок сухаря. — Откушай, Подя, нашего хлеба и добротой отвечай.

«Вот это христианин! — подумал Митрофан. — За соболя Христу изменил».

Когда соболи начали попадаться на самострелы, Ванька перестал креститься и за едой бросал кусок сухаря, мяса в костер и непременно говорил: «Откушай, Подя, нашего русского хлеба».

— Ты тоже бросай крошки — не жалей, — советовал Ванька Митрофану.

«И правда, что от того может случиться, если я брошу кусок сухаря в огонь? Ничего. Я не верю гольдскому богу, просто бросаю крошки в огонь», — подумал Митрофан и тоже стал бросать сухарики в костер.

Но соболь не шел на самострелы, по-прежнему стороной обходил их. Митрофан совсем приуныл и стал корить себя, что бес его попутал идти на этого проклятого соболя, лучше бы остался дома, как сделал отец, и гонял бы на своей лошадке почту и почтовый груз по Амуру — глядишь, за зиму заработал бы немалые деньги. Обходя самострелы, он часто вспоминал Пиапона. Однажды совсем было собрался идти к нему в зимник, да сам испугался своей смелости: он не знал тайги, до сих пор не умел в ней ориентироваться и мог бы сразу заблудиться. Даже проверять самострелы он ходил по одной и той же лыжне и, чтобы не потерять тропу после снегопада, сделал зарубки на деревьях, через каждые двадцать шагов.

— Да-а, Митроша, поводыря в тайге не сыщешь, разве медведь пойдет, — говорил Ванька.

К нему вернулась охотничья удача, он повеселел, вновь стал разговорчивым.

— Учись, Митроша, зверей бить, не пугайся тайги, — советовал он напарнику. — Зимой заблудиться трудно, нельзя заблудиться. Вот я куда хошь пойду с завязанными глазами. Веришь?

Ванька Зайцев рос в Сибири, он с детских лет был знаком с тайгой и, кроме охоты, ничего не знал и признавать не хотел. На землепашество смотрел так же, как смотрели охотники-нанай. «Пушнину добуду, и мука будет, крупа, сахар, табак», — рассуждал он. Летом Ванька тоже бродил по тайге — искал золото. В окрестностях озера Шарго он обошел все малые и большие ключи и речки. В отдельных шурфах ему попадались золотинки, но забитые рядом другие шурфы приносили только пустую породу. О поисках золота Ванька никому не проговаривался. Соседи даже не догадывались об этом. Когда он исчезал из дому, жена пускала слух, что муж уехал на охоту.

— Я гляжу на ваших, которые землю роют, и думаю — скоро кончите копаться, — продолжал Ванька развивать свою мысль. — Глянь, гольдяки никогда огорода не имели, а живут. Я не нахал землю — тоже живу. Маленький огород жинка разроет. На Амуре охотой надо заниматься, пушнина — это мука, это хлебец!

«Может, это и верно, — думал Митрофан, — мужчины могут подзаработать зимой на сене, осенью — кету ловить. Можно охотиться, можно почту гонять — всюду заработок. А все же пахать тянет, как же русский мужик проживет без сохи, когда под ним парная земля?»

В такие минуты раздумий Митрофан непременно вспоминал свою деревушку, пашню весеннюю.

— Ты, Вань, вспоминаешь Сибирь? — спрашивал он.

— Чего я там забыл? На Амуре такая же тайга, могет, дажет получше. Чего Сибирь-то вспоминать?

— Ты же там родился?

— Родился — чего из энтово? Родился, встал на ноги да убег пешочком.

— А я Расею вспоминаю. Худо жили, много хуже, чем сейчас, а мила Расея-то.

— Везде хорошо, где сытно.

Митрофан не вступал в спор с Ванькой, он просто не хотел разговаривать с ним. Лучше уж помолчать да помечтать о чем-нибудь или гадать, что делает в это время Наденька; может, еще за столом сидит, может, сына с дочерью укладывает, а может, уже спит и тоже думает о нем, тоже гадает: как там муж? Неудача расхолодила Митрофана к охоте, он теперь проверял самострелы и капканы через три-четыре дня, а в остальное время бродил по тайге в надежде на случайную встречу с соболем или кабаргой, но возвращался с одной или двумя белками и рябчиками. Отходить от аонги далеко он по-прежнему страшился и ходил обыкновенно так: полдня уходил от зимника в направлении какой-нибудь сопки, а потом возвращался по своему следу и, как бы след ни кружил, в точности повторял его.

А по вечерам, когда Ванька рассказывал, как преследовал соболя или кабаргу, как хитрили звери, а он отгадывал их хитрость, Митрофан с тоской вспоминал дом, подсчитывал, сколько бы мог подзаработать, если бы послушался отца и гонял почту. Митрофан стал молчаливым, задумчивым. В это тяжелое для него время однажды вечером в зимник пришел Пиапон.

— Мать честная, пресвятая богородица, это ты, Пиапон? — Митрофан обнял друга, приподнял и повалил.

Пиапон вскочил на ноги, и друзья вновь схватились.

— Митрошка, белены объелся, что ли? Дай человеку отдохнуть! — кричал Ванька.

Друзья кружились, сопели, потом оба свалились в глубокий снег и зафыркали.

— От вам, барсуки, от! — кричал Ванька и ногами греб на них снег.

Пиапон с Митрофаном поднялись, взглянули друг на друга и расхохотались.

— Белены объелись, точно, объелись!

Митрофан отряхнулся от снега и усмехнулся:

— Чего кудахчешь? Ишь раскудахтался.

И он ловкой подножкой свалил Ваньку и стал загребать его снегом.

— Ну, как? Как? Сладенький снежок? Тепленький? Вот так-то, Ванька.

— Кончай, барсучина, кончай! — кричал Ванька.

Митрофан с Пиапоном насмеялись вдоволь.

— Спасибо тебе, Митрофанушка, умыл меня, — смеялся и Ванька, утирая лицо.

Митрофан с Ванькой потеснились в маленьком зимнике, кое-как устроили Пиапона, сложили его вещи, напоили чаем, накормили мясом.

Разговор между друзьями ни на минуту не прекращался, в этот вечер они о многом поведали друг другу.

— Чего это вы одни гыр-гы-гыр, — возмущался Ванька. — Я тут лишний, што ли?

— Ванька, твоя почему Митропан не помогай? — спросил Пиапон.

— Помогал, как не помогал? Показывал я, Митроша, как самострелы ставить?

— Показывал в зимнике, а не на тропе.

— От-от, показывал, Пиапон. Помогал ему, советовал.

Пиапон замолчал, попыхивая трубкой.

— А ты, Пиапон, сколько соболей добыл? — спросил Ванька.

Пиапон зло сверкнул глазами.

— Тебя, дурака, Ванька! Тайга много ходи, а закона тайги не знай. Тайга не говорят, сколько поймал.

— Не говорят — и хорошо делают. Не знал я энтова закона ране.

Наступило неловкое молчание.

На следующий день Пиапон взял больше десятка самострелов и пошел по тропе Митрофана. Не отошел он, как ему показалось, и тысячи шагов от жилья, как Митрофан остановил его и ткнул в сторону:

— Вот первый самострел.

Пиапон снял лыжи и подошел к самострелу, осмотрел и попросил снять. Через сотню шагов стоял другой самострел, который тоже пришлось забрать с собой.

— Не умеешь ставить, место не выбираешь, — сказал Пиапон.

За полдня они осмотрели все самострелы, многие сняли и перенесли на новые места. Пиапон сам выбирал место, приглядывался и словно принюхивался, потом хвоей натирал руки, лук, тетиву и стрелу и тогда только ставил самострел.

— Руки наши всегда пахнут потом, и соболь на расстоянии унюхает пот, понял? Вот, смотри на этот след, он бежал, спешил куда-то по своим делам, потом раз — и отскочил от тропы. Почему? Может, он запах унюхал, потому испугался.

— Почему ты говоришь «может, унюхал»?

— Потому что, может, он и не унюхал, а его отпугнули.

— Кто?

— В тайге всякое бывает. Посмотрим.

Пиапону не поправилось, как Митрофан выставил капканы. Сам он тоже впервые в жизни нынче имел дело с капканом, но охотничий опыт и смекалка помогли ему сразу приловчиться к нему. Митрофан выставил капкан на гладкой тропе, по которой соболь мог идти шагом, а мог бежать и рысцой или махом и при этом мог перепрыгнуть ловушку. Если бы Митрофан имел охотничий опыт, то он разыскал бы на этой тропе такое место, где тропу загораживала ветка или валежина, через которые перепрыгивают все зверьки, даже те, которые идут неторопливым шагом. Только на таком месте выгодно ставить капканы — это ясно каждому таежнику.

Не понравилось Пиапону и то, что Митрофан выкопал на тропе лунку, в ней насторожил капкан и засыпал снежком. Пиапон сам сперва так ставил свой единственный капкан, но первый же соболь, как сумасшедший отпрыгнувший с тропы, заставил его призадуматься. Соболь очень хитрый зверек, у него удивительная память, стоит на его постоянной тропе переломить прутик, веточку, как он сразу заметит перемену. А разрытую тропу и свежий снежок замечает издали.

Пиапон долго искал место для капкана, наконец нашел и приступил к делу. Он разрыл под тропой снег, сверху осталась тонкая корка отвердевшего наста, но Пиапону она показалась толстой, и он начал ножом осторожно скоблить ее и скоблил до тех пор, пока снежная корка стала не толще бумаги.

— Теперь хорошо, — сказал он удовлетворенно. — Но капкан надо хвоей натереть, все равно он и из-под снега будет пахнуть железом и маслом. Не жалей хвои, в тайге ее хватит, три сильнее. Не бойся, железо не перетрешь, — подбадривал он Митрофана.

Закончив с самострелами Митрофана, он пошел дальше выискивать новые тропы, чтобы выставить свои самострелы. Митрофан увязался за ним.

— Хорошо, Митропан, следы есть, — говорил довольный новым местом Пиапон. — Соболь есть, хвостов пятнадцать бегают.

Он тщательно осматривал тропы и свежие следы и очень скупо, как показалось Митрофану, расставлял самострелы.

— Смотри, Митропан, понгол побежал, завтра надо побегать за ним, — говорил Пиапон, тыча палкой в след кабарги.

Он был настроен на шутливый лад. Митрофан тоже был доволен: за один день с Пиапоном познал столько, сколько он не узнал бы за всю зиму, если бы жил только с Ванькой Зайцевым. Он воспрянул духом, теперь, ему казалось, удача должна была прийти. Пиапон учил Митрофана выслеживать кабаргу, ставить на них петли, ловушки, потом они гнались за двумя кабарожками по свежему следу. Только до первого спуска с сопки Митрофан держался за Пиапоном, а дальше потерял его из виду и побежал по следу в надежде догнать на ближайшем подъеме.

Митрофан следовал за Пиапоном как хвост. Пиапон был не против, и они вдвоем проверяли самострелы, петли, ловушки, охотились на кабанов, на кабаргу. Пиапон за полмесяца добыл сеткой двух соболей, но на его самострелы зверьки не попадались. Митрофан, напротив, на самострелах поймал семь соболей и был несказанно рад.

— Плохи дела, — вздыхал Пиапон. — Злой дух здесь бродит, охотиться мешает, зверей пугает.

— Что будешь делать, Пиапон? — сочувственно спросил Митрофан.

— Скоро охота кончается, можно домой идти, — ответил Пиапон.

— Я тоже тогда не останусь, — заявил Митрофан.

Пиапон с Митрофаном сняли самострелы, петли, ловушки, собрали все вещи и уложил на парты.

Был полдень. Набравшее силу солнце пригревало тайгу, зверей, людей и собак. Пиапон запряг прыгавшую от радости собаку.

— Только утром выходи рано, не бойся, не заблудишься, иди прямо по моему следу, — говорил Пиапон оставшемуся по его просьбе Митрофану. — Ваньке скажи, пусть будет ему удача, пусть охотится.

Пиапон сдвинул с места нарту и медленно пошел вслед за солнцем в сторону запада. Тяжело нагруженная мясом нарта утопала в снегу, и Пиапону приходилось лыжами протаптывать ей широкую дорогу. Собака всеми четырьмя лапами погружалась в пушистый снег и тянула нарту совсем слабо. От нее не было никакой пользы. Пиапон оставил нарту и начал протаптывать дорогу. Так он до вечера все же добрался до широкой мари. Здесь он остановился на ночлег. Выпив чайку, надел лыжи и начал прокладывать дорогу через марь, через мелколесье к речке. Только к ночи закончил работу и вернулся к месту ночлега.

«К утру дорожка крепко застынет», — подумал он.

Пиапон подогрел холодное мясо, вскипятил чай, плотно поел и закурил трубку, уставившись немигающими глазами на огонь костра. Впервые в жизни не повезло Пиапону на охоте. Почему это так произошло? Может, он зря погорячился и ушел из аонги отца? Ведь там соболь с охоткой шел на его самострелы, когда гонялся за ними, они не убегали далеко, а прятались в первой попавшейся норе — все это говорило, что Подя там благосклонно относился к нему. Но почему на новом месте отвернулся от него? Может, ему не понравилось, что Пиапон учил таежному делу русского друга? Русского друга Пиапон не мог оставить без помощи. Как бы Подя ни сердился на него, он не мог не помочь человеку, потому что у него дома жена, дети, они просят есть, и русский пришел в тайгу за соболями, чтобы накормить свою семью. Нет, тут дело не в русском друге, ведь с ними вместе в одной аонге жил другой русский, он при Пиапоне только снимал шкурки с шести соболей. Почему Подя давал соболей одному русскому, а другому не давал? Нет, конечно, тут не русский виноват. Но за что Подя возненавидел его?

Как ни пытался Пиапон припомнить все подробности нынешней охоты, никак не мог вспомнить, когда совершил предосудительный поступок, за что бы его мог наказать Подя. Нет, он нигде не переступил закон тайги и охоты. Выходит, только одно — Подя возненавидел его за что-то другое. Но за что? Причина какая должна быть? Ну, ладно, Подя…

— Дорога подмерзнет! — сказал опять Пиапон.

«Эх, был бы я сильный духом человек, я бы боролся с Подей, победил бы его и сделал послушным, как свою собаку. Но почему я не обладаю этой силой?»

— Хорошо подмерзнет, — почти застонал Пиапон. — Слышишь, Кури, дорога подмерзнет, — сказал он собаке. — Подмерзнет. Спать пора.

Кури лежал возле костра, открыл тяжелые сонные веки и с удивлением уставился на хозяина. А Пиапон говорил и говорил первые попавшиеся слова, чтобы отвлечься и не возвращаться вновь к тяготившим его мыслям.

Свежий ветерок мел поземку на мари, но среди деревьев его не было заметно, только высоко в кронах кедрачей он шуршал хвоей.

«Только бы дорогу мою не замело», — подумал Пиапон, засыпая под мерцавшими звездами. За ночь он просыпался много раз, подкладывал в костер сучья, поворачивался к огню подмерзшим боком и опять засыпал. На рассвете опять подложил дров в костер и попытался уснуть, но сон не возвращался, не окутывал его в свою волшебную кисею. Пиапону некуда было торопиться, и он продолжал лежать возле костра. Только после восхода солнца встал, убрал спальный мешок и поставил на огонь круглый котел с чумизой. Чумиза разварилась, котел сердито булькал на огне. Пиапон сдвинул нарту с места, подтащил к дороге, сложил на нее все вещи, перевязал ремнями. Возле котла с кашей лежал позабытый хозяином топор. Пиапон запряг собаку, зачем-то лыжи положил на нарту и привязал ремнем. Нарта была снаряжена, перекинуть ремень через голову — и в путь. Пиапон подошел к котлу, помешал палочкой кашу и бросил в котел большой кусок белого твердого лосиного жира. Белый кусок жира стоймя стоял в середине булькающей желтой массы, медленно таял и исчезал. Пиапон снял котел с тагана, перемешал кашу с жиром.

— Кя, Подя! Добрый, щедрый Подя! — закричал он. — Ухожу я из твоих владений, ухожу, помня твою доброту, твою щедрость. Приходи сюда, добрый Подя, позови всю свою семью, пусть все отведают мою прощальную кашу. Я хочу на прощание поблагодарить тебя, Подя. Спасибо, спасибо! Подсаживайтесь ближе к котлу, угощайтесь все, ешьте вдоволь. Для вас я сварил эту кашу, вас только угощаю.

Пиапон двумя палочками ловко подхватил немного каши, пожевал и проглотил.

— Угощайся, добрый Подя, не обессудь меня за бедное угощение, приду в следующем году, привезу лучшую крупу, может, даже рисовую кашу тогда сварю. Угощайся, Подя! Пиапон внезапно перевернул котел и с размаху ударил топором по черному днищу.

— На, получай, паршивый старикашка! Будешь знать, с кем имел дело!

Пиапон бросил тут же топор, одним прыжком оказался впереди нарты, набросил ремень на плечо и побежал по протоптанной тропе. Он бежал что было мочи, задыхался от напряжения и широко открытым ртом вбирал в себя воздух. Голова кружилась, сердце вырывалось из груди, подкашивались ноги, но он бежал. Пересек марь, мелколесье, перебежал речушку и остановился там, где кончалась дорога. Здесь он лег на нарту и долго лежал, не в силах отдышаться. Горячий пот на лице высох на морозе, выступивший сквозь куртку пар остывал, и куртка обросла белой изморозью. Наконец, пошатываясь, он поднялся, выпрямился и долго смотрел на черневшую за марью тайгу.

— Не догонишь теперь, вонючий старикашка, мой топор раскроил твой череп.

«А если его не было в котле? Если он не успел туда забраться? — с поздней тревогой подумал Пиапон. — Пройдет через марь, перейдет речку? Не должен пройти, не должен: во всех сказаниях, легендах говорится, что он не выходит из своих владений, а марь и речки совсем не может переходить».

Пиапон набрал сухого тальника и разжег костер. В полдень на мари показался Митрофан, он быстрым шагом приближался к Пиапону.

— Что ты там сделал? Топор оставил, котел с кашей зачем-то расколотил, — спросил он поздоровавшись. — Зачем расколол котел?

— Он мне не нужен был, и я расколол.

— Не жалко?

— Чего котел жалеешь? — рассердился Пиапон. — Не котел я расколол, а череп жадному Поде раскроил, понял? Я Подю убил, отомстил за тебя и за себя!

Митрофан, к удивлению Пиапона, ничего не стал спрашивать, не таращил глаза, он будто не слышал ответа Пиапона или воспринял убийство Поди как обычное каждодневное явление и никак не выразил своего отношения к подвигу друга. Он вытащил из-под груза топор Пиапона и сказал:

— На, возьми. Топор торговцы дорого оценивают, он стоит дороже десяти черепов Поди. Он пригодится еще, ведь дом собираешься строить!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В лицо дул неприятный колючий низовик и вихрил на протоке поземку. Солнце опускалось все ниже и ниже, из яркого оно сделалось огненно-красным, потом рыжим. Мороз заметно крепчал, усиливался низовик.

Впереди справа вытянулся длинный тальниковый остров Чисонко, а через протоку слева желтел обрыв другого острова, на котором стояло родное стойбище Нярги.

Пиапон вышел на дорогу, проложенную женщинами, ездившими за дровами, полозья тяжелой нарты больше не резали отвердевший снег, они легко скользили по протоптанной дороге. Собака учуяла родное стойбище, узнала знакомые места и начала тянуть что было силы, шейный ремень давил горло, и она дышала тяжело, со свистом и хрипом.

— Митропан, переночуй у меня, утром пойдешь домой, — предложил Пиапон напарнику.

— Нет, Пиапон, осталось раз плюнуть, и я дома, — ответил Митрофан. — Да и не усну — рядом жена и дети. Сегодня я должен спать с женой. Соскучился по ней.

— Низовик усиливается, темно будет.

— Доберусь, Пиапон, обязательно доберусь.

— Как хочешь, Митропан.

Пиапон глядел на стойбище и все надеялся, что заметят его какие-нибудь мальчишки-шалопаи и побегут встречать. Как приятно, когда видишь бегущих к тебе ребятишек, хоть знаешь, что это не твои дети, а все же тепло и радостно становится. Хотя бы один мальчишка взглянул в его сторону, он бы сразу узнал охотников, он бы сейчас же поднял все стойбище!

— Митропан, как я не мог сразу сообразить, дурак! — воскликнул Пиапон уже на берегу стойбища. — Я тебе дам упряжку собак, и ты быстро, сидя на нартах, доедешь до Малмыжа. Как это сразу не сообразил! Пошли, пошли ко мне, пока будешь пить чай, я тебе соберу упряжку собак.

Пиапон стал подниматься домой, и только тут из дома выбежала Дярикта, без платка, в одном домашнем халате. За ней выскочила старшая дочь Хэсиктэкэн и, опережая мать, подбежала к отцу и бросилась на шею. Пиапон обнял ее, поцеловал и посадил верхом на нарту. Подошла Дярикта, ухватилась за ремень и стала помогать мужу.

— Отец Миры, дом наш опустел, лучше об этом сразу тебе сказать, — пробормотала Дярикта.

У Пиапона сжалось сердце от предчувствия беды.

— Договаривай, если начала, — сказал он.

— Средняя наша дочь умерла, десять дней назад умерла, — всхлипнула Дярикта. — По-всякому пыталась спасти, но не смогла.

«Дочка, маленькая Анга, умерла. Как же это так?»

Митрофан, увидев плакавшую Дярикту, догадался, что дома у Пиапона случилось несчастье.

— Пиапон, друг, что случилось? — спросил он.

— Средняя дочка умерла. Дярикта, не плачь, что же теперь делать. Согрей чай, напои Митропана.

Женщины соседних домов, увидев Пиапона, бежали к нему, расспрашивали о своих мужьях. Прибежали Майда, Исоака, Агоака.

— Ага, ты один вернулся? А где остальные? — спросила Агоака.

— Не один, а с Митропаном. Охотники большого дома в тайге.

— Ты разве не с ними был?

— И с ними жил, и отдельно — всюду жил.

Пиапон начал готовить упряжку для Митрофана. Женщины бросились помогать ему. Они же помогли разгрузить нарту, перетащить мясо в амбар. Митрофан выпил чаю, отдохнул.

— Пиапон, я тебя понимаю, потерять ребенка — это…

— Не говори, Митропан, умерла дочка… веселая была, умная. Что сделаешь.

— Да, не оживишь.

— Езжай, Митропан, темно станет — дорогу до разглядишь. Как доедешь, снимай с собак ошейники и отпускай, они сами прибегут домой.

— Ладно, отпущу.

Митрофан снял с нарты палку-правило, сел поудобнее.

— Митропан, у тебя есть снасти на калуг и осетров, ты будешь ими пользоваться?

— Не знаю, я, наверно, сразу почту примусь гонять.

— Рыболовные снасти в большом доме, а без отца их нельзя брать. Может, ты на время дашь снасть?

— Бери, чего зря будет лежать.

— Я приеду за ней. Калуг хочу ловить, хрящи буду торговцам продавать.

— Это тоже заработок. До свидания, Пиапон.

Митрофан прикрикнул на собак, те сорвались с места, понеслись вскачь. Пиапон смотрел вслед нарте и ловил себя на мысли, что тоже не против был бы, не заглядывая домой, уехать куда-нибудь подальше от родного стойбища.

В землянке собрались женщины, дети, они пришли пособолезновать, утешить Пиапона и разузнать что-либо о мужьях, детях. Пиапон молча поцеловал младшую дочурку Миру, разделся и закурил.

— Угощай гостей, — сказал он жене.

Женщины никогда не расспрашивают охотника, удачна была охота или нет: они не имеют такого права и поэтому ловят каждое слово таежника. Многие из них по лицам таежников, по их поведению довольно точно научились определять, сопутствовала их мужьям удача или обходила стороной.

Женщины молча курили, усевшись возле очага. Раннее возвращение Пиапона, смерть его дочери и еще нескольких детей в Нярги, повальная болезнь желудка у взрослых и у детей, плохой подледный лов рыбы — все это перемешалось в кучу и встревожило няргинских женщин: обыкновенно так начиналась страшная болезнь, уносившая половину стойбища, или весенний голод, тоже уносивший в могилу немало малолетних детей и старцев. До весны, до вскрытия рек и озер оставалось два месяца, что их ждет за эти два месяца? У каждой семьи еще есть запас юколы, но ее можно есть только тогда, когда от голода стягивает живот, потому что юкола не довялилась, ее замочило осенними дождями, и она вся покрылась налетом плесени. Если не будет ловиться рыба, многих детей ждет участь дочери Пиапона. У женщин маячил перед глазами высокий лабаз на краю села, где лежали детские трупики.

Пиапон догадывался, что и его дочь не погребена: одним женщинам не под силу выкопать могилу в мерзлой земле.

Дярикта угощала соседок вареным мясом, а когда гости стали уходить, она каждой дала по кусочку свежего мяса, чтобы те дома сварили суп.

— Всю зиму не пробовали свежего мяса, мало ели свежей рыбы, — пожаловалась Дярикта мужу, когда улеглись после ухода гостей. — Рыба совсем не ловится, пробовали ловить щук махалками, ангалкой[60]Ангалка — мешкообразная сеть-ловушка. рыбачили на Амуре, даже косатки и те не попадаются. Без свежинки трудно, животы у всех болят… дети умирают…

На следующее утро к Пиапону пришли матери, у которых умерли дети, попросили выкопать могилки. Пиапон пошел на кладбище и разжег пять огромных костров. Женщины и дети привозили на нартах дрова и поддерживали огонь. Пять костров горели в пяти разных мостах, рядом с могилами родственников.

В Нярги нашлась одна лопата, один лом, и Пиапон в первый же день выдолбил в мерзлой, не оттаявшей земле могилку своей дочери. Пиапон понял, что ему придется провозиться с этими могилами не один и не два дня: он непривычен был к земляной работе, не умел долбить мерзлоту. Вначале ему казалось, что мерзлая земля так же легко будет поддаваться, как лед: ударишь покрепче — и отвалится глыба, ударишь второй раз — еще отвалишь глыбу; но земля с трудом поддавалась усилиям Пиапона. Костры слишком медленно отогревали мерзлоту. Пиапон с утра уходил на кладбище и возвращался вечером смертельно усталый и обессиленный. Даже на охоте так уставать редко приходилось.

Только на четвертый день Пиапон выкопал пятую могилу.

Из стойбища прибежал мальчишка и сообщил Пиапону, что приехал какой-то русский.

Гнедая лошадка, прикрытая тулупом, с кошевкой стояла возле сушильни большого дома. Лошадка с аппетитом, хрустко, точно грызла сахар, жевала сено и настороженными глазами следила за окружившими ее собаками. Собаки сидели в сторонке и, наклонив головы, прислушивались к хрусту сена на зубах лошади.

Мальчик привел Пиапона в большой дом. Русский оказался ниже Пиапона ростом, с рыжими, как у Ваньки Зайцева, волосами, с бородкой клинышком и усами, как распластавшиеся крылья коршуна. На нем были черная куртка и брюки, заправленные в серые валенки.

«За детьми приехал», — подумал Пиапон, и ему стало еще тоскливее, чем на кладбище.

— Бачигоапу! — поздоровался приезжий по-нанайски и протянул руку.

Пиапон настороженно пожал протянутую руку.

— Я не чиновник, доктор я, больных лечу, — мягко продолжал приезжий по-русски. — Меня зовут Василий Ерофеич Храпай, а ваши зовут Харапай, это даже мне больше нравится. Живу я в Тамбовке, оттуда езжу по вашим стойбищам. Весной запахло, тяжелое время, люди болеют. Да что это мы стоим?

Пиапон присел на край нар, закурил поданную трубку. Он и раньше слышал о русском шамане, который вонючими, горькими, как желчь, лекарствами вылечивал больных, и потому не очень удивился встрече с доктором. Доктор вежливо отказался от трубки, сказал, что не научился еще курить и, видимо, никогда не научится.

— Курить надо, когда на душе тяжело — помогает, — заметил Пиапон.

— Не знаю, не приходилось мне горевать, наверно, оттого, что курить не хочу научиться, — улыбнулся Храпай.

Пиапон недоверчиво-насмешливо оглядел доктора и подумал: «Врет. За детьми приехал. Хитрит». Ему больше не хотелось продолжать разговор: он недолюбливал людей — бахвалов, лжецов; чем проще человек, тем он искренней, понятней.

Василий Ерофеевич сразу заметил, какое впечатление произвела его шутка на Пиапона. «Не любитель шуток, — отметил он. — И верно — плоская шутка вышла. О вреде курева сразу не начнешь разговор, они этому не поверят. Доверие нужно».

Храпай жил на Амуре второй год, жил в русском селе Тамбовка, в первое время лечил в основном только русских поселян. Нанай к нему относились с недоверием. Как-то он приезжал в соседнее нанайское стойбище Бельго, обошел несколько дымных грязных фанз, видел больных, но те отказались от его помощи. Позже услышал, что в тех фанзах, где он побывал, нанай жгли багульник, выкуривали «русский шаманский» дух. Храпай знал: если бы не было столь сильного влияния шаманов, то нанай не против были бы обращаться к нему за помощью, но шаманы с их сэвэнами, всякого рода грозными бурханами довлели над ними. С первых же попыток сближения с нанай Храпай понял — ему не скоро добиться расположения этих непонятных, но славных людей.

— Ты, дохтор, силком кого из них излечи — тогда все к тебе потянутся, — советовали некоторые тамбовские мужики.

Но Василий Ерофеевич знал, что методом первых попов-миссионеров ему ничего не добиться. Сожжет он травяных и деревянных бурханов, припугнет одного, другого шамана, и все. Бурханы вновь появятся, как только он уедет из стойбища, благо травы и деревьев сколько угодно вокруг.

Василий Ерофеевич был человеком недюжинного ума, в студенческие годы он, кроме медицины, увлекался географической наукой и далекой от медицины астрономией. И здесь, на Амуре, после нескольких встреч с нанай вдруг загорелся этнографией и начал изучать язык, быт, хозяйство жителей стойбищ Бельго, Нижние Халбы, Бичи, Хурбы, Мэлки, Падали, Эконь. За год с небольшим он записал несколько десятков легенд, сказок, песен, знал некоторые обряды свадьбы, захоронений. Со многими рыбаками подружился, и те охотно рассказывали ему легенды, а когда он расспрашивал о нанайской медицине, они улыбались:

— Ты хитрый, Харапай, наше лекарство узнаешь, потом нас же этими лекарствами будешь лечить.

Василий Ерофеевич часто ездил с друзьями на охоту, на рыбную ловлю, надолго исчезал из Тамбовки, и некоторые поселяне, искавшие с ним сближения, обижались.

— Ты чего это, доктор, все с гольдами да с гольдами? Охотиться и мы тебя научим, — говорили они.

За год Храпай довольно хорошо стал разбираться в нанайском языке, хотя и не мог правильно произнести многие слова, но речь собеседника понимал. С этим запасом знаний языка и этнографии Василий Ерофеевич решил проехаться по нанайским стойбищам Тамбовской и Троицкой волостей. Проехал он Эконь, Диппы, Падали, Хунгари, Мэнгэн и прибыл в Нярги.

— Да, я так и не знаю, как вас зовут, — сказал Василий Ерофеевич.

— Пиапон.

— Здесь живете?

— Жил раньше, теперь в землянке.

— А здесь кто живет?

— Отец мой.

— Вы от отца ушли? Это был большой дом?

— Нет большого дома.

«Это интересно, — подумал Василий Ерофеевич. — Почти во всех стойбищах распадаются большие дома. Что же лежит в основе этого распада?»

Пиапон спросил, понимает ли Храпай нанайский язык, и перешел на родную речь:

— Теперь я сам себе хозяин, что хочу, то и делаю. Трудно, говоришь, жить? Конечно, нелегко, но у меня есть ружье, куплю льняную сетку — с голода не умрем.

— Но одному невозможно рыбачить неводом.

— Зачем одному? Людей много, теперь одним неводом могут рыбачить люди разных родов.

«Расшатывание родовых отношений, новые орудия охоты и рыбной ловли», — заметил про себя молодой этнограф.

Пиапон согрелся, выкуренная трубка крепкого табака слегка вскружила голову, успокоила нервы; и собеседник оказался знающим жизнь нанай человеком.

Агоака подала горьковатый суп из юколы и лапши. Храпай съел суп, похвалил хозяйку дома и вдруг спросил:

— В стойбище много больных?

— Есть, — ответил Пиапон.

— Везде, Пиапон, люди болеют, много людей болеет. Юкола плохая, заплесневелая, от нее болезнь. В Диппе, в Хунгари, в Падали дети, женщины умирали на моих глазах, и я ничем не мог им помочь: им нужна была свежая, хорошая пища. Сердце у меня изболелось.

Пиапон пристально посмотрел в лицо доктора.

— А ты говорил, у тебя горя не бывает.

— Плохо я пошутил, хотел самого себя обмануть да с тобой хотел разговориться о чем-нибудь другом.

Пиапон прихлебнул чай.

— О другом разве можно сейчас говорить? Кругом люди болеют, помогать им надо.

— Да, ты прав, Пиапон, помогать надо, — задумчиво проговорил Василий Ерофеевич.

Допили чай, Пиапон стал прощаться.

— Отдыхай, Харапай, в дороге люди сильно устают.

«Отдыхать? Нет, Пиапон, мне нельзя отдыхать, — мысленно ответил Василий Ерофеевич. — Надо людям помочь. Надо спасать».

Василий Ерофеевич с первых же знакомств с нанай понял, что правы те передовые чиновники и ученые-этнографы, которые на весь мир заявили о вымирании народов Амура. Как врач, он сразу отметил большую смертность среди детей, раннюю старость женщин, видел малюток, оставшихся без материнского молока, сосавших юколу; видел семилетних-девятилетних детей, прильнувших к тощим грудям исхудавших матерей. Дети умирали из-за недостатка калорийной пищи, из-за эпидемий; как при таком положении можно говорить о росте населения?

Василий Ерофеевич встречался со многими чиновниками, приезжавшими в Тамбовку, разговаривал с ними о помощи нанай.

«Вы сюда посланы, чтобы помогать им, вот и помогайте», — отвечали одни.

«Помогать? А чем?» — спрашивали другие, пожимая плечами.

Храпай сам много думал, чем он может помочь вымиравшему народу. Он понимал: ему, единственному врачу на волость, при протяженности более четырехсот верст только по Амуру, нечего даже и думать об охвате медицинской помощью всех жителей волости. Будь даже три врача и три больницы с обслуживающим персоналом, и тогда невозможно было бы предотвратить все заболевания, особенно эпидемии.

«Такой огромный край — и один Храпай врач! — говорил он друзьям с душевной болью. — Должны здесь появиться другие врачи, это необходимо».

Но когда придут эти новые врачи и фельдшера? На этот вопрос он не находил ответа. Его самого, единственного врача волости, очень скверно снабжали медикаментами, где уж тут было надеяться, что сюда пошлют новых врачей. Василия Ерофеевича глубоко возмущало безучастие амурского губернатора к жизни нанай. Он несколько раз обращался с личным письмом к губернатору, в губернскую канцелярию и всегда получал один и тот же ответ, что губернатор знает положение туземцев и делает все, чтобы им жилось сытно.

«Что же они дали, чтобы гольды жили сытно?» — думал Василий Ерофеевич, и не мог ничего вспомнить, что могло бы пролить свет на благотворительную деятельность губернатора.

— Нет, отдыхать некогда, преступно, — сказал вслух Василий Ерофеевич, оделся и, взяв чемоданчик с медикаментами, вышел на улицу. До наступления темноты он побывал в трех фанзах, и во всех фанзах лежали тяжело больные женщины и дети. Храпай с трудом объяснил им, что он доктор, что он лечит людей. Дети, хоть и боялись, все же разрешали доктору прослушать себя, но женщины наотрез отказывались снять домашние халаты. Возвращаясь в большой дом, он встретился с Пиапоном возле его амбара; Пиапон рубил топориком кабаний бок и раздавал мясо окружавшим его женщинам.

— Харапай, чего ты не отдыхаешь? — спросил Пиапон.

— Со стойбищем знакомился, — улыбнулся Василий Ерофеевич.

— Заходи ко мне, мясом угощу.

— От свежего мяса не откажусь.

— Люди свежего мяса не видели всю зиму — вот и раздаю, — говорил Пиапон, когда они зашли в теплую землянку.

— А много у самого-то мяса?

— Хватит. Ружье есть — добуду. Детей, женщин надо спасать.

Пиапон взобрался на нары, пригласил Храпая сесть рядом.

— Ты, наверно, любишь нанай? — спросил он.

— Мужчинам нехорошо о любви говорить.

— Э-э, а к нам приезжал один начальник с попом, он все повторял «я люблю вас, я вас люблю». Хороший человек, из Тамбовки. В погонах был, с шашкой.

— Полицейский, урядник? С усиками, небольшого роста?

— Да, ниже меня.

— Это урядник Шилов. Плохой человек, обманщик.

— Как так, Харапай, начальник он, как может быть обманщиком?

— Он у вас что-нибудь просил?

— Нет, не просил, но мы ему соболя подарили.

«Эх, люди, до чего же у вас мягкая душа! — подумал Василий Ерофеевич. — Вас любой дурак вокруг пальца обведет».

— Он человек обходительный, разговорчивый, за нанай горой стоит. Любого стеснительного человека заставит разговориться. Ты тоже умеешь так. Скажи, ты нанай лечишь?

— Я всех лечу.

— А я бы не стал у тебя лечиться, пока не познакомился бы.

— Ко мне идут только знакомые, другие боятся, — сознался Василий Ерофеевич и вспомнил первого пациента-нанай. После неудачных посещений стойбищ Храпай оставил в покое рыбаков. Наступила зима, охотники-тамбовцы промышляли белок вблизи деревни. Однажды вернулся сосед Храпая и сообщил, что встретил в тайге гольда, порванного медведем, и что этому гольду по закону тайги не разрешается возвращаться домой, пока не заживут раны. На следующий день Василий Ерофеевич пришел к раненому охотнику, и после долгих уговоров тот разрешил ему сделать несложную операцию. Рана охотника удивила доктора: тело, руки, ноги были без царапин, только рот был разодран да на щеках остались следы когтей. Василий Ерофеевич снял всю пихтовую смолу, которой была облеплена рана.

«Лояльный медведь», — удивился он, зашивая рану.

В шалаше вместе с раненым жили еще двое охотников. На расспросы доктора один из них сердито ответил: «Поменьше надо языком болтать!» Другой со смехом рассказывал: «Сам он дурак. Вернулся вечером и говорит: нашел берлогу. Пригласил нас. А сам сел перед очагом и начал болтать: на один суп медвежьего мяса отнесет теще, два ребра — дяде, жирный кусок — брату. Так он делил мясо медведя, который лежал в берлоге и слушал его болтовню. Когда пришли к берлоге, он забыл, где она находилась. Мы сели покурить, а он отошел от нас на двадцать шагов, и тут медведь выскочил из берлоги, разорвал ему рот. Хорошо, язык не вырвал… теперь с зашитым ртом будешь ходить… Ха-ха-ха. Первого человека вижу с зашитым ртом!» Охотник повалился на постель и долго еще смеялся. Он рассмешил и Храпая, когда, подавая раненому в рот кусок белой застывшей смолы, говорил: «На, попробуй медвежье сало!» Рана охотника зажила за неделю, Василий Ерофеевич еще раз возвращался в тайгу, чтобы снять швы.

С этого случая и пошел по стойбищам слух об удивительном русском докторе, который излечивает все болезни, а раны зашивает, как женщины зашивают прорехи в халате.

— В первый раз ты мне показался пустой человек, — продолжал Пиапон. — Теперь вижу — другой. За нас болеешь — это заметно. Никого из русских начальников я не встречал, который бы так за нас болел, желал бы нам добра, счастья, только наши друзья из Малмыжа нам помогают. Это понятно — они простые люди, как и мы.

«Умница ты, Пиапон», — подумал Василий Ерофеевич.

После ужина Пиапон оставлял доктора ночевать у себя, но Василий Ерофеевич ушел в большой дом, чтобы не стеснять семью гостеприимного хозяина землянки.

На следующее утро Пиапон рано ушел на кладбище копать могилу. Он снял верхний, оттаявший под костром слой земли и начал долбить ломом мерзлоту, когда пришла заплаканная женщина.

— Отец Миры, сын при смерти лежит… Вчера приходил русский, чем-то поил, сыну стало легче, а утром опять стал умирать… В нашем доме все этим доктором пахло, я побежала к нему… он прибежал и большой иглой уколол умирающего сына…

Пиапон вытер пот с лица и молча ждал, что дальше расскажет женщина.

— Сыну легче стало… уснул.

— Зачем тогда пришла сюда? Иди к сыну да не бойся русского, чуть что — зови его.

Женщина ушла. «Вот так Харапай, — восхитился Пиапон. — Из рук смерти людей вырывает. Неужели спасет мальчика?»

К полудню на кладбище вдруг явился сам Василий Ерофеевич.

— Зачем вы утаили, что могилы копаете? — спросил он. — Я случайно узнал, что в стойбище умерло столько детей и что вы тоже потеряли дочь.

— Это мое горе, зачем рассказывать.

Василий Ерофеевич сел на обрубок дерева у костра и, задумавшись, начал палочкой ворошить оранжевые угли.

— Вот вы вчера говорили, что я болею за вас, за ваш парод… но одним душевным страданием ничего не сделаешь. Один я, совсем один на всю волость, как я могу помочь больным, которые лежат от меня за несколько сот верст? Сердце разрывается, когда я думаю о том, что кто-то умирает в Нярги, или в Болони, или в Хулусэне. А помочь не могу… Был бы в Нярги, когда болела твоя дочь, может, спас бы ее…

Пиапон тоже присел к костру и закурил.

— Ты, Харапай, хороший человек, — сказал он. — Ты со всеми нами горюешь — вижу это. Сердце твое болит за нас. Спасай всех больных детей, отцы и матери тебе будут молиться.

— Не надо молиться, я постараюсь спасти людей, их надо свежим мясом, рыбой кормить.

Василий Ерофеевич помог Пиапону выкопать могилу, присутствовал на похоронах и, вернувшись домой, долго сидел, склонившись над тетрадью в черном переплете.

К вечеру в Нярги прикатил на своих лошадях Митрофан.

— Чего ты не появляешься? — набросился он на Пиапона. — Снасть приготовил, можно сразу выставлять. Почему так долго не приезжал?

— Могилы рыл, Митропан, дети умирают от желудочных болезней.

— Много умерло? — снизив голос, спросил Митрофан.

— Много, друг.

Митрофан замолчал, он не знал, как продолжать разговор.

— Свежей рыбы нет. Как твои дети, здоровы?

— Здоровы.

— Вам легче, вы, кроме рыбы и мяса, огородные корни и травы едите.

— Тебе бы почему не есть? Картошка же тебе понравилась.

— Не обо мне разговор, дети болеют. Станут ли они есть?

— Картошку станут есть, она вкусная.

— Где ее теперь достанешь?

— Я привезу тебе мешок, понемногу будешь есть — до весны дотянешь.

— Почему только мне? Во всем стойбище дети болеют.

— Где всем достать картошку?

— Зачем нам твоя картошка? Рыбу нам надо. Снасть я выставлю, на ангалках буду рыбачить, только все это пустое дело — может рыба попасть, может не попасть, как уж повезет. Были бы мужчины, можно было б неводом порыбачить, им уж верно поймаешь.

Митрофан призадумался. Самому ему, видно, не удастся порыбачить, он подрядился возить груз из Малмыжа в Вознесенское и в Чолачи — Иннокентьевну, но в Малмыже найдутся мужчины, которые охотно помогут Пиапону.

— Пиапон, наши малмыжские не рыбачили зимой, не знают даже, как под лед невод закинуть. Но они согласятся тебе помочь.

— Согласятся или не согласятся — нечем ловить рыбу, нет невода у меня.

— А где ваш невод?

— В амбаре большого дома.

— Так возьми.

— Как же я возьму из чужого амбара? Ты Митропан, ничего не понимаешь. Если уходит дочь замуж, то она ужо чужая и не имеет права больше заходить в амбар своего отца. Я вот ушел из большого дома и тоже не имею права заходить и брать из амбара большого дома невод. Понял?

— Может, у кого у другого есть невод?

— Есть, да все хозяева на охоте.

— Пусть жены дадут.

— Женам воспрещается в те амбары заходить, где лежит охотничье и рыбацкое снаряжение.

— Дурацкие законы! — вдруг рассердился Митрофан. — Люди умирают без свежей рыбы, а невода будут лежать без дела. Ладно, я приеду завтра или послезавтра. Жди меня. Если сам не достанешь невод, то я залезу в амбар твоего отца и возьму невод.

— В чужой амбар только вор может залезть без разрешения хозяина.

— Пусть твой отец назовет меня кем хочет!

«Митропан если скажет — сделает», — подумал Пиапон.

Два дня в ожидании Митрофана Пиапон рыбачил с женщинами ангалкой, поймал немного сомов, несколько небольших сазанов и полную нарту косаток. Женщины стойбища варили уху из свежих косаток и кормили больных.

Храпай все еще не покидал стойбища, он понимал, что от спасения умиравшего мальчика многое зависит в его дальнейшей судьбе, и потому все свободное время уделял мальчику. Больной уже сам садился, разговаривал, ел без помощи матери, но еще вызывал тревогу доктора: слишком он отощал за зиму.

Вечерами Пиапон и Василий Ерофеевич допоздна просиживали за маленьким столиком, рассказывали друг другу о своей жизни. Василий Ерофеевич с разрешения Пиапона записывал в свою заветную тетрадку рассказы нового друга. Пиапон в свою очередь расспрашивал о больших городах, об устройстве «железных лодок» и однажды, услышав о шарообразности Земли, что Земля вертится вокруг оси и кружится вокруг Солнца, несказанно удивился и опять было подумал, что Храпай обманщик, но, взглянув в чистые, ясные глаза друга, должен был безоговорочно поверить, что Земля действительно кругла, что она вертится вокруг оси и крутится вокруг Солнца, хотя не мог представить, как так может быть.

После этого разговора в тетради молодого этнографа появились нанайские названия созвездий, звезд и «Колесо неба» — Полярная звезда.

Митрофан почему-то задерживался и приехал только на четвертый день. Он привез два мешка картошки и при всех заявил, что без разрешения Баосы берет невод из амбара большого дома. Пиапон заблаговременно ушел на тонь помогать малмыжцам долбить проруби, готовить тонь. А Митрофану вытаскивать невод из амбара помогал Василий Ерофеевич Храпай.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Во второй половине марта тайга заметно оживает, будто просыпается от длительного сна. Будят тайгу синички, крохотные синички, они перелетают стайками с дерева на дерево и пищат по-весеннему весело и громко, словно детишки, играющие в пятнашки. Вороны, хриплый голос которых редко разносится по тайге, теперь закаркали на все лады. После зимнего безмолвия и хриплое карканье ворон охотникам кажется весенней песней.

— Всю зиму только наш голос слушали эти деревья, сопки, ключи, теперь вернулись настоящие хозяева, а нам пора уходить домой, к людям, — сказал Токто однажды вечером. — Завтра начнем снимать самострелы, за два дня все снимем.

— Я за день сниму! — воскликнул Пота. — Чего там…

Пота не мог не спешить, всю зиму он отсчитывал день за днем, каждую ночь видел во сне Идари, в звоне ключевой воды подо льдом он слышал голос и смех жены, плач ребенка. Пота знал — сын его появится под солнцем апреля.

«Неужели мой брат не думает о своем ребенке?» — думал Пота, глядя на Токто: за всю зиму Токто ни разу сам не начинал разговора о семье, о ребенке, которого ждал. И Пота сделал вывод, что старший брат в тайге живет только с мыслями об охоте и ничто другое не беспокоит его.

Чужая душа — дно Амура, что там есть, что делается — не увидишь, не узнаешь. Откуда было знать Поте, что думал, что переживал Токто. Он даже не видел и не слышал его утренних горячих молитв солнцу и эндури, он не знал, как рвался домой Токто, как, сдерживая себя, он почти ежедневно бегал по свежим следам соболя, кабарги, чтобы забыться, как забывается во сне подвыпивший человек.

— Не спеши, береги силы, трудный путь нас ждет, — предупредил Токто.

За два дня самострелы были сняты, на третий день Токто с Потой протаптывали в глубоком мокром снегу дорогу. Будь у них нарты налегке, без тяжелого мяса, они воспользовались бы утренним настом и выбрались из тайги без всякой дороги. Но в середине марта в густой тайге наст не выдерживал тяжести нарт, разламывался, как тонкий осенний ледок под ногами бесстрашных мальчишек.

В первый день охотники протоптали дорогу до Гремучего родника, где кончался охотничий участок Токто. Тут обрывались следы лыж, и дальше голубел девственный весенний снег. Токто долго смотрел на голубевший снег, на деревья, кусты и усмехнулся: лыжные следы вокруг зимника ему представились сетью паука, а зимник — его гнездо; паук выходит из гнезда, обходит сеть, собирает добычу и возвращается обратно.

«Тьфу, о чем я думаю!» Токто плюнул, повернулся назад и стал расширять проложенную дорогу. Но возникшие в конце дороги мысли навязчиво одолевали его.

— Пота, как ты думаешь, много людей на земле кроме нас? — спросил он, когда вернулись в зимник.

— Кто его знает? Русские на Амуре говорят, что их на земле больше, чем комаров в тайге.

— Русских много. Как ты думаешь, кроме русских, китайцев, удэге, орочей, тунгусов, якутов, маньжуров, гиляков, солонов, негидальцев и нас, еще есть на земле другие народы?

— И так много, куда еще?

— А все же есть или нет?

— Не знаю.

— Пота, как ты думаешь, другие народы знают, что мы живем на реке Харпи в Полокане?

— Амурские нанай знают.

— Не о том спрашиваю, другие народы знают?

— Наверно, знают, приезжают же маньжурские торговцы.

«Нет, Пота, никто об этом не знает, кроме наших родственников, наши следы кружатся только вокруг Полокана да иногда доходят до Амура. Нет, не знают! Мы о них ничего не знаем, и они о нас ничего не знают», — подумал Токто.

К полудню следующего дня охотники были на конце проложенной дороги и, подкрепившись мясом и чаем, начали вновь протаптывать лыжами дорогу. Так они выбирались из тайги три дня и только на четвертый день вышли к Харпи. На реке лежал утрамбованный всеми ветрами снег, наст был крепче, чем в тайге, и охотники пошли легко и быстро. Пота шел впереди Токто, он шагал быстро, как вожак упряжки, учуявший дымок человеческого жилья.

«Соскучился. Молод, не может скрывать чувства, — думал Токто. — Да и зачем ему их скрывать? Его не преследуют злые духи, он молод и уверен в себе, на жизнь смотрит другими глазами, чем я. Он счастлив… Кто у меня, интересно, родился?»

Хладнокровный, сдержанный Токто все же не смог скрыть своего волнения, когда на реке появились маленькие фигурки встречавших мальчишек.

— Встречают, Пота, вон встречают! — воскликнул он, хотя Пота сам видел бегущих к ним навстречу детей.

— Наши скоро так же будут встречать, — улыбнулся Пота, не догадываясь, что выразил вслух затаенную мысль Токто.

Мальчишки бежали наперегонки, но впереди всех мчался хитрец, который запряг двух собак, а сам на лыжах держался за них. Собаки мигом домчали своего маленького хозяина к охотникам. Это был один из внуков Пэсу Киле.

— Ох и хитер ты, малыш! Кто же это тебе подсказал так ездить? — смеялся Токто, прижимая к груди мальчишку.

— Никто, я сам, — бойко ответил мальчик. — Я думал, отец или дед возвращаются.

— Молодец, малыш! Умница ты, — похвалил Токто.

— Ой, дака, у тебя дома кто-то появился…

— Кто? — Токто опять прижал к груди мальчика.

— Девочка.

Токто поднял мальчишку, поцеловал и посадил верхом на груженую нарту.

— Тебе самый красивый лук подарю, — сказал он, — пять самых красивых стрел получишь.

Токто припряг к своей нарте еще одну собаку, другую отдал Поте. Собаки сами поволокли нарты без помощи охотников.

— Дака, когда родилась у тебя девочка, в стойбище поднялся крик, будто утащила собака твою девочку. Я был недалеко, вижу, верно, собаки дерутся между собой и отнимают друг у друга что-то. Я побежал к ним, но собаки не догнал. Дака, ты не беспокойся, твоя девочка дома и никакие собаки ее не утащили…

Токто шагал рядом с нартой, слушал рассказ мальчика и улыбался.

«Дочка! Дочка родилась! Какая она, на кого похожа, — на меня или на Кэкэча?»

— Еще одну стрелу подарю за то, что ты гонялся за собаками, — сказал Токто.

Никогда Токто не возвращался из тайги без подарков для мальчишек, и его возвращения с особым нетерпением ждали дети. Некоторые мальчики ждали его больше, чем своих отцов, которые не умели делать красивых луков и стрел, крепких лыж и санок.

Возле фанз и землянок охотников встречали женщины и успевшие возвратиться таежники. Вглядываясь из-под ладони, они пытались по нартам, собакам, по походке человека узнать охотника.

Оба еще издали узнала мужа и Поту, позвала Идари. Идари обогнала Обу, подбежала к мужу и попала в его крепкие объятия.

— Идари! Идари, любимая! — шептал Пота. Идари уткнулась в грудь мужа и всхлипывала от радости.

Токто тоже обнял жену, прижал к себе.

— Смотрите, смотрите, Токто обнимает Обу! Что с ним? — заговорили следившие за ними женщины.

— Как дочка? Как Кэкэчэ? — спросил Токто.

— Здоровы, обе здоровы, — смущенная необычной встречей, отвечала Оба.

Из дому выбежала Кэкэчэ, вся в лохмотьях, в старых олочах и, застыдившись, покраснела, поздоровалась издали с мужем и вошла в дом.

Токто с Потой не спеша перетащили мясо в один амбар, все снаряжение, таежную охотничью одежду — в другой, вытряхнули из курток пыль, а с ней и все недоброе, что могло к ним прилипнуть в тайге и по дороге. Вошли в землянку и бросились на колени перед центральным столбом.

— Гуси-Тора, спасибо тебе, что позволил нам благополучно сходить в тайгу и невредимыми и здоровыми вернуться. Спасибо тебе, Гуси-Тора, могучим плечом поддерживающий нашу крышу, наше жилье, что ты сохранил здоровыми и невредимыми нашего нового жильца, не подпустил близко к дому злых духов. Спасибо тебе, Гуси-Тора, за удачу на охоте.

Потом охотники молились очагу, также благодарили за благополучие в доме, за удачу на охоте. После молитвы Оба взяла у Кэкэчэ завернутого в тряпье ребенка и поднесла к Токто. Токто бережно взял малышку, долго всматривался в крохотное красное личико с нежным мягким рыжеватым пушком, в пухлые губки, на пупырик в середине верхней губы, который нанай считают остатком от птичьего клюва и называют «клювиком».

«Птенчик ты, настоящий птенчик! — мысленно сказал Токто. — Хоть и отпал у тебя клювик, но сохранился пушок. Ты уже не птичка, ты человек, слышишь, ты человек и не должна летать!»

Девочка зачмокала губами, задвигала рыжеватыми бровями, сморщилась и открыла глаза. Черные, как спелые черемушинки, глаза равнодушно скользнули по лицу Токто и опять закрылись. Токто нагнулся и поцеловал дочурку.

— Она всю ночь не спала, ревела, мы думали, животик у нее заболел, — сказала Кэкэчэ со своей нары. — А она отца встречала.

Токто поцеловал опять дочурку.

— Мы все-все сделали, старушки помогали, спасибо им, — сказала Оба. Токто без объяснений понял, что сделали старушки.

— Какое имя дать, думали? — спросил он.

— Сами не посмели думать, дедов и бабушек нет, кто кроме тебя, может дать ей имя.

Пота не отходил от жены и что-то шептал ей на ухо, Идари тоже шепотом отвечала ему. Они улыбались, глядя друг на друга, и не могли отвести глаз.

В фанзе собрался народ, пришли охотники, женщины, дети. Заглянули старый Чонгиаки Ходжер, сын его Гокчао, Дарако Бельды, младшие дети Пэсу Киле — Годо, Молкочо.

— Эти без объятий не обойдутся, — сказал Чонгиаки, недобро поглядывая на Поту с Идари.

— Молодые, влюблены — все такими были, — заметил Дарако Бельды. — Всю зиму не виделись, соскучились друг о друге.

Чонгиаки недовольно засопел трубкой и не ответил молодому охотнику. Разговор перешел на излюбленную тему — таежники стали рассказывать о своих приключениях. Когда сварилось мясо в большом котле, женщины подали на нары в берестяном магаха большие, опутанные паром куски мяса. Поздно вечером гости стали расходиться, успев договориться о завтрашней рыбной ловле. После мясной пищи и юколы всем хотелось попробовать ухи из свежих карасей, талы.

Мужчины разошлись, ушли и дети с подарками — разукрашенными луками и стрелами. Возле очага осталось несколько старух и среди них Кисоакта.

— Муж Кэкэчэ, надо имя дать человеку, — сказала она.

— Счастливое имя надо дать, — ответил Токто.

— Не слушай ты весенних ветров, не слушай шороха тающего снега — тебе злой дух может прошептать несчастливое имя. Надо дать такое имя, чтобы никто не подумал, что это человеческое имя, тогда злые духи ошибутся…

Токто вспоминал имена русских женщин и не мог вспомнить. Однажды он слышал, как мужики в Малмыже кричали: «Булка!» Токто не знал, что такое «булка», но если это слово выкрикивали мужчины, то оно достойно быть именем женщины.

— Назовем дочь Булка, — сказал он.

Старушки замерли, переглянулись, потом зашептали, закивали головой. Токто так и не понял — согласны они или не согласны.

— Пусть будет Булка, — сказала Кисоакта. — С этим именем она спокойно проживет жизнь, злые духи не будут знать, что это такое.

Обряды теперь на этом закончились, и все следы рождения девочки, как думали старушки, были искусно заметены.

— Спасибо тебе, мать Годо, спасибо, — поблагодарил Токто Кисоакту. — Не забудем твою помощь, ты теперь как родственница нам.

— Мы сделали все, что смогли сделать, — ответила Кисоакта. — Теперь все зависит от эндури.

Гости разошлись. Токто попросил, чтобы Оба принесла к нему дочку: ему самому нельзя подходить к грязной Кэкэчэ. Когда Оба принесла ему малышку, он уложил ее возле себя и сам прилег. Девочка смешно сморщила пуговичный носик и вдруг заревела звонким голоском. Токто передал ее Обе.

— Гости, видно, прибудут, — сказала Оба.

— Торговцы приедут, кто, кроме них, может быть, — заметил Токто.

На следующее утро Полокан проснулся задолго до рассвета. В окнах домов запрыгали бледные язычки жирника и отсветы пламени в очагах, замелькали тени собиравшихся на рыбалку мужчин. На улице завыли собаки, выли заунывно и мучительно долго, пока кто-то из рыбаков не начал избивать свою собаку. Вой перешел в неистовый лай. Токто с Потой запрягли в упряжку по пять собак, им помогали Оба и Идари, они удерживали распрыгавшихся псов, чтобы те не запутались в постромках.

Одна нарта за другой отъезжали из стойбища, собаки бежали что было силы, пытаясь обогнать мчавшуюся впереди упряжку. Рыбаки подбадривали псов, покрикивали задорно: «Тах! Тах! Смотрите, ворона, ворона! Давайте, жмите! Тах! Тах!» Почти все упряжки одновременно примчались к месту рыбалки.

— Э-э, сколько нас собралось! С такой силой мы сегодня в трех тонях можем закинуть невод, — сказал Чонгиаки Ходжер.

— Верно, — поддержал старика Токто. — Давайте сделаем так: сейчас все вместе продолбим проруби, заведем под лед невод и разделимся на две группы, одна останется вытаскивать невод, другая пойдет на вторую тоню готовить проруби.

Все рыбаки согласились с разумным предложением Токто, и как только завели невод под лед, молодежь села на нарты и выехала на другую тоню. Первый заброс оказался не очень удачным — вытащили всего около полутора сотен крупных желтых карасей.

— Как раз на уху и на силон[61]Силон — поджаренная на костре рыба. вытащили, — засмеялся Чонгиаки.

Вторым притонением рыбаки вытащили сразу на три-четыре нарты карасей.

Третье притонение решили не делать, хотя времени было достаточно — солнце чуть склонилось к западу. Разожгли костер, начали варить уху, жарить на вертелах карасей, а в ожидании ухи ели талу.

— Дака, когда ты собираешься ехать в Болонь, к торговцу? — спросил Токто у Чонгиаки.

— Не поеду я по снегу, вскроется река — на лодке съезжу, — ответил старик.

— Надо продуктов немного взять, да и долг вернуть, по люблю, когда на шее весит.

— Из-за долга не стану ездить зимой, нечего спешить. От долга все равно никогда не отвяжешься. Знаю это.

— А я все же съезжу, расплачусь, и на душе легче станет.

— Чего-то нынче торговцы запаздывают, раньше в это время две-три упряжки уже гостили у нас.

Торговцы не заставили себя ждать. В этот день к Полокану подъехали пять тяжело нагруженных крупой, мукой, сахаром, штуками материи и водкой нарт.

Токто не встретил среди приезжих знакомого. Торговцы остановились у Чонгиаки, Дарако и в большом доме Пэсу Киле. В этот вечер ни один охотник не мог усидеть дома в кругу своих детей или внуков, их тянула неудержимая сила в те дома, где остановились торговцы.

Токто тоже ощущал влияние этой силы и попытался отвлечься — взял на руки дочурку и стал ее качать.

«Надо вернуть долг, но сколько соболей У потребует? Соболей у нас много, излишки должны быть. Но сколько мы можем продать другим торговцам?» — вертелись в голове неотвязчивые мысли. Наконец Токто не выдержал, подозвал Поту, и они вдвоем попытались подсчитать, сколько соболей потребует болоньский торговец за долг, и не могли подсчитать. Знать-то они знали примерно цену, но не знали, как оценит торговец их соболей, никогда они сами не отгадывали им цену — лучшие соболи торговец принимал за средние, средние — как низшие сорта, а низшие шли по дешевке.

— Ага, отдадим этим торговцам несколько соболей, — предложил Пота. — Зачем тебе мучиться, везти муку и крупу из Болони? Мы здесь обменяем несколько соболей, а в Болонь поедешь, когда вскроется река.

— Ладно, обменяем здесь, — согласился Токто. — Давай посоветуемся, сколько соболей продадим, что на них возьмем.

— Ты сам скажи, сколько.

— Пять, семь — хватит?

— Хватит, наверно. Боеприпасов не будем брать?

— На лето хватит, осенью возьмем.

— На крупу, муку, сахар… На одежду будем брать?

— Это уж как женщины скажут. Оба, Кэкэчэ, Идари, материю будем брать на одежду?

— Надо взять, у нас же новый человек появился, — ответила Оба.

— Да, новые люди пришли, одежду надо… Пота, мало семь соболей, десять, двенадцать продадим.

— Сегодня пойдем продавать?

— Нет, лучше завтра, с утра лучше вести серьезные дола.

Пота разделся и лег. Идари помогла Обе вымыть посуду и тоже залезла под одеяло. Пота обнял располневшую жену.

— Сюда положи ладонь, сюда, — прошептала Идари. — Сейчас он начнет пинаться.

— Шустрый будет.

— Чувствуешь, чувствуешь?! Толкается.

— Ох, какой сильный! Ну-ка еще, еще, давай, сын! — Пота радостно засмеялся.

Токто медленно раздевался, он слышал шепот молодой пары, смех Поты и думал о том, что хорошо было бы, если бы осуществилась их мечта и его дочь вышла замуж за сына Поты, тогда они построили бы большую фанзу и зажили одной большой дружной семьей: не стал бы тогда Токто считаться с родовыми обычаями, для него тогда стало бы безразлично, что он из рода Гаер, а Пота — Киле.

«Тьфу ты! Дочка совсем вышибла мой ум, о чем только не заставит думать. Да мы сейчас уже живем как родные братья».

На улице залаяли собаки, открылась дверь, и в землянку опалился подвыпивший Чонгиаки.

— Токто, ты что это, спать? И ты, как тебя звать-то? Да не скрывайся больше, сознайся, что ты сын моего друга Ганги. Ты храбрый охотник, но все же вор. Да, вор, потому что чужую дочь украл. Ладно, о чем это я? Ты, Пота, не обижайся на меня, на старика, только ты не люби так сильно жену, это не кончится хорошо. Ну, вставай, Пота, вставай, Токто, пойдемте ко мне, у меня этот китаец остановился. Купец мой угощает всех водкой, ничего не просит, говорит, мы ему понравились, и потому угощает. Пойдем, пойдем.

— Дака, мы завтра утром придем, — попытался отказаться от приглашения Токто.

— Как утром, зачем утром? Сейчас есть время, сейчас надо идти. Китаец дал мне водку, я хочу вас угостить. Мне китаец сам дал, я не просил, как это делает Дарако. Ох-хо-хо, вы бы послушали, какой это нахал наш Дарако! Шучу, говорит, шучу, а сам требует от своего постояльца водку, так и говорит: «Дай водку, ты живешь в моем доме, ты кормишь своих собак моим кормом, за это ты должен мне платить. Так вот — плати водкой!» Да кто просит плату за то, что накормил проезжего человека, за то, что человек переночевал на его нарах? Нахал, ох и нахал! Сколько раз у меня останавливались приезжие торговцы, всегда у них больше десяти собак в упряжке, и я кормил их своим кормом, своих собак оставлял голодными, но чужих кормил. Да разве ты, Токто, попросил бы денег за то, что я поел у тебя мяса?

— Не подумал бы даже.

— Вот-вот, даже не подумал бы! А Дарако — нахал, требует за это водку. Нет, я больше с Дарако и разговаривать не стану. Почему он вдруг совесть потерял? Ох-хо-хо, плохо все это кончится. Ты одевайся, слушай меня и одевайся. Пота, ты тоже кончай обниматься, вылезай из-под одеяла… Обниматься много тоже плохо… Ох-хо-хо…

— Дака, я думал, ты совсем пьяный, а ты трезвый, — улыбнулся Пота.

— Кто сказал, что я пьян? Кто? Я совсем трезвый. Поругался с Дарако, чуть его не избил, и голова перестала от стыда кружиться.

Токто с Потой пошли с Чонгиаки.

— Здороваться не буду, разговаривать не буду, — ворчал старик, проходя мимо фанзы Дарако. — Это не нанай, это совсем не нанай. На-най.[62]На — земля. Най — человек. Великий смысл имеет — человек земли! Раз мы люди земли, мы должны все на земле любить, уважать, каждое насекомое ценить. А Дарако человеческую честь опозорил, за то, что накормил человека и его собак, водки просит. Ох-хо-хо! Что за негодяй живет среди нас!

Чонгиаки открыл дверь своей фанзы, перешагнул порог. Встретил его высокий, длиннолицый китаец с реденькой бородкой, с чуть раскосыми глазами, прятавшимися под дряблыми веками. Китаец широко улыбался, и его передние зубы хищно поблескивали в полутемной фанзе. Торговец вел себя как хозяин фанзы, встречал гостей, усаживал, угощал.

— Сегодня не будем вести деловые разговоры, — улыбаясь, говорил он на ломаном нанайском языке. — Вы долго в тайге были, давно не гуляли, водку не пили, сегодня я хочу вас угощать, дать вам отдохнуть, попраздновать.

— Может, сперва о деле поговорим, тогда погуляем? — предложил Токто.

— Нет, что ты, дорогой человек! Нет, нет! Пейте, пейте, я угощаю.

Китаец сам разогревал водку в медных кувшинчиках, сам подносил чарочки охотникам. Он был любезен, все время его крупные зубы поблескивали в полутьме — он улыбался.

Токто с Потой пили все чарочки, которые подносил китаец, изредка, по обычаю, предлагали старшим пригубить из своей чарочки, те только смачивали губы и возвращали обратно. Чонгиаки после нескольких чарочек мешком свалился на нары и захрапел. Уснул его сын Гокчоа, жена. Токто сам удивлялся, почему на этот раз водка не мутит его сознания, не подгибает ноги и не валит на нары, он пил со всеми вместе и один оставался трезвым. Пота сидел возле него и еле ворочал языком, обнимался с китайцем, с его приказчиком-погонщиком. В полночь Токто взвалил на себя Поту в вернулся домой.

Утром Пота проснулся невыспавшийся, пьяный.

— Ага, ты один иди к китайцу, я спать хочу, — сказал он и опять уснул.

Токто засунул за пазуху двенадцать соболей и пошел к Чонгиаки. Мог он зайти и к Дарако и к Пэсу и предложить своих соболей другим торговцам, но вчера пил он в доме Чонгиаки, угощал его длиннолицый китаец, и он обязан вернуться к нему. Если бы он зашел к другим, то его поступок сочли бы непристойным для нанай, он стал бы презираемым человеком. Честь и совесть у человека всегда должны быть в чистоте, как солнышко в ясный день!

Длиннолицый китаец с Чонгиаки приняли Токто, как родственника, опять посадили за столик, налили в чарочку теплой водки. Токто выпил несколько чарочек, попросил у китайца для себя кувшинчик водки и начал в свою очередь угощать его и Чонгиаки.

— Я тебе продам соболей, ты хороший человек, душа у тебя широкая, как у нанай, — говорил Токто, чувствуя, как на этот раз водка начала кружить ему голову. — Цену скажи, почем у тебя товары? Такая же, как у местных торговцев, или другая?

— Местные торговцы — хитрецы большие, они вас долгами опутали, а мы не даем в долг, мы сразу за соболей отдаем все, что захочет охотник. Но цены у нас немного выше, потому что мы сами к вам приехали. Когда торговец сам приезжает, у него товар всегда немного дороже стоит.

— Да, да, это верно, всегда дороже, — забормотал Чонгиаки.

В фанзу входили все новые и новые охотники. Китаец всех угощал водкой. Пришел к Чонгиаки и другой торговец, который остановился у Пэсу. Китайцы вежливо поздоровались и перебросились между собой несколькими словами на своем языке.

Токто вытащил из-за пазухи соболя.

— Наша цена на соболя всегда одинаковая, — сказал он. — Это у вас товары то дороже становятся, то дешевле.

Китаец взял соболя, повертел перед носом, подул, встряхнул.

— Как колонок, желтый, — китаец небрежно бросил соболя на столик.

Второй китаец подошел, рассмотрел и положил обратно.

— Худой соболь, кирпич чаю только стоит, — сказал он.

Соболь был не совсем плохой, немного ниже среднего сорта, и за такую шкурку можно было получить пуд пшена. Токто вытащил второго соболя. Китаец рассмотрел и сказал, что этого соболя еще может взять и дать за него двадцать патронов или две банки капсюлей.

— Боеприпасов мне не надо, одежду и еду буду брать, — заявил Токто. — Мешочек муки дадите?

— Нет, этот соболь не стоит мешочка муки.

— Сколько материи дадите за него?

— Бязи на халат.

Токто сам налил из кувшинчика водки, выпил и спросил:

— Сколько соболей возьмешь за то, что водкой поил?

— Ты что, дорогой охотник? Я тебя даром угощал.

— Не хочу я у тебя даром ничего брать! — взревел Токто.

Чонгиаки подошел к нему, взял за руки.

— Токто, Токто, он мой гость, ты зачем повышаешь голос на моего гостя?..

— Дака, я хочу за водку ему отдать соболя. Не хочу с ним иметь дела. Смотри, это разве плохой соболь? За него другие мне мешочек муки дадут, три сажени материи отмеряют, а он что говорит?

— Ох, охотник, ты горячий человек, в торговых делах нельзя горячиться, — миролюбиво сказал длиннолицый китаец.

— Я отвезу в Болонь своих соболей. Вот, смотри, каких соболей я хотел тебе продать, а ты меня хочешь обмануть! — Токто вытащил несколько длинношерстных черных, отливающих серебром, шкурок. Китаец, остановившийся у Пэсу, выхватил из рук Токто соболей и прижал к груди.

— Я покупаю этих соболей! Я дам тебе за них много материи, много пшена, чумизы, муки, водки!

Длиннолицый китаец протянул к соболям руку, но обладатель ценных шкурок отпрыгнул в сторону, как косуля, и сердито заговорил на родном языке. Длиннолицый вцепился ему в руку выше локтя, притянул к себе и прошипел что-то сквозь зубы.

— Я беру этих соболей, я беру! — закричал торговец.

Длиннолицый был старше, сильнее и, видно, пользовался властью над другими.

— Из-за тебя они ссорятся. Токто, ты нехорошо поступил, — говорил старик Чонгиаки.

— Не я виноват, смотри на них, какие у них сердитые глаза, будто две рыси встретились над мертвой косулей и не могут разделить добычу.

Длиннолицый спокойно отобрал шкурки, повертел перед носом, подул и сказал:

— Тебе надо было сразу эти шкурки показать. За них я хорошо заплачу и тех плохих соболей возьму.

— Охотник, я первый взял этих соболей, я дороже заплачу! — завопил второй торговец.

— Чего вы ссоритесь, вы же вместе ездите по Амуру, одно у вас дело? Чего ссоритесь? Если мы на охоте так ссорились бы, то не поймали бы ни одного соболя.

У Токто кружилась голова, и ему хотелось говорить без конца только о хорошем, помирить этих неразумных торговцев, внушить им, что дружба — это великое сокровище людское и ею надо дорожить.

— Ты умный человек, Токто, так, кажется, тебя зовут, — сказал длиннолицый торговец. — Мы не ссоримся, мы но можем ссориться, потому что вместе ездим. Мы одна компания, нам нечего делить. Эти шкурки, если будут у меня, будут сохраннее.

Токто продал длиннолицему все двенадцать соболей, погрузил на нарту мешочки муки, чуть больше пудовых, мешочки крупы, сахару, куски материи, водку и отвез домой. Потом он вернулся с Потой и продолжал гулять с другими охотниками. Торговцы по-прежнему угощали полоканцев, ставили один подогретый кувшинчик за другим. Охотники быстро пьянели и, не разобравшись ни в ценах товаров, ни в своих соболях, брали то, что давали торговцы.

— Вы честные люди, очень щедрые, ничего не жалеете для друзей, — льстили торговцы, — Мы теперь друзья, будем дружить, пока в наших глазах не померкнет солнце.

— Будем! Будем!

— Приезжайте к нам в следующем году!

— Водки везите побольше.

Охотники уходили домой и возвращались к Чонгиаки с лучшими соболями, которых берегли, чтобы расплатиться с болоньским торговцем. Токто тоже принес соболя за себя и за Поту. А Чонгиаки расхвастался своими шкурками, вытащил меховой мешок и стал показывать лучших соболей, черно-бурую лису.

— Нынче я заткну глотку У, расплачусь с долгами и больше не буду у него покупать, — горланил он, — вот у меня друг появился, он будет ко мне приезжать, я только ему буду продавать своих соболей. Правда, друг?

— Правильно, правильно, Чонгиаки, — кивал головой китаец, подливая в чашечку водку.

— Мы тоже не будем связываться с У, мы тоже с тобой будем в дружбе, — заявили и другие охотники.

Токто тоже обещал впредь продавать свою добычу только длиннолицему китайцу и обнимался с ним в знак дружбы. Он не помнил, как ушел домой, как уснул на нарах у Кэкэчэ. Оба и Кэкэчэ перетащили его на свое место и уложили спать. Пота приполз на четвереньках, просил у кого-то соболя, чтобы одарить китайцев, чтобы на их щедрость ответить еще большей щедростью.

На следующий день рано утром торговцы уезжали на Амур. Нарты их были пусты, если не считать легких, туго набитых пушниной мешков.

— Приезжайте в следующую зиму! Только вам продавать будем!

Охотники толпились возле нарт, молодые выводили упряжки на дорогу, держали собак за постромки, чтобы те не запутались в них.

— Прощайте, прощайте, добрые друзья! — отвечал длиннолицый китаец. — Вы щедрые люди! Спасибо тебе, Чонгиаки, я тебя не забуду, друг. Не забуду твою щедрость.

— Это ты, друг, щедрый, столько всякого товару оставил, столько водки оставил. Спасибо тебе! — кричал в ответ Чонгиаки. — Сегодня буду пить за твое благополучное возвращение домой!

Упряжки одна за другой скрылись за поворотом реки, и охотники стали расходиться.

— Токто, Пота, идите ко мне, за здоровье моего друга будем сегодня пить, — сказал Чонгиаки.

В этот день опять продолжалась попойка, и опять все стойбище было пьяно. А когда после продолжительной попойки охотники пришли в себя, многие недосчитались своих соболей. Больше всех пострадал Чонгиаки, он нашел меховой мешок совершенно пустым.

— Где наши соболи? — спросил он у сына, Гокчоа.

— Не знаю, ты же их отдавал китайцу.

— Как отдавал?

— Обыкновенно. Ты соболей отдавал, а он оставил тебе весь остаток товара.

Чонгиаки пытался припомнить, но затуманенная водкой голова ничего не соображала.

— Выходит, он обманул меня?

— Не знаю, я сам плохо помню. Он оставил свой товар.

— У нас много было пушнины, он обманул нас.

Чонгиаки вышел из фанзы на свежий воздух и сам не заметил, как очутился возле фанзы Токто. Он вошел.

— Токто, неправ был я, я думал, на свете нет человека хуже Дарако, а теперь знаю — есть люди намного хуже его. Торговцы — это самый плохой народ! Ну, обожди, длиннолицая росомаха, встретишься ты мне!

— Не угрожай, дака, не встретишь ты его больше, — сказал Токто. — Чего теперь ругаться? Задним умом не живут на земле — сами виноваты. Я тоже отдал много соболей.

После шумных попоек в Полокане наступили будничные тихие дни, мужчины занялись рыбной ловлей, некоторые ушли гонять косуль, и в стойбище всегда были в достатке свежее мясо и рыба. На исходе был март, а из тайги все еще не вернулись Пэсу Киле со старшим сыном Пора. В Полокане забеспокоились: никогда охотники не задерживались в тайге так долго. Сыновья Пэсу Годо и Молкочо собрались идти на розыски отца и брата, к ним присоединились Токто, Пота и Гокчоа.

Несколько дней охотники пробирались к месту охоты Пэсу, шли они с полночи до полудня, пока снег не начинал проваливаться под лыжами. У Пэсу, после того как он уступил один участок Поте, оставались два небольших участка — на один из них он отправил Годо с Молкочо, а сам ушел с Порой на другой, дальний. Этот его участок соприкасался с охотничьим угодьем тунгусов.

Годо бывал в тех местах и уверенно вел своих спутников. Ключ, на котором должна стоять аонга Пэсу, был исполосован старыми лыжными следами. Охотники наткнулись на два самострела, и если бы не природная осторожность, то кто-нибудь из них получил бы ранение в ногу.

Старые, выступавшие из-под тающего снега следы, неснятые самострелы на соболиных тропах подтверждали, что с охотниками что-то случилось, теперь надо было разыскать зимник, чтобы обо всем разузнать.

Зимник нашли по старым следам. Хвойная аонга под толстым слоем снега возвышалась как сугроб. Вокруг стояли высокие черные кедры, ключ по-весеннему звенел подо льдом, синички пищали на тонких ветвях клонов, дятлы перелетали с дерева на дерево в поисках пищи. Токто подошел к зимнику, обошел кругом, тщательно осмотрел следы.

— Последний раз выходили из зимника дня три-четыре назад, — сказал он. Молодые охотники тоже нагнулись над следами и согласились с Токто. — Старики говорят, когда в тайге в зимнике случается несчастье — не надо входить в зимник, — продолжал Токто.

— Что же делать? Мы должны знать, что с ними, — сказал Годо. — Может, они живы.

— Дака! Дака! — закричал Токто. Из зимника никто не ответил.

— Ама! Ама! — закричали Годо с Молкочо. — Ага! Ага! Откликнитесь!

В зимнике стояла тишина. Охотники переминались с ноги на ногу. Годо с Молкочо плакали.

— Ама! Ама! Вы живы?

Тайга отвечала протяжно и долго, на все лады повторяя интонацию голосов кричавших, она будто издевалась над людским горем.

Охотники все еще надеялись услышать ответ, Годо и Молкочо подошли к входу и прислушались. Зимник молчал.

— Что делать? Что делать? Я должен знать, что с ними, — повторял Годо.

Гокчоа с Потой разожгли костер неподалеку от зимника, поставили чайник.

— Нельзя входить в зимник, старики всегда строго запрещают входить, — повторил Токто. — В таких случаях заваливают аонгу и уходят.

— Нет, я должен знать, что случилось с отцом и братом, — твердо проговорил Годо.

— Тише! — Молкочо поднял руку и, почти засунув голову в зимник, замер. Годо оттолкнул его, открыл вход в зимник и зашел. Он постоял немного, привыкая к полумраку зимника, потом осмотрелся. С правой и с левой стороны от очага лежали брат с отцом. Годо не разглядел лица лежавших, шагнул в правую сторону и тут же отступил в испуге.

Человек, лежавший перед ним, пошевелил рукой и еле слышно простонал. Годо встал на колени и увидел изуродованное незнакомое лицо.

— Старших всегда слушайся, Годо, — прошептал лежавший. — Я, твой отец, говорю тебе… уходи отсюда… уходи… не прикасайся ко мне…

— Нет, отец! Я не уйду, я тебя спасу! — ответил Годо.

Молкочо заполз вслед за братом. К зимнику подбежали Токто, Пота и Гокчоа.

— Уходите…

Но Годо не слушал отца, он вышел из зимника, налил из чайника теплую воду в свою кружку и поднес отцу. Пэсу отстранил кружку слабой рукой.

— Уходите… как отец говорю… уходи, — с горечью простонал Иэсу. — Брат ваш умер… Здесь больные тунгусы были, умирали… от них мы… Слушайтесь Токто, уходите… быстрее завалите зимник и уходите…

Токто взял за ворот халата Молкочо и выволок его из зимника, потом таким же путем Годо.

— Это смерть, надо бежать отсюда! — крикнул Токто.

Он навалился на хвойные стены, и зимник рухнул, из-под хвои раздался долгий, надрывный стон. Годо с Молкочо зарыдали и повалились на мокрый, пахнущий весной снег.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Гости разошлись. Холгитон лег на постель, закурил. Супчуки вымыла посуду, потушила жирник и легла рядом.

— Ты слышал, русский доктор спас умирающего мальчика? — спросила она.

— Слышал. Об этом по всему Амуру говорят, — ответил муж.

— У трех старушек он вылечил глаза, теперь они видят, как видели в молодости. Все шепотом говорят, что русский доктор быстрее вылечивает, чем шаман. Говорят, если бы русский приехал раньше, то не умерли бы дети. Жалко ребятишек. Я много плакала.

— Ты не можешь не плакать.

— Жалко ведь, будто свои…

— Опять о ребенке заговоришь?

— Что же делать? Своего хочу заиметь. Стыдно мне, одна я детей не имею, выходит, я не такая, как все. Смеются уже надо мной.

«И надо мной, наверно, посмеиваются. Что будет, если вдруг Супчуки сбежит от меня да людям расскажет обо мне?» — подумал Холгитон и обнял жену.

— Ничего, Супчу, хорошо будем жить, — сказал он, — Ребенок будет у нас, ребенка мы возьмем у кого-нибудь из родственников, может, сироту разыщем. Будет у тебя ребенок. А завтра поедем в Малмыж, разменяем соболей на продукты, тебе возьмем материал на халаты, хочешь — на два халата, захочешь — на три. Поедем вместе. Другие жены будут завидовать тебе, они никогда не ездят с мужьями, не бывают в лавке торговца, а ты побываешь, сама выберешь себе на халаты.

Холгитон говорил еще долго, и чем больше говорил, тем приятнее становилось ему самому, и стало казаться, что он уж не такой плохой муж. Кто из няргинских охотников может похвалиться своим добрым отношением к жене? Пожалуй, никто.

Супчуки сопела у него на груди и молчала. Холгитону казалось, что она тоже счастлива, что имеет такого сердечного, любящего мужа.

— Ребенок будет, Супчу, будет. Ты будешь матерью, а я отцом. Завтра поедем в Малмыж, красивые халаты ты потом сошьешь. Все тебе завидуют, все.

Утром, когда весеннее веселое солнце поднялось над тонкими, словно ощипанными, тальниками, Холгитон запряг упряжку собак, посадил за собой Супчуки и выехал из Нярги. Сразу вслед за ним пустил упряжку и Ганга.

Собаки легко тащили нарту по подмерзшей дороге, пускались вскачь, заметив впереди ворон, шагавших между торосами там, где Пиапон с малмыжцами забрасывал невод.

Холгитон миновал скалу Голова, другую скалу, с раздробленной молнией вершиной, и огибал мыс, за которым должен был показаться Малмыж, когда впереди показались две тяжело нагруженные упряжки. Собаки рванулись и помчались навстречу нартам.

— Это, наверно, русские сами к нам едут, — предположила Супчуки.

Холгитон приготовил тормоз — толстую палку с железным наконечником. Нарты быстро сходились, собаки с лаем рвались вперед. Холгитон затормозил, нарта, подпрыгивая, прокатилась несколько саженей и остановилась. Супчуки соскочила, подбежала к вожаку и отвела его в сторону. Встречная нарта тоже остановилась, с нее поднялся среднего роста человек в меховой шубе, шапке и в унтах. Это был болоньский торговец У. Он подошел к Холгитону, поздоровался и спросил:

— В Болонь едешь?

— Нет, в Малмыж, — ответил Холгитон.

Подошел Ганга.

— Ты тоже к русским едешь? — спросил его китаец.

— Да, да, к друзьям в гости едем, — осклабился Ганга.

— К друзьям, говоришь, а сам за пазухой соболей везешь.

Ганга все скалил зубы и растерянно кивал головой.

— Сперва долг возвратите, не могу я долго ждать, — жестко сказал торговец, но тут же переменил тон: — Холодно сегодня, быстрее бы доехать до Нярги, там согрелись бы. Может, вернетесь, у меня есть то, за чем вы едете в Малмыж.

Холгитон молча ухватился за передок нарты и повернул ее назад в Нярги.

— Садись, Супчуки, домой поедем, — сказал он. Торговец сел на свое место и погнал собак вслед за нартой Ганги. Отдохнувшие сильные собаки легко потащили тяжелую нарту. Китаец раньше всегда останавливался в доме Гаодаги, но теперь решил переночевать у Холгитона. Холгитон с Гангой помогли погонщику накормить собак, перетаскать груз в фанзу. Пришли на помощь и Гаодага с Чэмчой.

— Чего же ты, У, у меня не остановился? — обиделся Гаодага. — Дорогу в мой дом забыл?

— Не обижайся, Гаодага, должен я когда-нибудь уважить фанзу Холгитона? — ответил торговец. — Как-никак он старшинка, дянгиан.

Такими словами но извинишься — это знал торговец, он нарушил нанайский закон гостеприимства: если раньше, останавливался в доме Гаодаги, то всегда должен останавливаться только у него.

— Мой дом не опоганен, грязных женщин нет, а ты все же мимо проезжаешь. Оскорбил ты меня, — повторял Гаодага.

— Ничего, Гаодага, ничего, сейчас мы выпьем за нашу встречу, и твое сердце смягчится.

Торговец вытащил три медных кувшинчика и стал разогревать водку. Начали выпивать. Отвыкшие от водки за зиму охотники быстро опьянели и после полудня уснули на нарах. Торговец сидел за низким столиком и курил трубку. Он был доволен услышанным, опьяневшие охотники, разоткровенничавшись, сообщили, кто сколько соболей поймал, у кого сколько кабарожьей струи; узнал он и о преступлении Пиапона, кто-то сказал, что Пиапон сам взял из амбара большого дома невод. Торговец обдумывал теперь, как ему выманить у охотников всю их добычу, как наказать гордого Пиапона за осеннее оскорбление.

На улице залаяли собаки, закричали мальчишки — вернулся Баоса с сыновьями. Торговец вышел на улицу, издали понаблюдал, как суетились женщины и ребятишки возле большого дома, и вернулся в фанзу. Он еще долго сидел за низеньким столиком и мысленно следил за Баосой: вот Баоса с сыновьями прячет таежное снаряжение в охотничьем амбаре, берестяные сундучки с одеждой в одном углу, охапки самострелов — в другом, копья и разные ловушки отдельно; старик сходит с амбара, идет домой, открывает дверь, заходит, бросается на колени перед Гуси-Тора…

Торговец подождал еще несколько минут, прихватил водку и пошел в гости в большой дом. Как всегда после возвращения охотников, в большом доме собрались многочисленные гости, суетились женщины, приготавливая еду, ребятишки хвастались полученными в подарок стрелами и луками, мужчины важно восседали на нарах, вспоминали охоту.

Баоса сидел на своем месте и оживленно беседовал с соседями. Увидев китайца в дверях, он по-юношески соскочил с нар, подбежал к нему.

— Здравствуй, здравствуй, У, проходи, будь гостем, — говорил он. — Агоака, подай трубку.

Баоса суетился как никогда, и это поразило торговца.

«Он помолодел, посвежел, — подумал он, разглядывая Баосу. — Вон какие тугие стали щеки, глаза не те, злобы нет в них. Тайга его омолаживает. Что это за тайга такая, почему оттуда эти охотники возвращаются такими бодрыми?»

— У тебя, старик, вижу, удачная охота была, — сказал торговец.

— Удачная или неудачная — это не твое дело, — отрезал Баоса.

— Я говорю это потому, что ты веселый, бодрый.

— Почему бы не быть бодрым, домой вернулся, потому радуюсь.

«А все же ты злой старик», — подумал У.

— Ты уже долги приехал собирать? Боишься, другие торговцы опередят?

— Не боюсь. Мои должники с другими торговцами дела не имеют.

— Говори это своим друзьям, я сам лучше тебя знаю.

— Ты хочешь напомнить о Пиапоне?

— Зачем напоминать? Он тебе ничего не должен.

— Как это ничего?

— Он сам у тебя что-нибудь брал? Скажи, брал?

— Нет, но он жил в большом доме…

— Я брал, я глава большого дома, я твой должник!

Китаец не ожидал такого выпада, он сразу сообразил, что продолжать разговор ему невыгодно.

— Ты глава большого дома, но разве так гостей встречают? — спросил он с наигранной обидой. — Сколько я бывал в других домах, все хозяева гостеприимно, хорошо встречали меня.

— Гостям я всегда рад и встречать их умею, но ты хитрый гость, всегда у тебя в мыслях одни долги да шкурки соболей.

— Сейчас я к тебе зашел проведать о здоровье, поздравить с возвращением.

— Как видишь, жив-здоров вернулся. Эй, женщины, скоро еда будет?

«Выходит, Пиапон взял верх над отцом, — размышлял торговец. — Баоса сам будет платить долг большого дома. И за Пиапона будет платить. Но как же Пиапона наказать?»

Женщины возле очага готовили талу из муксуна, белая волокнистая, мелко накрошенная рыба горками возвышалась в чашках.

— Говорю я тебе, что картошка, которую русские привозили, была рассыпчатая и какого-то непонятного вкуса, — твердила одна из резчиц.

— «Рассыпчатая», какая там рассыпчатая? — возразила другая.

— С какого времени твой язык не стал отличать сладкое от горького? — спросила третья.

— Правда, сладкая была, — сказала Исоака, — очень даже сладкая.

— Сейчас, отец! — откликнулась Агоака. — Не вся сладкая была, Исоака, помнишь, одна картошка попалась зеленого цвета, та горькая-прегорькая была.

— Нет, картошка вся сладкая была, дети у меня ели и говорили, что русские в картошку сахарную воду краплют.

— Сладкая была! Я их держала в амбаре, занесла, а они будто камни. Растаяла, сварила. Сладость была, как сахар!

— А я дома держала, и нисколько не сахарные.

— Ну и дура, если русские в следующий раз привезут картошку, ты храни ее в амбаре.

— Женщины, скорее, а то отец уже злится, — сказала Агоака.

Ножи еще дружнее застучали по столику. Агоака разнесла первые чашечки талы.

— А-я-я, тала из максуна! — обрадовался Баоса. — Где это максунов добыли?

— Это ага принес, он неводом поймал.

— С кем это он ловил?

— Русские помогли ему.

— Где он сейчас, почему не пришел?

— На рыбалку с утра уехал, снасть на калугу проверяет.

Баоса подсолил талу, перемешал и, ловко подхватив палочками, поднес ко рту. Рядом с ним ели китаец и двое стариков, чуть подальше за другим низким столиком сидели Улуска, Дяпа, Калпе и несколько молодых охотников. Агоака поднесла им талу и первому подала мужу.

В это время вошел Полокто, он хотел было присоединиться к молодежи, но Баоса пригласил его за свой столик. Полокто поздоровался со всеми, принял из рук сестры чашку талы и стал есть.

— А ты, старик, знаешь, чьим неводом Пиапон ловил рыбу? — спросил У.

Старики и молодежь насторожились.

— Чьим бы ни ловил, какое мое дело, — ответил Баоса. — Всю зиму талу не пробовал, а теперь с удовольствием ем.

— Отец, он наш невод брал, — сказал Полокто.

— Наш невод? Из амбара? Агоака, где твой брат взял невод?

— В нашем амбаре. Только, отец, не он сам брал, взял Митропан, а ему помогал доктор Харапай.

— Как ты разрешила чужому в амбар лезть?! — закричал Баоса. — Какой такой еще доктор Харапай? Вор…

Агоака пыталась что-то ответить, но Баоса не давал ей промолвить слова.

— Погоди, чего опять раскричался, — спокойно проговорил один из сидевших рядом стариков. — Узнай толком, тогда сердись. Ты знаешь, твоя внучка, дочь Пиапона, умерла?

Баоса ошалело взглянул на соседа и замолчал.

— Средняя дочка умерла. Ты знаешь, еще сколько детей умерло в стойбище? Не знаешь. Зачем зря кричать. Пиапон спас наших детей, внуков, внучек, женщин: люди без свежей рыбы всю зиму жили, заплесневелую юколу ели, животы у всех болели. Он наловил рыбы, накормил людей. А доктор Харапай у смерти отобрал мальчика, вот кто Харапай, а не вор.

— Пиапон один похоронил всех детишек, картошку выпросил у русских, — вставил слово второй старик.

— Невод взяли русские, это же все видели, — спокойно продолжал старик, глядя ясными глазами на торговца. — Зачем ты напраслину городишь на Пиапона?

— Я повторяю то, что мне сказали очевидцы, — ответил У.

— Какие очевидцы? — спросила Агоака.

— Ладно, тебя не спрашивают, — прервал ее Баоса. — Чего ты лезешь не в свое дело?

Баоса уткнулся в чашку и молча ел холодную тающую во рту талу. Он думал о поступке Пиапона, о том, стоит ли ему поднимать скандал или мирно уладить дело; ведь защищать Пиапона станут все няргинцы, чьих детей он спас от голода и болезней. «Пожалуй, лучше промолчать. Надо предупредить Полокто, чтобы по дурости не начал скандалить, а то уже считает себя жильцом большого дома и может заступиться за свое имущество. Эх, Пиапон, Пиапон, трудный ты мой сын! Что это он еще в тайге натворил?»

Гости ели талу, потом ели мясо и только после этого начали пить принесенную торговцем водку. Пили, как всегда, неторопливо, маленькими чашечками. Несмотря на то, что пили после плотной еды, быстро пьянели.

— Ты, У, всегда врешь, ты никогда не ходишь в гости без задней мысли, я тебя знаю! — кричал Баоса. — Говори, ты на Пиапона сильно сердишься? За то, что он отказался тебе долг платить? Я заплачу долг, это мой долг, понял?

— Отец, что ты говоришь, отец? — наседал на Баосу Полокто. — Пусть Пиапон заплатит часть долга, мы не будем платить его долг.

— Правильно, Полокто, верно, — хлопал У по плечу Полокто.

— Полокто, ты еще не вернулся в большой дом, ты еще не стал де могдани, я здесь главный. Я твой отец!

— Если Пиапон не будет платить часть долга, я тоже не буду платить и в большой дом не вернусь!

— Как не вернешься?! Ты же слово давал в тайге.

— Давал! Но если Пиапон не будет платить долг — не вернусь.

— Вернешься! Куда денешься! Я тебя, собачьего сына, заставлю вернуться!

— Не заставишь, отец.

— Заставлю! Я все у тебя отбору, понял ты? Я все у тебя отберу, даже ружье и острогу отберу. Детей твоих буду кормить, они сами ко мне перейдут.

Полокто, хотя и был в сильном опьянении, понял, что угрозы отца — не пустые слова. Баосу успокаивали двое стариков, и Полокто воспользовался случаем.

— Дакана![63]Дакана — множественное число от дака. Смотрите, слушайте, как отец разговаривает со мной. Кто я? Не старший ли сын? Почему Пиапона он любит, все прощает, а со мной так разговаривает? Пиапону все дозволяет…

— Ты вернешься, собачий сын, вернешься! — повторял Баоса.

— Скажи, вернусь, — подсказывал один из стариков. — Данное в тайге слово не должно быть нарушено.

— Долг Пиапона…

— Вернешься, я тебя заставлю! Все отберу!

— Вернусь, отец, вернусь, — забормотал Полокто. — Только Пиапон тоже пусть возвращается.

Торговец прислушивался к перебранке отца с сыном, подливал водку в чашечки, разговаривал с молодыми охотниками, расспрашивал об охоте, шутил, он делал свое торговое дело.

«Пиапон не наказан, ну что ж, придет время, своими руками накажу! — клялся он. — А ты, Баоса, — крикун, завтра же будешь наказан, тебе еще долго жить, и пока жив, со мной будешь иметь дело. Я тебя научу вежливо разговаривать».

Торговец поил охотников, сам для виду только пригублял чашечку и оставался совершенно трезвым. Он уже знал, с кого сколько драгоценных шкурок получит, какую часть долга снять, подсчитывал в уме, сколько товара отпустить тому или другому охотнику. Торговец У знал каждого своего должника в лицо, был знаком с его женой, с детьми, он лучше своего должника знал, в чем нуждается его семья, сколько ему требуется продовольствия и одежды. Он больше разговаривал с главами семой больших домов, говорил им много приятного, щекотал их самолюбие и не забывал им подливать в чашечки. К молодым охотникам подходил только тогда, когда ему нужны были сведения о добыче: водка быстрее развязывала языки молодым.

В большом доме самым молодым охотником был Калпе, его и пытался подпоить У. Калпе в детстве пострадал от водки и возненавидел ее. Однажды, когда ему было лет шесть, на большом религиозном празднике — касан — мать поднесла ему чашечку водки, пожелав счастья. Водка обожгла горло, и от неожиданности Калпе всхлипнул, вдохнул капли водки и зашелся в страшном кашле. Мать испугалась, налила еще чашечку водки и, сжав голову мальчика, пыталась насильно влить ему в рот.

«Пей, пей, сынок, пей! — умоляла она со слезами на глазах. — Это нехорошо, ты счастье отвергаешь, счастье отвернется от тебя. Не упускай его, с кашлем вылетит счастье. Воздержись, не кашляй. Пей…»

Она еще влила ему водку, но Калпе выплюнул ее всю и кашлял долго, до слез в глазах. А мать все не отступала, она не хотела, чтобы сын оставался в жизни без счастья, и она все же заставила его сделать глоток.

С тех пор Калпе боится водки, на всех праздниках, свадьбах, похоронах делает вид, что выпивает глоток из поднесенной чарочки, а на самом деле в рот ему не попадало ни капли: всю водку он отдавал какому-нибудь уважаемому старику или старушке. На всех выпивках сперва ему было скучно и до тошноты неприятно смотреть на пьяных, но потом он привык и, хотя не пил, чувствовал легкое головокружение, необычную бодрость.

— Говорят, Калпе, ты добыл столько соболей, что на тори хватит? — подмазывался китаец к юноше.

— Хватит, — улыбался в ответ Калпе.

— О, тогда невесту я тебе подыщу. А может, ты сам какую девушку подобрал или отец нашел?

— Есть.

— А если она красавица — кармадян, дорого запросят. У тебя тогда не хватит соболей.

— Хватит, не хватит — тогда братья помогут.

— Не помогут, они сами немного добыли.

— Врешь, ты ничего не знаешь.

— О, я вижу, ты тоже злой. Ладно, на, выпей.

Калпе поднес к губам чашечку, кадык у него задвигался снизу вверх, сверху вниз.

— Дака, на, дарау,[64]Дарау — отпей глоток. Подношение уважаемым людям. — Калпе поднес чарочку соседу-старику. — Все, все отпей.

— Ты почему все чарочки другим подносишь? Меня не уважаешь? — спросил У.

— Стариков больше уважаю.

Торговец отошел от Калпе и стал подпаивать Улуску с Дяпой. Калпе вышел на улицу.

Наступили мартовские сумерки, морозные, со звенящим ледком под ногами, с запахом весеннего мокрого снега, перемешанного с запахом прелой травы, отсыревшей глины. Калпе вдохнул полной грудью этот до боли знакомый с детства запах весеннего стойбища. Как он был приятен после спертой духоты фанзы! Юноша отошел от дверей к сложенным шатром плавням. Здесь пахло собаками, мокрым деревом и снегом. Весна! Только весной охотник так остро ощущает все запахи. С берега донесся знакомый окрик: «Тах! Кай!» Калпе прислушался. Это был голос Пиапона. Калпе побежал навстречу брату, подскочил к нему, обнял.

— Вернулся? Не души, не души, — обрадованно сказал Пиапон, обнимая брата.

— Я тебя жду, ага. Мне надо с тобой поговорить, — сказал Калпе.

— Какую-то тайну привез?

— Может, тайна, может, нет.

— Ладно. Распрягай собак, сделаем талу из осетра и поговорим.

Пиапон поймал полуторасаженную калугу и трех средних осетров. Улов убрали в амбар, распрягли собак. Дярикта начала готовить талу. Братья уединились в угол землянки, закурили.

— Ага, про тебя плохо говорит торговец, — сказал Калпе, — будто невод сам взял.

— Он собака, этот У. Пусть говорит.

— Не это главное, о чем я хотел поговорить. Ага, я в тайге видел странный сон. Пришел ко мне во сне древний старик, спросил: «Нет здесь Заксоров?» Я хотел ответить: «Я — Заксор», да нарочно спрашиваю: «Зачем тебе, дака, Заксоры?» — «Я им отомстить хочу, — говорит старик. — Один из них убил моего любимого сына». Я страшно испугался… Отец попросил меня, чтобы я никому не рассказывал о разговоре с Подей, — говорил Калпе.

Пиапон попросил дочку принести с очага уголек, раскурил потухшую трубку.

— Ага, скажи, верно, ты убил Подю?

— Если сам он сознался — выходит, убил. Только я его самого, поганого старика, хотел убить.

Калпе невольно отодвинулся от брата и уставился на него вдруг округлившимися от испуга глазами.

— Не бойся, Калпе, если он нынче вас не узнал, то и в следующем году не узнает. Ты скажешь, что из другого рода.

— А ты, ты как?

— Я больше не буду ходить на Сихотэ-Алинь. Насчет охотничьих участков не беспокоюсь, большие дома распадаются и участки дробятся, а то и без хозяина остаются. Кроме Сихотэ-Алиня много других хороших мест. Потом еще одна думка есть у меня, переехать жить на другое место, может, даже к русским: Митропан обещает построить мне деревянный дом.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Снег мокрый, вязкий, лыжи утопали в снежной жиже, снег налипал снизу, но идти надо, подальше уйти от страшного зимника с полуживым Пэсу. Шли гуськом. Прокладывал лыжню Токто, заменяли его Пота, Гокчоа. Братья Годо и Молкочо, потрясенные увиденным, обессиленные плелись сзади. Они то и дело останавливались, оглядывались назад, слезы ручейками сбегали по их тугим обветренным щекам. Тогда останавливался Токто и молча поджидал братьев.

«Ничего, поплачьте, ребята, не стесняйтесь слез, — думал он. — Ваш отец был настоящий человек, храбрый. Какой человек! Слышал нас, но ради нас, переборов мучения, стиснув зубы, молчал. Какой человек! Поплачьте, ребята, легче станет, отец ваш стоит мужских слез!»

Отвернувшись от товарищей, смахивали слезы и Пота с Гокчоа.

— Я бы не вытерпел, я бы кричал, звал людей на помощь, — сказал Гокчоа. — Нет, я бы не смог…

— И я бы, наверно, не вытерпел, — проговорил Пота. «Не каждый человек это выдержит, нужно быть железным», — думал Токто.

Остановились на ночлег только тогда, когда перебрались через три пологие сопки и по-весеннему журчащий ручеек. Разожгли костер, вскипятили чай. Никто не проронил ни слова. Годо отпил глоток и, будто позабыв о нем, уставился на огонь немигающими глазами. В больших влажных глазах полыхало пламя костра.

— Я не забуду его лица, — тихо проворил Годо. — Весь день он перед моими глазами. Страшно. Это был он, наш отец, но лицо не… страшное.

— Я тоже не узнал, — сказал Молкочо. — Оно было все в язвах…

Опять замолчали. Потрескивал костер, ночной ветерок шуршал в кронах деревьев, кричала какая-то ночная птица. Потом со стороны оставленного зимника раздался тоскливый крик другой птицы, он так походил на стон умирающего Пэсу, что все вздрогнули. Пота опасливо огляделся по сторонам. Гокчоа ближе придвинулся к Токто, братья Годо и Молкочо замерли.

— Это не птица… — прошептал Гокчоа.

— Это не птица, — почти одновременно с ним проговорил Годо. — Токто, я не могу вернуться домой, это отец зовет нас, я должен вернуться к нему. Если он жив — останусь с ним, если умер — похороню. Я не могу так оставить его. Токто долго молчал. Молчали Пота, Гокчоа, Молкочо.

— Ты не должен возвращаться в зимник, — наконец сказал Токто. — Ты любишь отца, люби до конца жизни. Помни его. Ты должен подчиниться последнему его слову…

Остывал чай в кружках, в чайнике, который сняли с тагана. Пить никому не хотелось. Пота подложил дров в костер.

— Ты бы вернулся, если бы с твоим отцом случилось? — просил Годо.

— Не знаю, честно говорю, но знаю. Если бы он не говорил…

— Токто, я вернусь к нему, не буду разбирать зимник, подойду, спрошу…

— Может, поселимся рядом… — сказал Молкочо.

— Нет, ребята, нельзя, если любите отца, послушайтесь его последнего слова.

— Поселяться рядом не нужно, — тихо проговорил Годо, — если умер — похороним… а может, он выживет…

Токто ничего не ответил, он закурил трубку и, полулежа на хвое, смотрел на огонь. Все молчали и незаметно Пота с Гокчоа задремали. Годо с Молкочо сосали потухшие трубки. Токто подбрасывал дрова в костер, поддерживал огонь.

— Дедушкино ружье лежало возле отца, — сказал Годо. — любимое ружье деда и отца.

— Мало пороха требовало, — проговорил Молкочо. Токто слушал скупой разговор братьев и гадал — вернутся завтра Годо с Молкочо в зимник или пойдут с ними домой.

— Мертвым остается все, — сказал он задумчиво.

— Не могу я идти домой, — повторил Годо.

— Силы надо беречь, заснем, ребята, немного, — предложил Токто.

К утру охотники подкрепились мясом, рыбьим жиром с лепешкой, выпили чай. Токто не напоминал о ночном разговоре Годо и Молкочо, не стал расспрашивать о их решении, но, к его удивлению, братья молча последовали за ним в стойбище. К полудню, когда охотники остановились на дневку, вдруг закашлял Годо. Он кашлял долго, придерживая горло руками, и жаловался на жар и недомогание. Его знобило.

— Холодно, ребята, в горле першит… — говорил он, продолжая кашлять.

Развели костер, заварили чай. Годо выпил кружку и немного успокоился.

— С чего это вдруг знобить стало? — спрашивал он.

— Ночью не спал, не отдохнул, — ответил Токто.

— Об отце, брате много думаешь, — сказал Пота.

Ночью Годо стало еще хуже, его непрерывно трясло, душил кашель. Утром он попытался встать на лыжи, но не прошел и ста саженей — сел на обледенелый наст.

— Поясница… что-то плохо, — прошептал он.

— Не можешь идти? — растерянно спросил Молкочо.

— Не знаю… отдохну немного…

— У тебя все лицо горит, — сказал Токто.

— Жарко… дышать тяжело…

Молкочо разрыл твердый ледяной наст, достал горсть зернистого темного снега. Годо прижал снег ко лбу, потер лицо.

— Легче… на ногах доберусь…

— Нарты бы, — сказал Пота.

— Ничего… я сейчас…

Годо встал на ноги, уверенно прошел несколько шагов, скатился с невысокой возвышенности и у самого подножия упал как подкошенный и ударился головой о дерево.

Токто первым подкатил к нему, приподнял голову — Годо рассек лоб, и из раны шла кровь.

— Что с ним? Как? — встревоженно одновременно спросили Молкочо и Пота.

Годо поморщился, потрогал лоб ладонью.

— На дерево, что ли, скатился? — спросил он.

— Плохо дело, ты не можешь идти, — сказал Токто.

— Недалеко до дому… долечу…

Пота с Молкочо переглянулись. Гокчоа удивленно уставился на больного.

— Снимите с него лыжи, — попросил Токто.

Годо уложили на хвою, а Токто принялся из лыж больного готовить волокушу. Молодые охотники, напуганные всем происшедшим, растерянно сидели рядом.

— Ага, что такое с Годо? — наконец спросил Пота.

— Не знаю, заболел, видно, — ответил Токто.

— Может, у него с головой что…

— Что может случиться?

— Отец живой там, может, от этого с головой что…

— Не знаю, шаман узнает.

Больного положили на волокушу, и охотники двинулись дальше.

— Ребята! Ребята, мы идем к отцу? Молкочо, ты не слышишь, отец нас зовет. Быстрее, беги быстрее, не отставай! Токто, ты злой человек, ты очень злой человек. Зачем развалил аонгу, зачем погубил отца? Молкочо, Молкочо, отец жив, он зовет нас. Беги быстрее!

Годо бредил. Токто шепнул ребятам, чтобы те не обращали внимания на речь больного и шли как можно скорее. Годо приходил в себя, тихо стонал, кашлял и просил, чтобы разрешили ему идти на лыжах.

Провели еще одну бессонную тревожную ночь в тайге и на следующий день к полудню подходили к стойбищу. Их ждали и заметили сразу, как только они вышли на прямую Харпи, и, увидев лишь четверых идущих, тревожно заговорили:

— Возвращаются. Вместо семерых только четверо… Никто еще не посмел высказать и слова о несчастье, но все сердцем почуяли беду. Охотники, молодые и старые, собрались возле фанзы Пэсу Киле. Внуки Пэсу хотели было пойти встречать возвращавшихся, но старики не пустили их: не надо бежать навстречу несчастью, оно само всегда может посетить тебя и твой дом.

— Пятого на волокушке тащат, — сказал кто-то.

— Что такое, неужели не дошли до аонги? — тревожно спросил Чонгиаки Ходжер.

— Всякое бывает, медведей-шатунов много, — сказал Дарако.

Старушка Кисоакта со снохами стояла тут же, она плохо видела и потому расспрашивала всех — кто идет на своих ногах, а кого тащат на волокуше. Зоркие молодые охотники по походке, одежде узнали шагавших.

— Гокчоа идет, вон он справа хромает.

— Токто в середине, это он, а слева, кажется Годо.

— Нет, это Пота.

— Точно, Пота, рядом с ним Молкочо.

— Годо везут, моего сына Годо везут, — заволновалась Кисоакта. — Отца со старшим братом не разыскали…

Охотники приближались медленно, так медленно, что встречавшим казалось, будто прошло полдня, как они показались на реке. Юноши не выдержали и пошли навстречу возвращавшимся.

— Несчастье, большое несчастье, — сказал Чонгиаки, когда Токто с молодыми охотниками остановился на берегу и встал, опершись на лыжную палку.

Толпа зашевелилась, многие бросились на берег, вместе с ними ковыляла старушка Кисоакта. Она опустилась рядом с Годо, обняла его.

— Мама, чего ты? Я живой, живой, — через силу улыбнулся Годо.

— Вижу, живой, а отец, старший брат где?

Годо закрыл глаза.

— Дада, надо его домой затащить, — сказал Токто.

Вслед за вернувшимися охотниками в фанзу ввалились все встречавшие. Годо раздели, уложили на нары, жена дала ему выпить горячего чая.

Тем временем при гробовой тишине Токто рассказывал о встрече с Пэсу, о заболевании Годо. Зарыдали женщины, запричитала жена старшего сына Пэсу, Кисоакта с растрепанными волосами заплакала перед очагом.

— Живой был, но почему потребовал развалить аонгу? — недоумевал Чонгиаки.

— Сказал: «смерть людская, оспа».

— Не все от нее умирают, — сказал какой-то старик.

— Если отец Годо потребовал, то так надо было, — сердито сказал Донда. — Кто умрет, а кто не умрет — может знать только шаман.

— Верно, — подтвердил Чонгиаки. — Все это очень странно, надо покамлать, узнать, что случилось с Пэсу.

Старики закивали в знак согласия. Сидевший возле Токто Гокчоа слез с пар и, пошатываясь, пошел к двери.

— Устал Гокчоа, — сказал Токто. — Мы две ночи не спали.

— У меня голова сильно болит, спать хочу, — сказал Молкочо.

— Ты, Молкочо, теперь за старшего, — сказал Чонгиаки. — Годо болеет, ты старший. Подумай, с матерью посоветуйся, как быть с отцом и старшим братом.

— А что делать?

— Похоронить их надо.

— Как похоронить? Они же там…

— Где бы человек ни умер — хоронить его надо, — сказал старик Донда. — Нехорошо, когда души умерших неприбранными, неприласканными бродят по земле, обозлившись, они делаются злыми духами.

— Как хоронить? Тел их нет.

— Тело делают из шелка, травой набивают. Старшие за тебя сделают.

— Ладно, поговорю с матерью. Голова болит у меня и тело что-то трясет.

— От усталости это, ложись отдохни, — сказал Чонгиаки.

Вечером в большом доме Пэсу снова собрались почти все полоканцы: мужчины, женщины и дети. Старые охотники занимали почетное место, рядом с ними сидел молодой шаман. Молодежь заняла нару старшего сына Пэсу Поры рядом с больными Годо и Молкочо. Женщины расселись кто где мог, но большинство их находилось возле очага. Старушка Кисоакта на правах старшей в семье угощала шамана, просила его, чтобы он разузнал все подробности смерти Пэсу и старшего сына, попытался узнать, чем можно вылечить Годо и Молкочо. Перед камланием шамана несколько мужчин и женщин выполнили танец с бубном и побрякушками, по на этот раз все танцующие были серьезны и сосредоточены, никто не шутил и но смешил зрителей. Шаман надел япгпан, взял бубен. В большом доме воцарилась напряженная тишина, прерываемая только кашлем больных. Шаман камлал, он даже не слез с нар, ударил несколько раз по бубну, спел короткую непонятную для слушателей песню и положил бубен, отстегнул ремень с побрякушками.

— Нельзя, — пробормотал он. — Не смогу я… это тот же ваш семейный злой дух.

— Но как, как отец Годо, жив он? — звенящим голосом спросила Кисоакта.

— Когда он из когтей отпускал…

— Детей моих спаси! Сыновей спаси! Кормильцы они.

Шаман закурил трубку и опустил голову — так он признавался в своем бессилии, ничтожестве перед силой злого духа. Кисоакта заплакала в полный голос, она по обращала внимания на двух больных сыновей, не оберегала больше их покой: она больше не могла сдерживать себя. Запричитали, заплакали все женщины большого дома, заревели дети — одни от испуга, другие, постарше, — от охватившего их детские души горя.

Народ стал расходиться: женщины — укладывать детей, молодые охотники — чтобы отоспаться перед рыбной ловлей или охотой по насту; остались только старики, старухи и близкие родственники. Токто с Потой не отоспались за день и тоже ушли домой.

«Опять этот злой дух, — думал Токто, лежа в постели. — Теперь он еще злее, чем прежде, теперь он знает, что на него охотились, как на белку. Великого шамана надо было призвать на помощь. Хулусэнский шаман смог бы с ним справиться. Неужели он не пощадит Годо и Молкочо?»

— Дочь наша уже аукает, — шептала рядом Оба. — Ты но видел, как она улыбается? Не веришь? Улыбается, очень хорошо улыбается. Я сон видела, кажется, у нас еще будет ребенок.

Токто обнял жену.

— Видела двух лебедей, говорят, это хорошо, дети ко мне возвращаются.

«Женщина всегда остается женщиной, — думал Токто. — Умерли люди большого дома, злой дух угрожает, а она только о себе думает, радуется своему счастью».

— Идари совсем отяжелела, — продолжала, все больше вдохновляясь, Оба. — Скоро роды. Раньше я думала, у ней дочь будет. Теперь вижу, сын появится.

— И ты мне родишь сына, — прошептал Токто.

— Обязательно рожу, сон я видела верный.

Оба развеяла тревожные мысли Токто, и он уснул спокойным глубоким сном.

Ночью небо затянуло тугой черной тучей, и к утру повалил снег, поднялся ветер. К полудню ветер усилился, и замела пурга, как зимой. Женщины запасались водой, мужчины помогали им, готовили дрова.

— Что же это такое, в апреле зимняя пурга поднялась? — удивлялись полоканцы.

А из фанзы в фанзу ползли тревожные слухи:

— Гокчоа совсем плох…

— В большом доме Пэсу еще трое детей заболели. Молкочо плохо, а Годо чувствует себя хорошо, только на теле и на лице появилась сыпь…

— У Дарако заболела жена.

— Старик Донда занемог. Ему-то пора…

— А двое внуков его пластом лежат.

— Да что же это такое? Неужели злой дух семьи Пэсу разозлился на все стойбище?

— Люди, что будет со стойбищем?

Пурга выла; стонала за тонкими стенами фанз, скребла по травяным крышам, а людям казалось, что это рвется в их жилище злой дух. Люди оставляли фанзы и шли в соседние большие дома и устраивали гонение злого духа. По всему стойбищу несся истошный, полный страха многоголосый человеческий крик:

— Га! Га-а! Га! Га-а-а! — И, словно продолжая этот крик, на улице выли голодные собаки.

В большом доме Пэсу было полно людей. Старушка Кисоакта, почерневшая от горя, ослабевшая от изнуряющего плача, все еще не приняла решения — устраивать похороны мужа и старшего сына или отложить до лета.

Три дня бесновалась пурга, и на четвертый день утром наступила зимняя тишина при ярком весеннем солнце. Но недолго держалась эта тишина. Только поднялось солнце на сажень над сопками, как тишину разрезали женские голоса, горестные, сжимавшие сердце: «Гокчоа умер!», «Годо умер!», «Старик Донда умирает!..»

Стойбище зашевелилось, закопошилось — все здоровые полоканцы пошли навестить родных умерших, пособолезновать им. Пота с Токто готовили усыпальню для Годо. Оба, обняв Кисоакту, плакала перед очагом.

Годо положили на усыпальню из школьных палок. Прикрыли страшно вздувшееся, в язвах лицо белым лоскутком. А рядом на соседней наре бредил Молкочо, за ним кашляли и плакали четверо детей и жена Годо.

— Ага, что же это такое? Что такое? — у Поты по лицу текли слезы.

— Не знаю, ничего не знаю, — шепотом ответил Токто.

— Смотри, у всех больных сыпь, ведь отец Годо сказал, что это человеческая смерть…

— Он знал, что злой дух будет мстить…

Из нестройных женских причитаний выделялся охрипший, ослабевший голос Кисоакты:

— На кого вы оставляете нас? На кого, дети мои? Кормильцы наши, не уходите, не оставляйте нас! Мы все с голоду умрем без вас, мы от жажды умрем, плача по вас. — И вдруг зазвеневшим голосом она закричала: — Ах ты, поганый злой дух, не боюсь я тебя, не боюсь! Мне и так умереть, не боюсь я тебя. Убей меня, съешь меня, только оставь моих детей, оставь внуков моих! Съешь меня, подавись моими костями!

Уложив Годо в усыпальню, мужчины стали совещаться — как похоронить усопших. Решили закопать в землю, но кто-то спросил, чем мужчины собираются рыть мерзлую землю; подсчитали инструменты — в стойбище нашлась только одна лопата да топоры.

— Кэрэн придется строить, — предложил кто-то неуверенно.

— Придется, — согласился другой.

— Это сколько кэрэнов потребуется? — спросил Токто.

— На каждый род, Ходжерам, Киле…

Два дня все мужчины Полокана строили две родовые усыпальни. Пока шло строительство усыпальни для Ходжеров и Киле, умер старик Донда Бельды, при смерти были люди из родов Заксор, Тумали, слегли четверо строителей, заболели Чонгиаки Ходжер и старушка Кисоакта.

Болезнь не миновала и дом Токто — заболела Оба.

Наступили страшные дни. В Полокане уже не находилось фанзы, где бы не оплакивали умершего, не было землянки, где бы кто-нибудь не лежал при смерти. Днем и ночью Полокан стонал, кашлял, разрывался от душераздирающего плача женщин и детей.

Токто, Пота и Дарако втроем достроили третью усыпальню. Первая усыпальня была уже переполнена, туда укладывали всех усопших, не считаясь с родами. В третью усыпальню положили Молкочо, он был отделен от Годо, племянника и сына, но на это уже никто не обращал внимания.

Однажды прибежал к Токто единственный здоровый в семье Чонгиаки внук и попросил навестить деда. Старик лежал на нарах ногами к дверям. Он был неузнаваем: лицо опухло, вздулось пузырями, будто на лицо надели маску из белой глины; веки неприятно краснели на белой маске.

— Приготовился уходить, — прошамкал Чонгиаки, — лежу ногами к дверям… некому за мной… вот позвал тебя… услышал, ты единственный здоровый…

— Пота еще на ногах, Дарако ходит, — сказал Токто, чувствуя себя бесконечно усталым и завидуя всем уходящим так спокойно из этой наполненной горем жизни… Токто физически и духовно ослаб, глядя на умирающих, участвуя на похоронах.

— Думал попросить… похоронить меня… — продолжал старик, — теперь не надо. Токто… я тебя любил… как сына, ты храбрый человек…

Чонгиаки замолчал, потом, собрав силы, снова заговорил:

— Уходи. Уходи из стойбища… Сейчас же беги… Я давно чувствовал… будет горе… Поту приютил… он жену слишком часто обнимал, на руках носил… Ты, говорят… на Амуре всех наших на грешном месте поселил… В злого духа промазал Пота… Все плохо… это вызвало галанко…[65]Галанко — наивысший грех. Беги, нэку…

Старик закашлял. Токто подал ему воды.

— Умираю… перед смертью обо всем думал… о тебе думал… о торговце думал… долг ему не отдал. Стыдно… На прощанье говорить хочется… Но ты уходи…

Токто никогда не плакал, как стал охотником, но теперь сдали его нервы: из глаз выпали две светлые слезинки. Он тихо вышел из пахнущего мертвечиной дома Чонгиаки и побежал домой. Пробегая мимо фанзы, он услышал собачью драку, заглянул в открытую дверь и замер от ужаса — три собаки дрались на нарах, где лежал еще теплый труп. Токто выхватил толстую палку и ударил по голове собаку, убил ее, ударил вторую, третья успела выскользнуть в дверь. Токто закрыл дверь, подпер палкой и побежал дальше.

«Галанко! Да, это галанко! Это то, о чем рассказывали старики, — погибает все стойбище. Полокана больше нет! Бежать, надо немедленно бежать».

В землянке плакал ребенок, стонала Оба, испуганные, убитые горем Кэкэчэ и Идари сидели, прижавшись друг другу, и качали люльку.

— Где Пота? — спросил Токто.

— Дарако свалился, у него он, — ответила Идари.

Токто подошел к Обе, сел возле нее. Оба перестала стонать, взглянула красными глазами на мужа. У Токто сжалось сердце, перед ним лежала уродливая, страшная женщина. Неужели это милая, ласковая Оба? Неужели это та Оба, которую он обнимал, которая шептала ему нежные слова?

— Не смотри на меня, — прошептала женщина, ело шевеля губами.

— Оба, Чонгиаки советует нам бежать, — сказал Токто.

— Правильно советует… бежать надо…

— Сможешь ты с нами?..

Оба отвернулась от мужа и тяжело задышала:

— Ты от смерти спасай Кэкэчэ… сам спасайся. Зачем меня брать?

— Нет, Оба, я не могу тебя оставить, нам надо бежать всем вместе. Ты еще выживешь, Оба, ты еще родишь мне сына.

— В могиле не рожают…

— Бежим, бежим, Оба.

— Ты был всегда хорошим… Я гордилась тобой… Я всегда тебе… буду помогать… Я сделаюсь добрым духом… Беги, спасай Кэкэчэ, спаси мою дочь…

По щекам Обы струились прозрачные, как весенний кленовый сок, капельки. Она не могла их скрыть, не могла вытереть.

Токто подозвал Кэкэчэ и Идари, и сам вышел из землянки. Он задыхался.

Вернулся Пота, сообщил, что Дарако тоже заболел этой же страшной болезнью. Токто молча готовил из весенних лыж низкие сани, наподобие волокуш.

— Бежать надо, — сказал он, — делай себе такие же волокуши.

— Зачем волокуши? Может, на нартах…

— Кругом полыньи на реке… На волокуши погрузим оморочки. Ладно, я сам буду делать волокуши, а ты вычисти от снега обе оморочки, вытаскивай продовольствие, все охотничье снаряжение. Спеши, ночью выедем.

А в это время Кэкэчэ поднесла к Обе дочурку и, держа ее на руках, говорила:

— Послушайся мужа, поедем вместе, как ты останешься одна, о дочурке будешь вспоминать… — Кэкэчэ плакала. Плакала и сидевшая рядом Идари.

— Не просите меня… дочь спасите. Скажите… любила ее старшая мать… очень любила…

Оба больше ничего не сказала, застонав, она отвернулась от женщин.

В полночь, нагруженные продовольствием, одеждой, оморочки стояли на волокушах, к ним запряжены были собаки. Женщины вынесли последние вещи, устроились в оморочках. Токто с Потой вернулись в землянку.

— Оба, в последний раз прошу — бежим вместе, — сказал Токто, подсаживаясь к жене.

Оба молчала. Токто знал — она не спит.

— Нет, не упрашивай… единственный раз против твоей воли иду, — прошептала Оба. — Беги…

Токто обнял жену и впервые в жизни заплакал, зарыдал, не стыдясь слез, не стыдясь рыданий… Пота стоял возле нар и тоже рыдал.

Токто не мог говорить, какая-то сила сдавила его горло, теснила грудь. Он подошел к Гуси-Тора, встал на колени и дрожащим, незнакомым голосом, сказал:

— Гуси-Тора, прошу тебя, не откажи мне, последуй за мной, куда бы я ни поехал… Ты был всегда добр… последуй за мной, не откажи.

Токто говорил Гуси-Торе и сам не верил своей молитве, потому что эти слова были обращены к Обе. Пота вслед за Токто повторил молитву-просьбу и тоже поднялся на ноги.

Токто опять подошел к жене, тихонько обнял ее и вновь заплакал.

— Беги… не задерживайся… — говорила Оба.

Токто выбежал на улицу, отвязал собак и погнал упряжку вниз по реке. Он не видел ни реки, ни берегов, ни полыней, которые поблескивали в ночи. Он не слышал разноголосого крика уток, первых куликов, не слышал плача ребенка за спиной: он уткнулся лицом в ободок оморочки и не поднимал головы. Пота с Идари следовали за ним. К утру, когда восток начал окрашиваться в белый цвет, Пота почувствовал, как его вожак вдруг ни с того ни с сего с середины реки рванулся в левую сторону. Оморочка боком покатилась вслед за Токто в угрожающе накренилась.

— Кай! Кай! — закричал Пота и в это время увидел, как оморочка Токто со всего хода плюхнулась в полынью.

— Тах! Тах! — закричал Токто. — Ах вы, стервы, тах, тах!

Собаки плыли по воде, карабкались на лед. Оморочка Токто покачивалась на воде. Пота помог собакам вытащить берестянку. Токто не сходил с оморочки, не помогал собакам вытаскивать ее из полыньи — он будто не видел, не слышал окружающего.

А солнце уже поднималось над сопками, ослепительно яркое, вытянутое, точно бубен шамана. Еще громче закричали утки, и табун за табуном с веселым гомоном пролетали над головами беженцев — они летели на север ради продолжения своего утиного рода.

Токто повернул упряжку на север. К полудню беженцы доехали до большой релки. Мужчины распрягли собак, начали ставить берестяную юрту.

— Ага, со мной плохо, — сказал Пота. — К утру стало меня трясти.

— Не заболел ли? — словно очнулся от забытья Токто и встревоженно приложил ладонь ко лбу Поты. — Да, жар большой.

Поставили юрту, женщины перенесли вещи в нее, заняли свои углы. Проснулся ребенок Кэкэчэ и опять заревел.

— Отец Булки, иди сюда, посмотри, что такое, — стараясь быть спокойной, позвала мужа Кэкэчэ.

Токто вошел в юрту, взглянул на личико дочери, и лицо его посерело. У дочери появилась оспенная сыпь — бледно-розовые пупырышки с булавочную головку.

— Что, Кэкэчэ? Неужели она тоже? — прошептала Идари.

Кэкэчэ заплакала. Вошел в юрту Пота.

— Слышишь, он, заболела, — тихо сообщила Идари горестную новость мужу. Пота с непонятным Идари безразличием тупо взглянул на плакавшего ребенка, на Кэкэчэ, на бледного Токто и устало лег на кабанью шкуру. Идари с ужасом следила за мужем: она поняла все.

— Он, он, что с тобой?! Скажи слово!

Идари всей тяжестью навалилась на Поту, оперлась толстым животом на его грудь и заплакала.

На следующий день умерла дочь Токто, а в ста шагах от юрты в хвойном шалаше родился сын Поты, он появился на свет тихо, без крика, он словно сразу испугался нового незнакомого мира, отказывался в нем жить. Но нет, ты будешь жить! Нельзя позволить, чтобы исчез с земли человеческий род! Идари откусила мизинец сына. Мальчик взвизгнул и опять захлебнулся. Идари откусила второй мизинец, и тут мертвая земля разразилась новым неистовым человеческим голосом…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Питрос Бельды всегда считался в стойбище Болонь самым уважаемым человеком, и потому все прислушивались к его словам, даже торговец У относился к нему с заметным почтением. Недавно Питрос, как родовой судья, разобрал довольно сложную тяжбу между родами Бельды и Киле. Помогло этому то обстоятельство, что судья рода Киле даже среди своих сородичей был не весьма уважаемый человек — за ним числились многие грешки. Поэтому Питрос и выиграл судебное дело довольно легко. Со временем он совершенно позабыл о судебном разбирательстве, да и вспоминать было некогда, потому что с утра до вечера он гостил у своих любвеобильных соседей, вел приятные беседы с друзьями за кувшинчиком разогретой водки.

— Тебе, друг Питрос, можно на охоту не ходить, — подтрунивал над ним крепко выпивший Лэтэ Самар. — Разберешь одну, другую тяжбу — и смотришь, прокормил семью.

Надсмехаться над своим родовым судьей не осмелился бы ни один Бельды: Питрос являлся священным лицом, как и шаман. Лэтэ хоть и был из рода Самар, но тоже не стал бы подтрунивать над судьей, если бы не хмель в голове.

— Ты, Лэтэ, старый человек, а ведешь себя хуже пятилетнего шалуна, — оскорбился шаман Хото Бельды.

— Скоро еще одно дело будешь разбирать, — не унимался Лэтэ. — Молодой человек придет жаловаться на хулусэнского Ливэкэна, он опять не возвратил тори, хотя дочь давно сбежала от мужа.

Тут но выдержали седобородые старики и набросились на Лэтэ, в фанзе поднялся крик, визг. Питрос с обиженным видом сидел на нарах и курил трубку. Старики заставили Лэтэ просить прощения, и Лэтэ полез на коленях к Питросу. Открылась дверь, и с клубами холодного воздуха вошел незнакомый русский, он остановился на пороге, недоуменно оглядел пьяную компанию и, улыбнувшись, поздоровался по-нанайски.

Все, кто находился в фанзе, смотрели на вошедшего незнакомца, одни с любопытством, другие с недоумением, третьи со страхом; но на приветствие ответили дружно.

Питрос неторопливо слез с нар и подошел к русскому.

— Ты Харапай? — спросил он и, не дождавшись ответа, схватил русского, потащил к нарам и посадил на свое место.

— Это Харапай, это русский доктор, он многих низовских нанай вылечил от разных болезней, хороший человек, — позабыв о достоинстве судьи, скороговоркой сообщил Питрос.

— А-а-а, тогда мы слышали, — раздалось сразу несколько голосов. — Это он вылечил в Нярги несколько детей, одного даже из могилы вытащил.

Василий Ерофеевич улыбался, глядя на оживленных охотников. Ему не давали сказать слова, со всех сторон предлагали чашечки с водкой. Он выпил одну, вторую, но от третьей отказался.

— Где же я видел вас? — спросил он Питроса.

— В Бельго видел, — ответил Питрос.

— Да, да, припоминаю, вы дянгиан, тяжбу разбирали. Хотел тогда я с вами поговорить, кое о чем расспросить, да было к вам но подступиться, тогда после суда тоже много пили.

— Пили, пили.

— А сейчас после охоты пьете?

— После охоты, после охоты. Как не пить?

Храпай нахмурился, две глубокие канавки пролегли выше переносицы.

«Первобытность и плюс водка, — думал он. — Что останется от народа, если это так будет продолжаться? Кто поможет этому народу выжить?»

— Ты чего задумался? — спросил Питрос, не замечая предлагавшего ему чашечку Лэтэ. — Расскажи, как ты тут оказался? В Нярги людей лечил — это мы слышали, потом, говорят, ты потерялся?

— Я вверх ездил, до русского села Славянка.

— По-нанайски мы называем Гион-медь.

— Из Славянки возвращаюсь.

— Опасно сейчас ехать по Амуру, везде уже полыньи.

— Надо ехать. Сегодня осмотрю всех больных, вечером выеду.

— Зачем торопиться? Тебя начальник послал, потому спешишь?

— Я сам, по своей воле приехал.

— Тогда зачем спешить? Ты гуляй сегодня с нами, выпей водки, завтра поглядишь на больных, и мы тебя на хорошей упряжке отвезем до Мэнгэна, а там правым берегом — неопасно. Доберешься до дому.

— Нет, друг, пить я больше не могу.

Окружавшие доктора охотники подняли его на смех, называли «не мужчиной», они никак не верили, чтобы взрослый человек не мог ни курить, ни выпить больше двух чашечек водки. Василий Ерофеевич весело смеялся вместе с ними, сам шутил над собой, но и здесь он понимал, что вести ему разговор о вреде курева и водки нет смысла: почва еще далеко не была подготовлена для посева, и семена были бы брошены впустую. Наконец наступила небольшая пауза, между шутками и смехом Василий Ерофеевич спросил, не болеет ли кто, не надо ли кому помочь?

— У нас свой шаман есть, он от всех болезней вылечивает, — сказал кто-то.

Шаман Хото Бельды, сидевший безучастно в сторонке с момента появления доктора, даже не шелохнулся, хотя и чувствовал на себе взгляды всех присутствующих. Хото с первых слов Питроса, расхваливавшего русского доктора, посчитал себя смертельно оскорбленным, и если бы на месте Питроса был кто-нибудь другой, то шаман показал бы, на что он пригоден. Василий Ерофеевич по общему настроению и по тому, как присутствующие смотрели на Хото, догадался, что перед ним сидит местный шаман.

— Шаманы бубном, пением, танцами лечат, а я лекарствами лечу, — сказал он по-нанайски.

Наступило неловкое молчание. Шаман не шелохнулся. Василий Ерофеевич понял: шаман не хочет принимать открытого боя.

— Ладно, пусть ваш шаман лечит, какие он может вылечить болезни, а я пойду старушкам глаза лечить, а детям болячки. До свидания.

— Обожди, — Питрос раньше его соскочил с нар. — У меня внук, у него возле рта столько болячек, будто кто кетовой икрой обсыпал. Будешь лечить?

— Пойдем, посмотрю.

И тут неожиданно один за другим подбежали охотники, у многих из них слезились покрасневшие от ослепительного снега глаза, у других дома лежали больные дети и жены. Посовещавшись с Питросом, Василий Ерофеевич начал обход стойбища с верхнего конца. К полудню он закончил обход и зашел к Питросу.

— Так быстро вылечил? — удивился судья.

— Кто хотел помощи, тому помог, многие отказались. Почему они отказались?

— Лекарства твоего боятся, наверно.

— Нет, не в этом дело.

— Женщины стесняются тебя.

— Нет, тоже не то.

— Не хотят, чтобы ты их внутренности прослушивал своей трубкой.

— Не то. Шамана боятся. Я уеду, а шаман останется, если заболеют, кто поможет? Кроме шамана, некому. Вот почему боятся. В Бельго теперь меньше боятся, потому что я рядом, ко мне можно приехать.

Питрос ничего не ответил, он понимал справедливость слов доктора, но поддержать его ему не хотелось. Он знал, почему сегодня охотники вдруг скопом захотели лечиться у русского доктора: если бы он не замолвил первое слово, то никто в присутствии шамана и дянгиана не осмелился бы попросить помощи, но так как первым пожелал лечиться сам родовой судья, то дорога была открыта и другим.

«Как теперь Хото на меня будет смотреть? — думал Питрос. — Проклял, наверно. Ну, проклинай, не мне бояться!»

В фанзу вошел Баоса, за ним Ойта.

— Э-э, дорогой друг, когда ты приехал, почему я не чуял твоего запаха? — Питрос соскочил с нар и побежал к приятелю.

— Потому что сам ты водкой пропах и я водкой пахну, — ответил Баоса. — Если нос в смоле, разве унюхаешь хвою?

— Когда приехал? — спрашивал Питрос, не вникая в рассуждения Баосы.

— Сегодня приехал, набрал продуктов, водки и сегодня же возвращаюсь. Амур слишком плох стал, лед ненадежный.

— А-я-я, как же так? Сегодня приехал и сегодня же домой, мы же с тобой даже кувшинчик водки не распили.

Василий Ерофеевич сотни раз наблюдал встречи и расставания охотников, видел, какие они бывают сдержанные, несколько оконфуженные, когда расстаются с женами, и какие возбужденные при встречах со старыми друзьями и родственниками. В искренности чувств, объятий, похлопываний друг друга по спине никто бы не смог засомневаться, об этом свидетельствовали радостные восклицания и горящие глаза. Но одно не нравилось Василию Ерофеевичу: дикая выпивка при встречах, порою продолжающаяся по два-три дня, пока не иссякнут последние капли зелья в жестяных банках, в бутылках.

«Будут выпивать, — подумал Василий Ерофеевич, услышав последние слова Питроса. — Гость сегодня, видно, не уедет».

— Да-а, Баоса, у меня гость, русский доктор, хороший человек, Харапай его зовут. Говорят, он у вас детей спас, старушек и женщин вылечил, — сказал Питрос, указывая на Василия Ерофеевича.

Баоса прямо взглянул на доктора и невнятно поздоровался.

«Это он с Митрофаном вытащил мой невод из амбара», — подумал он.

«Какие у него удивительные глаза, это редкость для гольдов. Зеленые, изумрудные и серый пепельный белок. Видно, к старости обесцветились они», — удивлялся Василий Ерофеевич, здороваясь с гостем.

— Вы из Нярги? О, там у меня друг есть, Пиапоном его зовут, — сказал вслух доктор.

— Пиапон — это его сын, — ответил вместо Баосы Питрос.

— Это ваш сын? Славный человек, душевный.

«Видно, снюхались, прежде чем невод воровать», — подумал беззлобно Баоса.

— Как его дети, как жена, все здоровы? — спросил доктор.

— Живы.

«Сердится старикашка, — улыбнулся про себя Василий Ерофеевич. — Видно, не удается ему уговорить Пиапона вернуться в большой дом».

— Эй, мама, кушать подай, водку разогрей! — распорядился Питрос и обратился к Ойте: — А ты, охотник, чего топчешься возле порога, проходи, садись. Эй, женщины, молодому охотнику трубку!

— Мальчик, ты разве куришь? — спросил доктор, хотя прекрасно знал, что Ойта должен курить. — Смотри на меня, я старше твоего отца, но не курю. Нельзя курить, легкие потом будут болеть, кровью начнешь харкать.

Ойта изумленно посмотрел на доктора, так безбожно коверкавшего нанайские слова, и хотел было демонстративно, как подобает настоящему мужчине, охотнику, закурить, но напоминание о кровавом кашле до жути воскресило в его памяти страдальческое лицо корчившейся от кашля и боли бабушки, он побледнел и отвернулся от протянутой девушкой трубки.

Баоса с Питросом молча следили за этой немой сценой, укоризненно покачали головами, и Василий Ерофеевич прочитал в глазах Питроса: «Сам не мужчина, зачем же молодых охотников совращаешь?» А глаза Баосы были полны презрения. Василий Ерофеевич не обратил никакого внимания на стариков, он был сам удивлен своей неожиданной победой.

Ойта, опустив голову, сидел на краю нар, и никто из взрослых не догадывался, что творилось у него в душе; он знал, что с этого времени будет вечно презираем дедом, все его будут считать неполноценным человеком, но побороть себя Ойта не мог: перед глазами все продолжала корчиться и царапать скрюченными пальцами грудь бабушка, казалось, он даже слышал исступленный кашель умирающей.

Жена Питроса поставила низенький складной столик, разложила еду, подала медный кувшинчик разогретой водки и пригласила гостей.

— Извини меня, дянгиан, — сказал Василий Ерофеевич. — Я не могу пить, есть, вот так сыт. Пойду к Лэтэ Самару, он звал.

Питрос знал, если доктор скажет слово, то никогда не переступит через него, и он только ради приличия продолжал уговаривать его выпить чашечку водки.

— Ничего не сделаешь, — сдался он наконец. — Иди к Лэтэ, скажи ему, я простил его, он поймет. — Питрос понизил голос: — Ты шаман, видно. Мальчонка курил, а ты одним словом заставил отказаться от трубки. Зря это. Зря!

— Нет, не зря, дянгиан. Если хочешь, чтобы молодежь росла сильной, здоровой, не разрешай курить и водку пить. Это вредно. Очень вредно!

— Мы курили, пили — вот, дожили…

— Есть сильные и слабые люди, разные есть люди. Да, вы сказали, меня отвезут в Мэнгэн?

— Отвезем, отвезем, солнце к западу склонится, и сильная упряжка выедет из Болони.

Питрос сдержал свое слово. Когда Василий Ерофеевич вернулся в его фанзу в четвертом часу, на берегу стояли две готовые к отъезду упряжки: одна, нагруженная продовольствием, — Баосы, другая предназначалась доктору.

— Оставили… Полокто отказался вернуться, в тайге слово давал, сволочь, сына взамен отдал… Пиапон… тот не вернется, — говорил Баоса, когда Василий Ерофеевич входил в фанзу.

— А-а, доктор! Всех лечил? Все теперь здоровы? — начал расспрашивать Питрос. Он был сильно выпивши, стоял перед доктором покачиваясь, как дерево во время сильного ветра. Оставайся, Харапай, мы тебя кормить будем, поить будем. Оставайся!

— Так вы все у торговца в долгу останетесь, не прокормите меня, — пошутил Василий Ерофеевич.

— Найдем еду, только оставайся, без торговца мы прокормим. Ты хороший человек, ты доктор. Ты шаман.

— Нельзя, дянгиан, надо на месте быть, начальство будет сердиться.

Питрос с домочадцами, соседи, Лэтэ с детьми вышли провожать Василия Ерофеевича. Пьяный Питрос обнимал его и просил приехать летом. Молодой каюр отвязывал веревку, которая удерживала упряжку, собаки залаяли, вожак с нетерпением оглядывался на каюра, готовый по первому окрику устремиться вперед.

В это время прибежал с верхнего конца стойбища молодой охотник, ухватился за руку Питроса и закричал:

— Беда! Беда, дянгиан, озерские приехали, в Полокане люди вымерли, страшная болезнь!

— Кто вымер? Какая болезнь? — раздались голоса.

— Токто приехал, больного оспой привез!

— С ума он сошел?! Что он сделал?! Эй, люди, бегите из стойбища, оспу привезли!

Василий Ерофеевич не разобрал тревожного сообщения гонца, но общее волнение передалось и ему. На его вопросы наконец ответил Лэтэ:

— Оспа — страшная болезнь, озерские привезли умирающего.

Люди побежали на верхний конец стойбища посмотреть на прибывших. Василий Ерофеевич бежал к толпе, обгоняя женщин и пьяных мужчин. На берегу у самой крайней фанзы, там, где лед припаялся к прибрежным камням, стояли две оморочки на полозьях, запряженные в упряжки. Вокруг оморочек столпились болоньцы, одни пришли, гонимые любопытством, другие — состраданием, третьи — чтобы проявить свою власть и силу. Возле оморочек, опершись на палку с железным наконечником, стоял в решительной позе Токто; лицо его было бледное, усталое, но глаза горели странным голубым огнем. Перед Токто прыгал и размахивал руками шаман Хото Бельды.

— Ты, Токто, таежные законы нарушил! Тебя за это убить мало! — кричал он, разбрызгивая пену изо рта. — Все люди при этой страшной болезни убегают подальше от людей в тайгу. А ты, росомаха, ты нарушил этот закон!

Токто презрительно взглянул на него и проговорил хриплым голосом:

— Хото, я тебя больше шаманом не считаю, ты обманщик. Не ты ли предсказывал, что следующий мой ребенок выживет?

— Не о ребенке разговор! Уходи, сейчас же уходи из стойбища куда глаза глядят!

— Ребенок мой умер. Что теперь скажешь?

— Уходи, сейчас же уходи в тайгу!

— Я не зверь, я человек! — вдруг взорвался Токто. — Чего ты гонишь меня в тайгу? Я не лось, не медведь, я — человек! Понял, сучий сын? Большая беда пришла к нам, куда я должен идти, где должен искать тепло и поддержку! У зверей? В тайге? Нет, я человек и пришел к людям просить помощи.

— Ты смерть привез с собой, люди теперь должны покинуть стойбище и бежать в тайгу.

— Ты нехорошо поступил, Токто, — сказал кто-то в толпе. — Умирающего привез да грязную, только что родившую женщину… Это большой грех, беда может случиться…

Токто поднял обе руки и, точно собираясь кого-то ударить, размахнулся палкой.

— Люди! Сородичи! Неужели вы меня вновь гоните в тайгу, одного с умирающим братом… Я пришел к вам потому, что при людях легче пережить всякую боль, я… — Токто поперхнулся и добавил уже тише, опуская палку: — Что же, если гоните — уеду. А тебе, Хото, я больше не верю.

Токто окинул шамана полными злобы глазами и отвернулся. Краем глаза он видел бегущую к оморочке толпу. Он наклонился над Потой, поправил одеяло на нем, встретившись с его воспаленными глазами, быстро отвел взгляд. Тут кто-то встал рядом с ним, наклонился над Потой. Токто даже не удивился, увидев рядом с собой русского. Его сейчас, пожалуй, нельзя было удивить ничем на свете; после того, как его верные друзья, сородичи, прежде всегда готовые помочь в любой беде, решили выгнать его из стойбища безо всякого сочувствия, он уже не был способен удивляться чему-нибудь.

— Оспа, — сказал русский. — В другой оморочке тоже больные оспой?

Но ожидая ответа, он подошел к другой оморочке, осмотрел лица, руки Идари и Кэкэчэ, взглянул на новорожденного.

— Друзья, друзья, все отходите от оморочки! — сказал Василий Ерофеевич. — Подальше, подальше. А вы как себя чувствуете, не болеете? — спросил он Токто.

— Некогда болеть, — не очень дружелюбно ответил Токто.

Василий Ерофеевич подошел к Питросу.

— Вы самый уважаемый человек в Болони, вас все слушаются, скажите людям, чтобы никто из Болони не выезжал без вашего и моего разрешения. Я буду делать… — Василий Ерофеевич не нашел подходящего нанайского слова и сказал по-русски: — Буду делать прививки.

Пока Василий Ерофеевич договаривался с Питросом о фанзе, где можно было бы поместить больного, из толпы вышел Баоса и неторопливо подошел к оморочкам. Он отвернул одеяло Поты, пристально посмотрел в опухшее в язвах лицо, но, не узнав беглеца, подошел к другой оморочке.

— Отец! Отец! — простонала Идари, увидев наклонившегося над ней Баосу, и из открытых, расширившихся ее глаз потекли крупные слезы.

Баоса вздрогнул, услышав голос дочери, тугие желваки задвигались на челюстях, он что-то хотел сказать, но в это время раздался громкий, недовольный визг новорожденного.

— Сын родился, отец, — прошептала Идари. — А отец его умирает… все умирают…

— Это Пота? — только спросил Баоса.

— Да, это Пота, — ответил за Идари подошедший к ним Токто. — Говорят, ты искал его повсюду, чтобы убить, вот он и вернулся сам, привез сына, жену. Его сейчас легко убить, он шевельнуться даже не может…

— Ты кто такой? Почему так со мной разговариваешь? — закричал разгневанный Баоса.

— Я его названый старший брат, это я его скрывал.

Баоса встретился с полыхавшими голубым огнем глазами Токто и подумал: «Злой, как тигр».

— Если убьешь его — закопаю здесь, если оставишь в живых, то увезу в тайгу, — продолжал Токто.

— Сам сдохнет! — выкрикнул Баоса и зашагал в стойбище.

— Может, его сына убьешь? — спросил Токто и подумал: «Что это со мной? Не с ума ли я схожу? Это все шаман Хото виноват, вывел меня из себя».

Он развернул одну оморочку в сторону озера, повернул вожака с упряжкой туда же.

— Куда вы собрались? — спросил, подбегая к нему Василий Ерофеевич.

— В тайгу, к зверям; если люди не помогают, может, звери помогут.

— Никуда не поедете. Я доктор, я лечу людей от всех болезней. Я буду лечить вашего брата.

— Шаман меня выгоняет…

— Шаман одно, я другое. Если шаману не нравится, пусть он сам бежит в тайгу. Больной и женщины с малюткой замерзнут, пока мы спорим. Фанза уже есть, перенесем больного.

Василий Ерофеевич остался в Болони, хотя знал, что если не переедет через Амур завтра, послезавтра, то останется в стойбище до тех пор, пока Амур не очистится ото льда. Но оставлять тяжело больного Поту, все стойбище, которому угрожала эпидемия оспы, ему не позволяла человеческая совесть и совесть врача. С волнением принялся Василий Ерофеевич за прививки, он обошел каждую фанзу и только в четырех фанзах не нашел жителей, бежавших в тайгу вместе с шаманом.

Без прививки уехал из Болони и Баоса с внуком. По узкой протоке он выехал на торосистый Амур и погнал собак по еле уловимой подтаявшей дороге. Встречный ветер дохнул в лицо, обжег вечерним морозцем, и Баоса почувствовал себя освеженным, голову перестало ломить.

Баоса вспомнил, как он бессмысленно истратил лето в поисках беглецов, которые прятались на Харпи, как он впустую старался вновь собрать большой дом. Все это было глупо, как теперь он сам понимал: развалившуюся под тяжестью груза нарту можно починить, но если эту же нарту нарочно разломает человек, ее уже не соберешь, не отремонтируешь. Не так ли случилось с большим домом? С побегом Идари большой дом дал трещину, но его можно было отремонтировать, а с уходом Пиапона и Полокто дом совсем развалился, его уже никто не мог сколотить.

«Что теперь говорить, старшие сыновья не вернутся, Идари уже с сыном, — думал Баоса и вдруг поймал себя на том, что думает о дочери без прежней злобы. — Пусть живут… Фарфоровая чашечка разбилась, никто еще разбитую чашку не склеивал. Пусть… разбита так разбита… немного осталось жить…»

По-прежнему дул навстречу ветерок, легкий апрельский морозец пощипывал лицо. Собаки бежали во всю мочь, чуяли под собой подтаявший, непрочный лед. Амур дышал глубоко и шумно, собирал силы, чтобы через несколько дней сбросить с себя ледяную одежду. Воздух, снег, лед и ветер пахли весной.


1965

Читать далее

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть