Нельзя было придумать худшей погоды, чем выпало в Москве на „первомайскую” демонстрацию – то под холодным дождём, то под снегом, лишь к концу дня появилось солнце, но и сразу же морозный вечер. И несмотря на это, кому было положено по плану устроителей, все прошагали.
Давид опять смеялся, что глупое зрелище, нечего и время терять, а Сусанна всё-таки пошла смотреть, с Руфью. Она ожидала, что это может стать предобещающим (или предупреждающим?) явлением нового мира. И не ошиблась. Лозунги все можно было предвидеть, – но как и кем это неслось! По белому знамени красными буквами „да здравствует Интернационал” несла большая группа… монашенок. А инвалиды несли плакат „что кому дала война”, держимый костылями. А прислуга – „долой рабство домашней прислуги”. А у подростков – „подростки Москвы, объединяйтесь”. (Ох, не будет ли от этого битых стёкол…) Шествие дворников несло впереди метлу, повязанную красными лентами. (Видно, что она останется без прямого употребления.) И с такими же красными лентами в петличках и на фуражках открывали процессию завода Гужона – почему-то военнопленные австрийцы и немцы, вот и зримый интернационал, быстро они получили права. Ещё и чехи, словаки – отдельно, судя по надписям. И отдельно украинцы, и отдельно латыши. Пожарные в касках. На плакате, в россыпи недостающих тут солнечных лучей, рабочий от наковальни братается со старинным русским витязем: „Лучи свободной России да осияют весь мир!” У кожевенного союза Георгий Победоносец поражал дракона-царя. А один душевнобольной вышел с портретом Николая II и с надписью: „Пусть я безумец, но люблю Государя”. Толпа изорвала портрет, а носчика задержали.
Сусанне приходилось видывать западные масленичные карнавалы. И сегодняшнее чем-то походило на те – что все были как будто ряженые, что ли, не сами собой?
Ну, разумеется, все главные площади успел объехать Грузинов верхом. Но войска, хотя и с оркестрами, проходили нестройно, подчёркнуто демократично, офицеры тушевались, смешивались с солдатами, не давали военного тона, а солдаты и курили на ходу, – толпа, а не строй. Только юнкера-александровцы прошли отлично (но несли: „Земля – трудящимся”). Пели все – революционные напевы, но с какой-то уже сектантской заунывностью. Тронули бундовцы: они пели по-еврейски. У памятника Скобелеву артист распевал новый гимн: „На свободной Руси да не будет рабов”. И всюду, всюду – речи, на Красной площади – с Лобного места и со ступенек Исторического музея, и дальше на каждой площади, до Ходынки. (Надо заметить: большевицкие речи против милитаризма не встречали сочувствия.) Все улицы были, как говорится, „лес красных знамён”, но вот что: при уверенных словах песен демонстранты шли совсем не с весёлыми лицами, скорей с истомлёнными, может, от дурных предчувствий (или так казалось Сусанне, Руфь не находила так), или это от погоды? А ещё: тысячи зрителей, ёжащихся на тротуарах или на балконах, не встречали шествий ни восклицаниями, ни приветствиями, ни взволнованными жестами. Как будто – уже распалось на две Москвы, и перед онемевшей второй проплывало по мостовым её красно-чёрное будущее. Красно-чёрное, потому что среди множества красных знамён иногда встречались и чёрные, анархистские – совсем и не много их, а угрожающе выделялись.
Вот при чёрном знамени идёт кучка рабочих, нервно сосущих папиросы, с мрачностью на бледно-зелёных лицах. Мещанка в платочке выбежала – и за рукав:
– Это у вас чёрный – насчёт чего? Хороните что ль кого?
– Ладно, не понимаешь – отойди.
Руфь – нашла во всём много ободряющего. А Сусанна Иосифовна ответила, не отрывая глаз от шествия:
– Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром?
Слышу ваш топот чугунный
По ещё не открытым Памирам.
А может быть, все эти демонстрации кажутся страшными только с непривычки?
Да нет, вот и Леонид Андреев, а ведь он чуткий. О петроградской демонстрации, которой все так восхищались, напечатал: „Невесел был наш первый свободный праздник. Тёмными тенями реяли угрозы, косы были взгляды, чьё-то ружьё слишком блистало на солнце.”
И всего два дня понадобилось после этого отторжествованного праздника, чтобы дурным предчувствиям Сусанны пришла новая пища: телеграф и телефон принесли известия о внезапных волнениях в Петрограде в четверг, а в пятницу они произошли и в самой Москве, хотя гораздо слабей. Говорят, приходили на заводы какие-то неизвестные лица, заставляли прекращать работы, а на окраинах требовали громить правительственные учреждения, в Замоскворечьи и разгромили два милицейских комиссариата. На Мещанской стреляли в милиционеров из проезжающего автомобиля. С нескольких заводов пришли на Скобелевскую площадь манифестации „долой Милюкова”, „долой буржуазное правительство” и чудовищно пели „марсельезу”. А один запасной полк примаршировал с винтовками, говорят заряженными, выстроились у скобелевского памятника и потребовали от Совета выразить недоверие правительству. С балкона генерал-губернаторского дома их еле успокоили Хинчук и Гендельман: что Совет всё знает и помнит, а товарищам рабочим и солдатам не надо распылять энергию на изолированные выступления. Кое-как ушли, но митинги в разных местах до вечера. Один офицер у скобелевского памятника требовал захватить проливы – его чуть не убили. Один студент кинулся рвать плакат „долой войну” – его сбили с ног и только тем выручили, что под видом арестованного отправили в Совет. Наоборот, когда вечером на Лубянской площади появилась группа рабочих с „долой войну”, а на Тверской с „да здравствует Германия” – на них кинулась толпа центральных кварталов и разорвала все их флаги в лоскутья, а один военный кричал: „Если не арестуют Ленина – мы его застрелим!”
И всё это вспыхнуло – сразу же после парада единения. И как страстно спорили на площадях!
Эти уличные споры очень можно понять: заражает желание участвовать, вот только эту ближайшую ничтожную кучку убедить, вот только этого случайного необразованного оппонента переспорить – и как будто что-то достигнется. И – достигается, вот такими атомами и делается история, да, и даже надо спешить убеждать, потому что толпа динамична, и то, что осуществимо в четыре часа пополудни, – может ослабнуть и развалиться к десяти.
Вчера, в субботу, в Москве было тихо, кое-где митинги на площадях, но уже без страсти. Однако достаточно двоим остановиться и громко заговорить – уже вокруг них сгущаются. Вчера же был упорный слух, что в Москву едет Ленин. Потом – что свернул на Иваново-Вознесенск. Потом: что едет мимо, в Евпаторию.
А сегодняшнее воскресенье было и вовсе тихим, всё как будто прошло. На сегодня же Давид просил устроить деловой обед.
Приглашённых – всего лишь трое, но скоро и такой обед может оказаться не под силу. Горничная Саша была на грани ухода, но отношения с ней испортились не по личным причинам, а не могла она простить, что все тутошние гости нескрытно ликовали в революционные недели, да вообще город „стал безбожным” и она покинула надежду хорошо выйти в Москве замуж, решилась уезжать к себе в рязанскую деревню. Сусанна очень привязалась к Саше, жалела: она была безупречного поведения и служила отлично, выглядела достойно-красиво у стола. Теперь отколет из своего угла все монархические портреты и повезёт в деревню. А кухарка – та нисколько не собиралась уходить, но стала нагло отвечать, ещё более нагло воровать продукты, даже просто досадно иногда, не всякий продукт теперь легко достанешь, плохо с мукой, со сладким, даже трудно достать французские булки. Давид бесился: „Если мы бесправны у себя дома, то какие мы вообще свободные граждане?” Но нет уверенности, что, рассчитав эту, найдёшь другую лучше.
Приглашены к обеду были: старый Шрейдер, вдовец, Игельзон, холостяк, и, главное лицо, кадет Мандельштам, но его жена так была занята общественными обязанностями, что он приехал без неё. Итак, хозяйка была за обедом единственная же и дама. А обед понимался как деловой потому, что собирались не для развлечения, а обсудить последние события и предположения, как направить усилия дальше. Вместе с Мандельштамом Корзнер состоял в Комитете общественных организаций, это одно направление. Вместе с Игельзоном – в комитете присяжной адвокатуры по устройству народных собраний, о чём недавно был и митинг адвокатов тут же, на Ильинке, на фондовой бирже: уже большинство московских присяжных поверенных предоставили себя кадетской партии в качестве агитаторов и митинговых ораторов. А мудрый скептик Шрейдер, друг семьи, служил общим охладителем, в чём особенно нуждались и Корзнер и Мандельштам.
Мандельштам опаздывал. Пока сели в гостиной. Крупноголовый грузный Шрейдер покуривал трубку. Первое, что жгло, было последнее, что произошло:
– Ипполит Тэн писал: несчастье, когда великая идея попадает в маленькую или пустую голову: в маленькой она вмещается лишь частью, а пустая не находит ей критической оценки.
Худой острый Игельзон с летуче-сметливым выражением лица не замедлил сострить:
– Господа, я предложу вам специальный аспект: а что такое вообще есть манифестация? Это – упрощённый митинг на ходу: манифестант – это оратор, выражающий свои убеждения ногами, а плакат – это готовая краткая резолюция, к которой вам настойчиво рекомендуют присоединиться, если не хотите, чтобы вам свернули нос. Но как квалифицировать, если манифестации предшествуют вооружённые люди? Не становится ли она тогда частным случаем патруля или развода?
– Квалифицировать так, – сказал Давид, – что это был кризис гражданской слабонервности, но, кажется, миновал благополучно. Эти дни показали, что анархия уже начинает раздражать „человека и гражданина”. Наступает, кажется, сдвиг массового сознания в сторону государственного понимания революции. Стремление к мирному порядку жизни всё-таки оказывается сильнее самой пленительной идеологии.
– Если считать людей всё же разумными существами, – буркнул Шрейдер, – то и в революции они должны бы желать жизни, а не самоубийства.
Но вошёл экспансивный и категорический Мандельштам, – он видел кризис этих дней с другой стороны. Во-первых – во всём виноват-таки Милюков: основательно или нет, но он вызвал к себе острое подозрение. Как это ни прискорбно, но приходится признать, что глава партии к-д не сумел стяжать себе среди влиятельных кругов русской демократии той популярности, которой он пользуется среди союзников.
– Кому и зачем был нужен этот плод министерского творчества? Зачем эти неуловимые формы для демократии, пламенеющей революционным жаром? Он ничего не предвидел, можно прийти в отчаяние, упрямый кадетский большевик, вот он кто. В жирондистской позиции возомнил себя Талейраном. И почему надо бояться формулы „без аннексий и контрибуций”? Самоопределение народностей возьмёт своё, нечего беспокоиться. Ну время ли твердить о войне до победы при таком разброде, без твёрдой власти?
А во-вторых, в этом кризисе есть и плюс: тот, что ведущие социалистические круги впервые начали ясно высказываться против сепаратного мира и расторжения союзных договоров. Что они вообще почувствовали на себе государственную ответственность.
– Плюс тот, – сказал Корзнер, – что сквозь испарения безумия государственный инстинкт одержал победу. Хоть на некоторое время прекратятся эти разговоры о братаниях. Конечно, важно и то, что благоразумно вёл себя Совет. Вчера Россия была накануне гибели – сегодня она на пути к выздоровлению. Теперь союзники убедятся, что наша революция идёт по твёрдому руслу. Эти два тяжёлых дня надо просто вычеркнуть из нашей истории, из нашей памяти, и всё.
– Но забудут ли так легко большевики? – спросила Сусанна. – У их винтовок остынут ли дула?
– Это никем не доказано, – запротестовал Мандельштам, наиболее всегда осведомленный и единственный из них профессиональный политик. – На ленинцев сейчас валят все вины, и зря. Не надо им приписывать, чего нет. Они, конечно, разбивают общее единое настроение, но они заслуживают и прощения. По произволу царского правительства они столько лет были вне России, вот и потеряли с ней связь. Это всё те же милые „русские мальчики”. Но так долго в подпольи – им трудно вздохнуть свежим воздухом. Они ведут себя так, будто свалились с луны. Но они скоро опомнятся. Да их сумбурная проповедь и ореол максимализма – уже гаснут, это очевидно. По отношению к ним, как и ко всей массе, просто не хватает разъяснительной работы. Надо вашему лекторскому объединению быть поэнергичней.
– А листовка в „Русских ведомостях”? – мрачно напомнил Шрейдер.
Он имел в виду на днях напечатанную там германскую фронтовую листовку прежних лет, для сравнения: поразительное совпадение и мыслей и даже выражений с сегодняшними речами большевиков.
– Similitudo non est probatio!
– А Кронштадт?
– А уж там тем более стихия.
– Но странно, – кольнул Игельзон, – что и о Кронштадте, там по соседству, вся петроградская печать почему-то молчала – а разоблачить должно было тоже отсюда наше „Утро России”.
– Я повторяю, господа: выход в том, чтобы скорей-скорей просвещать народ – и притом на самых демократических началах.
– Но вы сказали на съезде, – всё так же мрачно возражал Шрейдер, – что для совершения революции вовсе не нужна долгая культурная жизнь народа перед тем.
– Для совершения – да! Но для продолжения – очень нужна! И нужно теперь навёрстывать. Население – само жаждет организации, а мы всё не вносим её. Не приучаем к требованиям, чтобы все исполняли свой долг.
Перешли к столу. Все четверо мужчин охотно выпили водки, закусили.
– Нет! – пристукивал Корзнер салфеточным кольцом по скатерти. – Нет! Мы два месяца парили в облаках, а надо спускаться на землю. Признать, что полная свобода дана русскому человеку несколько преждевременно. Нужна немедленная твёрдая неуклонная власть. Прискорбный факт, но Временное правительство такой власти не имеет.
– Тоска по городовому! – пыхнул Мандельштам. – Власть правительства – моральная, и это превыше всего. Что ж, оно должно посылать карательные отряды на аграрные беспорядки? расстреливать дезертиров? военной силой усмирять на железных дорогах? арестовать Ленина и его агитаторов? Так чем мы тогда будем отличаться от царизма? Нет! Народ должен сам проявить инициативу в борьбе с распадом! Временное правительство не имеет полной власти? Так дайте ему наше свободное республиканское повиновение!
– Нет! Нет! – ещё крепче настаивал Корзнер. – Власть должна быть несокрушимой. Единство воли! Надо влить в правительство твёрдость! Удержать его от сползания. Правительство должно стать неумолимо к неповинующимся! И для него и для всех нас – это экзамен на политическую зрелость, экзамен на умение осуществлять власть.
Тут и Игельзон согласен:
– А то наших вождей так много носят на руках, что они уже разучились ходить ногами.
– Нет! – вдохновенно отклонял Мандельштам. – Свобода сама исцеляет те раны, которые наносит. Для того чтоб остаться великой, свобода должна найти в себе самодвижущие силы победить и анархию внутри, и немца вовне. И она это сделает!
– Да, если энергично помочь свободе бороться с подстрекателями и безответственными агитаторами. Судьба нашей молодой свободы зависит от результатов борьбы между культурными элементами. Слишком мы в России не привыкли к общественно-созидательной работе. Никогда не были так нужны умно-организаторские усилия, как сейчас.
– Для этого вы и „Дрезден” захватили? – съязвил Игельзон.
Гостиницу „Дрезден” Комитет общественных организаций вопреки мнению правительства вынужден был занять, потому что уже не помещался иначе со своими канцеляриями и штатами.
– Новые общественные формы – новое использование зданий, – отпарировал Корзнер. – Вон и собор на Миусах пойдёт под Учредительное.
Грандиозный недостроенный собор на Миусской площади, внутри без единой колонны, а крышу покроют за будущее лето, может поместиться 6000 человек, Москва предлагала теперь для Учредительного Собрания, в большой надежде добиться принять его у себя. А в соседнем университете Шанявского разместятся канцелярии. Впрочем, соседнюю там церковно-приходскую школу бутырский комиссариат уже самовольно занял под общежитие милиционеров, и Кишкин теперь борется с ними.
– Все эти революционные судороги, – диктовал Мандельштам, – имеют объективное основание. Чугунный царизм давил всех так долго, что теперь все хотят вздохнуть и выпрямиться. И солдаты, бегущие за землёй, по-своему тоже правы. Да, центробежность народностей, классов, профессий, групп, все выдвигают свои частные цели, – но и выдвигают же их с полным правом.
Шрейдер качал крупной, клоковатой головой:
– Но все эти обиды, предъявленные одновременно, и в такую грозную минуту, – грозят обрушить и раздавить нашу свободу. А посмотрите, какое чувство целого в Германии, – там просто культ государства.
– Да какую государственную жизнь, – остро воскликнул Игельзон, – вы можете наладить в стране, где на второй месяц революции уже пытаются свергнуть правительство, поставленное революционной волей? Объявляют заём – а подписываются только евреи да московские купцы.
Но Мандельштам это всё знал, обдумал, предвидел:
– Говорю вам, это только от нашей политической и культурной незрелости. Все программы и сама психология революционных партий создавались при старом режиме, когда они не могли вести реальной политики. И они неизбежно усваивали методы, не сочетаемые со свободным государственным устройством. А теперь, когда надо реально строить, – у них в умах одни лозунги и резолюции. И когда резолюция принята – им уже кажется, что слово стало делом. И каждый боится быть менее революционным, чтоб его не обвинили в ослаблении революции.
Социалисты всегда были и слабость и привязанность Мандельштама (из-за них он едва не взорвал и кадетскую партию), он всегда интересно говорил о них.
Эта прежняя психология в них не исчезла и иногда может дать знать себя трагическим образом. Они никому, кроме своей каждой партии, не приписывают непогрешимости в установлении народных судеб и никому, сравнительно с собой, не дают равного права любить свободу и служить ей. Даже умеренные меньшевики хотят держать революционную стихию постоянно на точке кипения. Даже плехановское „Единство” считает своим долгом „подталкивать” правительство и разоблачать его буржуазную подоплёку. Мол, в каждую минуту буржуазия может вырвать свободу у народа обратно. И от этого партийного соревнования могут быть ужасные последствия: общая линия Совета – поддерживать Временное правительство, а каждая в отдельности советская партия – его колеблет. Так и возник бестактный доклад Стеклова, где он глумился над правительством.
– Да правительство ж и распоясало Совет.
– Но и что остаётся правительству, если в газетах кричат: не верьте им, они империалисты и буржуи?
– А в каком тоне они разговаривают? Если нужно – мы позвоним по телефону, и через десять минут правительство уйдёт в отставку! Да за десять минут даже кухарку нельзя рассчитать, надо дать ей две недели вперёд.
– А зачем Совет теперь бестактно выпячивает, что в дни кризиса на уступки пошло только и именно правительство?
– У нас правительство есть – и вовсе нет его. Правительству надо или доверять, – и тогда не мешать ему действовать. Или не доверять, и тогда заменить другим. Хорошо, – торопился Игельзон, – я не давал мандата Совету, но я им дам его, утопающие не разбирают. Пусть составляют правительство из одного Совета – но чтоб не было, как сейчас, что никто вообще не отвечает за шаги России. Хорошо, идёмте через Циммервальд – только все разом, а не порознь!
– Ну не-ет! Ну не-ет! – отрешил шутника Корзнер. – Это у них не выйдет, через Циммервальд мы не пойдём. А то что они придумали – ещё и социальную, классовую революцию? Нет! Наша революция отначала была только политической, и такой должна остаться. Общерусской, а не классовой. – Ребром быстрой ладони поставил границы с одной, другой, третьей стороны. – Мы хотели только смены лиц и системы неумелого управления.
С этим Мандельштам согласен, дал справку:
– Если политическая революция сопровождалась социальной, она всегда обрекалась на полный неуспех. Так во Франции в 1848: парижские рабочие, свергшие абсолютизм, этим не удовлетворились, а стали требовать себе прав, прав, эти идиотские придуманные Национальные мастерские, и всё погубили. Да в этом роде и у нас уже везде.
– А что вышло там? В покрытие расходов пришлось увеличить налог на землю. Тогда возмутились крестьяне и своими голосами посадили Бонапарта. Ещё и социальную революцию с наскоку – это уже бланкизм, а не марксизм.
– Едешь в трамвае, – раздумчиво сказал Шрейдер, – слышишь рассуждение рабочего: кто б что ни делал и как бы ни делал – а плату всем одинаковую.
– Да, горючий материал для ненависти – почему не у всех одинаковые доходы.
– Да уже и в прошлом году хоть на дачу не езжай. В Мамонтовке стали мазать клеем скамейки. Или перекапывать велосипедные дорожки, а потом подглядывают из-за кустов, как перевернётся.
– А что сейчас начнут вытворять крестьяне?
– Если народ не подчинится новой дисциплине – вот он и есть взбунтовавшийся раб.
– Так в эти месяцы народ уже и проявил себя как горлан, пропойца, дрянь, – чеканил Корзнер. – И свою винтовку пропьёт, и свою деревню, и всю Россию. Теперь вот – пролетариат требует себе лести и угодничества. Все опасности нашего положения – в духовной темноте.
По установившейся в доме обременительной необходимости при плавных входах Саши с блюдами – переходили на более отвлечённый или иносказательный язык.
Когда она вышла – Сусанна Иосифовна сказала печально-печально:
– Да просто слово „жид”, теперь невозможное, заменили словом „буржуй”.
– И то ещё – надолго ли? – подвижно метнул бровями Игельзон.
Мандельштам и Корзнер, только что спорщики, тут вместе были оптимистами: нет, к этому уже не вернутся, этому уже возврата не будет.
Все черты Шрейдера – крупные, мягкие, спокойные, а какие грустные:
– А я вам скажу: будет ещё и жид, и ещё как. И ещё всё произошедшее, и всё будущее плохое, – всё обернут против евреев. Если российская смута разыграется – мы же, евреи, больше всех и пострадаем.
Мандельштам и Корзнер дружно: совершенно исключено! Ход истории – не в ту сторону!
– А в какую? – спросил Шрейдер, изогнув большие губы, голову набок.
– Как? – изумился Мандельштам. – Да к демократии! Где свобода и самоопределение – там и воздух еврея!
– Не-ет, – растянул Шрейдер. – Где закон и порядок – вот там воздух еврея. Если нет власти и порядка – то евреи теряют из первых.
– Да стыдно вам так говорить! Не хотите ж вы возврата прежнего.
Шрейдер вздохнул:
– О прошедшем надо уметь говорить и объективно. За столетие с лишним в России мы поднялись и отряхнулись от прежнего польского упадка. От средневекового обличил. Мы так увеличились в числе, что смогли выделить многолюдную колонию за океан. Вырос средний уровень жизни, накопились многие капиталы. Среди нас распространилась европейская образованность. Мы позволили себе роскошь иметь литературу на трёх языках. Наше значение в империи непрерывно увеличивалось. Надо понять, что наше благоденствие – уже связано с этой страной впредь навеки.
– Но могли ли мы не искать полноправия?
– Мы искали полноправия – в жизни, а не в разрушении.
– Но только когда есть правопорядок и свобода культуры – мы всегда постоим за себя.
– А то, что начинается теперь, – не обещает правопорядка.
Взгляд Мандельштама пламенел:
– Да что вы говорите! Что вы говорите! Именно теперь, когда мы больше не отделены искусственно от русской культуры, когда еврейское и русское самосознания могут наконец подлинно слиться, еврейский и русский аспекты примиряются в синтезе…
– Этот синтез, – не мог не ввернуть Игельзон, – у большинства русских вызывает скептическую улыбку, а правоверными евреями оценивается как ренегатство.
– Неизвестно, – мрачно тянул Шрейдер, – ещё выиграем ли мы ото всех этих самоопределений. – А вы, Сусанна Иосифовна, что-то вы помалкиваете?
Она молчала, да, но своим умно-нежным лицом – была вонзена в разговор, или вся пронзена им.
– Я? Господа, – сказала она, теребя брелок на груди. – Скажу откровенно: судьба русского еврейства беспокоит меня больше, чем все эти „завоевания революции”. В наступивших событиях – мы ведь все на виду – и должны вести себя особенно сдержанно и достойно. А наша молодёжь, правда, рвётся всюду, всюду вперёд. И в Исполнительном Комитете – наших что-то чересчур много…
У неё это сливалось – лёгкий придых и внимательный подъём ресниц. Тёпло-грустными глазами она обвела гостей и мужа:
– По-моему… боюсь сказать… будет жестокая гражданская война…
– Ну, не-ет, – рассмеялся Мандельштам. – Была такая опасность в февральские дни, но миновала. А теперь, как бы нас ни поворачивали, но государственное благоразумие и национальное единство всё равно возьмут верх. Потому-то нам и нужен прочный союз с левыми.
А Сусанна – ничуть не убеждённая, в том же горестном тоне:
– И – нет пророка! Какая скорбь, что Толстой не дожил до наших злосчастных дней, – может быть, его бы послушали.
А Шрейдер:
– Сусанна Иосифовна. Разве вы не знаете, что пророков слушают только тогда, когда их призывы приходятся по вкусу?
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления