I. ВЫСШЕЕ ОБЩЕСТВО СУЛАНЖА

Онлайн чтение книги Крестьяне
I. ВЫСШЕЕ ОБЩЕСТВО СУЛАНЖА

Примерно в шести километрах от Бланжи, как официально считается, и на таком же расстоянии от Виль-о-Фэ, на холме, являющемся отрогом длинного хребта, параллельного другому хребту, у подножия которого протекает Авона, расположен амфитеатром городок Суланж, получивший эпитет «красивый», быть может, более заслуженно, нежели Мант.

У подножия этого холма течет по глинистому грунту запруженная речка Туна, образуя плесо около тридцати гектаров, в конце которого суланжские мельницы, приютившиеся на множестве маленьких островков, создают очаровательный архитектурный ансамбль, достойный фантазии декоратора по разбивке садов. Красавица Туна орошает Суланжский парк, питает его чудесные ручьи и искусственные озера, а затем впадает в Авону.

Замок Суланж, один из красивейших замков Бургундии, перестроенный при Людовике XIV по рисункам Мансара, обращен фасадом к городу. Таким образом, и замок, и город, представляющие столь же изящное, сколь и великолепное зрелище, как бы любуются друг другом. Кантональный тракт пролегает между городом и прудом, несколько пышно величаемым местными жителями «озером».

Маленький городок отличается замечательной естественной планировкой, что так редко во Франции, где подобного рода живописность совершенно отсутствует. Здесь вы в самом деле можете любоваться живописностью Швейцарии, как говорил в своем письме Блонде, живописностью окрестностей Невшателя. Веселые виноградники, опоясывающие Суланж, завершают это сходство, конечно, если не говорить о Юре и Альпах; дома на улицах, расположенных одна над другой по склону холма, стоят не тесно, так как при каждом доме есть сад, и утопают в зелени, которой так бедны столицы. Синие и красные крыши в сочетании с деревьями, цветами и увитыми зеленью террасами представляют яркое и гармоничное зрелище.

Старинная каменная церковь, памятник средневековья, построена иждивением владельцев Суланжа, за которыми сохранилась, во-первых, часовня возле клироса, а затем подвальная часовня — фамильная усыпальница. Портал церкви, как и у храма в Лонжюмо, представляет громадную аркаду, покрытую резьбой в виде цветочных венков, украшенную статуями и заканчивающуюся двумя островерхими столбами с нишами. Такой портал, довольно обычный для маленьких средневековых церквей, случайно уцелевших от разгрома, учиненного кальвинистами, завершается триглифом, над которым стоит скульптурное изображение богородицы с младенцем Иисусом на руках. Боковые приделы снаружи разделены нервюрами на пять глухих стрельчатых арок с витражами. Апсида опирается на контрфорсы, которые оказали бы честь любому собору. Колокольня, расположенная в одном из концов крестовидного здания, представляет собой четырехугольную башню со звонницей наверху. Церковь видна издалека, ибо стоит в верхней части города, на площади, ниже которой пролегает дорога.

Довольно широкую городскую площадь окаймляет ряд своеобразных строений, относящихся к различным эпохам. Среди них много наполовину деревянных, наполовину кирпичных средневековых зданий с балками, облицованными шифером. Другие — каменные, с балконами и коньком на кровле, столь любезным сердцу наших прадедов, относятся к XII веку. Иные дома привлекают внимание своими старыми, выступающими, как навес, матицами с резными причудливыми фигурами, так что невольно вспоминаются те времена, когда буржуазия занималась только торговлей. Среди всех домов выделяется здание судебного присутствия, с лепным фасадом, стоящее на одной линии с церковью и прекрасно ее дополняющее. Проданный как национальное имущество, дом этот был куплен городской общиной и отведен под мэрию и мировой суд, в котором с момента учреждения должности мировых судей заседал г-н Саркюс.

Этот беглый набросок дает нам некоторое представление о суланжской площади, где на самой середине стоит прелестный фонтан, вывезенный в 1520 году из Италии маршалом де Суланжем и вполне достойный любой большой столицы. Четыре амура белого мрамора, увенчанные корзиной винограда, держат в руках раковины, из которых непрерывно струится вода, проведенная из родника с вершины холма.

Просвещенные путешественники, которым случится побывать в этих местах, если, конечно, сюда заедет еще какой-нибудь начитанный человек, кроме Блонде, признают в этой площади типичную площадь, которую обессмертил Мольер и испанский театр, так долго царивший на французской сцене; вот вам и доказательство, что родина комедии — жаркие страны, где жизнь протекает на городских площадях. Суланжская площадь тем более напоминает эту классическую площадь, совершенно тождественную на всех театральных сценах, что две главные улицы, выходящие на нее как раз против фонтана, образуют тут кулисы, столь необходимые господам и слугам и для встреч, и для убегания друг от друга. На углу одной из этих улиц, называемой Фонтанной, красуется вывеска с должностным значком нотариуса Люпена. Дома Саркюса, сборщика податей Гербе, г-на Брюне, секретаря суда Гурдона и брата его, врача, дом главного лесничего старика Жандрена-Ватбле — все содержатся в большой чистоте владельцами, принимающими всерьез прозвище своего городка, и расположены вблизи площади, в аристократическом квартале Суланжа.

Дом мадам Судри, — ибо бывшая горничная певицы Лагер оказалась весьма властной личностью и совершенно заслонила главу города, — дом этот, вполне современный по стилю, был построен богатым виноторговцем, уроженцем Суланжа, нажившим себе состояние в Париже и вернувшимся в 1793 году, чтобы заняться скупкой хлеба для своего родного города. Здесь он был сочтен за хлебного барышника и убит чернью, натравленной на него дядей Годэна, человеком дрянным, по профессии — каменщиком, с которым хлеботорговец поссорился из-за своей честолюбивой строительной затеи.

Ликвидация наследства виноторговца, из-за которого спорили дальние родственники, до того затянулась, что Судри, вернувшемуся в 1798 году в Суланж, удалось купить за тысячу экю наличными особняк виноторговца, который он сначала отдал внаймы департаменту под помещение для жандармерии. В 1811 году мадмуазель Коше, всегдашняя советчица Судри во всех его делах, горячо восстала против возобновления договора о найме, считая, что от «сожительства» с казармой, как она выражалась, дом стал непригоден для жилья. Город выстроил тогда при содействии департамента на одной из боковых улиц недалеко от мэрии специальный дом для размещения жандармов. Судри как следует вычистил свой особняк и восстановил его во всем его первоначальном блеске, утраченном от соседства конюшен и расквартирования жандармов.

Этот одноэтажный особняк с мансардой смотрит на три стороны: на площадь, на озеро и в сад. Четвертой своей стороной он выходит во двор, отделяющий дом супругов Судри от соседнего дома, принадлежащего бакалейщику Ватбле, одному из представителей «второразрядного» суланжского общества, отцу красавицы мадам Плиссу, о которой будет рассказано ниже.

В каждом провинциальном городке имеется своя красавица, свой Сокар и своя «Кофейня мира».

Нетрудно догадаться, что со стороны дома, выходящей на озеро, параллельно кантональному тракту устроена невысокая терраса-цветник, обнесенная каменной балюстрадой. С террасы опускается лестница в сад, на ступеньках которой поставлены в кадках апельсинные, гранатовые, миртовые или иные декоративные деревца, а это значит, что где-нибудь в конце сада есть небольшая оранжерея, упорно называемая мадам Судри «ланжереей». Как водится в маленьких городках, на площадь выходит крыльцо в несколько ступеней; ворота открываются не часто: для разных домашних надобностей, когда подают экипаж хозяевам, и по случаю приезда редких гостей. Все обычные посетители являются пешком и проходят через крыльцо.

Стиль особняка Судри очень строг; кладка его каменных стен не сплошная, а, как говорят, желобчатая; окна обрамлены чередующимся крупным и мелким лепным орнаментом в духе украшений на особняках Габриэля и Перроне на площади Людовика XV. В таком маленьком городке подобного рода отделка придает дому монументальный вид, которым и славится этот особняк.

Против дома, на другом углу площади, находится знаменитая «Кофейня мира», но ее особенности, а в частности ее чудесное «Тиволи», потребуют от нас в дальнейшем значительно более подробного описания, чем описание особняка Судри.

Ригу очень редко приезжал в Суланж, обычно все ездили к нему — и нотариус Люпен, и Гобертен, и Судри, и Жандрен: такой он внушал всем страх. Однако здесь уместно будет обрисовать в нескольких чертах представителей так называемого «высшего суланжского общества», и тогда мы убедимся, что всякий искушенный человек проявил бы такую же сдержанность, как бывший бенедиктинец.

Самой оригинальной из всех этих особ, как вы сами догадываетесь, была мадам Судри, для изображения которой нужна очень искусная кисть.

Мадам Судри позволяла себе по примеру мадмуазель Лагер чуточку подрумяниваться; но в силу привычки эта легкая подрисовка постепенно превратилась в целые лепешки краски, так образно названные нашими предками «штукатуркой». Ввиду того что морщины на ее лице становились все глубже и многочисленней, супруга мэра надумала замазать их краской. На лоб, который неуклонно желтел, и на виски, которые начали сильно лосниться, она накладывала белила и наносила голубые разводы, долженствовавшие изображать нежные жилки молодости. Такая роспись придавала совершенно исключительную живость глазам мадам Судри и без того плутоватым, и лицо ее, несомненно, произвело бы более чем странное впечатление на человека постороннего; но местное общество, привыкшее к этому искусственному блеску, считало супругу мэра очень красивой женщиной.

Сия бабелина носила открытые платья, оголяя спину и грудь, набеленные и напудренные не хуже лица. К счастью, под тем предлогом, что жалко держать в сундуках великолепнейшие кружева, она слегка прикрывала ими свои химические товары. Она носила лиф на китовом усе, с очень низко спущенным мысом, причем лиф этот был весь в бантиках, один сидел даже на самом мысу! Шелковая юбка, вся в оборках, издавала какой-то хруст.

В этот вечер наряд ее, оправдывающий слово «роброн», которое скоро перестанет быть кому-нибудь понятным, был сшит из дорогой камки, ибо у мадам Судри было не меньше сотни платьев, одно богаче другого, унаследованных от мадмуазель Лагер и перешитых по последней моде 1808 года. Чепчик с атласными бантами такого же вишневого цвета, как и ленты, украшавшие платье, гордо сидел на завитом и напудренном белокуром парике.

Если вы вздумаете представить себе этот сверхкокетливый чепчик, а под ним безобразное обезьянье лицо, курносое, как череп, с мясистой и усатой верхней губой, рот с вставной челюстью, издающий трубные звуки, как охотничий рог, — вам будет трудно понять, почему высшее суланжское общество, да и весь Суланж, считали красивой эту провинциальную королеву; разве только вам придет на память небольшой трактат, недавно написанный ex professo[47]Со знанием дела ( лат. ). одной из умнейших женщин нашего времени, трактат об искусстве красоты, доступном парижанкам, имеющим под рукой все нужные средства.

И в самом деле, во-первых, мадам Судри окружали великолепные вещи, подаренные покойной хозяйкой и ходившие у бывшего бенедиктинца под названием fructus belli[48]Трофеи войны ( лат. ).. Затем она умело пользовалась своим безобразием, всячески преувеличивая его и щеголяя осанкой и манерами, которые приобретаются только в Париже и секрет которых известен всем парижанкам, даже самым простым, ибо все парижанки в большей или меньшей степени обезьяны. Она затягивалась в корсет, подкладывала огромный турнюр, носила в ушах бриллиантовые серьги, а пальцы унизывала кольцами. Наконец, у выреза лифа меж двумя глыбами, покрытыми толстым слоем белил, сверкал майский жук, сделанный из двух топазов, с алмазной головкой, — подарок «дорогой покойницы» и предмет разговора для всего департамента. Как и ее покойная хозяйка, мадам Судри всегда носила платья с короткими рукавами и обмахивалась веером, разрисованным Буше, с пластинками слоновой кости и двумя розочками вместо застежек.

Выходя из дома, мадам Судри держала над головой подлинную «омбрельку» XVIII века, то есть длиннейшую тросточку, увенчанную зеленым зонтиком с шелковой зеленой бахромой. Когда она прогуливалась по террасе, прохожий мог бы принять ее издали за фигуру с картины Ватто.

В ее гостиной, обитой узорчатым красным штофом, на окнах висели занавески из того же штофа на белой шелковой подкладке, на камине с полным каминным прибором и бордюром, изображающим ветки лилий, которые поднимают вверх амуры, красовались разные китайские безделушки эпохи Людовика XV, вдоль стен стояла золоченая мебель на козьих ножках; и нечего удивляться, что суланжские жители называли хозяйку такой гостиной — «красавица мадам Судри»! Дом стал национальной гордостью кантонального центра.

Если высшее общество этого крошечного городка верило в свою королеву, то и сама королева тоже была преисполнена веры в себя. Нередко тщеславный автор входит в роль героя своего литературного произведения, а тщеславная мать в роль своей дочери-невесты, точно так же и девица Коше за эти семь лет так вошла в роль «супруги господина мэра», что не только позабыла о своем прошлом положении, но вполне искренно стала считать себя «дамой». Она хорошо усвоила манеру держать голову, нежный голосок, движения и повадки своей хозяйки, а приобретя соответствующее благосостояние, приобрела и наглость. Она «как свои пять пальцев знала XVIII век», анекдоты из жизни вельмож и их родословную. Такая лакейская наторенность давала ей темы для разговоров, отзывавшихся дворцовой передней. В Суланже ее ум субретки сходил за ум высшей пробы. В духовном отношении «супруга мэра» была, так сказать, поддельным бриллиантом, но разве поддельный бриллиант в глазах дикаря не сойдет за настоящий?

Ей, как некогда ее хозяйке, курили фимиам, ей льстили окружающие, которых она каждую неделю кормила обедами и угощала кофе и ликерами, когда им случалось застать ее за десертом, — случайность , повторявшаяся довольно часто. Какая женщина устоит против такого непрерывного восхваления, радующего сердце! Зимой тепло натопленную и освещенную свечами гостиную заполняли первые богачи города, которые платили комплиментами за тонкие ликеры и изысканные вина, поступившие из погребов «дорогой покойницы». Постоянные гости и их жены, пользуясь чужой роскошью, экономили на отоплении и освещении своих собственных домов. А посему, знаете ли вы, какие разговоры велись за пять лье в окружности и даже в Виль-о-Фэ? Когда речь заходила о департаментской знати, говорили: «Мадам Судри прекрасная хозяйка, дом ее всегда открыт для гостей; она умеет принять, умеет блеснуть своим богатством! А какая она веселая, находчивая! А какая у нее сервировка! Таких домов нигде не найти, кроме Парижа!»

Серебряная посуда, подаренная певице Лагер откупщиком Буре, великолепная посуда работы знаменитого Жермена, была в полном смысле этого слова украдена бывшей горничной. Как только скончалась мадмуазель Лагер, она попросту перетащила весь сервиз к себе в комнату, а наследники его не потребовали, ибо не знали о его существовании.

С некоторых пор двенадцать или пятнадцать суланжских обывателей, составлявших местное высшее общество, говорили о мадам Судри, как о близкой подруге мадмуазель Лагер, приходили в негодование при слове «горничная» и утверждали, что, став «подругой» великой актрисы, супруга мэра принесла себя в жертву певице.

Странное, однако бесспорное явление! Все эти иллюзии, преображавшие действительность, распространились и на сердечную область: мадам Судри деспотически властвовала над своим мужем.

Господин Судри, которому выпало на долю любить женщину на десять лет старше себя, полновластную хозяйку своего капитала, поддерживал в супруге высокое представление о ее красоте, в которой в конце концов она и сама уверилась. И все же, когда завидовали его счастью, он иногда желал, чтобы завистники побывали в его шкуре — ведь чтобы скрыть свои грешки, ему приходилось прибегать к таким же уловкам, к каким прибегают при молодой и обожаемой жене; и лишь совсем недавно ему удалось взять в дом хорошенькую служанку.

Портрет суланжской королевы несколько карикатурен, но в провинции тех времен такие типы встречались и в среде более или менее дворянской, и в кругах денежной буржуазии, — взять хотя бы вдову генерального откупщика в Турени, прикладывавшую к щекам ломтики парной телятины; портрет этот, написанный с натуры, был бы незаконченным без обрамляющих его бриллиантов, то есть без главных придворных: краткое описание их совершенно необходимо хотя бы для того, чтобы показать, насколько опасны подобные пигмеи и как создается общественное мнение в провинциальной глуши. Только надо правильно представить себе обстановку: есть селения вроде Суланжа, которые нельзя назвать ни местечком, ни деревней, ни городком, а все-таки они обладают свойствами и местечка, и деревни, и городка. Физиономии их обывателей совершенно иные, чем в каком-нибудь большом, благоустроенном и злом провинциальном городе; тут деревенский обиход отражается на нравах, и такое смешение красок порождает иногда воистину оригинальные фигуры.

Самым важным лицом после мадам Судри был нотариус Люпен, поверенный в делах семейства Суланжей, а говорить о главном лесничем, девяностолетнем Жандрене-Ватбле, не стоит — старик уже был на краю могилы и не выходил из дому с момента восшествия на престол мадам Судри; однако в качестве человека, занимавшего свою должность со времен Людовика XV, он когда-то царил в Суланже и еще теперь в минуты просветления иногда вспоминал суд Мраморного стола[49] Суд Мраморного стола. — В XVIII в. смотрители вод и лесов пользовались правом суда на своих участках. Апелляционный суд по вынесенным ими приговорам заседал в Париже, в здании судебных установлений за мраморным столом, отчего и пошло название суда..

Несмотря на свои сорок пять лет, Люпен благодаря несколько избыточной полноте, свойственной людям, ведущим сидячий образ жизни, был еще свеж и румян и любил петь романсы. Поэтому он по-прежнему заботился о своем костюме, как это приличествует салонному певцу. В провинции он мог сойти за парижанина — такие он носил светло-желтые жилеты, облегающие сюртуки, пышные шелковые галстуки, модные панталоны и начищенные до глянца сапоги. Он завивался у суланжского парикмахера, местного сплетника, и слыл баловнем женщин благодаря связи с мадам Саркюс, женой Саркюса-богатого, сыгравшей в его жизни ту же роль, что итальянские походы в жизни Наполеона. Только он один часто бывал в Париже, где был принят в семье Суланжей. Зато достаточно было его послушать, чтобы сразу догадаться, каким он пользовался авторитетом в качестве фата и законодателя мод. Свое безапелляционное мнение о любом предмете он выражал словечком «мазня» , позаимствованным из жаргона художников и применявшимся г-ном Люпеном в трех вариантах.

Человек, мебель, женщина — все могло быть «мазней» ; следующая степень порицания — это «так себе мазня» и, наконец, самая высшая — «архимазня» . «Архимазня» — это то же, что у художников слово «бездарность», то есть верх презрения. Просто «мазня» еще поддается исправлению, «так себе мазня» уже безнадежна, но «архимазня», о! лучше уж вовсе ей не появляться на свет!.. Похвала его сводилась к слову «прелестно!» , повторенному надлежащее число раз. «Прелестно!» определяло положительную степень его удовлетворения. «Прелестно! Прелестно!» — вы могли еще не волноваться. Но «Прелестно! Прелестно! Прелестно!» — идти дальше уже некуда, ибо верх совершенства достигнут.

Сей протоколист — ибо он сам называл себя протоколистом, чернильной душой и бумажным скрепщиком, несколько свысока иронизируя над занимаемым им положением, — итак, сей протоколист не шел дальше галантных комплиментов в своих отношениях с супругой мэра, питавшей к нему некоторую слабость, хотя он был блондином и носил очки. А бывшей горничной нравились усачи-брюнеты, с волосатыми руками, словом, Алкиды[50] Алкиды — потомки мифологического героя древних греков — Персея и его сына Алкея. К ним принадлежал и Геракл.. Но для Люпена она делала исключение, очень уж он был шикарен; кроме того, она полагала, что для полного ее триумфа в Суланже ей необходим обожатель. Однако, к великому огорчению г-на Судри, поклонники королевы при всем своем обожании не решались склонить ее к супружеской неверности.

Господин Люпен пел альтом; иногда он брал несколько нот где-нибудь в уголке гостиной или на террасе — так обычно напоминают любители о своем таланте; этой слабости не удается избежать ни одному любителю, увы, даже самому талантливому.

Люпен женился на богатой наследнице, но совсем простой девушке, единственной дочери торговца солью, разбогатевшего во время революции; благодаря общему противодействию пошлине на соль продавцы контрабандной соли тогда наживали огромные барыши. Люпен благоразумно держал свою жену, именуемую им «Крошкой», дома, против чего она не возражала, ибо питала платоническую страсть к красавцу писцу по фамилии Бонак, жившему на мизерное жалованье, но игравшему во второразрядном суланжском обществе ту же роль, что его патрон — в высшем.

Мадам Люпен, женщина совсем необразованная, появлялась лишь в самых торжественных случаях, похожая на огромную разодетую в бархат бургундскую бочку, завершавшуюся маленькой головкой, словно вдавленной в рыхлые плечи какого-то сомнительного оттенка. Пояс ее никак не желал сидеть на положенном ему месте. Крошка наивно заявляла, что боится за свою жизнь и поэтому не носит корсета. Словом, при самом пылком воображении поэта, больше того, даже при фантазии изобретателя, невозможно было заметить на спине Крошки и признака бороздки, образуемой изгибом позвоночника и пленяющей нас у всякой женщины, достойной быть причисленной к «прекрасному полу».

Круглая, как черепаха, Крошка принадлежала к разряду беспозвоночных. Ее непомерная тучность, надо полагать, обеспечивала Люпену полное спокойствие, и его не тревожило сердечное увлечение толстухи, которую он, ничтоже сумняшеся, называл Крошкой, что ни у кого не вызывало смеха.

— Что такое, собственно, ваша жена? — как-то спросил его Саркюс-богатый, обиженный словом «архимазня», которым Люпен окрестил столик, купленный Саркюсом по случаю.

— Моя жена не похожа на вашу, она еще не определилась, — ответил Люпен.

Под внешней простотой Люпен скрывал тонкий ум, он благоразумно умалчивал о своем состоянии, по меньшей мере не уступавшем состоянию Ригу.

Отпрыск г-на Люпена приводил в отчаяние своего родителя. Амори, один из местных донжуанов, не желал следовать по стопам отца: злоупотребляя выгодным положением единственного сына, он не раз потрошил отцовскую кассу, однако папаша был снисходителен и при каждой новой проказе сыночка говорил: «Я ведь тоже был таким!» Амори никогда не появлялся у г-жи Судри, она его «бесила» (sic!), ибо, по старой привычке бывшей горничной, вздумала заняться «воспитанием» молодого человека, которого больше всего привлекала бильярдная «Кофейни мира». Там он водил компанию с низами суланжского общества и даже с такими субъектами, как Бонебо. Он никак не мог «перечумиться» (словечко мадам Судри) и на все увещания отца твердил одно: «Отправьте меня в Париж, мне здесь скучно!»

Люпен кончил тем же, чем — увы! — кончают все красавцы мужчины, — почти супружеской связью. Его общеизвестной привязанностью была жена второго судебного пристава при мировом суде Эфеми Плиссу, от которой у него не было тайн. Прекрасная мадам Плиссу, дочь бакалейного торговца Ватбле, царила во вторых рядах суланжского общества, как мадам Судри в первых его рядах. Супруг ее, г-н Плиссу, неудачливый соперник г-на Брюне, принадлежал к второразрядному суланжскому обществу, так как в высшем его презирали за то, что он, по слухам, открыто потакал поведению жены.

Точно так же как Люпен был признанным музыкальным талантом этого высшего общества, местный врач, г-н Гурдон, был его признанным ученым... О нем говорили: «У нас здесь есть первоклассный ученый». Мадам Судри (великий знаток по части музыки, ибо по утрам она впускала Пиччини и Глюка к своей хозяйке, а вечером одевала мадмуазель Лагер для театра) убеждала всех окружающих и даже самого Люпена, что он мог бы нажить себе состояние голосом, и она же выражала сожаление, что г-н Гурдон не спешит обнародовать свои «открытия».

Господин Гурдон попросту повторял мысли Бюффона и Кювье о земном шаре, но вряд ли это могло создать ему репутацию ученого в глазах обывателей Суланжа; нет — он собирал коллекцию раковин, составлял гербарий и умел набивать чучела. А главное, он задался замечательной мыслью завещать свой естественноисторический кабинет городу Суланжу и с тех пор прослыл во всем департаменте великим натуралистом и преемником Бюффона.

Суланжский ученый походил на женевского банкира, правда, он не обладал капиталами и расчетливым умом швейцарских финансистов, зато отличался таким же педантизмом, холодностью и пуританской чистотой; с великой обязательностью показывал он свое знаменитое собрание редкостей: медведя и сурка, почивших при следовании через Суланж, всех грызунов департамента: полевых и домашних мышей, землероек, крыс и т. д., всех редкостных птиц, убитых на территории Бургундии, среди которых красовался альпийский орел, добытый на Юре. У г-на Гурдона была также коллекция чешуекрылых — слово, вызывавшее представление о фантастических чудовищах, но при виде экспонатов посетители разочарованно восклицали: «Да ведь это бабочки!» Кроме того, у него имелось прекрасное собрание окаменелых раковин из коллекций, завещанных ему несколькими умершими друзьями, и, наконец, минералы Бургундии и Юры.

Все эти богатства, хранившиеся в застекленных шкафах, в выдвижных ящиках которых помещались коллекции насекомых, занимали весь второй этаж дома Гурдона и производили впечатление ярлыками с причудливыми названиями, пестротой красок и своим количеством, хотя мы совершенно не замечаем их в жизни и восхищаемся ими только, когда они положены под стекло. Для осмотра собрания редкостей г-на Гурдона назначались особые дни.

— У меня, — говорил он посетителям, — пятьсот орнитологических экспонатов, двести млекопитающих, пять тысяч насекомых, три тысячи раковин и семьсот минералогических образцов.

— Какое надо было иметь терпение! — восклицали дамы.

— Надо же что-нибудь делать для своего родного края, — отвечал он.

Он извлекал огромную выгоду из этих животных останков, неизменно говоря: «Я все отказал городу». И посетители приходили в восторг от его филантропии. Поговаривали, что после смерти врача надо отвести весь третий этаж мэрии под «Музей имени Гурдона».

— Я рассчитываю на признательность моих сограждан и полагаю, что музею будет присвоено мое имя, — отвечал он на такого рода предложения. — Конечно, я не смею надеяться, что в нем будет установлен мой мраморный бюст...

— Ну, что вы! Да это самое меньшее, что может сделать для вас город! — протестовали сограждане. — Ведь вы же слава Суланжа!

И в конце концов он сам стал считать себя бургундской знаменитостью. Самые верные проценты нам приносит не капитал, вложенный в государственные бумаги, а капитал, вложенный в дела самолюбия. Итак, прибегнув к грамматической системе Люпена, можно сказать, что суланжский ученый муж был счастлив, счастлив, счастлив!

Секретарь мирового суда Гурдон, тщедушный человечек, у которого все черты лица как бы сходились к носу, так что нос казался исходной точкой для лба, щек и губ, точно так же, как лощины, сбегающие с горы, тянутся от ее верхушки, — секретарь мирового суда считался одним из видных поэтов Бургундии, своего рода Пироном[51] Пирон Алексис (1689—1773) — французский поэт, писавший комедии, сатиры и пародии.. Памятуя о двойной славе обоих братьев, в департаментском центре говорили: «У нас в Суланже есть братья Гурдоны, оба выдающиеся люди, они не посрамили бы и Парижа» .

Господин Гурдон-младший был первоклассным игроком в бильбоке, а страсть к бильбоке породила в нем другую страсть — желание воспеть в стихах эту игру, по которой сходили с ума в XVIII веке. Страсти частенько одолевают «медиократов» попарно. Гурдон-младший родил свою поэму в царствование Наполеона. А это значит, что он принадлежал к здоровой и благоразумной школе. Он почитал Люса де Лансиваль[52] Люс де Лансиваль (1764—1810) — французский писатель, автор трагедии «Гектор»., Парни[53] Парни Эварнст (1753—1814) — один из наиболее талантливых представителей легкой, преимущественно эротической французской поэзии конца XVIII в., Сен-Ламбера[54] Сен-Ламбер Жан-Франсуа (1716—1803) — французский поэт, автор поэмы «Времена года»., Руше[55] Руше Жан-Антуан (1745—1794) — французский поэт, казненный во время революции., Виже[56] Виже Луи (1768—1820) — французский поэт, воспевавший Наполеона, а после Реставрации — Бурбонов., Андрие[57] Андрие Франсуа (1759—1833) — французский писатель, получивший за свои комедии и сказки в стихах прозвище «последний классик»., Бершу[58] Вершу Жозеф (1765—1839) — автор дидактической поэмы «Гастрономия».. Делиль[59] Делиль Жак, аббат (1738—1813) — французский поэт, переводчик произведений Вергилия и Мильтона. был его кумиром до той минуты, пока высшее суланжское общество не возбудило вопроса, не следует ли считать Гурдона выше Делиля, и с тех пор секретарь суда с преувеличенной вежливостью стал называть его «господином аббатом Делилем».

Поэмы, созданные между 1780—1814 годами, были скроены по одному шаблону, и одной поэмы, посвященной бильбоке, совершенно достаточно, чтоб составить себе представление об остальных. Все они в некотором роде фокус. «Налой»[60] «Налой» — герои-комическая поэма Буало, написанная в 1674 г. надо считать Сатурном этого недоношенного поколения шутливых поэм, почти всегда состоящих из четырех песен, потому что доводить объем поэмы до шести песен значило бы перегрузить тему.

Поэма Гурдона, озаглавленная «Бильбокеида», была строго подчинена совершенно тождественным и раз навсегда установленным правилам поэтики, которым подчиняются все подобные департаментские творения: в первой песне обычно дается описание воспеваемого предмета, и начинается она, как у Гурдона, торжественным обращением, примером коего могут служить следующие строфы:

Пою прелестную игру для всех сословий:

Для тех, кто стар и мал, кто глуп, кто потолковей;

Когда берет рука заостренный самшит

И шар о двух дырах подбросить вверх спешит.

О дивная игра, над скукою победа.

Одна из выдумок, достойных Паламеда [61] Паламед — один из греческих мифологических героев Троянской войны. В «Илиаде» ему приписывается изобретение весов, диска и различных игр.!

Ты, Муза дивная, благоволи с вершин

Под кровлю снизойти, где я, Фемиды сын,

На гербовых листах сии слагаю строки,

Приди и очаруй...

Объяснив, в чем состоит игра, и дав описание наиболее красивых из всех известных бильбоке, показав, какое значение имело бильбоке для развития токарного промысла и, в частности, для процветания мастерской под фирмой «Зеленая обезьяна», разъяснив отношение этой игры к статистике, Гурдон заканчивал свою первую песню следующими строками, которые напоминают заключительные строки первой песни всех подобных поэм:

Так сочетаются Искусство и Наука

К взаимной выгоде, чтоб осветить предмет,

Что развлечение и радость нам дает.

Вторая песня, как всегда посвященная описанию различных способов пользования «предметом» и преимуществ, кои он дает в обхождении с женским полом и в свете, будет целиком ясна любителям этой премудрой литературы по одной нижеприводимой цитате, рисующей игрока, который проделывает свои упражнения на глазах у «любимого предмета»:

Вот вам один игрок, — взгляд на него лишь бросьте!

Как зорко он глядит на шар слоновой кости;

Дыханье затаив, он смотрит, он следит,

Как линию свою шар в воздухе чертит:

Диск трижды описать параболу стремится,

Как будто бы кадя пред милой чаровницей.

А если проскочил и перст зашиб чуть-чуть,

С лобзанием игрок спешит к персту прильнуть.

Чудак! Тебе ль рыдать над сделанной ошибкой!

Ведь ты вознагражден божественной улыбкой.

Именно это описание, достойное пера Вергилия, поставило под вопрос превосходство Делиля над Гурдоном. Слово «диск», против которого восставал здравомыслящий Брюне, дало пищу спорам, продолжавшимся без малого год, но на одном из вечеров, когда обе стороны уже дошли до белого каления, Гурдон-ученый уничтожил партию «антидискистов» следующим замечанием: «Луна, называемая поэтами диском, на самом деле шар».

— Почем вы знаете? — ответил Брюне. — Ведь мы видим только одну ее сторону?

Третья песня содержала совершенно обязательную повествовательную часть и заполнена была пресловутым анекдотом о бильбоке. Все знают наизусть этот анекдот, связанный с одним видным министром Людовика XVI; но согласно формуле, освященной газетой «Деба» в годы с 1810 но 1814, для восхваления бильбоке, этого своеобразного вида общественной повинности, «анекдот позаимствовал новые прелести у поэзии и у красот, рассыпанных автором по его строкам» .

Четвертая песня, подводившая итог всему произведению, заканчивалась смелыми стихами, не подлежавшими опубликованию в 1810—1814 годах, но увидевшими свет в 1824 году, после кончины Наполеона:

В то время как я пел, грома войны гремели!

Когда б цари других орудий не имели,

Когда бы наш народ среди густых дубрав,

Довольный, не искал себе иных забав,

То вся Бургундия, что днесь живет столь бурно,

Вновь обрела бы дни и Реи и Сатурна [62] Рея и Сатурн — древнейшие верховные божества греческой и римской мифологии. К царствованию Сатурна древние относили «золотой век» — легендарную эпоху изобилия и мира на земле..

Эти прекрасные стихи были напечатаны в первом и единственном издании, вышедшем из-под печатного станка виль-о-фэйского типографа Бурнье.

Сто подписчиков, пожертвовав на это дело по три франка каждый, обеспечили поэме бессмертие, пример которого весьма опасен; и жест этот был тем более красив, что все сто доброжелателей слышали поэму и целиком, и по кусочкам не менее ста раз.

Мадам Судри упразднила в конце концов бильбоке, красовавшееся на отдельном столике в ее гостиной и в течение семи лет подававшее повод к чтению выдержек из вышеупомянутой поэмы; она поняла, что бильбоке составляет ей конкуренцию.

Для характеристики автора, похвалявшегося тем, что портфель его богат и другими стихами, достаточно привести его подлинные слова, в которых он объявил высшему суланжскому обществу о существовании у него соперника.

— Знаете ли вы странную новость? — сказал он года за два до описываемых нами событий. — В Бургундии есть еще один поэт[63] «...в Бургундии есть еще один поэт». — Имеется в виду представитель реакционного романтизма поэт Ламартин, родившийся в бургундском городе Маконе в 1790 г.... Да, — продолжал он, заметив удивление, отразившееся на всех лицах, — он из Макона. Но вам никогда не вообразить, чем он занимается ! Он воспевает облака в стихах...

— А между тем облака не плохи и в небесах, — заметил остряк дядя Гербе.

— Прямо какая-то дьявольская тарабарщина! Тут и озера, и звезды, и волны... Ни одного осмысленного образа, никакой назидательности, он совершенно профан в поэзии. Небо он называет попросту небом, луну — луной, а не ночным светилом. Вот до чего может довести жажда оригинальности! — с болью в голосе воскликнул Гурдон. — Бедный молодой человек! Быть бургундцем и воспевать воду, — просто жалость берет! Если бы он обратился ко мне за советом, я указал бы ему прекраснейший в мире сюжет, — поэма о вине, Вакхеида, — сюжет, для которого я уже чувствую себя слишком старым.

Великий поэт так и не узнал никогда о величайшем из своих триумфов (которому он, впрочем, был обязан своим бургундским происхождением): он занял внимание города Суланжа, ничего не знавшего о плеяде современных поэтов, не слышавшего даже их имен!

Целая сотня Гурдонов бряцала на лире в эпоху Империи, ну, как же можно обвинять это время в пренебрежении к литературе!.. Загляните в «Вестник книжной торговли», и вы в нем найдете поэмы, посвященные токарному станку, шашкам, триктраку, географии, типографскому делу, комедии и т.д., не говоря уже о прославленных творениях Делиля, трактующих о Сострадании, Воображении, Беседе, или творениях Бершу о Гастрономии, Танцомании и т.д. Быть может, лет через пятьдесят будут смеяться над бесчисленными поэмами, подражающими «Размышлениям», «Восточным песням» и прочим. Кто может предвидеть изменения вкуса, причуды моды и превращения человеческого духа? Новые поколения сметают на своем пути идолов и отливают себе новые кумиры, которые будут, в свою очередь, низвергнуты.

Благообразный пегенький старичок Саркюс одновременно служил и Фемиде, и Флоре, то есть закону и своей теплице. Он уже двенадцать лет обдумывал сочинение под заглавием «История института мировых судей», «политическая и судебная роль коих, — говорил он, — с течением времени видоизменялась несколько раз, ибо по брюмеровскому кодексу IV года они были всесильны, а в данный момент этот весьма ценный для государства институт утратил всякое значение вследствие несоответствия жалования со столь ответственной должностью, которую следовало бы сделать несменяемой».

Саркюс, слывший человеком большого ума, считался великим политиком в гостиной мадам Судри; нетрудно догадаться, что он попросту был самым скучным из всех ее посетителей. Про него рассказывали, что он говорит, как по-писаному; Гобертен сулил ему крест Почетного легиона, но приурочивал это награждение к тому времени, когда сам в качестве преемника Леклерка займет депутатское место на скамьях левого центра.

Податной инспектор Гербе, присяжный остроумец, грузный толстяк с лоснящимся лицом, в накладке из фальшивых волос на темени и в золотых серьгах, вечно воевавших с воротником его рубашки, питал склонность к помологии[64]Наука о разведении культурных плодовых деревьев.. Он был горд своим фруктовым садом, лучшим в округе, — он снимал первые плоды месяцем позже, чем они появлялись в Париже; в своих тепличках он разводил самые «тропические» растения, как-то: ананасы, персики и зеленый горошек. Он с гордостью подносил мадам Судри букетик земляники, когда в Париже она продавалась по десяти су за корзину.

Наконец, в лице аптекаря, г-на Вермю, Суланж имел своего химика, бывшего несколько более химиком, нежели Саркюс государственным деятелем, Люпен — певцом, Гурдон-старший — ученым, а брат его — поэтом. Тем не менее высшее городское общество мало ценило г-на Вермю, а для второразрядного он и вовсе не существовал. Возможно, что одни инстинктивно чувствовали действительное превосходство этого всегда молчаливого и задумчивого человека, насмешливо улыбавшегося в ответ на высказываемые глупости, и потому к учености его относились весьма подозрительно и втихомолку ставили ее под большой вопрос; а другие не утруждали себя суждениями о нем.

Вермю был козлом отпущения в гостиной мадам Судри. Никакое общество не может считаться полным, если в нем нет своей жертвы, кого-нибудь, вызывающего насмешки, презрение или покровительственно-снисходительную жалость. Вермю, вечно занятый научными вопросами, являлся в плохо повязанном галстуке, в незастегнутом жилете, в зелененьком затрапезном сюртучке. Он подавал повод к шуткам и лицом своим, до того круглым и гладким, что дядя Гербе уверял, будто оно в конце концов стало похоже на ту часть тела, которую он пользовал.

Дело в том, что в провинции, в медвежьих углах вроде Суланжа, аптекари еще практикуют на манер аптекарей из комедии «Пурсоньяк». Сии почтенные мужи делают это тем охотнее, что берут особое вознаграждение за вызовы на дом.

Этот маленький человечек, наделенный терпением истого химика, «не одолел» своей жены (так говорят в провинции, желая выразить царящее в доме безначалие), очаровательной веселой женщины и к тому же прекрасного карточного партнера (она, не поморщившись, проигрывала по сорок су в вечер), которая всячески поносила мужа, преследовала его насмешками и выставляла дураком, способным выцеживать из своих воронок одну только скуку. Г-жа Вермю принадлежала к тем женщинам, которые в провинциальных городах играют роль «души общества»; она вносила в этот ограниченный мирок много соли, правда, только кухонной, но зато какой соли! Она позволяла себе иногда несколько смелые шутки, но они ей прощались; она могла сказать седовласому семидесятилетнему старику, кюре Топену:

— Молчать, мальчишка!

У суланжского мельника, имевшего пятьдесят тысяч франков ежегодного дохода, была единственная дочь, которую Люпен прочил в жены своему сыну Амори, с тех пор как потерял надежду женить его на мадмуазель Гобертен, а председатель суда Жандрен прочил эту девицу своему сыну, регистратору в управлении по закладу недвижимых имуществ; это порождало известную вражду.

Мельник, некий Саркюс-Топен, был местным Нусингеном; он слыл за архимиллионера, но наотрез отказывался принимать участие в каких бы то ни было коммерческих операциях, был занят размолом зерна, стремясь захватить все местные мельницы в свои руки, и отличался полным отсутствием учтивости и хороших манер.

Дядя Гербе, брат содержателя почтовой станции в Куше, имел примерно десять тысяч франков годового дохода, не считая дохода от сбора податей. Гурдоны были богаты: врач был женат на единственной дочери главного лесничего старика Жандрена-Ватбле, смерти которого ждали со дня на день, а секретарь суда — на племяннице и единственной наследнице суланжского кюре аббата Топена, толстого попа, засевшего в своем приходе, как крыса в кладовой.

Ловкий суланжский церковнослужитель был всецело предан высшему кругу, приветлив и обходителен со средним и пастырски строг с бедняками, в городе он пользовался общей любовью; он приходился родственником мельнику и Саркюсам, был местным уроженцем и принадлежал к авонской «медиократии». Ради экономии он обедал в гостях, ездил по свадьбам, но удалялся до начала бала; разговоров на политические темы избегал и, отправляя требы, говорил: «Это мое ремесло!» И его не трогали и говорили: «У нас хороший кюре!» Епископ, прекрасно знавший суланжских обывателей, не переоценивал аббата Топена, но посчитал себя счастливым, что назначил в такой город священника, не отпугивающего население от религии, умеющего привлечь в церковь молящихся и произносящего проповеди перед мирно дремлющими старухами.

Обе дамы Гурдон — ибо в Суланже так же, как в Дрездене и в ряде других немецких столиц, люди высшего общества, встречаясь друг с другом, говорят: «Как здоровье вашей дамы?», или: «С ним не было его дамы», или: «Я видел его даму и его барышню» и т.д.; парижанин бы оскандалился, был бы обвинен в невоспитанности, если бы сказал: «женщины», «эта женщина» и т.п.: в Суланже так же, как в Женеве, Дрездене и Брюсселе, существуют только супруги; там, правда, не принято, как в Брюсселе, писать на вывесках: «Супруга такого-то», но говорить «ваша супруга» совершенно обязательно: итак, обе дамы Гурдон могли быть сопоставлены лишь с теми жалкими фигурантками второразрядных театров, которые хорошо знакомы парижанам, не раз смеявшимся над этого сорта артистками . Для полной характеристики обеих дам достаточно сказать, что они принадлежали к разряду славных бабенок , тогда любой, даже самый необразованный обыватель, легко найдет среди окружающих образцы этого основного женского типа.

Нечего и говорить, что дядюшка Гербе считался знатоком в финансовых вопросах, а Судри, по общему мнению, мог бы занять пост военного министра. Словом, каждый из этих почтенных буржуа отличался какой-нибудь особой причудой, столь необходимой в провинциальном быту, и, не зная соперников, рьяно возделывал свой собственный участок на полях тщеславия.

Если бы Кювье, не раскрывая своего инкогнито, проездом побывал здесь, суланжское высшее общество убедило бы его, что по сравнению с познаниями Гурдона-врача его познания ничтожны. Нури[65] Нури Адольф (1802—1839) — французский оперный певец. с его «приятным жиденьким голосочком», — как говорил с покровительственной снисходительностью нотариус, — едва ли оказался бы достойным вторить «суланжскому соловью». А что касается автора «Бильбокеиды», печатавшейся в это время у Бурнье, то никому не верилось, чтобы в Париже нашелся равный ему по силе поэт, ибо Делиля уже не было в живых.

Итак, эта самоупоенная провинциальная буржуазия считала, что может первенствовать над любой общественной величиной. Только люди, которые более или менее долго жили в захолустных городках, способны представить себе выражение глубокого самодовольства, разлитое на лицах суланжских обывателей, возомнивших себя солнечным сплетением Франции; эти люди, наделенные поразительным талантом на всякие пакости, со свойственной им мудростью решили, что один из героев Эслинга — трус, что г-жа де Монкорне — «интриганка, у которой хвост замаран», что аббат Бросет — мелкий честолюбец; уже через две недели после продажи с торгов Эгов им стало известно простонародное происхождение генерала, и они прозвали его Обойщиком.

Если бы Ригу, Судри и Гобертен жили в Виль-о-Фэ, они непременно перессорились бы, их интересы неизбежно столкнулись бы. Но волею судеб бланжийский Лукулл испытывал потребность в одиночестве, дабы в свое удовольствие спокойно вести свои ростовщические махинации и предаваться сладострастию; мадам Судри оказалась достаточно сообразительной и поняла, что может царить только в Суланже, а Гобертен сосредоточил свою деятельность в Виль-о-Фэ. Те, кто изучают природу социальных явлений, должны согласиться, что несчастный рок преследовал генерала де Монкорне, ибо его враги жили не в непосредственном соседстве и осуществляли свои честолюбивые замыслы на известном расстоянии друг от друга, что предохраняло эти светила от столкновения и удесятеряло их способность вредить.

Суланжские достойные буржуа, гордые своим благополучием, считали свое общество в отношении приятности много выше общества Виль-о-Фэ и с комической важностью повторяли вошедшую у них в поговорку фразу: «Суланж — город удовольствий и хорошего общества»; однако было бы весьма неосмотрительно предположить, что авонская столица мирилась с таким главенством. В салоне Гобертенов под сурдинку посмеивались над салоном супругов Судри. Уже по одному тому, как Гобертен говорил: «У нас город коммерческий, город деловой, мы по глупости своей и скуки ради наживаем деньгу!» — нетрудно было почувствовать легонький антагонизм между землей и луной. Луна полагала, что она полезна земле, а земля командовала луной. Впрочем, луна и земля жили в полном согласии. На масленице все высшее суланжское общество скопом выезжало на четыре бала, дававшиеся Гобертеном, Жандреном, сборщиком податей Леклерком и прокурором — Судри-сыном. Каждое воскресенье прокурор с женой и супруги Гобертен с дочерью Элизой обедали у суланжских Судри. Когда бывал приглашен супрефект и приезжал угоститься «чем бог послал» г-н Гербе, содержатель почтовой станции в Куше, обыватели города Суланж могли любоваться четырьмя департаментскими экипажами у подъезда дома мадам Судри.


Читать далее

I. ВЫСШЕЕ ОБЩЕСТВО СУЛАНЖА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть