В Каменке после разлива. Брошюры, газеты, агитаторы. – Комитеты. – Мужицкое ожесточение. – И к сельской интеллигенции. – Юля в страхе.

За эти семь революционных недель, пережитых Каменкой, только одна была спокойная – пасхальная: сошёлся и великий праздник, и разлив, – над полями то забористое солнце, то тёплые туманы, снег быстро сходил, низины заливало, прерывая дороги, отрезало от Каменки весь мир вместе с революцией, – а тут тихо, тепло, празднично, и жаворонков слышно. Но не успели ещё стянуться, усохнуть все озерки, ещё воронки и ямины на дорогах, а поля непролазные чёрно-мягко-бархатные, с последними полосками снега, – опять стали наезжать агитаторы, городские посланцы с красными бантами, задолго назвенивая колокольцами по верхней сампурской дороге. Вернулся и Скобенников из Тамбова с полным тарантасом брошюр, велел Юлии Аникеевне раздавать крестьянам и разъяснять, она же невольно теперь слушалась его как старшего, чего не было раньше, по школьному делу она превосходствовала прежде над ним. Скобенников теперь совсем учить детей перестал, только распоряжался комитетскими делами да всё приезжал-уезжал, метался по другим сёлам. Сильно упала и прилежность детей, приходили хуже, и Юлия Аникеевна тоже сокращала уроки. Да с одними брошюрами и политическим просвещением было дел по горло, а ещё велено было ей и двум женщинам из больницы по очереди дежурить при волостном комитете и разбираться с их бумагами.

Просвещать крестьянскую массу сегодня (ещё и сама же на ходу просвещаясь, тут много и для неё новизн) было куда трудней, чем учить ребятишек в школе. И прежде её объяснения встречались не слишком лестно. Один её окончивший ученик стал объяснять отцу, что земля круглая, – тот плюнул: «Ну, зря я тебя учил. И дура ж твоя Струтишка». (Такая странная кличка утвердилась за ней в селе, даже может быть, взрослые прилепили раньше детей.) А теперь в этой кипе брошюр, которую привёз Скобенников, три четверти было, видимо, из какого-то подпольного архива, издания 1905–06 годов, и вот дохранили, извлекли и, не сверяясь, кинули на расхват крестьянству. Но никто их хватать не стал, всё не ко дню, чужое, а главное – каким языком написано, ни одной понятной народу фразы, требуются ещё переводчики с этого языка на народный, но и не Юлия же будет этим заниматься. Были и новейшие брошюры этих недель, и написанные первоклассными интеллигентскими силами, – но чем первоклассней, тем и непонятней, и они только раздражали крестьян против самой раздатчицы. Да ещё же ведь: наиболее грамотная молодая мужская часть деревни – вся на фронте, и деревня стала неграмотней, чем обычно. Вот и слышишь, что «Русские ведомости» скусно курить, хороша тонка бумага, а «Русское слово» и заворачивать жёстко, и горчит. Но даже и не в грамотности дело: не тогда понимает крестьянин, когда слушает беседу, речь, а когда сам вопросы задаёт и сам возражает. Должна была Юля объяснять им подписку на заём свободы, – отвечали: «Да за эти 49 лет десять раз помрёшь, кто ж так деньги даёт? Никогда их назад не получишь». (Притащился в Каменку левый агитатор и: да, да, не получите, государство к краху идёт!) Должна была Юля объяснять и хлебную монополию – все сплошь не верили, считали грабежом. «Будут хлеб отбирать? Да не дадим! Я гни спину, а он приедет хлеб забирать? Ни по какой цене!» Руки опускаются, ничего не объяснишь. Да она и сама в этой монополии не слишком понимала.

На монополию жаловался ей и один приезжий лектор: если теперь будут оставлять деревне хлеб только на едоков – так это надо с собой, если едешь, кроме книг ещё хлеб везти и чуть не овса своей лошади? Впрочем, пока что приезжали они при звонких бубенчиках парами (вместо городского автомобиля), тут их сытно кормили, и держали они речи вроде такой:

– Романовская монархия была страшная заразная болезнь, вы испытали её ужасы. Теперь вы перестали быть рабами царизма и барщины, воплотите же в себе психологию свободного человека! Крестьянин раньше давал государству только хлеб, а теперь от него нужна мудрость государственного строительства. Крестьянская женщина раньше рожала государству солдат и рабочих – а теперь она полноправная гражданка и может развернуть свои духовные силы.

И к чему совсем не были готовы мужики – к разноречию между газетами. Чем слабей крестьянин в печатном слове, тем он с большей верой: раз напечатано – значит правда. Не различают – закон, проект, резолюция, что написано – то и закон. А тут по разным концам села ходят разные газеты – и вразнобой. Где же правда? И сильно действует, когда на газете так и написано крупно: ПРАВДА.

Но и так же видели мужики, что и при новом порядке – ни топора купить, ни подковать лошадь, ни, куда там, натянуть новую шину на колесо, нечем чинить ни избы́, ни ворот, а в лампочках керосин стали мешать с водой – потрескивает, но всё же горит. Зато наладились гнать самогонку из ржаной муки в чугунках с примазанной шейкой и трубочкой – из пуда муки, говорят, семь бутылок 1-го сорта, идёт по 3 рубля за бутылку, да ещё 2-го, – а хлеб, мол, всё равно пропадает, да вот и отбирать будут.

Время сева, а зачастили сходы – для каждого приезжего, и каждого приезжего слушают: или кого-то ещё выбирать, или насчёт новых правов . Аплодисментов мужики не умеют, слушают напряжённо и молчат, оратор не знает, что и думать. Или скажут ему потом: «Твоё дело – говорить, наше дело – выслушать, а выйдет, как Бог даст». Очень недовольны мужики-хозяева, что на эти сходы, которые теперь и сходами не зовутся, но собраниями, – валит и молодёжь, раньше не допускаемая, и бабы приходят: «Вы нам тут баб перемутите, их тогда и в оглобли не впряжёшь». – «Да что это за слобода пошла, мора на неё нет, ровно очумел народ». Про Учредительное Собрание натолкуют – спрашивают мужики: «Так за кого голосовать: за царя или за студентов?» Бабам политики не поясняют, а бабы свою политику знают: мира хотят как одна. А пока требуют: удвоить казённый паёк солдаткам, его по 10 рублей в месяц дают на каждую законную жену и на каждого ребёнка от 5 до 16 лет, и всю войну считалось слишком хорошо, – но теперь стали требовать по 20 рублей давать, и ребёнку до 5 лет тоже, и невенчанным жёнам тоже. А на то старики только головами покачивают: «Ох, останемся безо всякого порядку».

Чем больше слов непонятных у оратора – тем пристальней слушают. Национализация, социализация – одна тарабарщина. И вдруг разобрались: «Как это? – ни продать, ни распорядиться, как схочется? Какая ж это слобода?.. Вот если б нам земли побольше да делай на ней что хочешь – вот это слобода!» И какой приезжий говорит о земле крайнéй – того и слушают. Откуда-то сложилось у крестьян, что какую землю этой весной засеешь – та за тобой впредь и будет, а свою хоть и не засевай – всё равно за тобой.

Да когда ж эта прирезка земли низойдёт? ведь сев упускаем! – хаживали спрашивать и к толстовцу Васе Таракину, Лыве, он как грамотный теперь много читал вслух и пояснял печатное. И Лыва со внутренним сиянием объяснял:

– Будет прирезка! Непременно! Теперь-то – вся земля наша. Повременить только надо, чтобы без этой, анархии…

– А от каких нам прирежут? – (То есть от кого из помещиков.)

– Да, помещиков нам Бог мало послал. Ну, найдётся земля, должна найтись. Революция никого не обидит.

И улыбался виновато, что нету земли.

От такого сумбура крупное Туголуково устроило складчину, да послали одного своего в Питер: своими глазами повидать, всё узнать. Воротился – и на сходе повинился: «Так много разного слышал, братцы, так много разного, всё перепуталось, всё забыл!» И сельчане посадили его в холодную за то, что деньги зря проездил.

И чем меньше крестьяне могут понять происходящее, тем настойчивей ползут слухи. «Теперь вместо царя какая-то рублика будет!» Из газет узнали, что наследник был болен, – «Это старая государыня сглазила, наводила порчу из зависти к молодой». Или такой слух: «В Питере главный прешпект провалился, под ним пожар и подземный ход». А рабочие в Питере лодыря корчат, большие деньги гребут, а совсем работать перестали. И на войну не идут, а с нас – сыновей да сыновей. И такое: теперь восстановят крепостное право. Слух от слуха – через недоверие и жуть, и конечно слух про Антихриста: то ли идёт, то ли уже пришёл.

Сказано: выбирать сельский комитет и выбирать волостной комитет. Зачем – мужикам непонятно, «может какое новое дело объявят». Выбрали. Сперва – кто поуважаемей, и Плужников – председателем волостного. Писаря Панюшкина сменить ни за что не захотели – и стал он называться «делопроизводитель народной власти». Повесил Панюшкин над столом портреты министров овалами, с князем Львовым в центре, и листок с текстами марсельезы и интернационала. Оставили б и волостного старшину Фёдора «комиссаром народной власти», но Скобенников (он зуб имел на старшину) запретил: ни за что не полагается. Упразднять так упразднять, от царя до старосты! Сам Скобенников в волостном комитете мало заседал, он всё приезжал-уезжал, наводил порядки везде в окрýге, Плужников тоже отлучался немало, ездил и в Тамбов на крестьянский съезд, – а тут комитет не заседал спокойно, мог войти любой чужой солдат и держать речь: «Скоро вот сами окопные заключат мир!» – и всё перебуровлено, растерзано заседание. Да никогда никакого дела комитет не мог довести до конца, и даже ни одного обсуждения до конца, начнут одно, сведут к другому. Сиживали подолгу и вечерами при лампе, уже стёкла в волостном правлении оплывали ручьями от надышанного.

Со средины марта два раза уже комитет переизбирался, и всегда на глотку, и порядочные оттуда утеснялись, а входили пустопорожние, завистники и горланы – кто громче кричит на сходке, в последний комитет вошёл и нахальный Мишка Руль, который вернулся в село явным дезертиром, и оставался, и вот командовал, – и вся Каменка боялась этого Руля: «ещё подожжёт». Боялась, но уже и прислушивалась к его дерзким речам. И даже сам Григорий Наумович Плужников похоже что терялся перед его наглостью. А Юля смущалась от его открыто похотливых взглядов, как он не смел бы смотреть на учительницу раньше.

Власть вот была – и не было власти. Ни стражника, ни станового, ни урядника, некем защититься, ни припугнуть, и в каком месте, по слухам, случалось ограбление или убийство (где-то целую семью зарезали для грабежа) – так не в один день из села и докладывали: охочих нет, да и докладывать некому. А где что казённое – то грабили теперь без оглядки. Случались и поджоги – самое страшное по деревенской жизни.

Комитет был – вывеска нынешней Каменки. Но и весь дух и вид села в эти недели менялся. На сходках – безобразие, крик, злая ругань, и не только от пришлых чужих, но и от своих. То и дело вспыхивают давние личные счёты, раньше приглушённые, даже никому не известные, а теперь выкрикиваемые с яростью, какой от этих мужиков и ожидать было нельзя. Ещё и оттого так страшны стали сходки, что все спокойные и умеренные, как Елисей Благодарёв, Аксён Фролагин или дед Иляха, вовсе перестали на них ходить, всё благоразумное было напугано, – а в первые ряды лезло самое горластое, озлобленное и тупое. Оттого что помещики были вдали (хотя и к тем топали скопом что-нибудь требовать, теряя на проходку и промолвку ведряный и тёплый день посева), а только против помещика село и могло объединиться, – то рулёвское «рви, не зевай!» стало метаться теперь между самими мужиками. Ни одного отрубника не выбрали в комитет, уже косились, кто насадил полдесятины сада, – «заберём!», и только тем ещё удерживались, что забрать-то легко, а как дальше делить? без обиды не поделишь. С однодворца требовали луг уступить. – «А что я на него затратил? из болота непролазного поднял!» – «Что и толковать, – соглашались, – покос первеющий!» Вот, мол, и давай нам. «Мы грабить не хотим, а желаем получить по согласию». Но открывшаяся в эти месяцы возможность взять без труда – переродила каменских мужиков: дрожали не упустить момента. Ещё в марте дезертиров презирали: «ты сбежал, а мой на фронте», но вот поворачивала зависть: «а словчил, сумел», – и наверно немало писем пошло на фронт: «бросай и ты, приезжай». Просили и Юлю такое писать, она отказалась, всё равно в отношениях с селом терять ей стало нечего.

Два года она учила в Каменке, и любила ребятишек, и думала, что полюбила крестьян, хотя от них не встречала много симпатии: «ничему не учат», «нет строгости». (А раньше в церковной школе дети зубрили один псалтырь – и мужики считали ту школу серьёзной. Отец Михаил объясняет: да, потому что учили милосердию к ближнему. Но что-то немного видно и тех плодов. Посев жестокости прошлого, и драньё взрослых мужиков розгами – они не прошли без следа, нет.) Почему-то именно за эти недели после революции многие сельчане перестали кланяться Юлии Аникеевне, как раньше, и стали грубы. Правда, не к ней одной: земство стало ругательным названием, земские подати вовсе перестали платить (и жалованья земским доставалось только половина, не выполняли и свой же мирской приговор платить школьный сбор), агронома прямо ненавидели и гнали прочь. Стали говорить интеллигентам: «Не место вам с нами, не суйтесь в мужицкие дела». (Однако с бумагами комитет заставлял разбираться.) «Нам пахать, а ты лалá разводишь». Про учителей кричали на сходах: «Не нужны нам, больно дóроги! вот приедут наши солдаты с фронта – будут даром учить». (Впрочем, Скобенникова побаивались как нового комиссара.) И даже про больничных кричали – не надо, пусть уходят! Оказалось, что образование крестьяне не ставят ни во что, и даже хуже – в подозрение, а приезжал болтун с мандатом из города – того слушали.

Это было незаслуженно, так больно: недоброжелательство, даже внезапная ненависть к сельским интеллигентам от крестьян. Шли самоотверженно служить для них же – а они…

И только к отцу Михаилу, которого каменские земцы скорее сторонились, – это озлобление по видимости не проявилось: никто против него не кричал. Мужики, разбаловавшись на митингах, стали в церковь ходить меньше, а бабы – по-прежнему, и в избах на календарях повсюду оставалась царская семья, а старухи по вечерам молились за царя: ох, грех будет, не попустит нам этого Господь. Да без хозяина дом сирота. Не давали мужикам гóлоса подымать, что у священника дом хорош и сад большой. А отец Михаил объяснял в проповеди так: Михаил II вовсе не отказался от престола, он согласился его занять, но только если выразит доверие вся земля. Так будем молиться, чтоб он помазался на царство, – и спасёт Россию в Девятьсот Семнадцатом, как Михаил I спас в Шестьсот Тринадцатом. А иначе – наступит татарщина.

Юлия сама не знала, что думать о новой жизни. В городах может и хорошо, а в деревне, вот, безобразно. Сама-то Юля никогда ничего революционного не читала (Анфия Бруякина навязывала ей), никак революции не призывала и не думала о ней, – а думала только просвещать невежественную народную толщу, и всё постепенно станет хорошо. А вот как вышло. И руки опускались. Жизнь стала – нравственной пыткой.

И особенно тяжело прислужничать при комитете с их бумагами, сиживать на их заседаниях, – а то они валили в саму школу и просиживали вечера тут. А позавчера, не в очередь её секретарства, вдруг поздно – близкий шаг гурьбы и резкий стук в её собственную дверь. «Кто такие?» – «Комитет, открывай!» Страшно перепугалась, до людей не докричишься, раньше никогда не боялась этого одиночества. «Поздно, не могу!» – «Открывай, пояснения требоваются!»

В страхе открыла. Вошло четверо молодых мужиков, среди них Руль, так и шарит по ней голодущими глазами. Сели, стали требовать пустяковое какое-то объяснение, упрекали в нерадивости, – даже не верилось, что из-за такого пустяка пришли, да и были под самогоном.

В этот раз обошлось. Но каждый вечер теперь дрожать?

Да не только Руля, она стала бояться уже и своего недоучки переростка Кольки Бруякина, – уже и он осмелел смотреть на неё так же.

После этого ночного прихода в совершенном ужасе стала Юля.

А Липа Лихванцева сказала ей по сочувствию:

– Ой, бежала б ты, Ульяна, от нас до беды! Уезжай к себе в Тамбов, часом!


Читать далее

Двадцать третье – двадцать девятое апреля
92″ 22.02.16
93 22.02.16
94 22.02.16
95 22.02.16
96 22.02.16
97 22.02.16
98 22.02.16
99 22.02.16
100 22.02.16
101 22.02.16
102 22.02.16
103″ 22.02.16
104 22.02.16
105′ 22.02.16
106 22.02.16
107 22.02.16
108 22.02.16
109 22.02.16
110 22.02.16
111 22.02.16
112 22.02.16
113 22.02.16
114 22.02.16
115 22.02.16
116′ 22.02.16
117 22.02.16
118 22.02.16
119″ 22.02.16
120 22.02.16
121 22.02.16
122 22.02.16
123 22.02.16
124 22.02.16
125 22.02.16
126 22.02.16
127 22.02.16
128 22.02.16

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть