63, часть 1

Онлайн чтение книги Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого
63, часть 1

Кому что прирождено. Тебе – глаза на затылке, уши на шапке, чутьё – не по запаху, даже не по пригляду, по неизвестно чему, спиной одной: шпик! Идёшь, будто и не оглядываешься, а всегда знаешь, уверен – следят за тобой или не следят. Вон тот отерхан облезлый на мосту – просто в воду плюёт или отмечает проходящих. На трамвайной остановке – все ли своего номера ждут или кто-то уже переждал больше.

Ну, и ноги, конечно. У кого ноги слабые, от такой жизни быстро свалишься. У кого ноги слабые – за подпольную работу, да ещё в таком городе, как Питер, лучше и не берись. Как говорит мамаша Хиония Николаевна, волка ноги кормят. Так и подпольщика, ноги одни и выносят.

И как назло, всегда же складывается понеудобнее, наизмот: встречи сговариваешь задолго, а ночёвку выбираешь в последний момент – по обстоятельствам, по слежке. И вчера вечером уже знал, конечно, что сегодня утром встречаться с Лутовиновым в Лесном, и есть тут запасная ночёвка, а недалеко и сама штаб-квартира у Павловых на Сердобольской, – но не только её, укрывушку, нельзя своим приходом выдать, а никакую, ничью, ни одного человека нельзя завалить своей неосторожностью. И когда вечером насели на пятки двое и пошли, и погнали неотрывно – пришлось чертить по всему городу и, чтоб не остаться на огородах ночевать (а оставался прошлой зимой и в морозы, и бродил-коченел до утренней зари), надо было махать или в Гражданку, где ход через глухую рощу, отстанут филёры, побоятся ножа, или в Галерную Гавань.

В Галерной Гавани и оторвался на тёмном пустыре.

Зато сегодня доставалось тащиться через весь Васильевский, черезо всю Петербургскую сторону, через Аптекарский, Каменный, Новую Деревню и Ланскую. И по дороге близко будет квартира Горького, но к нему только послезавтра, и совсем рядом Сердобольская – но туда только вечером сегодня, а пока и глаз не скоси. И всё это – для утренних встреч, а потом от Сердобольской, где тебя уже вот поджидают, – опять через весь город, за Невскую заставу, в Стеклянный. И только оттуда, если всё обойдётся чисто, – опять сюда назад, на Сердобольскую.

Да это всё – в тюрю перекрошилось бы да схлебалось, эти б нам беды все нипочём, – если б только не локаут, собачий.

Локаут… Не ожидал.

Не ожидал – смелости от них такой. Привыкнуто, что они – виляют, отступают.

Неуж – ошибся?

Вот это грызло – что сам дал маху. Зарвался.

А ведь настаивал Ленин: отказаться от всяких массовых действий! Только небольшие подпольные ячейки! Только улучшать технику конспирации!

И спал плохо. Голова тяжёлая. Муть. А день впереди долгий, трудный.

Кому Питер нравится, кому не нравится, – дело вкуса, а потягаешься вот так по нему между камнем, и камнем, и камнем, иногда уж и мостовая к глазам приближается, взвыл бы: ой, мамаша, зачем я из Мурома зелёного уехал, зачем я в большой свет подался?

В шутку, конечно.

На трамваях всё это короче, хотя и трамваи вот так день за день вытрясут душу, голову раздребезжат. Да на трамвай не всегда и есть эти пятаки да гривенники. А то подумаешь: если филёр твой успеет вскочить, так и прогорели деньги, слезай хоть тут же. Пешком – повольней, есть манёвр.

Теперь старые заветы конспирации пошатнулись. Теперь уже многие этих строгостей не соблюдают: не стерегутся не то что с ночёвками, но даже с типографиями. Говорят: провалы всё равно не от слежки, а от “внутреннего осведомления”, все провалы от предателей, а их не узнаешь. А на улицах – не берут, а возьмут – сошлют не надолго. Мол, конспирацией больше сам себя замучишь.

На улицах редко берут, верно. А всё ж, на уличный случай, паспорт с собой таскаешь финский (не подвержен мобилизации). А русский – в запасе лежит. А в прописку – никакой не дан. Человека – нет, нигде не живёт, птица.

И действительно, многим обходится. Нельзя вам, дуракам, провала пожелать, – вы провалитесь, так и мы не вылезем, а всё-таки проучили бы вас, дурандашников. Сошлют не надолго! Тебя – не надолго, а дело ремонтируй.

Тебе – не надолго, а мне – всё надолго. А я – ни дня свободы зря не отдам. Готов – на смерть, готов – на каторгу, но знать, что нельзя иначе. А просто так даже на месяц в Кресты? – ищите ослопа, не я им буду. На лишнюю конспирацию себя не жалеть, лишняя – всегда оправдается.

Твоя выдержка – твоя свобода, твоя свобода – твоя партийная работа.

С моё бы вы походили. Всю прошлую зиму в Питере продержался – ни одной царапинки. Провинцию объездил – сам цел и не завалил никого. Ушёл в Скандинавию – цел. Литературу тюками гнал, даже северней Норд-Капа – дошла. И вот вернулся – цел. И опять по питерским улицам, а? На подмётках ещё, может, осталось по пылинке от нью-йоркского тротуара и от копенгагенского, и окрошек гранитный с финского севера. А до февраля цел дохожу – и опять туда.

А тут – кто б маху не дал? В какое время приехал! Над Выборгской – тучи, вот молнией слепанёт! В трамвае, на улице, в лавке, на каждом шагу – поносят власти вслух, не стесняясь, с матушкой царицей и с Распутиным. И шпики ушами уже не ведут, прислышались. Фараонам в лицо – хохот и мат. И – запасный полк взбунтовался! Тронулась армия – это уже всегда к концу. И после эмигрантского тошного безделья, ничтожной мелкости, презренных свар, да после недели в заполярной тьме, водопадного рёва, – и всё это видишь, и – принимай решенье! Один.

Можно было ошибиться.

Может быть, и ошибся.

Ошибся или нет? Как будто душу твою зажали в центры и на валу обтачивают.

Так что правила твои – ясные, неизменные. Все рабочие районы знать до последнего закоулка. Знать все тропки на задах Выборгской и Невской, и Нарвской стороны. Само собой – все проходные дворы. По одной дороге никогда не проходить больше одного раза. На одной квартире никогда не ночевать две ночи подряд. Или наоборот – когда слежка сгустится – нырнуть и двое-трое суток с одной квартиры не выходить. Рассеется – выйти рано-прерано, в темноте. Или так ещё: перед вечером зайти, будто уже на ночёвку, а поздно вечером ещё раз перейти на другую квартиру. (Это хорошо на Стеклянном, где две сестры рядом живут). И никому ночлегов не называть, даже самым верным товарищам по партии. Лишнее знатьё.

А ещё верное дело: менять шапки и пальто, всегда сбиваешь. Как прошлой зимой, на Стеклянном как раз, насели – не оторваться. Среди дня. Куда денешься? В баню! Взял номер. Позвал посыльного: слушай, сходи вот по такому адресу, там девчёнка живёт, Тоня. Ты ей, конечно, не при матери, тихо скажи: мол, дядя Саша номер взял, тебя зовёт! Пришла: дядя Саша, вы же меня опозорили – к мужику в баню вызывают! Да если улица узнает – чего ж будет? кто ж меня замуж…? – Ничего, ничего, Тонечка, революция требует. Я тебе так-кого жениха ещё сосватаю!… На вот мои пальто и шапку, вяжи в простыню. А мне тащи сюда батькины, на днях разменяемся… И ушёл чисто.

Фабричный столичный проведёт да выведет. Эти же племянницы, вообще подростки, хорошо идут на контрнаблюдение: из квартиры высылать их наружу, следить за шпиками.

У сестры просидеть два дня подряд – отдых: и согреешься, и отоспишься, и отъешься. А вообще на конспиративных ночлегах нет мучительней, как каждый раз и только на одну ночь новое устройство и эта вежливость хозяев: не ожидали тебя до последней минуты, стеснены твоим приходом и не хотят показать. Три комнатки на шестерых и не хватает кроватей; добрые люди, спасибо, я и так благодарен вам, мне бы самую последнюю подстилку, вон туда под стол, и я засну, а вы тут живите! Так нет, отдавши лучшую кровать, считают долгом развлечь, хозяин настаивает показать, какой он развитой политически, заводит разговоры до глубокой ночи о программах партий. А ты уже не способен принять ни угощенья, ни разговора, ни даже партийных программ, только явили бы милость, оставили бы тебя в покое: гудит голова, и дороже нет помолчать. Помолчать, вытянуться без простынь, не раздеваясь, у рукомойного ведра, – только бы голова отдохнула, только бы языку не работать…

Ведь голова подпольщика нагружена втройне по сравнению с простыми людьми: кроме обычной для всех жизни – передвижений, поступков, работы, разговоров, ещё постоянно плющат мозг эти заботы: как одеться безопасней; что взять в карманы, чего не брать; в каком порядке посещать дома и встречаться, чтоб от предыдущего не повести к следующему; где что оставить; кого лучше попросить о сохране, о передаче, о скрытности.

Вот при такой голове после дурного ночлега и подскочи адвокатишка этот, Соколов: на днях, мол, судят революционных матросов, грозит смертная казнь ! Всё сошлось! Тут – бурлёж, порох, полк восстал, братание солдат с рабочими! Сколько-то солдат арестовали, будут судить – а тут матросам смертная казнь?! Что должна делать партия пролетариата? Да – трахнуть всеобщей стачкой! В три минуты решение принято цельным размахом, без колебаний. Когда суд? 26-го. На 26-е – всеобщую !

И спасибо рабочим людям, чем скудней и темней живёт, тем подельчивей на приют, теснится, лишь бы ты не побрезговал. А квартир интеллигентских, барских – для конспирации совсем не стало во время войны. Да и до войны. Как начался отлив.

А большевиками себя называть очень любят. На днях пошёл Митя Павлов к одному. На общепартийные темы – самый приятельский разговор. Но только Павлов о нужде: “приехал из-за границы представитель ЦК, нужна ночёвка”, – тот сразу откинулся: “никак нельзя, за мной слежка!”. Мол, не о себе – о представителе беспокоюсь. Ещё за ним слежка, подслепыш, кому он нужен… Хорошо не растерялся Павлов: “Разговаривают – все. А вот литературу выкупить нечем”. – “Ка-ак? И денег нет?” – Изумился. Предположить не мог. – “И сколько же нужно?” – Павлов: “Много”. (Надо бы сказать: триста). Тот сообразил и откупился сразу: могу сто.

Это вообще нам урок хороший. Да даже с 908-го года все они схлынули, говоруны, показали, какие они революционеры. Перед войной профессионалы остались одни рабочие. Интеллигенции едва хватало обслуживать думскую фракцию да газету. Теперь и этих нет. Дошло до того, что при Петербургском комитете не осталось ни журналиста, листовки некому написать. Стали выручать боевые студенты, новенькие.

С ликвидаторов ладно, какой спрос. А правдисты бывшие где? Уж куда были своей! – увильнули из правдистской колеи. “Узрели своё отечество”, ушли в патриотизм, а верней, худого слова не сказать, в какую-нибудь норку заткнуться, лишь бы учётным, на фронт не идти. В статотделы, в земгоры, в промышленные комитеты, вместе с гучковцами, гвоздёвцами, от нелегальной публики двумя руками отмахиваются, от нелегальной работы на версту. Красиков? Шарый? – какие они теперь большевики? Ну, Подвойский ещё поддерживает связь, осторожно. Все на “важных постах”, никому с нами не по пути. Хитрый Бонч упрятал морду: я, мол, исследователь сект и вообще этнограф. Стеклов-Нахамкис – секретарь в Союзе городов. У Козловского на Сергиевской улице своя адвокатская контора, зашибает деньгу.

А больше всего обида – на Красина. Уж правдист из правдистов – па-ашёл, взметнул! Дельцом, чуть не директором фирмы, это тысячи рублей, в богатстве плавает, а старым товарищам – шиш. И пооткровенничать – не жди, не снизойдёт. Правильно Горький говорит: они скорей на выпивку дадут у Кюба, чем на подпольную работу.

Они общую такую себе кличку придумали: “внефракционные” социал-демократы. Чтоб не подчиняться партийной подпольной дисциплине и не отчитываться. Мы, мол, сами знаем, что делаем, а вы не суйтесь.

Даже мысль была: старым правдистам послать ультиматум: или сейчас же переходите к нам, или потом никогда вас не признаем.

Так что адвокатик Соколов ещё не из самых худших. Услужливый. И деньгами иной раз поможет. И все сведения носит из судейского мира, из журналистского, откуда знает. И квартиру свою предоставлял не раз, встречаться с этими думскими дергунками – Чхеидзе, Керенским, надо ж где-то пополосовать их, как Ленин требует: русские каутскианцы пусть держат отчёт перед рабочим подпольем! И верно, вьются, оправдываются…

Рабочее подполье, есть ли оно? Отлив-то глубже гораздо прошёл, в том и горе. Утомляет людей такая жизнь, да тюрьмы, да ссылки. В прошлом году, когда по родным местам съездил, насмотрелся, полынью обдаёт, зажмурь глаза, Санька! Геолог Рябинин, свой муромлянин. Свой, свой, улыбается, а на революцию больше не зови, отбился. Или Громов, сормович. Уже в девятисотом был эсдек. Сколько раз сажали, ссылали – и вот, устал. Поседел, постарел, окунулся в свой домишко, в семейный круг… Самое большее – сочувствующий… Или Гришка, нижегородский. Вместе сидели в 904-м и вместе во Владимирском централе в 905-м. А – задавила жизнь, нужда, безработица, семья. Какой пропагандист был, какой организатор! – всё пропало. Мучается, томится, а… увольте, ребята, ищите молодых.

Ребята-ребята! Да если мы все кряду сдадим, кто ж эти новые силы воспитает? Кто их в партию вольёт?

Рабочим можно простить. Нельзя простить интеллигентам.

А вообще так и должно. Что такое истинный, а не названный пролетарский политик и как он может быть? Главная трудность для него: став политиком, не перестать быть рабочим. А иначе – какой ты будешь пролетарский? Вот и будешь интеллигент, полубуржуазный. Для того и возник у нас интеллигентный пролетарий, и это – один верный тип для будущего. Мало их, мало нас, но только такие мы и можем вести рабочее дело. И не избежать нам все формы работы принимать на себя – и журнализм, и листовки, и конспиративную переписку, уж её-то тем более чужим рукам не доверять.

Но, конечно, это трудно. У станка отстоять десять лет, а книжки только от случая просматривать. Во все эти перекрывы, убеги, скитанья – когда читать? когда думать? Эмигранты-умники могут себе разрешить, им в дверь не постучат. И всё-таки вот они в кружках изучали по двадцать лет “теорию” рабочего дела, и всё спорили, рознили, согласиться не могли. А мы пришли и сразу им показали – практику.

Потому что нельзя проверять одной головой, надо пробовать: даётся ли в руки или только с языка на язык перескальзывает? А головастики, как себя ни принуждай, как в рабочее дело ни вгоняй, – сердцем не будешь с ним всё равно. Чужой.

Хотя… Сашенька Коллонтай… Кто и образовала Саньку Шляпникова из дикого паренька, не умевшего рубаху носить, не то что диспуты, с французским, только начатым в кружке самообразования. Сашенька, дворянка, интеллигентка, глазам не вынести света и красоты! – как одета всегда, как причёсана! А – как верно, как смело судит, режет! На приморских тёплых камнях Ларвика, у самой воды, рядом с ней лёжа, лёжа часами – и слушая, слушая, вбирая…

А – Ленин?

Не-ет, пока у них не черпнёшь – настоящего ума у тебя тоже не будет.

Но линию выдержать – можешь теперь и сам. Центровым партработником , как у них это называется, – стал Шляпников? Стал. И из нескольких центровых – ещё в особой позиции, так что Ленин пишет ему даже как бы с почтением: “Вы – хозяин положения. Не вмешиваюсь, как рассудит начальство ”. И – чем добился? А тем: руками, ногами – и не упуская головой работать, не упуская читать, писать, образовываться. Можно, оказалось, охватить? Оказалось, можно. И от звания “центровой” мозги не застлались, и грудь не вздымлась. А главное – не отвык, по-прежнему больше всего любил собственные руки прилагать: обтачивать весомые, различимые, точных размеров, темно-сверкающие детали. Да за то ещё и денежек получить, и подкормить в эмиграции, как своих бы младших, всех этих мудрецов, этих прочих центровых, кто сидит на мели без копейки, тыкаясь, где б заработать на четыре обеда, какому дальнему издателю какую статейку перевести – перегнать строчки с одной белой бумажки на неразличимую другую.

И если уж так вспомнить честно: июлем Четырнадцатого застигнутый в Питере безо всех них один – разве Шляпников не разобрался правильно во всём сам? Разве не понял из себя , сразу и точно: да неужели же наша классовая солидарность уступит хулиганствующему патриотизму? да неужели мы подло-покорно принизимся перед ним, как интеллигенция? Где же логика? Почему ж презирали японскую войну, а германскую поддерживаете? Дарданеллов захотелось? И позванный меньшевиками в ресторан Палкина на ночной банкет в честь приехавшего Вандервельде – не сробел, что один, слишком в меньшинстве, но прекрасным французским языком громил их всегдашнее банкетное большинство, заносное не подчиниться истинному заводскому большинству. И что это за ложные рассуждения – кто начал ? Разве в том дело, кто первый напал? Виновник войны – мировая буржуазия, и бельгийская ничуть не меньше, чем германская, и нет никакой “бедной Бельгии” или “бедной Сербии”, а – долой войну!! да здравствует революция! амнистия политзаключённым, мученикам свободы!! (Сам листовку написал).

Конечно, не простой орех Мировая война, к такому не было готово ни человечество, ни рабочий класс, как не потеряться! Круговоротные месяцы, все перепутанные мозги, зашатало, отняло разум у скольких! Треснул не только всемирный рабочий Интернационал – распадались в безумии самые близкие дружбы. И добравшись в Швецию в октябре – как же они радовались с Сашенькой своему соединению и верности! Застиглись войною порознь – а поняли всё одинаково! Как он принимал и понимал её захлёбные рассказы о первых днях войны в Берлине: соци голосовали за военные кредиты!! они, всю жизнь душившие нашу партию своей социал-демократической образцовостью, теперь бездарно упёрлись в тупик! Но и – пропасть с немецкими работницами, проверенными партийками: какая-то буржуазная помощь раненым, забота о сиротах, не понимают, что благородней, смелей и даже дешевле – восстать! и потерять на улицах тысячи, чем на фронтах миллионы! Но и – вспышки шовинизма среди русских социалистов, застигнутых пленниками там: злорадное ожиданье, как из Пруссии дорвутся до Берлина наши, – кто наши ?! русские генералы? казаки? Вообще: что такое Россия? Россия – как что-то своё??? “Защита” – “несчастного” – “отечества”? Вот уж что меня не трогает, это “судьба России”, меня сжигает судьба революции! – горела Сашенька. – Вот уж чего не хочу – это победы России! А по ту сторону огня – кто будет гибнуть? не такие же пролетарии? небось, не буржуазные сынки. Нет, нет для нас ни России, ни Германии, не надо нам ни ваших поражений, ни ваших побед, всё это одинаково. Пролетариату нужен – мир!!

Так довольны были собой, а ведь не дотянули и вдвоём. Последним и главным, как всегда, удивил, убедил, ослепил прорезающий Ленин: то есть как – одинаково?? Даже не сравнивать! царизм – во сто раз хуже кайзеризма!! Мы – не безразличны к патриотизму, мы – антипатриоты! Лозунг мира? – неправильный! обывательский! поповский! Пролетариату нужна – гражданская война!!!

Про себя очунел Санька: да уж гражданская-то зачем? ещё хуже разор? Но Сашенька перехватила сверкающими глазами: да, да! Гражданская! – и зацеловала.

А – сейчас бы? Как бы Ленин решил сейчас? Как бы решил он в Петербурге 26 октября?

Почему-то кажется, да уверен: вот так же бы! Трахнуть всеобщей стачкой ! И даже не в три минуты – в пятнадцать секунд! Это невероятное свойство у Ленина: видеть всё сразу, как при молнии! И не колебаться в этот момент, и не раскаиваться потом. А – на локаут?…

Эх, всё висит на твоей голове, хоть и крепкой, все судьбы рабочих, сто двадцать тысяч на шее твоей. Такого размаха, такого решения ещё не бывало в жизни. Сообразить – может и пять секунд всего. Но пока ещё номер Центрального Органа с сегодняшним событием доберётся до Питера (если вообще он выйдет в свет, если заграничная редакция не передерётся окончательно) и укажет тебе, как надо было поступить, – пройдёт четыре месяца. И тюк с этим номером не сам сюда доползёт, но – твоими же и усилиями, когда ты туда проберёшься и оттуда его толкнёшь.

Да что и вспоминать теперь 26-е, когда уже 31-е? Кидать ли бы доску через речку, нет ли, – но уж кинул, уже пошёл, уже под тобой посредине ломится, и решать тебе надо не прежнее то, а – куда прыгать? Назад или дальше вперёд? Вот это только: куда прыгать? (А на плечах – 120 тысяч рабочих).

И – не с кем советоваться. Ни – с центровыми из Швейцарии. Ни – в Питере здесь. Все – на тебе. Всё – на одном.

И – только до конца дня сегодня. Не спавши, не евши и не присевши: куда прыгать? Вперёд? Назад?

…А между тем два потраченных пятака и верные ноги донесли уже Шляпникова на Ланскую, до просёлочной местности и огородов, минут на десять опоздав. И сапоги его прыгали через канавы и по вязкой грязи, где в сырой туманный день, ещё пока до первого мороза, по тропкам вдоль межей или древесных посадок иногда проходили рабочие хозяева огородов добрать, докопать невзятое. А уж филёра за Шляпниковым не было, пришёл к назначенной тесовой будке чистым.

И внутри будки хлопнулись крепкими ладонями с Лутовиновым:

– Я-то чистый. А ты? Не прямо от Шурканова?

– Нет.

– Ну спасибо.

В конспирации быть одному строгим средь всех – не многого стоит. Столько предусмотрительностей, а вот приди Лутовинов прямо от Шурканова и, гляди, привёл бы за собой. Квартира Шурканова – “фонарь для охранки”, сказал Шляпникову ещё в прошлый приезд один хороший парень с Айваза, но не успел объяснить: подошли другие, а там его вскоре арестовали. Так и остался Шурканов загадкой. Правда, своих подозрений Шляпников не имел, а это первое дело: ведь чутьём всегда предателя слышишь, только чутьём их и открывают. Был Шурканов даже депутатом 3-й Думы, хотя так себе, средний металлист. Бывали у него обыски, открытое наружное наблюдение, а провалов не было. Выпить не дурак, соберёт “стариков” вспоминать революционные дни – и из тех же стариков, тоже бывший депутат, шепчет Шляпникову: “не по средствам живёт, странно”. Змей подозрения так и ползает между рабочими сердцами, вот до чего нас довели. Дом у Шурканова очень удобно расположен, многие пользуются как явкой, а Лутовинов вот просто и живёт. И Шляпникову предлагал Шурканов комнату – нет, спасибо, не надо. И русский паспорт раздобыл для Шляпникова – “надёжный”. Ладно, пускай полежит.

Твоя выдержка – твоя свобода, твоя свобода – твоя работа. Взялся быть во главе всероссийского центра партии, так не попадайся. Единственный в России полномочный и свободный член ЦК? – так топай по Питеру аккуратнее.

На Лутовинове кепки козырёк – кверху, из-под него жёлтый кудерь и лбина раскатистая, крупно сляпано лицо, без мелких хитростей, большеухий. Челюсть – не всяким кулаком свернёшь, но от такого лбины как узкая. Росту парень взносчивого, но на рост и сила ушла, не молотобоец.

Говорит: гектограф старый с фабрики списали, украли и в Юзовку отправили.

– Молодцы! И что ж они там печатают?

– А эту… Коллонтай, “Кому нужна война”.

– Хорошо!

– И старые революционные песни.

– Ну, это уж слишком жирно.

– Так не знают их, Гаврилыч. Революционные песни – очень мало знают. Как на демонстрацию выходить – так и петь нечего.

– Н-ну может быть… Но ты – листовки им посылай. Задачи дня, сегодняшние.

Лутовинов, сам из Луганска, – по связи с провинцией. Когда в феврале Шляпников уходил за границу, оставил им тут связи со всей провинцией – и с Нижним, и с Николаевом, и с Саратовом, и с Ростовом. Вернулся – узнать нельзя: все связи потеряны, вся провинция стонет без литературы, без указаний: как события понимать, что делать? А в Москве – в Москве! – нет своего областного комитета, боятся собрать или не умеют. Смидовичи, Скворцов, Ногин, Ольминский – сидят по своим углам и что-то, говорят, работают . Какая ж тебе общероссийская работа, мамочки, если они в Москве наладить не могут! Всё развалено и потеряно так, будто он им не состроил за прошлую зиму, и начинай сначала опять. Вот безрукие! И только Лутовинов – держит связь с Донецким бассейном. Питерцы – тоже хороши: какая литература где по пути застряла, на шведской границе или ближе в Финляндии, – выручать не едут, ждут, что сама приползёт или Беленин-Шляпников им съездит, пригонит. (Да смех! – в прошлом году на самом севере Норвегии нашёл он склад – тюки литературы 906-го года, так и не переправили, забыли про них. Кто их теперь будет читать? Там уж так устарело, что только мозги может запутать, кто против кого, кто на какой позиции). И свою типографию в Новой Деревне питерцы сберечь не могли. А побрюзжать, что Центральный Орган с указаниями опаздывает, – это они дружно.

Вот оно и есть: там и здесь. За два с половиной года войны жизнь так разъехалась, расползлась, что оттуда – невозможно вообразить здесь , отсюда – там. Там - удивляются, сердятся: да что они все в России – живые, не живые? почему заглохли? почему никаких сообщений? в чём их работа? и – денег не шлют, на что ж работу вести за границей, где же деньги брать, если не в России? Поезжайте, товарищ Беленин, но только наладьте связи, добудьте денег и возвращайтесь поскорей, вы не можете оставаться там долго, не губя себя и не вредя делу. Сюда приедешь, смотришь: стачки, вроде, всё же идут, и рабочие мал-мала просвещаются, уже того дикого патриотизма 14-го года и следа нет, а вот: литературы мало! свежих статей, свежих мыслей – почему не шлют? что ж они там замерли за границей, без слежки, без тревог, – зачем же тогда сидят? И денег – неуж не могут там раздобыть, в богатой Европе, неужели только и складывать наши рабочие гроши?

И понять друг друга почти нельзя. И только тот, кто бывает и там и здесь, Шляпников единственный, и ту и эту жизнь как: в двух тяжёлых плетёных муромских корзинах держа на длинном коромысле через плечо, не давая себе ни на миг позабыть ни эту, ни ту (с одной зазеваешься – всё сковырнётся), твёрдым шагом, куда б йога ни ступила, только и снует.

Глазеет Лутовинов, как из деревни и первый раз автомобиль увидел: неужели тот самый Беленин, вот который был, наставлял, уехал, исчез – и опять вернулся? Из-за моря, в такую войну, и целёхонький, – как же это совершается? И все на него лупят глаза, не один Лутовинов. Ну как, правда, поверить, что вот сидит с тобой в огородной будке, а две недели назад был в Христиании, а в сентябре океанским пароходом, да не третьим классом, а вторым, возвращался из Америки и под весёлую музыку духового оркестра любовался на океанские волны?

И рассказывать как – нельзя подробно, никто ничего лишнего знать не должен. А кое-что можно бы, да это если начать…

В Хапаранде по ломкому льду под мостом, и проваливаясь в речку Торнео, чтоб миновать полицейскую сторожку. Дальше – с проводниками, сам под финна, обходя лесными крюками пункты жандармских осмотров.

То – на крестьянских финских розвальнях, по сугробам, восемь ночей, днями отдыхая в избушках лесорубов. Нетронутость снегов. Молчание. Северное сияние. Сводчатые лесные дорожки. Потом леса вырождаются в карликов. Мшистые болота. На лыжах, не умея. И – долгой петлёй обошёл проверки.

Облегчает, конечно, что всё финское население сплошь враждебно к русским властям, охотно везёт нашу литературу, проводит наших революционеров, шпионит за русской армией, переправляет на родину германских военнопленных, и сами финны тысячами добровольцев уходят в германскую армию.

А Лутовинов вытянул из кармана краюшку хлеба ржаного, просто так, не завёрнутую, и помидоров пол-дюжинки, правда буро-зелёных, недозрелых, а очень кстати, ночёвка была голодная, берёг Шляпников хозяев, не объесть.

– Это славно! А соль?

И соль. Ножи – у каждого. Бумажки простелить нет, да лавка и так чистая, раздвинулись к краям, а между собой разложили.

– Всё-таки выглянь, Юра, обсмотрись, как там?

Выглянул. Туман редеет, подальше видно. Всё в порядке. А было бы не в порядке – тут можно шпиков и на кулаки взять.

Кажется – что в этих помидорчиках? брюху голодному дна не притрусить. А вот порезали, присолили, берём поровну – и что-то сближает ближе самого дела.

А третий, последний переход был всех труднее. Уже не на терпенье, а на выдержку ног и сердца, действительно не всякий мог бы. Опять далеко-о на севере. Сани, возница, да не бесплатно: марка за километр. Полярная ночь, но по снегу далеко видно, луна ли за облаками? По речной долине, в ямы проваливаясь. Потом через реку пешком, с проводниками держась за длинную верёвку. А вот и снежная тропа вдоль берега: утоптала её пограничная стража, проходят несколько раз в день. Опять сани. В санях и заснёшь. На хуторах пересадки. И – пустыня: ни одного постороннего пешехода или воза. У Рованиеми – опять река, но уже чёрная, шумная, незамёрзшая. Крики через реку, вызов лодки.

(Рассказываешь, а у самого сердце тянет: всё не то, всё не о том. Как же решится? Что же решать?… Да оно почти и решено: прыгать! А что будет?…)

Среди финнов – как немой: ни одного слова. Везут и ладно, не продадут. Даже и рад: на ночлегах не надо разговаривать, чистый отдых и соображение, как дальше. А вот и – задержали. Обыск. Лопочут финны по-своему, очень плохо по-русски. В далёком лесу – вроде воинской части у них, из старых бывших солдат и молодых парней. Это – активисты , это и есть те финны, кто уже оружием воюет против России. (По сути – за Германию, но здесь об этом думать не конкретно). Они и своих с-д не балуют, это – чужие. Но после объяснений, что революционер, отпускают. И снова на юг. Всё меньше снега, вот уже и оттепель. Теперь стерегись. Чем смелей и развязней, тем меньше подозрений. Где – секунды решают, и пожарной лестницей – на крышу станции, так избежал патруля. А на другой захватил-таки жандарм: паспорт! Бойко лезешь по карманам и спохватываешься: нету. Да я – местный житель, мы и без них обходимся. (А на самом – заграничное всё. Впрочем, финны одеваются лучше наших). Нет, арестовал. Завёл в пассажирский зал, отвернулся за под-собой – миг один! полмига! – а ты уже дунул! – в дверь! – сбил кого-то! – и в лес! И – лесом. Ушёл. Да не закружись: где полотно? И какие поезда в твою сторону, какие наоборот, как угадать? небо в облачках. Сообразил. Теперь пешком. Ночь, тепло. По полотну. Быстро! – надо к утру перебрать как бы не сорок вёрст. Пить! Снег. Есть! Нечего. У будочников лазил по сараям – не нашёл. Вдруг – железнодорожный мост, на тебе! Там – часовые, ясно. Надо обходить. Крюк – ещё на десять вёрст. Теперь лодочника сговорить. И к утру заснул в сарае, в соломе, мыши пищали в самое ухо. А в следующую ночь – до Улеаборга, уже по лесу, дорогой. Избегая, однако, встречных. За две ночи – семьдесят вёрст! В редакцию соц-дем газеты как пришёл, сел – уже встать не мог. Ноги – свинцовые, пальцы – в кровяных мозолях. Дальше товарищи слепят и фальшивый документ, и фотографию, и проводят до Гельсингфорса, но вот – встать? Как на ноги стать и пойти отдыхать на хутор? (Те мозоли и сегодня ещё не прошли, ходить мешают).

– Хороши помидорчики, хороши.

Вот почему заграничные члены ЦК – Владимир Ильич да Зиновьев – на такие путешествия, прямо скажем, не охотники. А Шляпников всё равно непоседа. И потом здесь, в России, многих рабочих знает лично, что и удобно для связей. Так и пошёл, и пошёл с коромыслом, там – тех понимаешь, тут – этих. Товарищ Беленин, дорогой друг, требуйте денег с Питера, должны собрать! Из “Летописи”, от Горького, от Бонча, хоть из “Волны”, лишь бы деньги! Сюда приезжаешь – “Волна” совсем неподходящее издание, против нас, не возьму ни копейки. Жмётся и Бонч с каждым рублём, жмётся вся бывшая с-д публика. Горький, правда, всегда даёт, кормилец наш. А эти членские медяки по питерским заводам больно и собирать. Ещё 10 процентов на Всероссийское Бюро ЦК возьмёшь у местных организаций, но чтоб эти деньги за границу своими руками? Нет.

Денег, денег, с этого и начинать. Достал, отсчитал пятнадцать красненьких и положил в растяпистую лутовиновскую ладонь:

– Вот, Юра, пока всё. Оборачивайся.

В лутовиновской горсти они ещё меньшими выглядят, сто пятьдесят, чем и есть.

– Маловато, Гаврилыч.

Что ж на них? Что на них? На поездки, на устройство, на технику столько ли нужно? И на самого себя?

Вздохнул, подумал. Двадцатку добавить? А – Нижний? А Ивано-Вознесенск? А Тула? А, может, кто на Урал ещё соберётся?

– Нет.

В прошлом году бюджет был побольше. Придумали с зятем-фотографом: распечатать открытки с портретами арестованных депутатов в арестантских халатах. И здорово пошло по заводам. А ещё привёз тогда Шляпников много “Социал-Демократов” да два номера “Коммуниста” и давали читать за плату. А сейчас…

(А сейчас – тянет сердце: что же решать?)

– Не поверишь, Юра, гонял в Америку заработать – еле дорогу оплатил.

Лутовинов зенки распахнул:

– Да ты – разве зарабатывать…?

Дело не такое секретное, можно и рассказать.

– Когда я уходил , один человек тут… (Горький. Но об этом не надо).

– …передал мне материалы о преследовании евреев. Уже в военные годы. Чтоб их на Западе опубликовать. Да не так отдать, а – продать, евреи должны много заплатить! Да на Западе всё за монету. Например, в Копенгагене сейчас спекулянтов, мародёров – полгорода. И социал-демократы тоже не отстают.

– Наши?!

– Там все портятся. Спекулируют военными консервами, немецкими карандашами, лекарствами… Их из Дании вышлют – они на новом месте спекулируют. А есть такой Парвус – уже несколько миллионов нагнал. Теперь – благотворитель, пройда!

О Парвусе мутном, социал-демократе-толстосуме, только сказал – всё сердце чернотой затмилось. Отмахнулся, не стал. Да на него Ленин есть, с гребешочком железным.

– Или, например, в Америке сейчас. Нужен паспорт был для обратного выезда. Даёт его русское консульство. Но нельзя ж открыть, кто я. Надо – будто я в Америке и жил. Посоветовали взять удостоверение в церковном приходе, что я – ихний. Пошёл к попу. И за два доллара он мне – удостоверение. Вот так у них.

У нас бы, у старообрядцев, – ни-и-и!

– Вообще в Америке – все о наживе. Или сегодня уже наживаются или назавтра мечтают. А жизнь – дешёвая, лёгкая. Меня наши товарищи здорово уговаривали остаться – мол, и тут рабочий класс, и тут можно помогать Интернационалу. А я – не, не поддался. Правда, две газеты у них там на русском. Несколько – на еврейском. “Новый мир”, а во главе – меньшевик. Поставил я им доклад о положении в России и уже этого меньшевика валил, хотел большевиком заменять, – так не нашлось ни одного порядочного, вот ни одного, поверишь?

Засмеялся.

– А туда по какому документу?

Правильно мысли направлены, конспиративная голова у Юрки.

– Туда – ещё трудней. В Нью-Йоркском порту – кордон, проверяют здоровье, больных не допускают, не нужно им. Проверяют деньги, доходы, виды на имущество, или хоть знакомых состоятельных. А голодранцев – назад.

– И что ж у тебя нашлось? – распялил Лутовинов голубые, но и заранее успеху радовался.

– А у меня… – гордость в горле. Всякий такой раз – гордость. – Удостоверение токаря. First turner, по-английски, высший разряд. Я в Англии испытание сдавал.

И, как сидели, приобнял Лутовинова по пальтишку серо-буро-рыжему, потерявшему единый цвет, и с петлями разлохмаченными, уже больше похожими на дыры. Шляпников своё европейское в Питере тоже сменил на такое примерно, нитки оттёрты чуть не добела. Только сапоги хорошие оставил.

– Прошлым летом отпросился я у ЦК из Норвегии в Англию, сперва не пускали. И как стал к станку – так и на партию заработал и на себя, и ещё им в Швейцарию послал. Рабочий класс, браток, везде основа. Рабочий человек нигде не пропадёт. И знаешь, тебе скажу, ты вот за партийными делами только от станка не отбивайся, не отвыкай. Ты – мастеровой настоящий. А ещё становись – интеллигентный пролетарий. Нам без таких партию не построить. Или – не та партия будет.

Доверчиво слушал Юрка под рукою. Как брат младшой. Да три года меж ними всего, но Юрка столького не видел.

– А то это быстро – нос задирают и чёрт-те в кого превращаются, балаболки. Вот с Гвоздевым боремся – а люблю его всё равно. Стать с ним рядом на станках – любо-дорого! Ничего не скажешь, руки!

Дверца из будки распахнута, чтобы подходы видать. Серенький день с туманцем, уже клочьями к земле. Борозды выкопанной картошки. Ботва рыжая намоклая.

А там где-то заграницы, заграницы…

– И что ж, пропустили?

– Кого?

– В Америку.

– А! Токарь! Без звука.

– А пока допрос, пока что, – еврейские материалы где же? – опять по правильному направлению соображал Лутовинов.

– В машинном отделении, у товарища, – успокоил Шляпников.

– Ну а продал?

– Смехота одна, опозорился. Ещё стокгольмские евреи брали охотно и цену давали. А я побоялся: ведь это прямо в германский штаб пойдёт, и для их целей? В Швеции, в Дании – тут, знаешь, на каждом шагу немецкие шпионы. Революционный борец то и дело может замараться об немецкую разведку. По виду европейская жизнь не строгая, а ухо держи. Так тебе деньги и суют, липнут. И предложил я шведским евреям так: вы нам дайте деньги на издательство, мы первым делом ваше издадим, а потом – своё будем. Так нет, отдай им в собственность. Я и заподозрил. Оттого и махнул в Америку – думаю, уж тамошние евреи денег не пожалеют, миллионеры! Ещё – на что ехать? денег партийных на дорогу надо, на самый дешёвый класс. Ну и что? Приехал в июле, время самое неудачное: все богатые евреи на лето из города уехали, а эти торгуются. И продал за 500 долларов, сказать стыдно. А дорога туда-сюда и прожил – 250. Вот так рабочему человеку коммерция…

На таком обороте приругнуться по матери бывает хорошо. Но Шляпников такой привычки не имел. С детства, от веры.

– Нью-Йорк – это камень, железо и дым, не знаю, как там люди живут. У нас в Питере вот и рощи, и огороды, а там так не посидишь.

Да и у нас не посидишь. Обманчив этот слякотный тихий денёк. Тут рядом, за спинами их, вдоль Большого Сампсоньевского, вдоль Выборгского шоссе, Выборгской и Полюстровской набережной – закрыты были, кто нашею стачкой, а кто прихлопнутый встречным локаутом, – уже третий или четвёртый, или пятый день – Эриксон, Старый и Новый Лесснеры, Старый и Новый Парвиайнены, Айваз, Рено, Феникс, Нобель, Экваль, Промет, Барановского, а всего по Петербургу и ещё, ещё, там 120 ли тысяч или меньше, а судьбу их решать – Шляпникову. То есть – БЦК и ПК, но как собраться вместе нельзя, и не с занудой же Молотовым советоваться, то придёт вечером на квартиру Павлова кто-нибудь от ПК и решим окончательно. Решим, а листовки уже, небось, отпечатаны. Решим – а уже решено.

– Слушай, Юра, – не спустил ещё с его плеча потяжелевшую руку Шляпников. – Ты знаешь, что мы делать хотим? Чтоб локаут сорвать – с завтрашнего дня объявить по Питеру самую всеобщую стачку – до последней малой мастерской, до последнего рабочего, все!

Ещё тяжелела рука. И вид Шляпникова из-под картузика – тёмный, как закопченный, глаза больные и усы книзу.

– Как думаешь? Поддержит нас пролетариат? Возьмётся?

Молчал Лутовинов.

– Или нет?

Соображал Юрий.

– Как тебе сказать, Гаврилыч. По мелким, по всем, где организовать твёрдой рукой нельзя, – это дело всегда гаданое… Может взяться, может нет… Отсыревает…

Ещё темней и больней осунулся Шляпников.

Это – знал он. Он и сам с того начинал: подручным слесаря, с другими мальчишками, в ту Обуховскую стачку в 901-м, набрав карманы гайками, обрезками железа, камнями, бегали с Семянниковского на Обуховский отгонять от станков несознательных, какие бастовать не хотели.

– Но не всё ж кулаком по шее, должна же быть солидарность. Одни попали в беду, другие выручай. А без солидарности какой мы пролетариат? Ничего мы никогда не…

– Отсыревает, – вздохнул Лутовинов. – Подсушивать надо. Как сойдётся. Не знаю. Если б кто денег забастовщикам подбросили.

Ну, как сойдётся…

– Ну ладно. Вечером решится, ночью пришлём связного.

А – дельный парень Лутовинов. А – свой.

– Слушай, а не взять тебе в руки весь Юг, а? Давай прихватывай Воронеж, Харьков, Северный Кавказ, а? Давай вот думать, кто у нас из тех городов, или связан, и сколько человек надо? Давай, может, через неделю соберёмся, обсудим? Приведи с собой кого?

Уговорились до мелочей: где, когда, как узнают, как войдут, пароль…

Ну, расходиться. По отдельности.

Хлопнули ладонями со звоном. Пошёл-пошагал Шляпников по картофельным бороздам, набирая грязного оката на сапоги.

Туман осел, и мокрее стало, чем с утра.

Была бы с ЦК связь как телеграфная – отстукали, ответили, посоветовались бы. А тут и письменной-то нет – ни химии, ни шифра, ни в переплётах никто ничего не возит. Раньше всю конспирацию гнали через думскую фракцию, с арестом их – развалилось. Через ленинскую сестру сочилось – и её вот на три месяца арестовывали. Теперь если в Астрахань не сошлют (муж хлопочет для лечения оставить, а он директор компании, оставят) – уж под наблюдением тоже замрёт.

Никакой связи! Пока сам не поедешь. Чуешь плечом коромысло – вот и смеряйся.

Было б тут действительно Бюро ЦК; а это что за Бюро? – когда стемнеет, втроём походим по Лесному, так на ходу и решаем. Называется БЦК, а связь с заграницей и связь с провинцией и вся работа настоящая – на Шляпникове. А Залуцкий – связь с ПК, по сути он – ПК. А на зануде этом, Молотове, – литературные дела. Называется. А листовку его до конца не дочитаешь, заснёшь, для овец и коров такие листовки писать. Листовки огневые всё равно студентам-мальчишкам заказываешь. Взяли Молотова потому, что некого больше. Потому что подошёл под ленинское определение: сплачивать для руководства только тех, кто понял главное в тактике: размежевание с Чхеидзе! только не единство с Чхеидзе! иначе по меньшевистской цепочке до лакейства и т. д. Молотов – и понял.

А уши сзади: никого. Чисто. Дай не должно быть никого, приехал только что, ещё не ждут и не привыкли. Вчера гнались не из-за него, из-за встречника.

Сейчас хоть с ПК более-менее дружно. А прошлую зиму провоевали пекисты против цекистов. Приехал Шляпников, только что кооптированный в ЦК, его и признавать не хотели. И по-своему правильно. Но сразу склока, как у интеллигентов. Из кого собрать БЦК? Те хотят – набрать из ПК, Шляпников – своё отдельное: Россия – не один же Питер. Да он – не из головы, он из-за границы готовые кандидатуры привёз, но здесь оказалось: или в Питере их нет, или под боком сидят, в Мустамяках, как Стеклов, затаились в безопасности, не притянешь. Или – стоят не на нашей позиции . А ПК ещё большего хотел: на стол им положи связи с заграницей и связи с провинцией, на случай шляпниковского провала. Многого хотите! Провалимся мы ещё когда, а вы нас – раньше. А те нажигают: Шляпников строит диктатора, Шляпников хочет командовать один. Да не хочу я, а – вынужден!… Так и всегда склока затевается, на других видел, а сам не остерёгся: начинается с личностей, а вырастает в теорию . Опрокинулась склока на “Вопросы страхования”, будто в этом дохлом журнале вся будущность русской революции. ПК – резолюцию против страховиков. Страховики отлаиваются. Шляпников требует резолюцию взять обратно. ПК – новую резолюцию, против Шляпникова. БЦК – против ПК. ПК собирает новых страховиков, обвиняет Шляпникова, что Шляпников сносится с членами организации, минуя ПК (а что же мне руки сложить, сидеть?), Шляпников ничего не сделал для общероссийской партконференции (а то вы много сделали!), транспорты литературы распространяет без ПК (да я их на собственной спине ещё в Норвегии таскал!)… Всего не перемелешь. На той склоке и проскочила прошлая зима. Всего-то деятелей два десятка, и все из рабочих, а помириться невозможно.

Оттого отчасти он и угнал в феврале за границу. Да и слежка насела: выходил только в сумерках, встречался только ночью. Да и ноги его нигде никогда не застаивались, всегда тянуло, что в другом месте он нужней.

Когда идёшь, идёшь пешком – вообще легче, ото всего. Всё, что внутри мутит, – в ходьбу уходит. И легче. Сейчас оставался времени запас до следующей встречи-и попёр, попёр Шляпников по Большому Сампсоньевскому, многовёрстному, прямому. И говорили уши сзади: никого.

Большой Сампсоньевский сегодня многолюдней обычного: рабочие не на работе. Кто – по улице шатается, кто – вместо баб в очередях у мясных, у молочных.

Отмахивали ноги, и подходил он ближе к заветным местам, где и сам проработал много. В 14-м году – так под видом “француза”.

Это – весело было придумано! Французский паспорт, французский токарь, приехавший деньгу подшибить в Петербурге. Пять копеек в час не доплачивают – увольнялся, знайте западные законы! И своим рабочим – мало кому открылся, но сбивались вокруг него послушать, как он, подавляя володимерский выговор и изумляя всех быстрыми успехами в русском языке, рассказывал на Лесснере и Эриксоне про Ленина, про Мартова, для них легендарных почти. Пользуясь своим иностранным положением, под жандармские заботливые предупреждения с честью к козырьку, легко проходил кордоны в черноту Выборгской стороны, бушующей революционными песнями под гармошки, – куда жандармам казалось страшно. Что был за июль Четырнадцатого! Какие надежды!… И через несколько дней, тем же “французом” с нафабренными усами и в котелке, врезав ногти в ладони, со смесью гордости и боли смотрел, как рабочие шли на призывные пункты с красными знамёнами – увы, так же и царские рядом неся, увы – сдавая пролетарские знамёна мировому шовинизму. И весь реванш был для “француза” – не снять котелка перед хоругвенным “Боже, царя”…

И снова, и снова меряют ноги питерские мостовые. Сейчас его тут не ждут, фотографий не сверяют, чисто. Да и усы не те, и одёжка не та. И свой на проспекте столкнётся – не узнает.

Вот и “Русский Рено” по левую. А по правую, за Флюговым переулком, – низенький забор мятежного 181-го полка. Подправили забор, подбили укосины.

И опять маршируют запасные на плацу, как ни в чём не бывало.

Чуть-чуть – а не началось. Правильно, Юрка: это дело – всегда гаданное.

И солдат этих никто судить не собирался, оказывается. И матросам, оказывается, никакая смертная казнь не грозила, 102-я статья, никакой там казни. Из двадцати шестнадцать вот уже и оправданы начисто. А просто, объяснили теперь другие: Соколов – он этих матросов защитник, ему надо было оправдание вытянуть, процесс выиграть, помощь себе получить. Вот он и…

А ты…

Ах, Санек, Санек, говаривает Саша, и похлопывает-гладит по щекам, простодушие тебя погубит, сковырнёшься ты на простодушии. Не смеет революционер быть таким простым.

(И Ленин: вы, Александр, слишком доверчивый оптимист!)

Встретились с Соколовым совсем случайно. И придумал он, значит, уже во время разговора. А ты – в три минуты! На полный размах!!

Эх, погорячился…

А питерский пролетариат, отзываясь партии, – тр-рах забастовкой по главным заводам! Партия решила – пролетариат забастовал! Это – верно! Так – надо! Пролетариат – по первой листовке встал. Силища!

А матросов – из двадцати шестнадцать вот уже и на воле. А заводы – закрыты теперь.

И закрыл их – ты, представитель ЦК! И вслух – вслух нельзя об ошибке признаться: тут все полезут улюлюкать, тут – гвоздёвцам будет раздолье, гвоздёвцы спятили на обороне отечества.

Думали – только военный суд попугать. День-два – и вернуться.

А – локаут. И возвращаться – некуда. На какие заводы рабочие сами являлись – их полиция разгоняла: заперто!

И даже хуже. На закрытых воротах Рено, и на закрытых Нового Лесснера вон, на всех висят расклеенные желтоватые листы, на плохой бумаге третьего военного года.

Люди подходят, постаивают, почитывают. Не обратишь ничьего внимания и ты, если подойдёшь.

Хотя уже знаешь там каждое слово:


“Начальник штаба Петроградского Военного Округа

28 октября 1916 г.

Директору… завода

Начальник Округа приказал лишить отсрочки призыва и немедленно призвать на действительную военную службу рабочих вашего завода, военнообязанных рождения 1896 и 1897 годов. Списки означенных рабочих немедленно представьте воинскому начальнику и в полицейский участок, а с военнообязанными произведите расчёт”.


И тому сегодня – третий день.

И хотя не видно проводов, белых узелков, бабьего воя. И расчёт производят вряд ли – какой дурак за ним пойдёт при закрытом заводе? И списки воинскому начальнику если и отосланы – этим ещё не решено, у воинских начальников служба своя, они и призванным дают отсрочки поступить на другой завод (тут поможет и гвоздёвская группа, использовать их). Да тот же самый завод своих новобранцев, уже в шинелях, гляди, к своим же станкам и вернёт.

И хотя призываются только два самых юных возраста, кто и рабочим-то стать не успел.

Но если это спустить, уступить военному сапогу – кончилось рабочее движение в России.

А не уступили – и вон бродят хмурые-хмурые по Большому Сампсоньевскому, без дела.

Локаут. Lock-out! Наружу вас!

Укрепилась гнилая власть. Решилась-таки.

Самое удивительное: как они решились? У них давно уже смелости нет.

Вот на этом и просчитался.

Побрёл налитыми ногами, как перед самым Улеаборгом.

И гордость: во сила! Не точно считано, и меняется каждый день, есть такие фабрики и такие забастовки, что и в ста саженях о них никто не знает, только фабричная инспекция, ну пусть не 120 тысяч, а 60, – о-го! В Копенгагене, кто карандашами приторговывает, представить такое в России – можно?

Сейчас бы отступить пролетариату, как победителю, в благоразумном порядке. А нет, схвачено: локаут. И – воинский призыв.

И – страх: такого испытания ещё не бывало. Можно всё сорвать в один раз. Сам указанья давал: сражаться рано, не готовы. И вдруг – дал сражение.

Резьбу нарезать – тщательная медленная работа. Расчёт диаметра. Расчёт шага. Обратные повороты – стружку выкидывать. Смазка.

А сорвать – дурак сорвёт: лишнее крутани один раз.

И какой же выход? Просить милости? У фабрикантов? У властей? Жертвовать призывниками? уволенными?

В том и дело, что это не выход. Правильно срублено было, неправильно, – а теперь только вперёд!

В борьбе выход – только вперёд!

Но точит шашень виновную грудь, про себя только знающую вину: ах, Санька-Санька, погорячился!

Тяжёлые-тяжёлые ноги. И мокрые.

И не доспано, и в брюхе пустовато. Поесть бы уже. Литовская… Гельсингфорсский… Казармы Московского полка. Мимо Эриксона побыстрей, тут всё-таки могут узнать… И на Эриксоне объявление то же… Каждый переулок тут знаешь, не читая. Каждый двор, не заглянув в подворотню.

А вот почему ещё тяжко так. Не потому что ты, председатель Всероссийского Бюро ЦК, может быть, ошибся, и какие это будет иметь последствия для партии и даже для всей России, а: просто закрытые заводские ворота. Для рабочих – закрытые. И закрытые – тобой. Рабочим.

Ещё не знал никаких социалистов, ещё не прочёл ни одной брошюры, а уже грезил: эх, кабы Бог послал мне стать вольным мастеровым! к станку бы приобчиться! тогда б нигде не пропал. И с этой надеждой – в Вачу, и в Сормово, и на Невский судостроительный (набавляя года себе в паспорте), и на Семянниковский, – да сбили: послали гайки умечать в лоб старикам, сознательность им передавать. И уволен по чёрному списку. И покатился, покатился в революцию, в тюрьмы, как будто вниз и легче, а мечта всё равно тянет наверх: стать металлистом первого класса! рабочим быть – и до гробовой доски!

И вот есть уши, глаза настороже. И ноги ходучие. И голова варкая. А руки – руки всего главней. И лучшие дни твои – не в стачках, не в комитетах, не на демонстрациях, не в эмиграциях, – а когда входишь во всё это шумно-весёлое зубчатое, шестеренчатое, червячное, коленчатое, и каждое движение понимаешь, и его приспособляешь, и от стариков слушаешь себе простые похвалы, а потом и от мастеров, – вот когда ты на своём истинном месте! И по субботам ссыпаешь в карман весомые, какие бывают только честно заработанные, денежки.

Потом – среди токарей немецких, французских, английских. Не тот Интернационал, какой собирается в манишках на конгрессы, а вот этот – коренной и основной, в цеховых проходах – в блузах, куртках, гетрах, в пятнах масла, ботинками по стружкам, что ухом не схвачено, то досмотрено глазами, и с гордостью идёшь по Вемблийскому заводу, first turner, рабочий-механик, в общем – славный мастеровой всемирного отечества. А другим – ворота закрыл. Это – как?

Ну, наконец, Бабурин переулок. Где тут чайная эта? Волк выедает, так жрать приспело!

Тёплые запахи чайной – капустой, мясом, луком жареным, хлебом ещё тёплым, – ух, хорошо! Пальто тут не снимают, шапку – на колени. Тут уже, нет? Где? Вон, у стенки подальше, юркоглазый, лицо довольно дураковатое, Каюров. К нему. А пока глаза сами – на подносы, по столам, – что тут едят? Котлеты с картошкой. Макароны с мясом. Солянку. Гуляш. Взять побольше, не скупиться. В такой день да голодный – всё дело прогрохаешь.

– Здорово.

– Здорово.

Каюров – так себе мужичишко, искоренённый, росту среднего и модельщик не выше: не ремесловит. Но – резок, на горло кинется. Горлан – ничего.

О том, о сём – громко. За столами – свои разговоры, еда, расчёты. Не слушают. Такие ж двое своих, как все.

– Ты чистый пришёл?

– Чистый.

– Уверен?

– Нашёл проверять!

Каюров как весь с кондачка, так и в этом: по самоуверенности может и прохлопать. И суетун. Хоть он и старше на восемь лет, а ни в чём оно. Лицо у него всё бритое, а то ли и не растёт.

К тарелкам полусклонясь – Каюров уже ест, Шляпников ждёт, – полуголосом о деле:

– Так вот, выхода нет. Назначаем на завтра всеобщую по всему Питеру. Требуем: снять локаут и отменить воинский призыв.

– Да уж знают, потекло.

– Ну и как? Возьмутся? Вытянем?

– Эриксон – конечно! Оба Лесснеры!

Языком молоть, они сами в локауте, им выхода нет.

– Нет, кто работает. Соседи. Кого знаешь?

– Гергард. Морган. Розенкранц.

– Да это всё – по гривеннику.

– Хоть и по пятаку, а сколько! Лютш и Чешер. Электротехника. Кмядта красильная. Григорьева колбасная.

– Да все ли пойдут?

– Пойду-ут!

Другой бы кто так сказал, Шляпников поверил бы. А этот – сильно на подхвасте.

– А Арсенал?

Не взялся Каюров:

– Не знаю.

– То-то. А мануфактуры? Сампсоньевская? Невская?

– Вот ждём.

Ждём. Так и размажется. А за всё ответишь единолично. Ты. И в эти оставшиеся полдня надо решать. Каждый раз хочется на одну сознательность перейти. И который раз по важности случая: нет, вот ещё последний…

И – твёрдо, командирски:

– Надо вытянуть, во что бы ни… Не пойдут – выгоняйте хоть гайками. Сегодня к вечеру листовки будут готовы, присылайте человека к Павловым после восьми. За ночь распределите. И утреннюю смену везде надо остановить! Хоть на улице, хоть перед воротами, хоть уже на лестницах. Но – остановить. Иначе всё проиграем.

– Сде-елаем!!

Это Каюров уверенно, э-это он может. Где забияки нужны, там он первый. Э-это он столкнёт. В чём другом напутает, а это!

– Слышал: забастовщикам кой-где пособие платят.

– Ну? Кто?? Из каких средств?

– А чёрт их знает. То ль межрайонщики, то ль инициативники…

Интернационалисты?… Внефракционники?… Во дела! Загадка. Но нашему козлу на подмогу, это нам идёт.

Васька Каюров любит поговорить, но с ним не обо всём. Что, вот, гнетёт сердце, что, вот, не ошиблись ли? – этого ему не выскажешь. Ему – только готовое решение.

Так и всегда. Для каждого разговора должен быть подходящий свой особый человек. Через пять минут разговариваешь с другим – и слова другие, и сам ты как будто в чём-то другой.

С Каюровым что вместе хорошо – если ругать кого-нибудь, душу отводить. У Каюрова весь вид востренький, от востреньких бегающих глазок, а слово хлёсткое. Того же Чхеидзе: врёт насчёт Циммервальда, что сочувствует; пристегнуть нас хочет к буржуазному министерству; вместо Штюрмера будет Милюков – что мы выиграем? А ещё разбористей – Гвоздева ругать, по Эриксону и сам его знает, зубами бы ему на горло: стачколомы! примирительные камеры суют нам, гвоздёвские молодцы! Спасение самодержавия приняли за спасение отечества, маленькая ошибочка! А у нас Минины и Пожарские такие, что не свои кошели на алтарь отечества кладут, а норовят себе с алтаря стащить!

Это верно.

Для постороннего вида, для безопасности разговора надо бы еду растягивать и растягивать, а ложка просто рвёт с тарелки – мясо духовое, мясо тушёное, капусту, картошку.

Продовольственный вопрос сам с тарелок кричит, а Каюрову много повода не надо. Хорош он для действия, а очень любит рассуждать. В чём и разумно:

– Твёрдые цены на все продукты – конечно. Но монополии хлебной торговли – правительству не давать! не допустить! Нельзя, чтобы правительство хлебом владело, а то они нас на колени поставят. Вообще, мы ещё мало агитируем вокруг продовольствия: надо хозяек подбивать давки разносить. Бабы повалят – на них казаков не выпустят!

У Каюрова – отдельная группа бывших сормовичей, и средь них он считается даже голова. Они всё сами хотят: и обдумать, и сделать, чуть и не всю вторую российскую революцию. Долго вообще не хотели признавать Петербургского комитета: вы, мол, по себе, а мы – по себе. Отчасти из недоверия, что в ПК – осведомители и всех провалят. Но и меру ж надо знать, подозреньями нас тоже охранка заражает, чтоб разъединять. Когда Черномаз из ПК пачкал заграничников , что засели мол там, отсиживаются, только святые указания шлют, – тут каюровцы и к Черномазу охотно прислушивались. А когда прошлой осенью Шляпников приехал сам из-за границы, живой член ЦК, вот он, не отсиживается! – каюровская группа завопила: не может быть! такого не выбирали! провокатор!

Не может быть!… Раз никому другому такое не под силу – значит, и ты сделать не мог. Значит, тебя охранка через границу перевезла. Правильно, не выбирали. Правильно, такие тяжёлые условия. А – кого другого из вас бы назначить?

И всё это выяснялось и обсуждалось через Горького: как земляка-нижегородца, его одного сормовичи признавали, ему только и верили. У него одного и собирались – языками поболтать да на груди порыдать: как не состоялась первая революция, да какие славные были красные годы, до 907-го, да как упал рабочий класс после них. (Горький и сам любит слезу пролить).

Теперь, когда ноги согрелись, особенно размокрели. Чувствуешь, как набралась вода внутрь. Переобуться да подсушиться как приятно бы! Так бродячему всегда негде.

Квартира Горького на Кронверкском – такое место, куда все валят, и он сам охотно широко принимает – и рабочую публику, и соц-дем, и вообще рев дем, и угощает всегда хорошо, всегда там поешь, и веселье общее такое, будто за окном никакого царизма нет или уже падает. Квартира на виду, снаружи частенько дежурят филёры, но законная открытость хозяина и то, что сыпят туда многие, иногда человек до сорока, как будто и конспирации не нарушает, и Шляпников разрешает себе туда ходить.

– Ты когда у Алексей Максимыча будешь? Скажи: я послезавтра зайду.

Новости думские собрать. Завтра Дума открывается, к послезавтрему у Горького все кулуарные новости будут. Да все новости из буржуазной среды и даже правящей верхушки, и все материалы, какие по рукам ходят, где ж и получить? Секретное совещание заводчиков у градоначальника? – вот тебе стенограмма. Тайная встреча Протопопова с думцами? – вот тебе запись, а ты её хоть за границу пуляй.

– Алексей Максимыч в Москву уехал.

– Да ну? когда?

К Горькому и от Ленина поручений много. Деньги выколачивать – это вполне понятная задача. А бывает помудреней, например: вышибать окистов через блок с махистами. Вот этого Шляпников совсем не умеет. Всех бы гнать одной метлой, проще и понятней. А Ленин всегда из них что-то комбинирует. А Горький – с теми и с другими, как и всякими третьими, – в обнимку. Хотя в общем – на нашей позиции стоит.

О том и Каюров:

– Спорили мы у Алексей Максимыча: какой ориентации дальше держаться, при развороте событий? Начнётся революция, конечно, с фронта, это ясно. Но от этого фронт сразу ослабится, и Россия проиграет эту чёртову “вторую отечественную”. И это – хорошо. Ленин пишет: для пролетариата выгодно поражение своей страны. Значит, какая-то из группировок империалистов получит временную гегемонию над Россией. Так вот: какая группировка предпочтительней? Алексей Максимыч всегда уверяет, что англо-французы лучше. А я ему: всех наций капиталисты имеют в Питере заводы, хоть и шведы, хоть и финны, и нами правят. Так что имеем случаи сравнить. Англичанин – всегда зловредней и злопамятней. На Невской бумагопрядильне впустят полон двор баб, кто работу ищет, а он выйдет на крыльцо с трубкой в зубах и смотрит – ну нагло, как на скотину. А немцы не такие нахальные. Человечней, что ли, ближе к нашим. Сколько вон мастеров-немцев, с ним и поругаешься, с ним и помиришься потом. А ты как думаешь?

Шляпников так думал, что противно ему это слышать. Что здесь он этого услышать не думал, там наслушался. Но – объяснить, но – отвечать? но спор заводить сейчас?… Нагрузил брюхо, и теперь тяжёлая теплота по всему телу. Разомлел, хорошо бы подлить-посидеть, даже в стуле заснул бы. Но ни засидки, ни залежки не может себе разрешить подпольщик, разве что при крайней опасности. Чаёк допит, время гонит дальше. Волка ноги кормят.

– И потом, – распелся Каюров, – ведь – соседи. Через них – как прыгнешь?

– Знаешь что, Васька? – Манил Шляпников полового рассчитаться. – Ты вот этой глупости нигде не сей больше, даже у Горького. В том и линия наша: чтобы под самой немецкой пастью пройти, а на плечо б они нам не блюнули.

Разговор вместе, а денежки врозь. Денежки рабочие – считанные, каждый за себя.

И ушёл расстроенный.

Однако не забылся: по переулку – в другую сторону, чем пришёл, на Межевую. Кажется, без прицепа .

А там на трамвай вскочил – на ходу. А трамвай – в разгон. Ну уж, точно чист. Сегодня – нельзя ошибаться.

И сообразил билет пересадочный взять: чтоб и по Невскому ни квартала не идти, на Невском становишься заметен, и чтобы – пятак сэкономить.

Если уж питерские кадровые думают так, как Каюров, – как же нам не замараться? А германский генеральный штаб – тот и с первого дня войны понимает, что русские социалисты-интернационалисты ему как бы союзники. Как бы! А вот выкуси!

Да Ленин – уследит, не допустит!

Это Сашенька, молодчина, раскусила, когда им из Берлина в 14-м году, из интернированных, прямо бархатцем выстилая, предлагали в Россию – неизвестно кто, неизвестно почему, неизвестно на какие деньги. И все эти Чхенкели, Нахамкисы, Лурье, Гордоны схватились, её уполномочили, а она – пошла и за всех за них отказалась!! Уж как её грызли!

А потом подъезжал этот Кескула, змей, якобы революционный эстонец. Приехал – из Швейцарии в Скандинавию, и деньги, деньги суёт, – вам же деньги нужны? на издание брошюр? на транспортировку литературы? вообще на партийные цели? – “позялюста, фседа достанем!”. Типографии, оружие? – всё достанем, лишь бы бороться против царизма. От Ленина – лучшие рекомендации, меня знают, знаком… Замялась Коллонтай, а Шляпников – подозрительней, у него глаз – на прорез. Конечно, по рекомендациям поработали с мерзавцем, кое-что и лишнее ему сказал, но потом отряхнулся: бездомный эмигрант с чековой книжкой? И друзья у него в русских банках? – пошёл-ка ты подальше по-хорошему!…

И разъяснил про Кескулу Ленину, написал, чтоб тот не верил. Люди головные, погружённые в газеты-книги, этих происков не замечают. Это под ноги надо смотреть, а то вступишь.

У конца Нижегородской слез и ждал кругового, шестого, с синей-зелёной марками. Стоял в нескольких шагах от городового, но в тесной серой толпишке. Стоял перед самым взгорбком на Литейный мост, на этом узком горле Выборгской стороны, куда столько раз уже подступала рабочая масса – идти в город. И задерживали её все виды полиции.

И – ещё ведь подступит ?

Не может не подступить.

Нет, сколько ни мотайся по Стокгольмам, а вот это ощущение – своей питерской мостовой под ногами, своего Литейного моста, обречённого и открыться когда-то нашему шествию -…!

Хоть и городовой рядом.

Треснула Европа багровыми швами границ – и как путаются самые умные люди! Вполне честные немецкие соци удивляются нашим: ведь вы же против царизма! и страшней царизма нет опасности в Европе! – отчего ж вы германской помощи не хотите? Поражение царизма – нужно вам или нет?

А оттого что: не помогайте нам через Вильгельма, вот что! Не помогайте нам шестидюймовыми по нашему брату! Спасибо вам за такую пролетарскую солидарность!

Кажется, ясно? Нет, опять не ясно. И никому не ясно. Вот финские активисты , оружие из Германии. Почему пропустили Шляпникова сюда, не забили там, в полярной темноте? А потому что вроде – союзник. И – согласился Шляпников, не стал им руками показывать: мол, стреляйте меня, не приму вашей помощи.

А и Кескула, между прочим, финским активистам тоже оружие гнал.

Дребезжал, громыхал трамвай по Литейному мосту над черно-серой холодной Невой. Останавливался подле Окружного Суда, где ах мечтали бы зацапать того, кто всеми забастовками ворочал.

Набил брюхо – теперь клонило спать за недоспанные ночи. В голове было мутно, гудко, и даже в толчках трамвая задремал бы.

Отогнали Кескулу от одной двери, он – в другую: Шляпников денег его не взял, так взял Богровский, секретарь стокгольмской группы РСДРП. И давал расписки на бланках, присланных от Ленина, а печать на них – Шляпникова! Каково!

И кинулись Бухарин с Пятаковым следствие вести.

Отбили Кескулу за границей – ничего, протянулись руки сюда. Уже Шляпников был в Петербурге, тут к нему тёмный датчанин какой-то Крузе, конечно “с-д”, но от торговой фирмы, и больше всего удивляется: почему же русские с-д не готовят вооружённого восстания? Да не прислать ли оружия из-за границы? Это совсем не трудно. И шрифты можно для типографии, в любом количестве.

И – заманчиво. И – как разобраться? (Может и взяли бы, да Крузе поспешил – мотнулся в Москву, к жене Бухарина: как? и в Москве восстания не готовят? а нельзя ли вот таких и таких эстонцев разыскать, тут записка от их товарища Кескулы?)

А тем временем Бухарин и Пятаков гнали по кескулову хвосту. И так удачно у них получилось, открыли все нити: и что Кескула – агент германского генштаба, и что целая сеть уже сплетена вокруг русских революционеров в Швеции.

И кажется, что б от того нейтральной Швеции, что эмигранты вокруг себя раскрыли? Нет, до той поры терпели, а тут арестовали добровольных следователей и – выслать! И Бошиху с ними. И – Сашеньку Коллонтай. Вот так нейтральная страна! – немецких шпионов не тронь! (Выручил всех Шляпников: он вернулся из Петербурга, на Западе считался как бы единственный реальный представитель социал-демократической России, и Брантинг ему помог).

Прогромыхал трамвай по Кирочной и заворачивал на Знаменскую, не так уж вдали и от Таврического, где празднично и праздно соберутся завтра разряженные думские болтуны. И даже будут рабочих поминать всуе, рабочего-то движения на сам-деле и боясь.

Вот этого самого взмаха боясь: стачка – локаут – контрстачка, – от которого что ещё выйдет? Устоит ли сам Петербург? Они там будут рассуждать, закрывшись в коробке Таврического, а в эти часы устоит ли ещё Петербург?

Со сломанной доски прыжок был сделан – вперёд! (И – когда сделан? сам не заметил. Ни в какой отдельный момент, а вот уже сделан). И ногами ли на тот берег? головой ли в поток? – решалось в ближайшие полсуток, и надо было соображение сбирать, что-то ещё подправить, что-то ещё… А голова гудела, и ничего путного не соображала.

Ничего путного, а вздор – продавливался. “Японцы” эти (Пятаков с его Бошью и с Бухариным)… Вот это следствие о немецких агентах одно только и удалось им, изо всех дел – одно. А в остальном и всегда были они – головастики, ни к чему не приспособленные смешные существа. Над книгами, бумагами и в диспутах – гремел Бухарин, глаза горели, не уступал ни пункта. Но в любом жизненном деле, а особенно в дороге, на лондонском вокзале или в датском порту, да ещё со своим поддельным паспортом Мойши Долголевского, а по виду полный русак, да не зная ни одного языка, да не умея с чиновниками разговаривать уверенно и смело, терялся Бухарин до смешного, превращался в куль бесформенный, и как куль перетаскивал его Шляпников на пароходы то из Англии в Норвегию, то из Дании в Норвегию, то выручал из шведской тюрьмы, то, сочувствуя его тоске, отправлял прокатиться в Америку “для партийной работы”. Приспособить же “японцев”, живущих в Швеции, рядом с Россией, для самого реального дела – переправки литературы и связи, – оказалось совсем безнадёжным, такие безрукие, это все признали, и они сами признали. Да они ж “в Россию” и ехали, а то куда ж? – через Швейцарию-Францию-Англию-Норвегию-Швецию второй год ехали, а при конце не хватило сил. Тут ведь, дальше, надо по льду пешком. А мастера – статьи катать: нате, напечатайте! нате, отправьте! А мастера – разжигать разногласия по теории.

Слез. Пошёл по 3-й Рождественской да по Херсонской – задами, к Архангелогородскому мосту.

Эмигрантская жизнь такая, что только спичку кинь. Теоретические разногласия – значит сейчас же и личная вражда. С Лениным “японцы” разошлись: самоопределение нациям – обещать непременно всегда всем или нет? (Ленин раньше говорил: никому! теперь: обещать! японцы, как и раньше: нет!), – и тут же развалили редакцию “Коммуниста”. Если в одном пункте рассорились – всё пропади и всё провались, и рабочее дело туда же!

Ни понять, ни принять этого Шляпников не мог: как так? при несогласии почему обязательно сразу и вражда? Вот это наша интеллигенция, узнаешь сразу: из-за принципа провались и самое дело. Да рабочее дело почему должно страдать? Чтобы в России дело шло – надо же помириться?

Только Шляпникову и занятий: последний раз приехал из России, начал мирить “японцев” со “швейцарцами”. Два месяца потратил – буфером служил. Объяснял тем и другим, что такое “Коммунист” для русского рабочего: тянутся! нарасхват! деньги платят за прочтение! Бес-по-лезно! Так и уехал Бухарин в Америку, не примирённый.

Ну а по Шлиссельбургскому – тут своя рабочая публика ходит, тут не выделяешься нисколько. И уже паровичок не нужен, близко, а время есть.

Да только ли там мирить! Приказал Ленин Шляпникову, сюда воротясь, в этот кипящий стачечный военный осенний Петербург, – как самое первое важное дело собрать БЦК обсудить разногласия в редакции “Коммуниста” (сообщение товарища Беленина) и чтоб непременно выразить солидарность БЦК с основной (ленинской) линией ЦК. И письменное решение немедленно выслать в Швейцарию.

Неизвестно с кем. Других забот в Петербурге нет.

Всё же уравновесил Шляпников так и сяк: расхождение сотрудников ЦО по отдельным вопросам программы не может служить препятствием к участию их в изданиях ЦК; следует принимать их сотрудничество по вопросам, стоящим вне разногласий… (Так тебе сразу и схватятся!…)

Поручение выполнил, осудил “японцев”, но так, по сердцу, если глянешь отсюда туда, на все эти колонии русских эсдеков, переполненные теоретическими и перьевыми силами, – американскую, английскую (кого там нет! – Литвинов, Чичерин, Петерс, Керженцев, покойно себе живут), французскую, швейцарскую, шведскую, датскую – всякие Чудновские, Урицкие, Троцкие, Володарские, Сурицы, Зурабовы, Лурье-Ларины, Левины-Далины, Гордоны, Дерманы, – сколько их там в ожидании конца войны или мировой революции, а тебя кооптировали, и гоняй туда-сюда, и гнись под коромыслом. Отвези-привези, чтоб колебались устои царизма. Отвези-привези, сделаешь доклад, мы обсуждать будем.

А туда приедешь – ещё разрешения у Ленина спрашивай, в какой стране жить? Можно ли в Англию съездить токарем поработать? Можно ли с Брантингом встретиться или это утесняет Литвинова?

Туда приедешь, и, правда, болташество охватывает. Так и тянет, отчего бы нет, на камнях у моря полежать, окунуться.

Не обижался Шляпников на коромысло: оно было ему и по плечу, и по духу неуёмному, и по ногам бегливым. Что ему одному всё это подгрузили – не обижался он, только подсмеивался. Но в такой тошный день, как сегодня, потребно было посоветоваться с центровыми – как же решать? что делать?

И вот тут – никого не было.

Стеклянный городок он уже отмахивал. Пересек Фаянсовую улицу, и вот уже была площадушка перед церковью Всех Скорбящих. Тут, у церкви и при лавках, всегда толкучка, легко затеряться, и вход в “фотографию Коваленки” – открытый всем, неподозрительный.

Коваленко, муж Мани Шляпниковой, был фотограф непридворный, незнаменитый, золотых медалей на выставках не хватал и на карточках не выпечатывал, но для рабочего дела самый нужный фотограф, на помощь партийной кассе (хоть и позабористей: “Распутин и царица”, “Распутин и Вырубова”, шло хорошо по Питеру).

Кого ж к конспирации и привлекать, как не близких родственников? Самые безотказные помощники. И в задней тёмной комнате, без окна, отдохнуть и отлежаться у них как загнанному зверю в норе – покойней всего.

Иосиф Иваныч снимал кого-то при лампах. В ожидальне сидела мещанка с детьми, две девицы. Шляпников скромно прошёл за занавеску, тихо ступая. Во внутренней комнате сестра Маня:

– Есть будешь?

– Да нет пока.

– Ночевать останешься?

– Никак. А до темноты посижу. Час который? Успел. Сейчас студент должен прийти. Такой крупнолицый, с оттопыренными ушами, не в форме. Ты спроси его: “Вы что будете заказывать?” Он скажет: “Хотел бы в кавказской одежде”. Тогда веди его сюда.

Разделся. За ситцевую занавеску в сиреневых цветочках прошёл в заднюю комнату, где не было своего света, а падал ослабленный из столовой, а и в столовой – серый краденый петербургский. Сел на кровать. И голова сама на руки свалилась.

Сейчас, правда бы, залечь – и до завтрашнего утра. Почему-то часто сходится, что к самому нужному дню – и не выспался.

Кровать ямкой, ссунулся туда, оттого колени поднялись, и голову на них, ниже, ниже… Заснул, что ли? Маня за плечо:

– Пришёл.

Сухими руками, без воды, растёр, растёр лицо небритое. Вроде посвежей. Вышел.

За обеденным столом сидел Матвей Рысс, сняв кепи на голубую вышитую скатерть, но остался в пальто нарядном и буро-красном шарфе. Волосы его светло-серые шерстились пышно, и сам он был свежий, светло-розовый – ушами, щеками, губами.

Молодость на подсобу. Вот их студенческая группа, Аня Коган, Женя Гут, Рошаль, вот эта молодёжь пришедшая и есть перелом в интеллигенции. Новый кадр. А без тех задремавших справимся.

– Ну? – бодрости голосу подбавляя, руку пожал студенту. – Как дела?

– Хорошо, товарищ Беленин!

– А что да что хорошо? Обуховцы почему стачку не поддержали?

– По продовольственному нашу резолюцию уже приняли. И против локаута всеобщую я вам гарантирую – поддержат.

– Уверен?

– Обеспечим.

– Это – очень важно, парень. Обуховский – это вес.

– Некуда деться им. Против солидарности.

– Хорошо, радуешь. Ещё что?

– В университете волнения.

– Да что ты? Вот замечательно! Вяжется! Делается всё-таки!

– Позавчера собирались на главной лестнице, был митинг о дороговизне и что войска отказались стрелять в рабочих Трубочного. Не знаю, было такое на Трубочном?

– Не было.

– Ну, на митинге говорили. Потом по коридорам пели революционные песни и врывались на лекции.

– Здорово, молодцы!

– Университет, Бестужевка и наши Психонервы – готовы к забастовке. Всеобщую – поддержим и мы.

– Молодцы! Вот молодцы, ребята! – сидя против него через небольшой обеденный стол, радовался Шляпников.

Идёт поддержка, откуда меньше ждёшь. А рабочие – как бараны за этими оборонцами.

С одобрением смотрел на Рысса:

– Сейчас стачка против локаута – главный бой!

– Понимаю.

– И готовим – твою листовку. Не как в древности подпольной, знаешь, писали от руки, раскатывали на гектографе. А в самой настоящей типографии.

Рысс головой покачал, как не веря.

– Увидишь! Не стану называть, а делается так: в ночную смену подбираются все верные люди, и вместо их газеты – наша листовка. А там только пачками выноси.

– А у межрайонцев ещё проще.

– А как? – ревниво Шляпников. “Межрайонцы” была группа между большевиками и меньшевиками, которая считала, что она одна только…

– Да прямо в легальной типографии за деньги печатают. Хозяин берёт за 1000 листовок 50 рублей со своей бумагой.

– Ну-у-у… – даже недоволен Шляпников.

– И где типография! – на Гороховой, рядом с градоначальством.

– Здорово, – нахмурился. – То-то я смотрю – у них бумага хорошая, шрифт. Ну, ладно: сегодня вечером будем листовки раздавать. Я постараюсь к ночи сюда прислать, для Невского района. А вы утром как можно раньше забирайте – и раздавайте. Этот бой надо выиграть. Такого боя ещё не давали.

– Понятно, – светло-рыжими бровями отозвался Рысс. – Приложим.

Твёрдый парень. Без них бы вот разорваться. Когда это всё сочинять да…

– Ну, а та ?

– Готова и та, – тряхнул головой Рысс. Волосы его, хоть и вздыбленные, нисколько на этом отдельно не колебались. И достал из кармана, развернул на скатерти бумагу с новым текстом.

Новые дела и старые годовщины наступали на пятки, гнали. Ещё о локауте и не знали, а эта листовка уже была заказана к 4 ноября, ко второй годовщине ареста думской фракции большевиков. Хотя на суде они себя вели не как надо, особенно Каменев, но уже принято было в эту годовщину сгущать рабочую злость.

Почерк у Матвея крупный, неровный, с хвостами. Читать можно. Но захотелось Шляпникову ухом принять.

– Только не громко, чтоб в фотографии не слышали. И Рысс тоже с удовольствием стал читать, громкость сдерживая, а выразительность всю подавая:

– …на скамье подсудимых в лице пяти депутатов сидел весь российский пролетариат… В то время война ещё только запускала свои когти в тела европейских народов. В громе барабанов буржуазной лакейской печати у многих ещё были закрыты глаза…

Звонкий голос, просто рвётся на митинги. Хорош из него будет оратор. Кто сам сочинял, тот и знает, где выражение выразить.

– Замечательный слог у тебя!

Ленин верно написал, что листовки – самый ответственный и самый трудный вид литературы. В эмиграции мало кто таким слогом пишет. Бухарин – скучней. И сам Шляпников, как ни натаскивала его Коллонтай, – неважно совсем, не хлёстко.

– …День похищения нашего рабочего представительства ознаменуем усилением агитации за лозунги… Под визг приводных ремней протягиваем мы вам свои мускулистые руки! Сомкнутыми рядами, возродившись в 3-м Интернационале, мы усилим борьбу за прекращение войны путём гражданской войны…

– Здорово. Здорово. Только вот что: ты – межрайонцам не пиши.

– Я межрайонцам не писал! – воззрился Рысс.

– Ну да, говори! Слог твой узнаю.

– Да это не я, товарищ Беленин! Да они там сами все письменные.

– Ну ладно. А то – нечестно.

Забирал бумагу. Остались влажные тени от пальцев, где держал Матвей.

– Скажи, а Соломон Рысс, максималист, тебе не брат был?

– Двоюродный.

– Ничего у вас семейка, боевая.

Простились со студентом – вошёл зять, кончив свою работу, но ещё в халате. Вошёл, посмотрел на деверя странно, улыбнулся:

– Алексан Гаврилыч, сколько у меня бываешь, а никогда не снимешься. Ни в ту осень, ни в эту. Потом хватишься по этим годам. Давай сейчас, а? У меня на пластинке место осталось.

Шляпников посмотрел с удивлением, даже не понял сразу. С какой стороны привыкнешь смотреть – с другой и не взглянешь. Привык он, что на площади толпится народ, что в фотографию всякому зайти неподозрительно, да каждый раз и при нём кто-то снимался, видал, – а в голову не стукало, что и самому ж можно.

Из головы ушло, что это можно и ему.

Что это нужно ему.

Или Сашеньке.

Плечи пошли в пожим. Губы тоже. И рукой, мужское оправдательное движение, к щекам, протёр:

– Да я ж небрит, Иосиф Иваныч.

– Ну, побройся. Сейчас Маня кипяточку.

Да разве в том, что небрит? Всё настроение не то, придавило, несёт куда-то, какая фотография!

Однако к зеркалу подошёл – к наклонному, в межоконнике над столом, неудобно и висит, изогнуться надо, чтобы посмотреть. Да и тусклеет уже, края в облезлых пятнах.

Своих тридцати двух лет никак не меньше, можно и под сорок. Лицо – и русское, и не то чтоб выпирало русским: чуть иначе усы подстригал, волосы разбирал на пробор, и на снимке с французскими рабочими в цеху не сразу его и отберёшь, который русский тут. А в хорошем костюме – так и коммивояжёр, что ли.

Самому-то ему хотелось бы вид погероичней, больше бы чего-нибудь революционного. Хотя нет, тогда б и полиция цапала хватче. А так – средний тихий мастеровой, любит заработать, если пьёт – то немного. Скромные усы, скромные волосы коротко стриженные. Да не от этого, а: взгляд, весь вид какой-то странный, самому себе всегда непонятный. Такой вид, что ли, будто он знает больше, чем делает. (На самом деле – что знал, что умел, то и делал честно всё). Такой вид, что ли, будто он знает, что делает всё зря. Какие-то глаза не такие, не боевые, какая-то улыбка не такая, печальная, и на всех фотографиях так всегда, как ни приосанивайся, – почему такой странный вид? Не похож на настоящего революционера. Рысс, мальчишка, и тот гораздо больше похож.

А сегодня ещё и глаза безо сна и покоя, и усы опущенные, и вид такой недовольный – совсем не тот Милунечка, которого Саша звала, рвала в Хольменколлен на прогулки по косому угорью, встречать поезда на обрыве. А молодость, а сила, а ноги резвые! – неужели тому двух лет не прошло?

– Нет, Иосиф Иваныч, спасибо. Другой раз как-нибудь. Не до того.

– Ну, смотри. Тогда обедаем. – Пошёл Коваленко руки мыть.

А что за вид был у Саньки в 17 лет, ещё до первой одиночки, до гласного надзора, до Владимирского централа, ещё когда совсем не был революционер: в косоворотке провинциальной самой дешёвой, а руки беспокойно просятся в дело, еле держишь их на груди, как живых, чтоб не вырвались. И глаза – к подвигу, к вере.

А вера та была – древлеправославная. Она ещё гналась тогда, и за неё стеной стояли истинно православные, и, как все, готов и Александр был – умереть. Но гонения отменили, пострадать за веру не стало возможно, и кто потороватей – приспособлялся к начальству, а сила молодёжи потекла по другим дорогам. Александр пошёл в социал-демократию. Как будто всё другое, а гонители, а враги – те же самые, разве с другого боку.

И не намного старше того возраста, хоть уже после нескольких арестов, а такой же ещё провинциальный неумелый паренёк, не умеющий руки держать, ни сам держаться, строгий, застенчивый, малословный, он уехал за границу – и вдруг оборотилось неожиданным, в мечтах не представимым: красавица барыня , как ещё недавно он назвал бы её у себя на Руси, красавица писаная, хоть и ростом мала, старшая его на двенадцать лет, и опытом искусительная, захватила его цветным крылом – и даже от земли отрывало иногда, так ноги немели, в груди кружилось от небывальщины. Как говорится: рад госпоже, что мёду на ноже.

Что мёду. На ноже. А со временем – оборачивалось. И выравнивался он с ней. И вот со своими лишними годами, со своим немецким, французским, английским, манерами, письменностью, всему этому его образуя, меняя, – признала она себя перед ним чухной : твоя чухна, Милунечка! приезжай скорей!

И Ленин требовал – скорей (сюда скорей, и назад скорей с докладом). И если туда сейчас уехать, будет опять пансион одинокий, заваленный сугробами, и свечи острых северных елей в снегу. Но вся Скандинавия – чистый вымысел, морок. А правда – темнеющий петербургский день, постукивание настенных часов в тихой столовой и о тарелки звяканье ложек, добирающих суп.

Он – и сам разве с ними ел?…

Сестра и зять о чём-то толковали и к нему обращались, он не отвечал, не понял ничего.

– Маня, я второго не буду. Я бы сейчас поспал. – Соображал дурной головой, сколько можно себе позволить. – Да два часа… с половиной даже… Там раньше будут не готовы. Разбудишь – и поеду. А к ночи ближе пришлю листовки на ваш район, а вы раздавайте, кто придёт. Вот этому молодому человеку тоже штук… ну, четвёртую часть чего пришлю.

И оставляя хозяев доедать, и чай пить, и сахар им сохраняя, отшагнул туда, под занавеску с цветочками, до кровати, и свалился.

Полдня эту голову литую носишь, носишь, – давит без отступа: правильно? не правильно? что из этого выйдет? А – кувырнуться, грудью вниз, и все тревоги подушке, а тебе полежать два часа бревном – сладко!

И тут же проснулся, досада! Ещё от стола не поднялись, чашками звякали. Значит, так ходуном внутри расходилось, что назад изо сна вызывает, не отдаёт сну: нет, живи! нет, заботься! локаут! заварил кашу – расхлёбывай! Ах ты, мамочка моя!…

Матушка моя, Хиония Николаевна, дай сынку поспать, дай полежать, как угрелся хорошо! Не поднимай, ещё на завод мне рано. Ещё на завод мне рано, я же мал, и все четверо мы малы, ещё наработаемся, спину погнём от зари до зари за грошики. Утонул батька, только мной и виданный, а те не помнят, а нам всё равно на работу рано, мы пока в лес да на пруд. Мы пока все в рядок становимся при тебе и двуперстно крестимся перед верными иконами древлего письма, и “Пророки пророчили за тысячу лет” уже подпеваем голосочками и псалмы иные наизусть. И за нашу веру истинную в школе меня законоучитель после каждого праздника ставит на два часа на колени и без обеда до вечера – почему в нечистую церковь ихнюю не хожу? А Божья правда – у нас, и другой правды на свете нет. И как мученики многие в Житиях принимали мучения за неё, и как прадедов твоих Белениных, истинно православных, жгли огнём, замораживали водой, заточали в подвалы, ломали рёбра клещами, – так и мы, твои детки, все мучения за веру примем подрастя, и проповедывать будем её и на костре, и на кресте, по воле Божьей. А пока угрелся, если дозволишь – дай, мамушка, часок потянуть, поспать.

Нет, спать нельзя. Что-то начато было и покинуто… Взялся – не кончил…

Спать – нельзя и не время, товарищ Беленин. Пролетариат не имеет права поддаться сну, это было бы архинеосмотрительно и даже преступно.

Да. Да. Если загублено, то конечно преступно… И откуда он взялся, чёртов адвокатишка, да в первый же день?

В свою первую поездку вы, товарищ Беленин, не установили необходимых нам реальных связей. Именно числом связей будем измерять успех второй поездки. Вы, товарищ Беленин, не устроили и правильной конспиративной переписки, это просто обидно. И не собрали в Питере денег для нужд ЦК.

Под визг ремней протягиваем мы вам свои мускулистые руки…

И вам нельзя всё время отлучаться – в Данию, в Норвегию, в Англию, в Америку. Вы больше всего нужны в Стокгольме. Пока наладите транспорт… переписку с Россией… конспирацию… явки… А товарищ Коллонтай может приехать к вам и в деревушку под Стокгольм.

Смотри, Юрка, за партийными делами никогда не бросай станка. А то партия будет у нас…

Объехать два-три рабочих центра, завязать связи и немедленно вернуться в Швецию для передачи всех связей нам и обсуждения дальнейшего положения. Съездить ненадолго и привезти все связи, вот цель! После этого можно ехать в Россию опять.

А язык скован, а голова – как болванка свинцовая, и как же пошевельнуться, объяснить: это не так просто… приходится бегать до кровяных мозолей… там, на границе, лёд про…

Конечно, конечно, для перехода нужны надёжные документы. Есть ли они у вас? Надо запастись. Не сомневаюсь, что в России сохранился надёжный слой рабочих-правдистов, и есть БЦК, и даже можно восстановить ЦК. И даже одного-двух влиятельных товарищей привезти в Швецию, чтобы прочнее связать с нами. Чтобы хорошо спеться.

Но, товарищ Ленин!… Но там, на границе, лёд проваливается… И даже идя по верёвке… А если развезло, то на челноке…

Товарищ Беленин, не гипертрофируйте трудностей. И не пренебрегайте теоретической спевкой, за вами это водится, не обижайтесь: вы всегда пренебрегаете теоретической спевкой! А она ей-ей, поверьте, совершенно необходима для работы в такое трудное время.

А лёд – трещит, и хватаешься руками за устои моста… (Хорошо хоть руки свободны. Голова свалена, прикована, но руки свободны). А ногами скользишь по трещинам дальше, дальше…

Конечно, вы должны беречь себя. Опасность в России очень велика, и для дела было бы полезнее после краткосрочного объезда нескольких русских центров возвращаться в Швецию – для закрепления связей с нами. И мы обменивались бы письмами. Вообще интересно бы узнать: какие вопросы сейчас всплывают в России? Кто их ставит? В какой плоскости?

Товарищ Ленин! У меня давно идея, я вам писал: отчего бы вам и Григорию не переехать в Швецию? Насколько было бы ближе к России и всё быстрей… Здесь я вам всё устрою и обеспечу через Брантинга…

Брантинг? Но он – социал-патриот. Не вступайте с ним… Однако используйте его – как официальное лицо с адресом… и для защиты наших интересов… и для денежных займов…

Я говорю… (ничего не договоришь – и язык не подчиняется, и голова свалилась)… я говорю неразборчиво, простите… я говорю: третий год вы так далеко, отчего бы вам не переехать самим сюда поближе?… я вам всё, всё здесь устрою… и сразу бы все связи…

Нет-нет, товарищ Беленин! Это было бы архинеблагоразумно… И дорогая дорога туда, и дорогая жизнь там… И, главное, полицейская сомнительность, в Швеции могут побеспокоить. А вдруг они ещё и в войну вступят? Нет, такой переезд был бы преждевременен.

Но, товарищ Ленин!

Нет, товарищ Беленин!!

Хотя верно… а если обманет возница? Вот завтра проснусь, а лошади нет… снег, лес, полярное сияние… лупись на сияние… Да может, они меня и убили?… Наверно убили, по голове топором трахнули, – почему я головы поднять не могу?

Вы, Александр, не будьте беспочвенным оптимистом! А главное: бойтесь интриг ликвидаторов! бойтесь социал-шовинистов! Не доверяйте и революционер-шовинистам, вроде Керенского, нам и с ними не по пути! Вы слишком доверчивы.

Так Владимир Ильич, лицо у него было честное, я не мог и подумать… И финны же все против царизма, как я мог предположить?… Наверно, они меня просто в постели зарубили… просто во сне…

Вы что-то очень изнервничались. Материалы Кинталя я вам давно послал. И три письма, – а никакого ответа. Вы очень скупитесь на письма. Александра Михайловна, скажите Александру: он очень скупится на письма, так нельзя! Мы так не проведём спевки!

Что ж теперь делать? Как теперь будет с локаутом? Какая неудача, убили бы чуть позже, выиграть бы эту стачку… А то на дороге, не доехал, не там и не здесь…

Александр, вы что – обиделись?… Большущий вам привет! Я вам послал толстущее письмо! Никакого ответа. Пожалуйста, критикуйте мой проект манифеста.

Владимир Ильич! Поскольку меня убили… я бы хотел вам передать… Вот эта история с локаутом… Я не знаю, правильно ли я поступил, посоветоваться было не с кем… А такого случая ещё не бывало… Но оставить революционных моряков под возможной казнью, как мне сказали… А с другой стороны, нельзя растрачивать силы пролетариата раньше времени… Теперь-то я вижу, что ошибся…

Александр, если вы обиделись на меня, то я готов принести всяческое извинение. Дорогой друг!… Дорогой друг!… Дорогой друг!… Вот уже не сердитесь, не так ли? Я очень вас благодарю, тысячи лучших пожеланий!

Да, ошибся… Была у меня в жизни такая слабость – верить в успех, рисковать не по силам… Но исправить не могу… понимаете, так неожиданно, – видимо обухом топора… А может, из пистолета… в затылок сзади…

Пожалуйста, посылаю вам свои тезисы и с интересом жду вашего отзыва. В этом вопросе о самоопределении, где Радек и Пятаков так пошло, глупо, мерзко, слюняво напутали, – надеюсь, вы на моей стороне? Очень важно: есть ли у нас расхождения с Белениным в этом вопросе? и какие? и как их устранить, пока это не стало достоянием любителей склок, этих пакостных каутскианцев, всех сволочей оппортунистов? Надеюсь, в расспросах Бухарина вы проявите полный такт?

Так что, Владимир Ильич, срочно присылайте кого-нибудь другого… Потому что тут – кто же?… Молотов никак не… да вы его знаете… Остальные сидят по норам. Кого же вы пришлёте?… Там ведь тоже никто ничего… Тут приходится и подраться с филёрами и побегать, иногда целую ночь на морозе, по огородам…

В самом деле, очень интересно: какие там сейчас вопросы всплывают в России? Кто их ставит? В каких конкретных условиях? При какой обстановке?

А если попробовать всё-таки голову поднять? Кто ж за тебя поднимет? Ну-ка… ну-ка…

А с этим расследованием по Кескуле, знаете, японцы переусердствовали, только напугали левые социалистические круги. Не надо было так бестактно!…

Валун финляндский, не голова. И сил нет. Как ящерица, тело бьётся… как ящерица на камне… на камнях тёплых в Ларвике… Сашенька! Сашенька!! Разве ты – чухна? Тебя красивей женщины я не видел! Это – я чухна… Это я напутал… Сашенька, я к тебе вернусь! Я возвращаюсь, дай руку, ну-ка, ну-ка!

У-у-у-у-ф!

Жи-и-и-и-в?

Затекла голова… Сползла, затекла…

За занавеской в столовой свет выключен, а из третьей комнаты слабый. И иногда жужжит приятно. Шелестит.

Это Маня на машине шьёт. И материю поправляет.

Ни звука больше. И не будит. Рано ещё.

Голову из затёка вырвал, а тело всё как избито. И голова не освежилась, ещё тяжелей. Спал бы сейчас – двадцать часов.

Но – никто за тебя не подымет этот валун.

Надо идти подымать.

Весь Петербург.

Сперва только – с кровати как-нибудь слезть. И чтоб не сникнуть, а до умывальника. Холодной водой умоешься – всегда легче. А там как-нибудь… Паровичком подъехать. Там трамваями двумя. Пешком ещё протащиться. Шпики пока не присмотрелись. Но крюки, проверки обязательны: штаб-квартира БЦК, у Марьи Георгиевны и печать, и кой-какие бумаги. Помотать лишних полчаса по Выборгской.

А вот разбит, нет сил часы из кармана вытянуть, посмотреть.

Да раз не будит, значит ещё можно полежать.

Ох, надо держаться. Вот так, действительно, сейчас умри или сядь за решётку – и всё развалится. Коромысло треснуло, одна корзина здесь, одна там, связи никакой, конспиративной почты никакой, заграничный ЦК сам по себе, у него – с Интернационалом спор, а Россия – сама по себе, и даже город каждый – по себе. И что в листовках пишем и чем угрожаем – ведь это всё хвастаем, ведь ничего этого нет.

Подыматься. Подымется ли? – полмиллиона рабочих за полусотней разрозненных большевиков?

А не подымется – кончено всё, надолго.

Вдруг! – без внешнего стука послышались шаги в сенцах из фотографии – мужские, быстрые, твёрдые шаги! и наверняка не хозяина! но – одного! одного!

Шать! – на ноги! Сапоги? – некогда. Оружие? – утюг! схватил! Одного? – бить! Трое? – в окно прыгать! Отдаваться – ни за что! В такую минуту!

– Где он, Маня?

Знакомый голос, а кто? – голова отупела. Да Митька же Павлов! Сам приехал!? Провал?? Схватили???

Отдёрнул занавеску, а тот – холодный, притрушенный снежком, весёлый:

– Гаврилыч! Победа!!

И – обнимать! и – целовать! А свёрток в руке мешает.

И утюг. На табуретку опустил.

– Что? Какая? – без сапог, в носках (портянок по-европейскому не нося).

– Сдались заводчики! Сдалось начальство!! – кричит Митюга не по помещению, густо. – Локаут – снят!! Воинский набор – отменён!!

– Что ты? что ты? – даже отступая от слабости, назад к косяку, в занавеске путаясь спиной. – Когда известно, как??

А Павлов своё:

– И я не стал листовки раздавать пока, верно? Пока ребятам до утра кинул: наверно отменяем всеобщую, так?

А Митя-то Павлов страх не любит бастовать: очень уж любит свою работу, модельщиком на Русско-Балтийском, и своего инженера Сикорского, строят они “Ильи Муромцы”. И свёрток суёт, суёт в руки прямо.

– Ну конечно… Ну что ты, – теперь слабо смеялся Шляпников. – Мог бы и сам решить, зачем же ребят два раза гонять?

Суёт, так надо брать.

– Это что?

– Пирожки!

Правда, пахло уже, заметил.

– Зачем пирожки?

– Тёплые, Маша тебе послала.

– За-чем?

– Послала!

– А – с чем?…

– Кусай, увидишь.

Да тут два свёртка. А этот – с чем?

– Да листовки же! Листовок тебе привёз пачку, показать. У “Вечернего времени” отпечатали. Эх, красота! Такая работа и пропадёт – жа-алко!

– Маня! Зови Осипа, пирожки ещё тёплые! С луком, что ли? Как ты их довёз?

Зажгли лампочку. Стоял в носках на рядновой дорожке. Ел. А на скатерти – листовка, бумаги грубой жёлтой военной, а печать – превосходная, чёткая, без мазни, без кривизны. Любовался и даже поглаживал тыльной стороной кисти (пальцы уже в масле), любовался, почитывал:

– …по тому, как разлилась ваша стачка, около 130 тысяч человек, все с надеждой ожидающие целительного переворота видели, как связана революционная армия и революционный народ. И за это – вон с заводов? Из-за угла правительство подписало… Беспокойных и молодых – на позиции? Завод – в казарму? Под пятой насилия покорно отдавать жизни для процветания кучки тунеядцев?…

– Здорово написано, Гаврилыч. Кто эт писал?

– Есть такой у меня парень золотой. Хорошие пирожки, как ты их донёс?… Что ж, правительствующие классы лишь облегчают задачу их свержения! В ответ на закрытие заводов мы призываем… Пока все до одного, выброшенные на улицу…

Жалко, да, хорошая листовка. Но – ещё напишем и напечатаем не раз.

– Да-а… Укакались. Укакалась ихняя шайка! Честно признаться, ребята: и мы, конечно, гнём, – но падает оно уже само!

Как на углу пивной стойки: утвердят локти, сцепятся ладонями – гнуть друг друга, чья рука упадёт, и вдруг – борьбы никакой: та вторая рука упала сама – бессильная? пьяная? сломалась?…

От-сту-пал перед рабочей силой тот царишка Николай Второй!!!


Читать далее

Александр Исаевич Солженицын. Красное колесо
Узел II Октябрь Шестнадцатого. Александр Исаевич Солженицын. Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого. Солженицын Александр Исаевич. ЗАМЕЧАНИЯ АВТОРА К УЗЛУ ВТОРОМУ. Полная библиография будет приведена после Узла Третьего. 02.11.13
1 02.11.13
2 02.11.13
3 02.11.13
4 02.11.13
5 02.11.13
6 02.11.13
7 02.11.13
Июль 1906 02.11.13
8 02.11.13
9 02.11.13
10 02.11.13
11 02.11.13
12 02.11.13
13 02.11.13
14 02.11.13
15 02.11.13
16 02.11.13
17 02.11.13
18 02.11.13
19 02.11.13
20 02.11.13
БЕГИ-БЕГИ, ДА НЕ ЗАШИБИ НОГИ 02.11.13
21 02.11.13
22 02.11.13
23 02.11.13
24 02.11.13
25 02.11.13
26 02.11.13
– - 02.11.13
27 02.11.13
28 02.11.13
29 02.11.13
30 02.11.13
31 02.11.13
32 02.11.13
33 02.11.13
34 02.11.13
35 02.11.13
36 02.11.13
37 02.11.13
38 02.11.13
39 02.11.13
40 02.11.13
41 02.11.13
42 02.11.13
43 02.11.13
44 02.11.13
45 02.11.13
46 02.11.13
47 02.11.13
48 02.11.13
49 02.11.13
50 02.11.13
51 02.11.13
52 02.11.13
53 02.11.13
54 02.11.13
55 02.11.13
56 02.11.13
57 02.11.13
58 02.11.13
59 02.11.13
НЕ ВСЯКУ ПРАВДУ ЖЕНЕ СКАЗЫВАЙ 02.11.13
60 02.11.13
61 02.11.13
62 02.11.13
63, часть 1 02.11.13
64 02.11.13
65 02.11.13
66 02.11.13
67 02.11.13
68 02.11.13
69 02.11.13
70 02.11.13
71 02.11.13
72 02.11.13
73 02.11.13
74 02.11.13
75 02.11.13
Чрева. 02.11.13
63, часть 1

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть