Жил Шингарёв на Петербургской стороне, на Большой Монетной. Извозчики сильно подорожали, да уже за день перенял Воротынцев бережливую сжатость семьи, что оскорбительно мотать на извозчиков, а лучше добавить в нянино хозяйство (дрова подорожали вчетверо, мясо и масло – впятеро). И Верочка со смехом рассказывала, как один важный прокурор, опаздывая на доклад к министру, а трамваи набиты, а извозчики не попадаются, – нанял пустые дровни из-под угля и, стоя с портфелем, балансировал в них по Фонтанке. И с душевной свободой поехали брат с сестрой трамваем.

Уже повидал Воротынцев сегодня кусок вечернего Невского, и обидно сжалось сердце. Множество красиво одетого и явно праздного народа, не с фронта, отдыхающего, – но свободно веселящегося. Переполненные кафе, театральные афиши – всё о сомнительных “пикантных фарсах”, заливистые светы кинематографов, и на Михайловском сквере, в “Паласе”, рядом с верочкиным домом, – “Запретная ночь” (подумал: мерзко ей), – какой нездоровый блеск, и какая поспешная нервность лихачей – и всё это одновременно с нашими сырыми тёмными окопами? Слишком много увеселений в городе, неприятно. Танцуют на могилах.

Теперь избежали Невского: скосили по Манежной площади мимо Николая Николаевича-старшего, невдали от Инженерного замка дождались синего и красного огоньков второго номера, уже не переполненного в вечерний час, – и повёз он их, как будто выбирая и показывая (да только уличного освещения не хватало сейчас), что есть покрасивее в Свято-Петрограде: с оглядом на Михайловский дворец через Мойку, Лебяжьей аллеей вдоль Марсова поля и прокидистым Троицким мостом с лучшим видом столицы оттуда налево – на Зимний со звеньями Эрмитажа, на стрелку Васильевского, особенно в тот миг, когда причудливые и мощные ростральные колонны, угадываемые в подсвете уличных фонарей, захватывают Биржу точно посеред себя и тут же, обращаясь, упускают. Одно светилось, иное было темно, но привычный взгляд вспоминал и в темноте всё равно как бы видел и контуры, и цвета, а больше – бурый нездоровый цвет петербургских дворцов.

Смотрел-то Воротынцев смотрел, и любовался с отвычки, но истого москвича не собьёшь, не смутишь: наша Москва – с душой, а тут – нет. Наша Москва всегда лучше.

Да и трамвай петербургский – не московский: у нас в трамвае незнакомые соседи разговаривают, здесь – тишина, только спутники между собой.

А там – успевай переводить глаза на крепость, всегда различимую на небе, если оно не вовсе черно (тёмный призрак, та крепость и та стена, напоминание всем будущим заговорщикам…). И покатил трамвай самым современным, самым лощёным проспектом столицы, успешливым соперником Невского. А вот уже и сходить. От Каменноостровского направо недалеко было им пешком. Дорогою, подготовляя брата, Вера рассказывала ему о Шингарёве ещё, и он со вниманием слушал. По нужде Шингарёв стал и финансистом: профессоров-кадетов в Думе полно, а специалиста по финансам не оказалось, так взялся он. Знаменитые его бюджетные турниры с Коковцовым… Недоброжелатели из своих же кадетов зовут его дилетантом: мол, где-то надо остановиться…

– Нет, это ничего! – нравилось Георгию.

А прислушивался и к самому голосу сестры – тихому, уговорливому, что не болтает она по-сорочьи, но подаёт самое важное. Ещё от первой минуты, как увидел её тоненькую, миловидную на перроне, поразился, как мало думал о ней все эти годы, как мало чувствовал, что есть у него такая сестра – не яркая, не дерзкая, а взгляд такой понимающий, такой свой. И сейчас в трамвае: не потому, что твоя сестра, но правда же – какое скромно одушевлённое лицо. Человеку, кто направляется в трудную самоотверженную жизнь, только на такой и можно жениться: неслышно, неустанно, незаметно горы переворотит избранному, в постоянном некрикливом работливом скольжении. И почему, правда, сестрёнка, всё не замужем? Благодарность и даже влюблённость в сестру всё более забирали Георгия сегодня.

Рассказывала Вера, что Шингарёв одновременно и гласный петроградской думы и гласный усманского земства, и половину России объехал с общественными лекциями, с успехом невероятным:

– Он даже статистику так излагает, что заслушиваются люди. Не какой-нибудь блеск в его речах, он даже может и неправильно выразиться, а вот… искренность! за-хваченность!

Между тем, придерживая под невесомый локоток, вёл её Георгий по Большой Монетной, и номера нарастали. Тут ещё немного пройти, и дома попростеют, будет граница приличного района, уже рядом с неприличным Выборгским.

– Он очень русский человек, но активность у него даже не русская, вроде твоей, почему я и думаю, что вы друг другу понравитесь. Больше всего он радуется, когда работать ему дают, не мешают.

– Слушай, а мы не наскочим на какое-нибудь кадетское сборище?

– Вообще ручаться нельзя, – тихо засмеялась Вера.

– А ты сказала – понедельник! Так ты меня в западню?

– Петербург! Жизнь в том и состоит, что друг ко другу всё время ходят и обмениваются – новостями, мыслями, теперь вот списками … Чем-то надо гражданские свободы заменять. И потом он – излюбленный депутат, к нему и незнакомые рвутся…

Вот был и 22-й номер, по фасаду отделанный под светлый плиточный кирпичик, значит постройки недавней. В парадное. Лифта нет, но лестница – шире обычной, можно рядом свободно идти троим, и окна лестничной клетки – трёхстворчатые, просторные.

– Пятый этаж? Всё-таки не понимаю. Такое положение в Думе, в партии – почему уж так стеснённо живёт?

Лёгким дыханием, несмотря на подъём, Вера объясняла:

– И даже за такую квартиру он отдаёт половину думского жалования. Депутатам платят весьма умеренно. Да по пятьдесят рублей теперь каждый отдаёт на думский санитарный поезд. Да – пятеро детей. Да – трём племянникам ещё посылает. Да он и аскет прирождённый: удобств не ценит, к еде равнодушен, сладкого совсем не ест. Он и сам вырос одним из шестерых детей.

– Вы так близко ознакомились?

Потолки не снижались, однако, ни на третьем, ни на четвёртом. На дверях квартир – узорчатые чугунные номера.

– Я сама, через меня, предлагали ему литературную работу – так он и не всякую берёт. А только – какая по душе. Хоть и бесплатная. Ну, вот ещё за лекции получает. Семья у него, правда, трудовая, поворотливая, особых забот не требует. А сам уж – и болен, на воды посылали. Годами без отпуска, месяцами без отдыха.

Из далёкого фронтового угла, из землянки представлялись главные думцы на некоей сияющей высоте, поставленные высоко над средними русскими гражданами. И вот не соединялось это теперь с рядовой петербургской квартирой и всем вериным рассказом. С тем большим интересом поднимался Воротынцев.

Лидеры кадетов, подобно знаменитым артистам, изображались на почтовых карточках. Так видел Воротынцев Милюкова, Маклакова, Родичева, Набокова – а вот Шингарёва почему-то нет.

А он сам и дверь распахнул, Андрей Иванович, – и каково это движение было, и всё сразу, охватимое одним взглядом, ещё не разделённое на признаки, открыто передавало, что этот человек из себя ничего не корчит, не строит.

– Здравствуйте, здравствуйте! Высоковато? Я, знаете, по сельской привычке терпеть не могу, чтоб у меня над головой ходили.

Энергично подал большую ладонь, жал не расслабленно.

– Зато, – пошутила Вера, – как и прилично теневому министру финансов – на Большой Монетной.

– Да разве вы ещё сельский?

– Вот, тринадцать лет по городам, а привыкнуть к городу не могу.

Правильно ли показывал первый взгляд, неправильно, но сердце Воротынцева всегда шло по нему. И сейчас, отстёгивая в передней оружие, зарадовался он, что можно со встречной открытостью, без чинов, без кривляний.

– Мы-то – в земле живём, над нами – всё топает. Обе верины руки подхватил Шингарёв размашистей, чем это делают:

– Ну как хорошо! Как хорошо, что привели.

С первого вида и гласа вступал в душу этот человек.

Квартира вся в глубину, там кто-то ходил, был, выглянула девочка из другой двери, но кабинет Андрея Ивановича – тут же, первый. Тем же широким движением хозяин распахнул, пригласил и Веру, но та:

– Спасибо, спасибо, я – к Евфросинье Максимовне.

Узкая комната, ещё суженная книжными полками с обеих сторон да стульями, однако не свободными: на каждом стопы журналов, брошюр, бумаг. Проваленный диван – и тот не весь свободен, и на нём стопа. К единственному окну в глубину удвинут письменный стол, а уж на нём – тот ужасный разброс и наброс, который только одним хозяином понимается как осмысленный порядок.

А уж хозяин, в костюме домашнем, не новом, держится ещё и проще своего пятого этажа: вот, председательствует в военно-морской комиссии Думы и важен ему всякий понимающий человек с фронта, чтобы перенять наблюдения и выводы: сам же за всеми делами, думскими, партийными, лекционными, много не выберешься в Действующую, в этом году и в Европу катались на два месяца парламентской делегацией, и там успевай понимать. Мотался и на Западный фронт, поглядеть, – но наездом, посторонними глазами – что увидишь? А заседая в Совещании по обороте или в думских комиссиях, сколько надо чужого опыта собрать, соединить, стянуть, чтоб уверенно опираться. И он старается чаще видеть армейцев, очень нужны свежие оценки.

Так сейчас – сразу и говорить?…

Да знаете, фронтовому офицеру только и мечта, чтоб тебя послушали, ведь колотишься – пожаловаться некому.

На продавленный диван усаживая, а себе подтягивая плетёный стул:

– Так вы в какой армии сейчас?

– В Девятой.

– У Лечицкого? Кажется, хороший генерал, да? Верно видит, молодец.

– Из лучших.

– Значит вы – с самого, самого левого фланга?

– Как шутили до этой осени: мы – “крайние левые”, левее всех социалистов. Того крайнего левого фланга, где был у нас бок защищён, а теперь румынами открылся. И потекло.

Вопрос – ответ, вопрос – ответ, – деловые, понимает, помнит. Да, да, с Румынией – всё самое горячее и непонятное. Как же Добруджу отдали? Как там Дунайский корпус? А что под Дорной-Ватрой? (И без карты всё представляет, молодец.) Почему же мы отступаем? А летние месяцы ваша Девятая ведь наступала, и удачно. Так – боевой дух сохраняется?

Вот ему что – боевой дух! Сейчас, сейчас, будем добираться, через румынские участки. Ждёт его узнать куда больше, чем он доведывается.

Но тут же и остановил Шингарёв – раз, и другой: дело в том, такая случайность, позвонил Павел Николаич, он тут, на Петербургской стороне, и собирается зайти, вот в течении часа…

– Павел Николаич? Простите, это…?

– Милюков. Такой случай жалко пропустить, ему тоже бы очень надо послушать! И Милий Измаилович придёт, Минервин. Вот мы бы все сразу толком вас и послушали.

Ах вот как, всё-таки затащила Верунька на сборище. Ну что ж, даже и забавно начинается Петербург. Даже и замечательно?

А пока – что? А пока Шингарёв, виноватый в задержке, и сам готов – отвечать, объяснять. Вот он весь, неукрывный, не похожий на думского лидера. Подстрижен, правда, как модно у общественных персон – бобрик, лишь чуть длинней. И на голове, в усах и в бородке уже непоправимо двинулся тёмный цвет в проседь. Но в рассеянном свете матового колпака настольной лампы – вот эта карточка на стене: в белой косоворотке навыпуск, с кроликом на коленях – молодой лохматый весёлый цыган, прицыганенная порода, как много у нас по прежней степной границе, – и спросить неловко, вдруг не попадёшь, и не удержаться:

– Вы?? Неужели?

И самому не верится? – где теперь эти буйные неулёжные чёрные волосы враспад, эти глаза горячие, бегучие, – улыбка! вскочить в секунду! – бежать, скакать, делать!

Двадцать дет назад, даже не земский, вольнопрактикующий врач за пятачок. Тех сельских участков, ему намежёванных, скудость, убогость, невежество – как же вспоминаются нежно:

– То корова “не пришлась по шерсти” домовому – значит, продавай. То от скотьего помора голые бабы идут вокруг деревни и пашут… А эта “народная медицина”? Трудные роды, так свешивают мать вниз головой с печи и – гонца в церковь за три версты: просить батюшку открыть царские врата, чтоб роженице легче. А детям – пригрызают грызь! А – умывают с уголька?

Он как будто жаловался на народ? Но – не с презреньем, а с печальным состраданьем.

– В Усманском уезде, где у меня хутор сейчас, – поразвитей, почище, и всегда были. А в Ново-Животинном, где мы эту статистику проводили, боюсь, что и сегодня… К земле прикованы как обречённые. Уже безземельны, безлошадны, нищи, двор не огорожен, хата убога, живут уже не от земли вовсе, отхожими промыслами, а всё равно: земля! Копаются в последнем клочке.

– А когда вы последний раз там были?

– Да уже семнадцать лет. Сейчас – везде лучше, да, и даже несравненно, деревня – другая, но ведь я же не врал: в 99-м году так было: что зимой не хватало кислой капусты! не сварить щей! Кто же смел так довести деревню, скажите!?

Его голос нутряной, забирающе-искренний, повлажнел.

– Ново-Животинное стоит над Доном. Вдоль берега – мощные слои известняка. Известняк – ничей, как говорится Божий, издавна его ломали на строительные работы. Так нашёлся сукин сын догадливый, свой же мужик, наплевал и попрал это народное представление – ничей. И отеческое начальство ему помогло: в Воронеже сунул взятки, кому надо, и все эти залежи получил в аренду. И никто уже больше не смел брать известняка, все подчинились, деться некуда. Вот так разлагается народная душа – и непоправимо от нас уходит. И как же можно с этим – на пять минут примириться и не бороться?

Даже не видя бы приветливого лица Шингарёва, только один его голос слыша, тембр удивительный, нельзя было к нему не расположиться: этот голос, ещё рождаясь, ещё по пути, как будто снимал с души всё тепло, не жалеючи, не оставляя в запас, – и выносил на собеседника:

– Раньше ломали камень вольно, везли в город, от себя продавали. Теперь стали получать у арендатора, сколько заплатит, лучшему работнику 30 копеек в день. Вкапывались узкими шахтами, душно, сыро, керосиновый ночник, согнутая поза. Крепленьем уже никто не занимался, лишь бы заработать, верхние слои обваливались, особенно весной. То про одного, то про другого: “задавлен горой”. Один молодой, кормилец семьи, не успел выскочить за товарищем – глыба в спину, паралич обеих ног, калека и хуже: отказал сфинктер прямой кишки, отходы не сдерживает. И вот лежит на соломе в тесной избе, без ропота, и родители, и жена тоже покорились: знать, Бог велел… Страстотерпец наш великий, безответный серый русский люд…

Пробрало Воротынцева – и тот сукин сын арендатор, и тот парень раздавленный… Верный человек Шингарёв – и понимает, что надо. Да, он и солдатское горе поймёт, ему – и не стыдно будет открыть такое, что вообще офицеру стыдно. Они друг друга поймут! Удачно попал.

– …Не перестанешь поражаться ему никогда. Но и надежды на него не удержишь: нет, сами они свою жизнь никогда не изменят. Вытащить их можем – только мы.

Каменоломня ли та. Дифтерит на грязной соломе. Или всё, что сгустилось в окопах за двадцать семь месяцев войны.

– …И как же пять минут жизни отдать – чему-нибудь другому?… Я пошёл в народ – лечить. Но, собственно, – и не лечить. Что ж прикладывать пластырь голодному и безграмотному? Нет, ты разгрузи его спину, ты просвети его нагнутую голову. С университетских лет меня и поразил этот разрыв: между торопливыми идеалами интеллигенции и покорной непросвещённостью масс. Разрыв – слишком опасный для страны, этак ей несдобровать.

– Сегодня он – не меньше, – предупредил Воротынцев, уже о своём.

– Конечно, и сегодня не меньше, в том и беда, – не понял Шингарёв. – Тем хуже. И значит, задача не изменилась с конца того века: всеми силами, как можно скорей, сближать верхи с низами. В этом – решение всех русских вопросов. А нам времени не дают. Тогда – война началась, потом революция, потом реакция, теперь – опять война, ничего мы не успеваем. Сближать – а как? Мне казалось, что естественней всего врачу: он в каждую хижину входит как свой, желанный.

Так и вязалось у Шингарёва в те годы: сперва – санитарные условия деревенской жизни, а их не понять без крестьянского бюджета, а дальше надо понять и бюджет земства. Сперва – устройство амбулаторий, школьных горячих завтраков, яслей-приютов на время страды, а там – печатные работы, публичные выступления, в 26 лет – уже гласный Тамбовского губернского земского собрания, и борьба против князя Челокаева, главы тамбовских консерваторов.

Но что можно было сделать в земстве, если ему не давали даже поговорить спокойно, а его лучшие проекты возвращались с выговорами? Сами же допустили общественную мысль – и сами же потом надругались над ней. Всё больше вырисовывался конфликт с центральными властями, с правительством.

А это – совсем уже как бы не о прошлом, это сегодняшний день и есть, и этому полковнику тоже надо было отчётливо понимать:

– В 902-м году собрал Витте земский съезд о “нуждах сельскохозяйственной промышленности” – первый земский съезд! Все заволновались, везде отголоски. Выступил и я в Воронеже с докладом: “Что казна взимает с населения и что даёт ему взамен”. Так приехал давить нашу крамолу сам товарищ министра внутренних дел! И за мнения, высказанные не по нашему задору, а по запросу Витте, разносил уважаемых пожилых людей, не стесняясь ни возрастом их, ни положением, высмеивал, издевался. С той безбоязненностью, с тем хамством, которое так свойственно самодержавной русской бюрократии! Меня как букашку даже не вызывали, просто взяли под полицейский надзор. Но именно и было тяжело, неловко – остаться непострадавшим, когда вокруг крушат честных людей. Только когда ко мне пришли с ночным обыском – только тогда отлегло, стало чисто на душе.

Воротынцева уже брало нетерпение – начать бы говорить о своём главном, открыться самому, а то ведь придут помешают. Но не решался он прервать, когда так охотно рассказывал именитый депутат. Странно, Воротынцев эти же годы жил в России, и самым напряжённым образом, а вот этого всего не знал, как и Выборгского воззвания.

И так он сидел, утопленный в старом диване, и выслушивал зачем-то давно изжитые подробности пятнадцатилетней давности. А Шингарёв – с плетёного стула, повыше.

Вот так и закручивался беспартийный врач во внепартийный водоворот. Сперва вступил в увлекательный для всех интеллигентов Союз Освобождения. А стали объявляться партии – оказался кадет. Впрочем… Ещё в студенческой молодости, в рождественское гадание, Фроня – тогда курсистка и ещё невеста Андрея Ивановича, надписывала много билетиков, их потом лепили по развалу большого таза, а в тазу по воде пускали ореховую скорлупу со свечкой, кому к какому билетику пристанет. Шингарёву пристало: “Будет депутатом первого русского парламента.” Тогда ещё царствовал Александр III, и даже глаза зажмуря нельзя было тот русский парламент реально вообразить. А сбылось – точно. От Воронежа Шингарёв был уже и в 1-ю Думу первый кадетский депутат. Но воронежский кадетский комитет не хотел отпустить его в столицу, поберегли для Воронежа, и что ж? Тех первых неизбежно ждало Выборгское воззвание, тюремная отсидка, запрет политической деятельности – а Шингарёва избрали во 2-ю, потом и в 3-ю. Когда же запретили ему баллотироваться от Воронежа, то в 4-ю дружно выбрали по Петербургу, уже знали здесь его.

Это к тому всё рассказывалось, что ничего нельзя совершить, не борясь против власти. Да если вдуматься, так может так оно и есть? А с чем Воротынцев ехал – в том тоже ведь, как будто?…

Во Второй Думе никто не понимал долг народных избранников как работу-работу-работу. А будто нет ни России, ни народа, только партийное самолюбие. Крайне левые кричали: “Такой Думы нам и не надо, провались она!” А кучка правых: “Вы и такой Думы недостойны, слишком много урвали!” И всё-таки разгон её был – щемящий день.

– Я предвидел, что государственный переворот пройдёт для народа как бы незаметно…

(Разве то был государственный переворот? Странно слышать, Воротынцев и не заметил, не запомнил).

– …Но и при всём ожидании тишина Петербурга и Москвы 3-го июня была поразительна. Не только волнений, но даже малейшего интереса, что с Думой произошло какое-то событие. На стенах – отпечатанный манифест, прохожие даже не останавливаются почитать. Гонят себе извозчики, тянут ломовые… Мы-то себя считали – “Дума народных чаяний”, а разогнали нас – никто и не моргнул.

(Так может – и не была беда?)

И Шингарёв пересел к нему на диван, утонул в другом проямке. От воспоминаний к делу стал пристально проглядывать собеседника серыми допытчивыми глазами. Такая была в нём нестоличность, доступный уездный врач, в тревоге за собеседника готов и сейчас осмотреть его и выстукать.

А где Воротынцев был в то время?

Июнь Девятьсот Седьмого? Да здесь же, в Петербурге. Кончал первый курс Академии, экзамены. Честно говоря, ничего не заметил.

Так, так, кивал Шингарёв. Этого заболевания он и ожидал.

– В Третьей Думе всё же было согласие в работе. Но сейчас, в Четвёртой, всё заклинилось, ничего не идёт. От упрямства и тупости власти. А ведь война была бы для них самый благодарный период для сближения с общественностью! Не захотели. В прошлом году, после отступления и преступной сдачи крепостей наша военно-морская комиссия подала царю очень откровенную записку. И – никакого ответа не было. И это ещё, скажите, мы – в комиссии, хоть можем всё знать и обсуждать. А в Третьей Думе Гучков нас и в военную комиссию не пускал, объявив кадетов “не патриотами”.

На открытость – открытость:

– Лично о вас, Андрей Иваныч, этого не скажешь, но если перебрать ваших товарищей по партии – какие они в самом деле патриоты? Я бы сказал: Александр Иваныч был довольно прав. – Смехом смягчил свою дерзость.

Шингарёв с горячностью:

– Если мы ищем народу добра – кто же мы?

– Ну, по-разному можно искать, – смелел Воротынцев к своему. – Если прочность России вам для того не нужна, Россия хоть развались, была бы свобода.

– Как прочность не нужна?? Мы желаем именно – победы! Мы строим все расчёты – именно на патриотизме населения! Это – одно наше спасение, неожиданный народный дар, целитель всех недугов, – это после всего, как над народом издевались!

И изглядывал Воротынцева как своеобычного, но представителя того же народа. От него он ждал каких-то решающих слов, Воротынцев это почувствовал. Но – рядом, рядом маячила и та скала, бараний лоб, которая сейчас не разъединит ли их? Вот как, они уже патриоты – больше Воротынцева? Не решался напомнить Шингарёву, что он перед войной мешал военному бюджету.

Вжался в продавленный диван.

Очень закурить хотелось, но неудобно. В кабинете – густо-книжный воздух, и без табачинки.

А Шингарёв понимал так: всё, что сделано для войны, – не бюрократией! – но общественностью. И Россия должна была набрать полное военное напряжение к концу этого года, а к началу 1917 быть в апогее силы. Но всё разваливается – из-за тупого сопротивления власти. Тыл – шатается, не выдерживает.

Опять – тыл. Твёрдые цены, таксы, заготовки? Комиссии оборонная, бюджетная, сотни образованных людей с таблицами статистики, экономическими справочниками. И если что в России менять – так опять же таблицы, справочники, вот их всех спрашивать, а шашка, повешенная в передней, – бессильная палка против этого всего, хоть и две дюжины таких дурных шашек. Даже в Академии не изучали ни гражданского законодательства, ни органов управления.

А Шингарёв – всё пригружал:

– Какая-то чёрная полоса, никого не рождающая. Не рождаем великих деятелей. Покинули Россию и пророки, и великие писатели. Но самое удивительное: почему не выдвигаются полководцы? Третий год небывалой войны, какой Россия никогда не вела, 14 миллионов перебывало под ружьём, – отчего же Суворова нет? Ни даже Скобелева?

Полководцы?…

– Разрешите, я закурю?

Полководцы! Воротынцев ли не думал о них?! (И о себе…) Что они не рождаются – не случайность. Они – рождаются, но верхи служебной лестницы непроходимы для них, из-за тупости. На дивизиях, на корпусах, даже на армиях по сравнению с началом войны сейчас толковых генералов немало: вот – Лечицкий, Гурко, Щербачёв, Каледин, Деникин, Крымов… А выше – не пройти им. Ну, как и у вас с министрами.

Это – понравилось Шингарёву. И, уже нетерпеливо сплетая пальцы, он задавал вопросы такие, чтобы вырвать из груди полковника предвидимый и желаемый ответ. Что в армии – ещё неисчерпаемые возможности! Что сил её – хватит на все испытания до победы, и полководцы ещё просверкнут. Мы – победим, только освободите нас от этого гнилого правительства!

Но на такого полковника он попал, что ничего этого страстно желаемого тот обещать не мог и не хотел. И о правительстве, и о верхах, которые сам Воротынцев нисколько не уважал, – такой мольбы-обещания тоже не мог выговорить.

Полное взаимопонимание – только примерещилось обоим?

И росло желание начисто объясниться с Шингарёвым – и невозможное же, смешное положение для боевого офицера: приехавши с фронта, перед тыловым штатским вдруг выступить каким-то пацифистом. Как басу сорваться фальцетом. Они тут – за войну и за победу, а ты?… Ишь как легко они – “набрать полное военное напряжение”! – ты набери его в окопе, крючась день за днём. Очень они уж тут воинственно-победоносны. Но чем прямей Воротынцев видел истинную народную нужду – тем трудней было, оказывается, выразить её на образованном языке.

А Шингарёв ждал: как же нам вытянуть войну? Чем мы для неё дорожились? что жалели? Столько жертв уже положив, как же мы смеем не искупить и не победить? Тени мёртвых подымутся, спросят: за что вы нас погубили?… Да кадеты готовы атаковать правительство с любой новой силой!

Вот этот вопрос: а для чего же принесенные жертвы? каков же наш долг перед умершими? – всегда стоял поперёк и против нынешних мыслей Воротынцева. Этот долг перед умершими он чувствовал живее тех, кто мог ему возразить в Петербурге, – это были вереницы знакомых или теперь уже полузабытых лиц и имён, и со многими обстоятельствами их смерти, или закопки в землю, или отправки тяжело раненными. Но всех их не забывая никогда, он ещё настойчивей слышал стон живых.

Ясно, что надо сказать. И кому ж говорить – председатель военной думской комиссии. И человек какой – не слукавит ни в малости. А выговорить – трудно. Начал издали:

– Ну, хотя бы первое что: сократить армию. Сильно сократить. Просто – на одну треть. Нам нужна армия не огромная, а отборная – почти б одних охотников, в решающие места. А у нас натянута уже не армия, а сбор да сброд. Мы пытаемся тем покрыть недостатки нашей военной техники.

– Так, так, – не удивился Шингарёв. – Такие мысли мы иногда слышим, – и вы, значит? В Думе вслух мы об этом не осмеливаемся. Но – работников на поля, да? И – меньше ртов кормить, меньше эшелонов на снабжение?

– Самое главное – меньше толкотни в окопах. Раненых на одну треть меньше. Воевать надо уменьем, а не числом. А запасные части сейчас? – батальоны чуть не в дивизию. Перегруженные скопища, гнойники, киснут без оружия, без дела, – поймите: уже в запасных полках у солдат создаётся ощущение своей фатальной – и бессмысленной! – обречённости. И приходят пополнения в полк – ничего не умеют, заново учи. Но у нас в военном ведомстве, в правительстве окостенели мозги: что раз большая война, то надо как можно больше солдат согнать. Уж наверху что задолбят – разве их переубедишь? разве им объяснишь?

Наверху ?? О, это Шингарёву сверкающе понятно! Русское наверху, свисающее над каждым здравым вопросом, поперёк каждого здорового пути! – ещё бы! Так и думцы в парламентских прениях упираются в стену, а свалить голосованием – не такой у нас парламент.

Но не только наверху – а вот рядом, глаза в глаза, этого искреннего человека, одушевлённого одною Россией, – его ли можно переубедить? Уже раздумался:

– Возвращать рабочих на заводы массами? – пойдёт неудовольствие в армии, просьбы, нарекания: а почему не я? А крестьяне – тем более. Будет деморализация оставшихся. А что скажут союзники? В момент такой войны – подобие демобилизации? Они это воспримут как измену. Я в этом году много беседовал в Лондоне, в Париже, – я просто не представляю, как решиться промолвить им такое. Как доказать им, что этого требует дело, а не силы свои мы бережём за их спиной? Что на самом деле – не утеряна наша решимость воевать до последнего солдата и до последнего рубля.

Что?? Что Воротынцев слышал? И от этого самого человека!

– Андрей Иваныч! – заволновался он. – А как же новоживотинцев? Тоже – до последнего солдата? Вы… вы отдаёте себе отчёт: пехота – замучена! Крестьянин – не охватывает необходимости этих жертв, третий год подряд, он только видит, что кем-то и зачем-то принесен в жертву, и должен неминуемо или умереть, или покалечиться. Вы сами сказали об этом арендаторе – вот так разлагается народная душа. Так вот так – она и разлагается!

Нет! Не понимал! Те же глаза в горячем блеске, переходящие к влажности, тот же вид задушевный, подкупающая интонация, – нет! не понимал! тот парень, задавленный в известняках, – был жертва не патриотизма, а тут – война, победа, союзники, исторический жребий России…

– Да разорвались бы эти союзники! – не выдержал Воротынцев. – А то они наши жертвы берегут! Да я б для них и предпоследним солдатом не пожертвовал.

Шингарёв был изумлён выпадом полковника:

– Но для такого крутого поворота?… Но что и как пришлось бы делать?

– Ну, конечно, понадобились бы решительные действия, – с выражением сказал Воротынцев, однако ведь не представляя ясно таких, и не от этого собеседника, видно, добьёшься.

Но так удивителен был кадетский разгон, что это полное выражение и эти “решительные действия” Шингарёв понял всё в той же своей заведенной линии:

– Да, вы правы! Для спасения страны нужны решительные перемены! Поймите меня, – говорил он раскаянным голосом, – я не левый, я понимаю, что серьёзная ответственная партия даже в оппозиции должна поддерживать правительство, если то попало в затруднительное положение, иначе всё государство полетит – куда?… Мои товарищи опасаются: если будем сотрудничать с правительством – как бы нам не изолироваться от левых течений. Или: как бы мы не разоблачали правительство слишком мало, и после войны, когда его будут судить… да дождёмся ли, что его будут судить?… как бы не попрекнули нас тогда, что мы… Но я… я бы сотрудничал с ними до последнего! Я бы всё им простил, всё простил бы этой власти, если б знал, что и там сердца горят о народе. И там, просыпаясь в бессоннице, думают только о нём. Но нет, не горят! Не думают! – даже и белым днём, в вицмундире, за казённым столом. Они не понимают, не чувствуют, какие надвигаются на Россию события – неизбежные, скорбные, ужасные!

Жгуче застлало эти глаза доброго разбойника, он должен был прикрыть их.

– Правительство – в распаде. Царь, ведущий армию, – катастрофа. Возможно, мы подошли к самому обрыву. Скоро и Государственная Дума уже не сможет остановить народное движение!

Ого! Свободно ж тут говорилось. Смелей, чем в армии.

– Андрей Иваныч! – останавливал Воротынцев. – Неужели вы допускаете… можно допустить революцию?

Шингарёв глядел осушенными напряжёнными глазами:

– Для того мы, Дума, и существуем, чтобы революции не допустить. Мы – клапан, выпускающий лишнее давление. Революционный взрыв снимет ответственность со всех: вот он помешал, а то бы!… И какой услугой Германии была бы революция! Мы – клапан, и выпускаем давление, сколько можем. Но если – власть не поддаётся никаким убеждениям? Если в правительстве зреют предательские мысли?

– Ну, это вздор! Такого нет.

– Ну как же? Если валят и сталкивают Россию в поражение?! – Его руки обречённо уронились на колени. – Увы, последний год я всё меньше вижу возможностей отвратить… Допускаю, что это уже не в нашей власти…

Раздался дверной звонок.

– Наверно, Павел Николаич! – обещающе, уважительно вскинул палец Шингарёв. Проворно поднялся, пошёл открывать.

Теперь и профессор Милюков! Ну, сейчас навалятся, только успевай соображать да возражать.

Воротынцев быстро докуривал вторую папиросу и спешил обдумать главную неправильность в последних словах Шингарёва: что тот уже сдаётся на революцию? – тогда бы тем более действовать, даже малыми подобранными силами, – не робеть, не зевать, время не терять. А вот что ещё у них неверно: почему они соединяют правительство с поражением? Не с поражением, а с измотом народного духа. Так-таки надвинулся бараний лоб и разъединял их. Они хотели – спасти войну, когда надо было: от этой войны – освобождаться.

За дверью слышны были два женских голоса, оживлённых. Шингарёв воротился один:

– Нет, не Павел Николаич. Это наши дамы, партийные.

Уселся в ту же ямку дивана, вспомнил, вернулся. Слова – обречённые, а тон уже, пожалуй, и одобрительный. Пронырнув сквозь отчаяние, он шёл к своему опять:

– Если станет революция роковой необходимостью – что ж? Остаётся только не приходить в ужас. Остаётся верить в чудо, что даже из революции Россия сумеет возродиться. Эта кровавая война, даст Бог, принесёт и полную свободу… – Не за себя одного он говорил, он многих знал, за кого: – Ещё будет у нас широкий расцвет общественных сил! Ещё появятся у власти светлые, разумные люди, уважающие свободу великого народа. Только не потеряем веру в будущее России! Надо верить в самодвижущие силы общества. Надо верить в народную правду!

На народной правде опять углубился, увлажнился голос Шингарёва – и на миг ему стало нельзя говорить.

В какой же суматохе их мысли! – еле успевал Воротынцев ловить: то – победа во что бы то ни стало, то – согласны на поражение, на революцию, лишь бы свобода?

Нет, это как-то у них соединялось:

– Зато после революции наберётся новых сил армия, как это было во Франции. Обновится командный состав. Укрепится дисциплина. Разольётся воодушевление – и войска…

– Вы так думаете? – Воротынцев хотел спросить без насмешки, но оттенок лёг.

– Мы все так думаем, – простодушно ответил Шингарёв. – А без этой веры как же бы можно годами…?

О, святая вера, только отдайся. Но один полк – один народ , другой полк – другой народ . И тот же самый полк – утром один народ, вечером другой. А вообще всякий полк занимает только протяжение, содержит невыразительное число, а войну делают – охотники, разведчики, смельчаки, первые атакующие. Как и историю делает – отборное меньшинство.

Скомканно это, не всё, ему сказал. Не убедил.

Ну, а как же парень тот, перешибленный в известняке?

А Шингарёв своё:

– Я вот недавно почитывал историю Франции, конца XVIII века. Слушайте, какое страшное сходство! Так и привязывается мысль: да ведь это наши дни! да ведь это наша разруха! Да ведь это наша слепая безумная власть! Да ведь это наши неуспехи в войнах! Да ведь это наши змеиные слухи об измене наверху!

– Андрей Иваныч! Андрей Иваныч! – взялся всё-таки Воротынцев остановить его разгон, дружески взялся, обеими руками за обе его. – Не сами ли мы эти параллели нагоняем? А как бы усилия приложить – распараллелить? Мало нам хорошего – ту историю повторять. Как бы её – обминуть? Нет, я очень прошу – увольте нас от революции!

– Да, пожалуйста, уволю, – рассмеялся обаятельно Шингарёв. – Но получим ли мы что-нибудь взамен?

Правда, когда государство застывает в безвыходности – как должны все штатские смотреть на своих армейских: что же вы ждёте? почему не поможете? И этот долг – Воротынцев остро и стыдно на себе чувствовал. Но как помочь? Он и приехал за тем: узнать.

– Конечно, – вздохнул Шингарёв, – умеренный государственный переворот бывает прекрасным выходом. Но мы, русские, нерешительны на такое. Даже может быть неспособны. Гучков говорит: власть не держится ни на чём, только толкни. Неправильно. Она на многом держится. На государственной машине. На инерции человеческих представлений. На корыстно заинтересованных кругах. На отсутствии мужества у подданных.

В “отсутствии мужества” был ли упрёк? намёк? Нет, это он обдумывал вслух. Да кроме мужества ещё ж надо сметать, сообразить, узнать, понять. Вам тут хорошо, близ самого центра. И опять наложился Гучков, как всё сужено и мало даже в раскидистой России.

– …Так что по-русски больше остаётся надеяться, что как-нибудь само , само… Власть ли очнётся? – самое бы простое! – так не очнётся она. – Шингарёв сдавил темена с ещё густыми, но чуть седеющими волосами. – Это поразительное непонимание беспощадного хода истории! Что уступить всё равно придётся, так лучше же вовремя, лучше же мягче? – нет! Ни вершка не уступят, пока их не разнесёт! Не признают, что лестницы прогресса никому не миновать! И теми же ступенями, изжитыми на Западе, поплетёмся и мы, всё равно. Но тяжело за русский народ, слишком дорого мы платим за то, что другим достаётся дёшево. Вы не знаете легенду о Сивилле? Её приводили в первом номере “Освобождения”…

Какого ещё “Освобождения”? И спросить неловко.

Позвонили опять.

– Павел Николаич! – взмахнул Шингарёв с готовностью, и поспешно, – да он и всё время так двигался. Пошёл открывать.

Послышался мужской немолодой голос. На “ты”. – “Приехал?” – “Ждём, нет ещё”. И вот уже Воротынцев поднялся приветствовать ещё одного видного кадета – несколько напряжённого, несколько ироничного или как бы играющего, с нарочито задолженным клинышком светлой бородки, с острым взглядом через пенсне.

– Милий Измаилович Минервин, член нашего ЦК и член думской фракции… А я как раз начал Георгию Михайловичу рассказывать легенду о Сивилле. Ты не расскажешь, у тебя лучше?

Конечно расскажет! Не прося повторить приглашения, нисколько не интересуясь, зачем этому непросвещённому полковнику легенда о Сивилле, нисколько не подготовляя вида своего, голоса или настроения, Минервин опустился на тот же диван, не замечая проямка, и засказывал сразу не одному этому слушателю, но целой аудитории, для чего артистически заработала его мимика, и голос, и таинственно заколебались тёмно-бордовые боковины исторической сцены:

– …К римскому царю Тарквинию пришла она и предложила купить Книги Судеб. Однако цена показалась царю высока, он не дал. Тогда Сивилла тут же швырнула часть книг в огонь – а з а остальные потребовала ту же цену ! Ца-арь заколебался, но всё ещё отказывался. Тогда Сивилла бросила в огонь ещё часть книг – а за остаток потребовала ту же цену !! Ца-арь, – Минервин многозначительно раскатывал это слово, тут выходя из исторических одеяний, – дрогнул, посоветовался с авгурами и купил остаток. Вот так!! – через пенсне на длинном шнурке от воротника Минервин посмотрел на публику, различил в первом ряду какого-то военного и объяснил ему мораль спектакля: – С исторической необходимостью торговаться опасно: чем дальше, тем меньше она уступает! И кто не хочет читать Книгу Судеб в её естественном порядке, тот дорого заплатит за последние страницы, за страницы развязки!! – И, спустясь со сценического помоста, уже тут, в комнате: – Это мы опубликовали четырнадцать лет тому назад. И что же поняли наши правители? Уступить обществу, уступить Думе и избежать революции? – они упускали каждый год. Все годы. И в прошлом году. И даже в этом.

Позвонил в коридоре телефон. Шингарёв торопливо вышел. Вернулся:

– Павел Николаевич звонит, что задерживается.


*****


Читать далее

Александр Исаевич Солженицын. Красное колесо
Узел II Октябрь Шестнадцатого. Александр Исаевич Солженицын. Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого. Солженицын Александр Исаевич. ЗАМЕЧАНИЯ АВТОРА К УЗЛУ ВТОРОМУ. Полная библиография будет приведена после Узла Третьего. 02.11.13
1 02.11.13
2 02.11.13
3 02.11.13
4 02.11.13
5 02.11.13
6 02.11.13
7 02.11.13
Июль 1906 02.11.13
8 02.11.13
9 02.11.13
10 02.11.13
11 02.11.13
12 02.11.13
13 02.11.13
14 02.11.13
15 02.11.13
16 02.11.13
17 02.11.13
18 02.11.13
19 02.11.13
20 02.11.13
БЕГИ-БЕГИ, ДА НЕ ЗАШИБИ НОГИ 02.11.13
21 02.11.13
22 02.11.13
23 02.11.13
24 02.11.13
25 02.11.13
26 02.11.13
– - 02.11.13
27 02.11.13
28 02.11.13
29 02.11.13
30 02.11.13
31 02.11.13
32 02.11.13
33 02.11.13
34 02.11.13
35 02.11.13
36 02.11.13
37 02.11.13
38 02.11.13
39 02.11.13
40 02.11.13
41 02.11.13
42 02.11.13
43 02.11.13
44 02.11.13
45 02.11.13
46 02.11.13
47 02.11.13
48 02.11.13
49 02.11.13
50 02.11.13
51 02.11.13
52 02.11.13
53 02.11.13
54 02.11.13
55 02.11.13
56 02.11.13
57 02.11.13
58 02.11.13
59 02.11.13
НЕ ВСЯКУ ПРАВДУ ЖЕНЕ СКАЗЫВАЙ 02.11.13
60 02.11.13
61 02.11.13
62 02.11.13
63, часть 1 02.11.13
64 02.11.13
65 02.11.13
66 02.11.13
67 02.11.13
68 02.11.13
69 02.11.13
70 02.11.13
71 02.11.13
72 02.11.13
73 02.11.13
74 02.11.13
75 02.11.13
Чрева. 02.11.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть