XI. ОАРИСТИС, ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ЭКЛОГА ФЕОКРИТА, НЕ СЛИШКОМ ОДОБРЯЕМАЯ СУДОМ ПРИСЯЖНЫХ

Онлайн чтение книги Крестьяне
XI. ОАРИСТИС, ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ЭКЛОГА ФЕОКРИТА, НЕ СЛИШКОМ ОДОБРЯЕМАЯ СУДОМ ПРИСЯЖНЫХ

Благодаря проницательности, развившейся у начальника охраны на новой его должности не хуже, чем у дикаря, а также благодаря знанию страстей и стремлений жителей бланжийской общины Мишо частично уже нашел объяснение третьей идиллии в греческом вкусе в том «вольном», по классическому выражению, переводе, в каком воспроизводят античные идиллии в глухой провинции иные крестьяне-бедняки вроде Тонсаров и пожилые богачи вроде Ригу.

Второй сын Тонсара Никола вытянул при жеребьевке неудачный номер. За два года перед тем старший сын Тонсаров при содействии Гобертена, Судри и Саркюса-богатого был признан негодным к военной службе: у него вдруг заболели мышцы правой руки; но в дальнейшем Жан-Луи Тонсар без особого труда справлялся с самой тяжелой полевой работой, что вызвало толки в кантоне. Покровители семейства Тонсаров — Судри, Ригу и Гобертен — предупредили трактирщика, что сейчас не время пытаться избавить рослого и сильного Никола от рекрутчины. Однако виль-о-фэйский мэр и Ригу живо чувствовали, как важно заручиться признательностью таких отчаянных головорезов, способных на всякие мерзости, а затем натравить их на эгских помещиков, и Ригу подал Тонсару и его сыну кое-какие надежды.

Монах-расстрига, к которому захаживала Катрин, чрезвычайно преданная своему брату, посоветовал Тонсарам обратиться к графине и генералу:

— Возможно, что он даже будет рад умаслить вас, оказав такую услугу, а это уже маленькая победа над врагом, — сказал Катрин грозный тесть прокурора. — Ну, а если Обойщик откажет, — тогда посмотрим.

Ригу предвидел, что отказ генерала будет истолкован как новое проявление враждебности по отношению к крестьянам; если же бывшему мэру при его изворотливости удастся освободить Никола от рекрутчины, то Тонсар почувствует себя еще более обязанным их коалиции.

Никола, которому в ближайшие дни предстояло явиться в воинское присутствие, не возлагал особых надежд на протекцию генерала, зная, как в Эгах недовольны семьею Тонсаров. Его страсть к Пешине, или, вернее, овладевшая им неотвязная прихоть, были до такой степени возбуждены мыслью о близком отъезде, не оставлявшем ему времени для обольщения, что он решил пустить в ход насилие. Презрение, которое Женевьева выказывала своему преследователю, ее решительное сопротивление разожгли в ловеласе Эгской долины чувство ненависти, по силе своей не уступавшее его страсти. Уже три дня подстерегал он Пешину, и бедняжка знала, что ее подстерегают: между Никола и его жертвой установилось такое же взаимное понимание, как между охотником и дичыо. Стоило Пешине выйти за ворота, и тотчас же в аллее, проходившей вдоль ограды парка, или на Авонском мосту она замечала Никола. Она могла бы избавиться от его преследований, пожаловавшись своему деду, но даже самые простодушные девушки из какого-то, быть может, инстинктивного страха боятся в такого рода делах прибегать к защите своих естественных покровителей.

Женевьева слышала, как Низрон клялся убить всякого, кто осмелится «тронуть» его внучку. Старику казалось, что его седины и безупречная жизнь — достаточная для нее охрана. Перспектива страшных драм до такой степени пугает пылкое девическое воображение, что нет необходимости приводить многие другие, подчас очень любопытные причины, скрытые в тайниках сердца и накладывающие печать молчания на уста такого юного существа.

Прежде чем отправиться с молоком, которое Олимпия посылала дочери Гайяра, сторожа при Кушских воротах, так как корова его только что отелилась, Пешина, точно кошка, решившая выйти из дома, предварительно огляделась вокруг. Однако нигде не было и признаков Никола; она внимала тишине, как говорит поэт, и, ничего не услышав, предположила, что этот мерзавец где-нибудь на работе. Крестьяне уже начинали жать рожь, так как они всегда торопятся убрать хлеб на своих полях, чтобы не пропустить поденщины, хорошо оплачиваемой жнецам. Но Никола был не из тех, кто жалеет о двухдневном заработке, тем более что после суланжской ярмарки он должен был расстаться с родными местами и пойти в солдаты, а для крестьянина это значит начать новую жизнь.

Когда Пешина, с кувшином на голове, прошла половину дороги, Никола, спрятавшийся в ветвях, высокого вяза, словно дикая кошка спрыгнул к самым ногам девочки, та бросила кувшин и помчалась обратно, рассчитывая добежать до дома, но не успела она сделать и ста шагов, как сидевшая в засаде Катрин Тонсар выскочила из леса и с такой силой толкнула Пешину, что бедняжка упала. От силы удара она потеряла сознание. Катрин подняла ее на руки и унесла в лес, на небольшую лужайку, по которой, журча, пробегает Серебряный ручей.

Катрин, девушка рослая и сильная, пленявшая авонскую молодежь, во всем походила на дев, и поныне избираемых скульпторами и художниками, как некогда избирала их Республика, для изображения Свободы: та же пышная грудь, те же мускулистые ноги и крепкие руки, тот же мощный и гибкий стан, те же глаза с огненными искорками, горделивая осанка, пышные волосы, заложенные небрежным узлом, мужской лоб и пунцовые губы, на которых играла почти жестокая улыбка, так удачно схваченная и воспроизведенная Эженом Делакруа и Давидом Анжерским. Пылкая и резкая Катрин с светло-карими глазами, горящими огнем мятежа, могла быть прообразом народа, если б не ее пронзительный по-солдатски наглый взгляд. Она унаследовала от отца такой буйный нрав, что ее боялась вся семья, кроме самого Тонсара.

— Ну, как ты себя чувствуешь, старушка? — спросила она Пешину.

Катрин умышленно усадила свою жертву на бугорок возле ручья и привела ее там в чувство, облив холодной водой.

— Где я? — спросила девочка, открывая свои прекрасные черные глаза, словно пронизанные солнечным лучом.

— Ах, если бы не я, тебя бы уже не было в живых...

— Спасибо, — пролепетала Пешина, еще не совсем пришедшая в себя. — Но что же со мной случилось?

— Ты зацепилась ногой за корень, кубарем откатилась на несколько шагов и растянулась на земле... И до чего же ты быстро бежала! Мчалась, точно сумасшедшая.

— Во всем виноват твой брат, — сказала Пешина, вспомнив, что видела Никола.

— Мой брат? А разве он здесь? — удивилась Катрин. — И чем тебе не угодил бедняга Никола, что ты от него, как от оборотня, бегаешь? Он покрасивее твоего Мишо.

— О! — надменно воскликнула Пешина.

— Смотри, голубушка, наживешь ты себе горя, если будешь якшаться с теми, кто нас гонит! Почему ты не заодно с нами?

— А почему вы не ходите в церковь? Почему воруете и днем, и ночью? — спросила девочка.

— И ты, значит, поддалась на господские уговоры!.. — презрительно ответила Катрин, не подозревавшая о сердечной привязанности Пешины. — Для богатых мы все равно что кушанья: им каждый день подавай что-нибудь новое. Где это видано, чтобы барин женился на крестьянке? Вот увидишь, Саркюс-богатый нипочем не позволит сыну жениться на Гатьене Жибуляр из Оссэра, хотя она и раскрасавица, и дочь богатого столяра!.. Ты ни разу не была в суланжском «Тиволи» у Сокара? Попробуй-ка поди туда, — насмотришься на господ! Тогда поймешь, что от них один прок: деньги вытянуть, когда они на нашу удочку попадутся! Придешь в нынешнем году на ярмарку?

— Суланжская ярмарка, говорят, очень уж хороша! — простодушно воскликнула Пешина.

— Постой, я тебе сейчас все расскажу, — продолжала Катрин. — Если ты красивая, все на тебя будут заглядываться. Да и то сказать, зачем и быть хорошенькой, вроде тебя, как не за тем, чтобы мужчины тобой любовались? Ах, как услышала я в первый раз: «Ну и красавица девка!» — вся кровь во мне вскипела. Это у Сокара было, в самый разгар танцев. Дедушка играл на кларнете, он услышал и улыбнулся. А мне «Тиволи» сразу таким большим и светлым показался. Одно слово — небо! Ведь там, голубушка, везде горят лампы с зеркалами... Ну, прямо как в раю. Кавалеры из Суланжа, Оссэра и Виль-о-Фэ все до последнего там. С того вечера я раз навсегда полюбила место, где услышала такие слова, словно военная музыка раздались они у меня в ушах. Царствие небесное отдашь, голубушка, чтобы услышать такие слова от любимого человека!

— Да, пожалуй, — задумчиво ответила Пешина.

— Ну, так приходи, ты уж обязательно мужчинам приглянешься, будут тебя хвалить! — воскликнула Катрин. — Чего доброго, подвернется еще какой счастливый случай, ты девушка славная!.. Глядишь, сын господина Люпена, Амори, тот, что с золотыми пуговицами ходит, к тебе присватается. Это еще не все, какое там! Если бы ты только знала!.. В «Тиволи» против тоски есть сокаровское «горячительное»!.. Выпьешь «горячительного» винца и позабудешь самое сильное горе. Разные мечтанья в голову полезут, и все на свете тебе нипочем!.. Ты никогда не пила «горячительного»? Ну, значит, ты не знаешь, что такое жизнь.

Привилегия взрослых время от времени прополаскивать горло стаканчиком глинтвейна до такой степени возбуждает любопытство детей, не достигших двенадцатилетнего возраста, что Женевьева однажды глотнула из стаканчика деда, которому доктор прописал такое вино. Девочке оно показалось чем-то волшебным, и потому она внимательно выслушала Катрин, а та как раз и рассчитывала на это для осуществления своего подлого замысла, наполовину уже выполненного. Ей, несомненно, хотелось привести свою жертву, ошеломленную ушибом, в состояние нравственного опьянения, очень опасного для деревенских девушек, ибо фантазия их, лишенная всякой пищи, разгорается при малейшем поводе. Припасенное Катрин под самый конец «горячительное» должно было окончательно одурманить ее жертву.

— Что же в него кладут? — спросила Пешина.

— Разные разности, — ответила Катрин, поглядывая по сторонам, чтобы посмотреть, не идет ли брат. — Перво-наперво всякие штуки из Индии — корицу, травы!.. Выпьешь, и все у тебя внутри изменится как по волшебству. Вот точно все, что сердцу мило, в руках держишь. И такая станешь счастливая и богатая, и на все-то тебе наплевать!

— А не страшно пить «горячительное» во время танцев? — осведомилась Пешина.

— Чего же бояться? — усмехнулась Катрин. — Тут нет никакой опасности, подумай, ведь народу-то кругом сколько. И все как есть господа на нас смотрят! Ах, ради такого дня можно многое стерпеть! Хоть одним глазком взглянуть, а потом умереть можно, ничего больше и не надо!

— Ах, если бы господин и госпожа Мишо согласились пойти! — воскликнула Пешина, и глаза ее загорелись.

— Ну, а твой дед Низрон? Ты же его, старика, не бросила, а уж как ему будет лестно, что тобой все, словно королевной какой, любуются... Что же, тебе Мишо и всякие другие арминаки дороже деда и нас, бургундцев? Нехорошо отрекаться от своего края. А потом, что за дело Мишо, если дед поведет тебя на праздник в Суланж? Ах, если бы ты знала, что значит взять волю над мужчиной, быть его предметом ... Скажешь ему: «Ступай туда», как я говорю Годэну, — и он идет. «Сделай это», — и он делает!.. А ты, золотце мое, такая пригожая, что и городскому кавалеру, вроде сына господина Люпена, голову вскружишь... Подумать только, господин Амори втюрился в мою сестру, потому что она блондинка, но меня он, наоборот, будто побаивается... А тебя господа из флигеля как принцессу какую разодели.

Катрин умышленно не упоминала о Никола, чтобы усыпить недоверчивость Пешины, в то же время отравляя ее наивную душу сладким ядом похвал. Сама того не зная, она затронула тайную рану ее сердца. Пешина, простая крестьянская девочка, была не по возрасту развита, что свойственно многим натурам, которым суждено так же преждевременно увянуть, как преждевременно они расцвели. На нее, несомненно, оказало влияние и то обстоятельство, что в ее жилах текла черногорская и бургундская кровь, и то, что она была зачата и выношена в тревогах военной жизни. Тоненькая, хрупкая, смуглая, как листок табака, миниатюрная, Пешина была не по росту сильна, чего не замечали крестьяне, которые не имеют ни малейшего представления о тайной силе нервных натур. Нервам не отведено места в системе деревенской медицины.

С тринадцати лет Женевьева перестала расти, хотя рост ее только-только соответствовал возрасту. Трудно сказать отчего, лицо ее напоминало своим цветом топаз: то ли оно было таким от природы, то ли стало таким под воздействием лучей бургундского солнца — блестящим по свойству кожи и темным по оттенку, что старит самую молоденькую девушку, — мы не беремся решать, тем более что медицина, вероятно, осудила бы любое наше утверждение. У Пешины некоторая старообразность лица искупалась живостью, блеском и редкой лучистостью ярких, как звезды, глаз, опушенных, пожалуй, чересчур длинными ресницами, за которыми, должно быть, всегда прячутся такие пронизанные солнцем глаза. Иссиня-черные длинные и густые волосы, заплетенные в толстые косы, лежали венцом надо лбом, изваянным, как у античной Юноны. Эта великолепная диадема волос, эти громадные армянские глаза, это божественное чело подавляли остальные черты лица. Нос был правильной формы, с красивой горбинкой, а ноздри тонкие и подвижные, как у лошади. Когда они страстно раздувались, в выражении ее лица появлялось что-то неистовое. И нос и вся нижняя часть лица казались незаконченными, словно божественному скульптору не хватило глины. Расстояние между нижней губой и подбородком было так мало, что, взяв Пешину за подбородок, вы обязательно задели бы и губы, но вы не замечали этого недостатка, любуясь красотою ее зубов. Вы невольно наделяли душою эти блестящие, гладкие, прозрачные, красиво выточенные зубки, которые не скрывал слишком большой рот с губами, похожими на причудливо изогнутые кораллы. Ушные раковины были так тонки, что на солнце они казались совсем розовыми. Цвет лица, хотя и смуглый, говорил об удивительной нежности кожи. Если прав Бюффон, утверждающий, что любовь основана на прикосновении, то нежность этой кожи, несомненно, волновала так же сильно, как запах дурмана. Грудь, да и все тело поражали своей худобой, но в соблазнительно маленьких ножках и ручках чувствовалась необычная нервная сила, живучесть организма.

Сочетание адского несовершенства и божественной красоты, гармоничное, несмотря на все их противоречия, объединенные господствующим выражением дикой гордости, читавшийся во взгляде вызов сильной души слабому телу — все это создавало незабываемый образ. Природа задумала создать из этого маленького существа женщину, а условия, при которых она была зачата, сделали ее похожей на мальчика лицом и сложением. При взгляде на эту странную девушку поэт сказал бы, что родина ее — Йемен, ибо все в ней напоминало эфритов и гениев арабских сказок. Лицо Пешины не обманывало. Взгляд ее говорил о пламенной душе, прекрасное чело — о благородстве мысли, уста, блиставшие чудесными зубами, и раздувавшиеся ноздри — о бурных страстях. Поэтому любовь, жгучая, как пески пустыни, уже волновала тринадцатилетнюю девочку-черногорку с сердцем двадцатилетней женщины, девочку, которой, как и снеговым вершинам ее родины, не суждено было украситься вешними цветами.

Читатель теперь поймет, почему Пешина, у которой все поры дышали страстью, пробуждала в развращенных людях их пресыщенное излишествами воображение; точно так же при виде плодов с темными пятнышками и червоточинками текут слюнки у гурманов, знающих по опыту, что но воле природы под такой оболочкой часто бывают скрыты особый аромат и сочность. Почему грубый землепашец Никола преследовал эту девочку, достойную любви поэта, когда буквально вся долина жалела ее за болезненное уродство? Почему старик Ригу воспылал к ней юношеской страстью? Кто из двух был молод и кто стар? Был ли молодой крестьянин так же пресыщен, как старый ростовщик? Каким образом два человека, стоящие на двух концах жизни, объединились в одной зловещей прихоти? Похожа ли сила на исходе на силу, только еще разворачивающуюся? Человеческая извращенность — бездна, охраняемая сфинксом; и начинается и завершается она под вопросами, не имеющими ответа.

Теперь должно быть понятным восклицание: «Piccina!», которое вырвалось у графини, когда она в прошлом году заметила на дороге Женевьеву, остолбеневшую при виде коляски и такой нарядной дамы, как г-жа Монкорне. И вот эта девушка, почти недоносок, со всем пылом черногорки полюбила рослого, красивого и благородного Мишо, начальника эгской охраны, полюбила так, как любят девочки ее возраста, то есть со всем жаром детских желаний, со всей силой юности, с самоотверженностью, вызывающей в чистых девушках божественно поэтические настроения. Катрин, таким образом, притронулась своими грубыми руками к чувствительным струнам арфы, натянутым до последнего предела. Отправиться на праздник в Суланж, блистать, танцевать там на глазах у Мишо, запечатлеться в памяти своего обожаемого повелителя!.. Какие мысли! Заронить их в эту пламенную головку, не значило ли это бросить горящие угли в высушенную августовским солнцем солому?

— Нет, Катрин, — ответила Пешина, — я некрасивая, да такая худая, мне на роду написано вековать свой век в девушках.

— Мужчины любят худышек, — возразила Катрин. — Видишь, я какая? — сказала она, вытягивая свои красивые руки. — Я нравлюсь мозгляку Годэну, нравлюсь плюгавому Шарлю, что ездит с графом, зато Люпенов сын меня боится. Говорю тебе, меня любят только маленькие мужчины, в Виль-о-Фэ да в Суланже только они говорят: «Вот это девка!» Ну, а ты приглянешься красавцам мужчинам...

— Ах, Катрин, да неужто это правда, — восторженно воскликнула Пешина.

— А как же не правда, раз Никола, первый красавец в кантоне, без ума от тебя. Он только тобой и бредит, голову потерял, а ведь его все девушки любят... Он парень хоть куда!.. Знаешь что, надевай в успеньев день белое платье с желтыми лентами, и будешь первой красавицей у Сокара, а туда самая чистая виль-о-фэйская публика ходит. Ну как, согласна?.. Постой, я здесь для коров траву жала, у меня в бутылке немного «горячительного» осталось, мне его сегодня утром Сокар дал, — сказала она, увидя лихорадочный взгляд Пешины, взгляд, знакомый каждой женщине. — Я девушка добрая, мы разопьем его вместе... тебе и привидится, что у тебя дружок есть...

Во время этого разговора подкрался Никола, бесшумно ступая по траве, и спрятался за большим дубом у того бугорка, на который сестра его усадила Пешину. Катрин, время от времени оглядывавшаяся по сторонам, пошла за флягой с вином и наконец заметила брата.

— На, начинай, — сказала она девочке.

— Ой, как жжется! — воскликнула Женевьева, отхлебнув два глотка и возвращая бутылку.

— Дура! Смотри! — засмеялась Катрин, залпом опорожняя свою флягу из высушенной тыквы. — Вот как пить надо. Прямо скажешь: словно солнцем нутро опалило!

— А ведь я должна была отнести молоко дочке Гайяра!.. — воскликнула Пешина. — Никола меня так напугал...

— Ты, значит, не любишь Никола?

— Нет, — ответила Пешина. — И чего он гоняется за мной? Мало ли здесь податливых девушек?

— Но если ты, золотце, ему всех здешних девушек милее...

— В таком случае мне его жалко... — промолвила Пешина.

— Сразу видно, что ты с ним еще не познакомилась... — сказала Катрин.

Произнеся эту отвратительную фразу, Катрин Тонсар с молниеносной быстротой схватила Пешину за талию, опрокинула ее на траву, прижала к земле спиной, не давая пошевельнуться, и крепко держала ее в таком беспомощном положении. Увидя своего гнусного преследователя, Пешина закричала во все горло и так ударила Никола ногой в живот, что он отлетел от нее шагов на пять; тогда она перевернулась, как акробат, через голову с проворством, обманувшим расчеты Катрин, и вскочила, порываясь убежать. Катрин, не вставая с места, протянула руку, схватила ее за ногу, и Пешина растянулась во весь рост, упав ничком на землю. Крик замер в груди мужественной черногорки, ошеломленной падением. Никола, придя в себя после полученного удара, совсем разъярился, он подбежал к девочке, пытаясь схватить свою жертву. Видя грозящую ей опасность, Пешина, хоть и одурманенная вином, схватила Никола за горло и сдавила его, точно железными тисками.

— Катрин! Помоги! Она меня душит! — закричал Никола сдавленным голосом.

Пешина тоже громко кричала. Катрин зажала ей рот, но девочка до крови укусила ей руку. В это мгновение Блонде, графиня и аббат показались на опушке леса.

— Вон идут господа из замка, — сказала Катрин, помогая Женевьеве подняться.

— Жизнь тебе еще не надоела? — хриплым голосом спросил Никола Тонсар.

— Ну? — отозвалась Пешина.

— Скажи, что мы баловались, и я тебя помилую, — буркнул он.

— Скажешь, сука?.. — повторила Катрин, бросая на девочку взгляд, еще более страшный, чем смертная угроза Никола.

— Хорошо, только оставьте меня в покое, — ответила девочка. — Но уж теперь я не выйду из дома без ножниц.

— Смотри помалкивай, а не то я брошу тебя в Авону, — пригрозила ей свирепая Катрин.

— Вы изверги, — кричал аббат, — вас надо бы тут же арестовать и отдать под суд...

— Вот как! А вы чем занимаетесь у себя в гостиных? — спросил Никола, бросив на графиню и Блонде взгляд, от которого оба они содрогнулись. — Небось балуетесь? Ну, а наш дом — лес и поле, не все же время нам работать, мы тоже баловались!.. Спросите у сестры и Пешины.

— Что же у вас называется дракой, если это баловство? — воскликнул Блонде.

Никола поглядел на него с такой злобой, как будто готов был убить его.

— Ну, чего же ты молчишь? — сказала Катрин, беря Пешину за руку выше локтя и сжимая ее до синяков. — Правда ведь, мы баловались?..

— Да, сударыня, мы баловались, — пролепетала девочка, ослабев после выдержанной борьбы и вся поникнув, как в обмороке.

— Слышали, сударыня? — нагло спросила Катрин, кинув на графиню один из тех взглядов, которыми иногда обмениваются женщины и которые стоят удара кинжала.

Она взяла под руку брата и пошла с ним прочь, отлично понимая, какое впечатление они произвели на трех свидетелей этой сцены. Никола два раза обернулся и оба раза встретил взгляд Блонде, смерившего с головы до ног этого долговязого парня, пяти футов девяти дюймов ростом, краснощекого, курчавого, широкоплечего брюнета, с довольно приятным лицом, хотя в очертаниях его губ и в складках вокруг рта сквозила жестокость, свойственная сладострастникам и лентяям. Катрин с какой-то развратной кокетливостью покачивала бедрами, отчего при каждом шаге колыхалась ее белая в синюю полоску юбка.

— Каин и его жена! — кивнул на них Блонде, обращаясь к аббату.

— Вы не представляете себе, до чего верно вы их определили, — отозвался аббат Бросет.

— Ах, господин кюре, что они со мной теперь сделают? — проговорила Пешина, когда брат и сестра отошли на такое расстояние, что не могли их услышать.

Графиня побелела как полотно, она так перепугалась, что не слышала ни Блонде, ни кюре, ни Пешину.

— От таких дел убежишь даже из земного рая! — промолвила она наконец. — Но прежде всего надо спасти из их лап девочку.

— Вы были правы: эта девочка — поэма, живая поэма! — прошептал графине Блонде.

Черногорка в эти минуты переживала то состояние, когда в душе и теле как бы еще дымится пожарище, зажженное гневом, который потребовал напряжения всех духовных и физических сил. Глаза ее излучали несказанное, все затмевающее сияние, которое вспыхивает только под влиянием фанатического чувства, в пылу сопротивления или победы, любви или мученичества. Пешина вышла из дома в коричневом платье в желтую полосочку с плиссированным воротничком, который она обычно сама гладила, вставши пораньше утром, и теперь она еще не успела заметить, что у нее платье перепачкано землей, а воротничок помят. Почувствовав, что у нее распустились волосы, она стала искать упавший гребень. И в эту первую минуту ее смущения появился Мишо, тоже привлеченный криками. При виде своего кумира Пешина снова обрела всю свою энергию.

— Он до меня даже на дотронулся, господин Мишо! — воскликнула она.

Этот возглас, а также красноречиво разъяснявшие его взгляд и движение в одно мгновение открыли Блонде и аббату больше, чем рассказала Олимпия графине о страсти этой странной девочки к ничего не подозревавшему Мишо.

— Мерзавец! — воскликнул Мишо.

Невольно он поднял руку и в бессильном гневе, который может прорваться как у сумасшедшего, так и у вполне разумного человека, погрозил кулаком Никола, чья рослая фигура еще маячила среди деревьев.

— Вы, стало быть, не баловались? — спросил аббат Бросет, пристально вглядываясь в Пешину.

— Не мучьте ее, — сказала графиня, — идемте домой.

Пешина, хотя и совсем разбитая, почерпнула силы в своей страстной любви, ведь ее обожаемый повелитель смотрел на нее! Графиня шла следом за Мишо по одной из тропинок, известных только браконьерам и лесникам, слишком узкой для двух, но зато выводившей прямо к Авонским воротам.

— Мишо, — сказала графиня, когда они углубились в лес, — надо найти какой-нибудь способ удалить отсюда этого негодяя, он может убить девочку.

— Во-первых, — ответил Мишо, — Женевьева не будет выходить из флигеля; жена возьмет к себе племянника Вателя, который сейчас убирает аллеи в парке, а его мы заменим каким-нибудь земляком жены, потому что в Эги можно брать на службу только надежных людей. Если у нас будет Гуно и муж кормилицы Олимпии, старик Корнвен, они и за коровами присмотрят, и Пешина не выйдет из дома без провожатого.

— Я скажу мужу, чтобы он возместил вам лишний расход, — промолвила графиня, — но это не спасет нас от Никола. Как нам избавиться от него?

— Способ, и самый простой, уже найден, — ответил Мишо. — Никола должен на днях призываться; вместо того чтобы хлопотать об его освобождении, генералу, на протекцию которого рассчитывают Тонсары, надо только пожаловаться на него в префектуре.

— Если понадобится, — сказала графиня, — я сама поеду к своему кузену де Катерану, здешнему префекту, но я не буду спокойна, пока...

Эти слова были сказаны уже в конце тропинки, выходившей на круглую площадку. Дойдя до края рва, графиня вдруг вскрикнула. Думая, что она ушиблась, наткнувшись на корень, Мишо подбежал, чтобы поддержать ее, но зрелище, представившееся его глазам, заставило Мишо содрогнуться. На скате рва сидели Мари Тонсар и Бонебо и, казалось, оживленно беседовали, на самом же деле они притаились здесь, чтобы подслушивать. Они, вероятно, вышли из лесу, заслышав шаги и узнав голоса господ.

Бонебо, рослый сухопарый детина, прослуживший шесть лет в кавалерии, уже несколько месяцев как вернулся в Куш, уволенный вчистую за дурное поведение: пример его мог испортить даже образцовых солдат. Он носил усы и «запятую» под нижней губой, и эта особенность в сочетании с выправкой, приобретаемой на военной службе, привлекала к нему всех местных девушек. Он по-военному коротко подстригал волосы на затылке, завивал хохол, кокетливо зачесывал виски и залихватски сдвигал набекрень свою солдатскую шапку. Словом, по сравнению с крестьянами, которые почти все ходили в лохмотьях, вроде Муша и Фуршона, он казался одетым великолепно и восхищал всех своими нанковыми штанами, высокими сапогами и кургузой курточкой. Все эти вещи, сильно поношенные и поистрепавшиеся во время походной жизни, были куплены им уже после увольнения со службы, но для праздничных дней у авонского льва был другой костюм, гораздо лучше. Бонебо жил, скажем прямо, щедротами своих приятельниц, однако того, что они давали, едва хватало ему на развлечения, ибо он был постоянным гостем в «Кофейне мира».

Круглое, плоское его лицо с первого взгляда было довольно привлекательным, но в облике этого бездельника чувствовалось что-то зловещее. Он был косоглаз, то есть один глаз у него как бы отставал от другого; косить он, собственно, не косил, но, как говорят художники, оба его глаза «не всегда глядели в одну точку». От такого, правда незначительного, недостатка во взгляде его было что-то неопределенное, тревожащее, а в соединении с морщинами на лбу, с подергиванием бровей это наводило на мысль, что он человек подлой души и низменных вкусов.

Подлость, равно как и мужество, бывает разная. В сражении Бонебо не уступил бы самому храброму солдату, но против своих пороков и прихотей он был бессилен. От этого, как выразились бы на казарменном жаргоне, «мастака по разбиванию тарелок и сердец», ленивого, как ящерица, ретивого только по части удовольствий, грубого, заносчивого и подлого, можно было, несмотря на его вялость, ждать чего угодно, ибо ему было приятно учинить какую-нибудь каверзу, кому-нибудь напакостить. В деревенской глуши подобный человек столь же дурной пример, как и в полку. Бонебо, так же как Тонсару и Фуршону, хотелось хорошо жить, ничего не делая. Поэтому он, заимствуя словечко из лексикона Вермишеля и Фуршона, «состряпал» себе план. С возрастающим успехом пользуясь своей «обворожительной» внешностью и, с переменной удачей, своими талантами в игре на бильярде, этот завсегдатай «Кофейни мира» мечтал жениться на Аглае Сокар, единственной дочери дядюшки Сокара, хозяина питейного заведения, которое, учитывая, конечно, все различия, было в Суланже тем же, чем «Ранелаг» в Булонском лесу.

Стать содержателем кофейни или танцевального зала казалось такому бездельнику пределом счастья. Привычки, уклад жизни и характер Бонебо, кутилы самого низкого пошиба, с такой отталкивающей выразительностью запечатлелись на его лице, что графиня невольно вскрикнула при виде этой парочки, словно она увидела двух гадюк.

Мари, безумно влюбленная в Бонебо, для него пошла бы на воровство. Усы, дешевая развязность, фатоватый вид этого парня пленяли ее, точно так же как походка, осанка и манеры какого-нибудь де Марсе пленяют хорошенькую парижанку. У каждого социального слоя свои вкусы. Ревнивая Мари отвергала другого провинциального фата — Амори; ее прельщала перспектива стать женой Бонебо!

— О-го-го! Эй, вы там! О-го-го! Идите сюда! — еще издалека стали кричать Катрин и Никола, заметив Мари и Бонебо.

Зычный крик их пронесся по лесу, словно призыв дикаря.

Увидя эту парочку, Мишо вздрогнул; теперь он сильно раскаивался, что высказал вслух свои соображения. Его разговор с графиней, если только он дошел до слуха Бонебо и Мари Тонсар, мог быть чреват неприятностями. С виду пустячное обстоятельство при той вражде, которая разделяла эгских помещиков и крестьян, могло сыграть решающую роль, как это бывает в сражении, где ручеек, через который легко перепрыгнет пастух, подчас останавливает артиллерию и решает исход сражения.

Отвесив галантный поклон графине, Бонебо с видом победителя взял под руку Мари и торжественно удалился.

— Это здешний сердцеед!.. — шепотом сказал графине Мишо, пользуясь солдатским обозначением донжуана. — Преопасный человек. Стоит ему только проиграть двацать франков на бильярде, и его легко можно уговорить убить и ограбить самого Ригу!.. Он так падок на удовольствия, что ради них пойдет на любое преступление.

— На сегодня с меня более чем довольно, — промолвила графиня, беря под руку Эмиля Блонде. — Идемте домой, господа.

Увидев, что Пешина вошла в дом, она грустно кивнула г-же Мишо. Печаль, томившая Олимпию, овладела и ею.

— Сударыня, неужели же трудности, препятствующие здесь благим начинаниям, отвратят вас от помощи беднякам? — воскликнул аббат Бросет. — Вот уже пять лет, как я сплю на жесткой постели, живу в доме почти без мебели, служу обедню в пустой церкви, говорю проповеди стенам, священнослужительствую в маленьком приходе, не имея побочных доходов и прибавок к шестистам франкам жалованья, положенного государством, ничего не прошу у его преосвященства и трачу треть своих скудных средств на благотворительность. И все-таки я не впадаю в отчаянье!.. Если бы вы знали, как мне живется здесь зимой, вы поняли бы все значение этого слова! Одна мысль согревает меня: спасти нашу долину, завоевать ее снова для бога! Дело не в нас, сударыня, а в будущем! Если мы поставлены для того, чтобы говорить бедным: «Умейте быть бедными», то есть: «Терпите, смиряйтесь и работайте», то богатым мы должны сказать: «Умейте быть богатыми, то есть творите добрые дела с разумением, будьте благочестивы и достойны места, определенного вам богом!» Поймите, сударыня, вы только хранители власти, даруемой богатством, и если вы пренебрежете обязанностями, которые налагает богатство, вы не передадите его своим детям таким, как получили сами! Вы грабите свое потомство. Если вы пойдете по стопам эгоистки-певицы, беспечностью своей положившей начало тому злу, размеры которого теперь приводят вас в ужас, вы снова увидите эшафоты, на которых погибли ваши предшественники за прегрешения своих отцов. Тайно творить добро в глухом уголке земли, где такие люди, как Ригу, тайно творят зло, — вот она, действенная молитва, угодная богу!.. Если бы в каждой общине нашлось три человека, возлюбивших добро, Франция, наша прекрасная родина, была бы спасена от той бездны, куда мы катимся, куда нас толкает равнодушие к религии, безразличие ко всему, что нас непосредственно не касается!.. Прежде всего изменитесь сами, измените свои нравы, и тогда вы измените свои законы.

Глубоко растроганная этим порывом истинно христианской любви к ближнему, графиня все же ответила роковым словом: «Посмотрим!» — обычный многообещающий ответ богачей, который избавляет их от необходимости тут же раскрыть кошелек, а в дальшейшем дает возможность сложа руки смотреть на несчастье, ссылаясь на то, что оно уже совершилось.

Услышав это слово, аббат Бросет поклонился г-же де Монкорне и пошел по аллее, ведущей прямо к Бланжийскнм воротам.

«Значит, пир Валтасара так и останется вечным символом последних дней всякой господствующей касты, всякой олигархии, всякой власти! — воскликнул он мысленно, отойдя шагов на десять. — Господи! Если тебе в твоей святой воле угодно, чтобы бедняки хлынули, как безудержный поток, и преобразовали человеческое общество, тогда мне понятно, почему ты поразил слепотою богатых».


Читать далее

XI. ОАРИСТИС, ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ЭКЛОГА ФЕОКРИТА, НЕ СЛИШКОМ ОДОБРЯЕМАЯ СУДОМ ПРИСЯЖНЫХ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть