Онлайн чтение книги Кунигас
III

У подножия холма тихо струится старый Неман. Он веками промыл себе глубокое русло и спрятался в нем. Пусть весна несет с собою половодье, пусть дожди мечут сверху на откосы потоки воды, он, старик, никогда не оставит свое ложе, не распалится гневом на прибрежные луга, не совершит набег на соседние нивы. Только на поверхности его гуляют курчавые волны, водовороты да белая пена, которая, как танцовщица, вертится на одном месте и разлетается в пыль о камни. Изредка вода подымается, будто чему-то грозит… но скоро, покорная року, возвращается вспять, спешно катя свои волны к морю по проторенному пути.

Молодые реки шалят, он — никогда: старый батюшка-Неман всегда добр, как родной отец.

Здесь он со всех сторон опоясал песчаную косу и пригорок, приник к ним, точно преисполнен любви и желания быть им защитой. Оно и понятно: на пригорке стоит старинное литовское городище, едва ли не такое же древнее, как сам батюшка-Неман, оберегающий его от напасти. Только теперь, когда немцы стали глубоко внедряться в чужие земли, малое городище обратилось в сильную крепость. Литвины видели, как строились немцы, и кое-чему от них научились. Прежде здесь не нуждались в таких окопах и стенах: достаточен был вал да частокол. Ныне от закованных в железо врагов не спасают и каменные кладки… Впрочем, кому придет на ум лепить и ставить мурованные стены, когда Господь Бог вырастил твердые и толстые, как скалы, дерева?

Страшно было даже издали взглянуть на Пиллены. Казалось, что только исполины могли нагромоздить тяжелые колоды, в обхват человека, связанные в лапу, точно сращенные одна с другой. Никто раньше не покушался на Литве строить стены такой вышины. Если бы поставить друг на дружку десять человек, то и тогда они бы не дотянулись доверху. И сколько бы ни ходить, нигде бы не найти ни ворот, ни окон, ни малейшей щели. Все было точно вытесано из одного целого куска.

Только посреди огромного сруба высился громадный деревянный столб, с верхушки которого, вглядевшись, можно было видеть на многие мили вдаль луга, поля, леса и Неман; как он величаво изгибается, течет, дает излучины, чтобы везде, где нужно, защитить родную землю, напоить народ, принести на волнах челн, приволочь водою камень.

Замок стоял на горке, а горка образовала остров, соединенный с твердою землей только узенькою перемычкой. Да и самую косу Неман иной раз возьмет да и зальет водой, точно отовсюду опояшет свое детище руками.

Здесь же, под защитой замка, как грибы, толпятся на земле избушки, хаты, шалаши, землянки — целый мирный городок, пустеющий перед войной, так как жители его спасаются в Пиллены. То там, то здесь растет среди солнца старая ракита или уцелевшая от бора осиротевшая сосна. Над водой сплелись ветвями густые дебри лозняка, а среди них то здесь, то там виднеются ракиты, точно стерегущие расшалившуюся детвору.

Старая ракита стоит, как ветеран, помнящий страшные побоища, оставившие на ней свои следы. Ствол, нередко смолоду искривленный бурями, разбитый молнией, весь в трещинах от засухи, дуплистый, изъеденный червями, полугнилой, и ветер пронизывает его насквозь. А корни, как судорожно скрюченные пальцы, цепляются за землю, а на пальцах, точно раздувшиеся жилы, наросла узловатая кора…

Голова утрачена… ее давно сорвала буря; наросли только юные побеги, прикрывшие зарубцевавшиеся раны. С одной стороны торчит оголенная от листвы ветка, точно рука, протянутая за подаянием; с другой — сук, как обнаженная от мяса кость. Вокруг пня молодое поколение внуков. И ветви, и сухая поросль, и валежник, и дуплистые стволы — все сплелось в чудовищно-дикую картину. Не то умирает, не то возрождается к новой жизни; не то валится, не то стоит, не то сохнет, не то живет… а по ночам пугает и животных и людей. А здесь, в Пилленах, со стороны земли таких ракит не одна и не две, а целый ряд, как сторожевое войско! Издали кажется, будто великаны вышли на защиту городища… А те, которых ветер положил в лоск, так что расселись желтоватые их внутренности, прильнули к самой земле и дают молодую поросль…

Было утро, не то осеннее, не то зимнее; серое небо; резкий ветер; кругом все мертво; тишина, и ни живой души. Даже в хатах и клетях не было видно жизни.

Одна из верб, стоявшая совсем на отлете, прапрабабка остальных, со стволом, разодранным пополам в длину, вся раскоряченная, казалось, проявляла больше жизни, чем остальные. У ее торчавших поверх земли перепутанных корней как будто развевалось что-то, а за этим лоскутом или завесой не то примостился зверь, не то приютился человек.

В поселке из одной из землянок выглянула женщина, заметила существо, копошившееся у ствола, посмотрела, покачала головой и опять скрылась.

Тогда из той же двери вышел человек, одетый в вывороченный полушубок, и стал внимательно присматриваться к трепыхавшемуся на ветре лоскуту. Потом взял стоявшую у притолоки палку с кремневым наконечником и осторожно, тихим шагом, пошел к раките.

Чем ближе он подходил, тем яснее видел сидевшего в дупле маленького, толстого человечка, одетого в простую сермягу, в ушастой шапке, с торбой на спине и узелками у пояса. Из-под надвинутого на лоб козырька виднелось круглое, загорелое, старое, некрасивое лицо. Почти вровень с головой торчали сутуловатые плечи, а ниже какая-то толстая, бесформенная колода с парой человеческих рук… и ноги, опутанные лохмотьями и кусками кожи.

На земле лежала толстая дубинка, а возле нее серый мешок.

Отдыхавший под вербой все время бросал вокруг пытливые взгляды. Он видел и женщину, которая первая его заметила, и подходившего теперь к нему мужчину. Но отнюдь не испугался. Он ютился и жался к вербе, точно к матери. Весь свернулся в клубок, засунул пальцы за пазуху, втянул голову между плеч и равнодушно глядел на подходившего.

Вслед за хозяином вылез из землянки и уселся на пороге рыжеватый пес с взъерошенною шерстью. Собака постояла, потянула воздух, залаяла и заворчала. Потом, после минутного колебания, пошла вслед за хозяином, все ускоряя шаг, как будто торопясь ему на помощь.

Чем дальше, тем больше ерошилась и становилась дыбом ее шерсть; глаза выпятились, губы поднялись, обнажив оскал зубов.

Хозяин оглянулся на собаку и крепче стиснул палку, так как у псов хороший нюх: сразу чувствуют врага.

Только враг ли это? Видом он был литвин, и хотя приближавшийся хозяин хатки явно питал недружелюбные намерения, пришлец не принимал мер к самозащите: не делал никаких попыток ни к нападению, ни к обороне.

В нескольких шагах от вербы и хозяин и пес остановились, хозяин оперся о палку, собака села, подняла морду и завыла.

— Дурной знак!

Сидевший на земле пришлец зашевелился, вытащил руки из-за пазухи, вытянул ноги и встал. Он оказался маленьким, толстым, неуклюжим, сильным, но совсем не страшным человеком.

— Ты кто такой? Что тебе здесь надо? — спросил пилленский житель.

Странник сначала добродушно рассмеялся.

— Не видишь что ли? Чего спрашивать? — отозвался он веселым голосом. — Я бедный свальгон; туго нам пришлось: даже таким, как я, приходится таскаться по миру, нищенствовать да побираться. Много забрали у нас немцы и народу, и земли… Вуршайтам и свальгонам [2]Свальгоны и вуршайты — непосвященные помощники жреческого класса вейдалотов; нищенствовавшие паразиты, занимавшиеся ворожбой, гаданьем и знахарством. теперь смерть: хоть с голоду помирай, а делать нечего. Если где и уцелел священный дуб, так наших вокруг него, что муравьев; сколько ни нанесут жертвенных даяний, все съедим и того мало… Да разразит Перкун наших гонителей!

Собака, прислушиваясь к голосу свальгона, не переставала выть, так что поселянин, обернувшись к ней, должен был пригрозить ей и заставить замолчать. Сам же он не знал, что сказать свальгону.

Правда, и в прежние времена достаточно бродило по свету таких ворожеев, гусляров и наемных жрецов, перекочевывавших из усадьбы в усадьбу, из поселка в поселок. Их встречали гостеприимно, так как всегда находилось то то, то другое, что надо было либо освятить, либо очистить, либо разрешить, либо посоветовать. Теперь же такие побродяги очень уж размножились, так как много священных дубов и урочищ было уничтожено; служители их рассеялись по всей земле и так зачастили к поселянам, что посещениям их не так уж очень радовались.

— А ты откуда? — спросил хлоп, надумавшись.

— Лучше спроси, где я не бывал? — ответил свальгон. — Хожу я больше здесь, по Неману, так как тут родился; бывал и в Пилленах, но давно… Сколько свадеб вам сыграл, сколько песен на них понапевал!

— Хм! Свальгон! — проворчал поселянин. — Свальгон, говорите, значит свальгон вы и есть… только почему ты не одет как свальгон, нет ни пояса, ни…

— Чему ж тут удивляться? — живо подхватил свальгон, осторожно подходя к хозяину. — Ограбили меня немцы на границе и повесили бы, кабы я не дал себя крестить. Бросили в воду, и я спасся.

— Вырвался из немецких рук! — изумился пилленец. — Это диво! Они никому не дают пощады, ни молодым, ни старым, и хотят всех нас перебить. А тут еще свальгон…

И туземец недоверчиво покачал головой.

— Я им не обязан жизнью, — объяснил пришлец, — не уцелеть бы мне, если бы не всемогущий Перкун. Когда они бросили меня в воду, раздался какой-то треск… немцы испугались, не засада ли… мигом разбежались, а я выплыл.

Собака уже не выла, а только ворчала.

Свальгон, подняв дубинку, мешок и узелки, лежавшие у ног, подошел к поселянину, вполне уверенный в гостеприимстве, о котором даже не просил.

Оба пошли к хате.

— Присяду обогреться, — сказал свальгон, — когда вы подошли, я стучал от холода зубами. Раненько собирается зима. Хотите, сумею спеть любую песню и погадать потрафлю: на пиве, на воде, на воске, как кто хочет. Болезни заговариваю… скотинке помогаю…

Хлоп не отвечал, но и не гнал навязчивого гостя. Они потихоньку приближались к хатам и мазанкам, из которых выглядывали и выходили люди, выбегали собаки, а за ними босые и полуголые ребята.

Околица, до того безлюдная, вдруг оживилась. Всем было любопытно поглазеть на чужого человека, хотя бы даже на такого же литвина, как они сами.

Рядом была граница, за которой хозяйничали и грозили немцы; всякому хотелось знать, не принес ли бродяга известий о готовившемся нападении, захвате или хотя бы зарубежном настроении. Люди, шатающиеся век по свету, обыкновенно много знают.

Те, которые заметили, что странник направляется к мазанке Гайлиса, потянулись туда же всей громадой. Не такие теперь были на Литве счастливые времена, как в старину!

Правда, всегда бывали у Литвы враги; но они не забирались в глубь страны. Там, за пущами, за трясинами, были еще благословенные края, не видавшие вражеской ноги. Здесь с незапамятных времен осели люди как в гнезде, почти не зная о зарубежном крае. Тут росли священные дубы и божьи рощи; текли живые и лечебные источники; царил мир, и раздавались над лугами и лесами выкрики литовских женщин и бубенчики у подола литовских девушек, мешавшие им схорониться. Теперь же много изменилось, с тех пор как крестоносцы осели железным станом над границей и стали воевать, опустошать и всячески тревожить землю братьев пруссов, и горных, и низинных.

В самых непроходимых пущах нельзя было от них укрыться; священные урочища подверглись осквернению: выжгли Ромнове, вырубили Баублисы, избивали и изгоняли население. Всегда приходилось быть на страже, держать ухо востро, при малейшем подозрительном шуме уходить либо стекаться под защиту старых городищ.

Потому пограничные округи постепенно пустели; земледельческие общины переселялись за болота и леса, а кунигасы сидели только в городах, вооруженные с ног до головы, вечно начеку, готовые до последней капли крови оборонять могилы предков и наследственные земли.

Все понемногу изменилось под натиском врага; свобода, исстари царившая в лесах, пала жертвой первая, так как война властно ставила вождей и требовала беспрекословного повиновения от подвластных… Тоскливая завеса опустилась на страну…

Те, которые еще недавно ничего не знали и не хотели знать о соседях и о чужбине, настораживались при малейшем шорохе, долетавшем с запада. Появление ободранного свальгона, которого никто не знал в поселке, возбудило любопытство: ведь и от него можно было узнать новинки.

Как только свальгон вошел с Гайлисом в его убогую лачугу, наполовину вросшую в землю, с очагом в середине, на котором пылал на камнях неугасимый огонь на домовом жертвеннике, а вокруг лежали, вместо лавок, принесенные с поля глыбы валунов, так вслед за хозяином и гостем стали ломиться в двери ближайшие соседи. Внутренность лачуги была такая же печальная, как ее внешность, видом напоминавшая большую кротовину.

Дым, с трудом выбивавшийся через небольшое отверстие над очагом, стлался сине-серым пологом между крышей и стенами.

То же помещение служило и людям и домашнему скоту, как бы составлявшему часть семьи. В глубине стояла корова с теленком, пара исхудалых волов и две маленькие, приземистые, толстенькие лошадки, уже одетые зимней, лохматой шерстью. За ними, по соседству, лежали черные и коричневые овцы, а под ногами доверчиво прогуливались куры и гуси. Все население явно свыклось друг с другом: и люди, и животные. Они понимали друг друга, сторонились, а в суровые зимы грелись, сбившись в кучу. Босые и полуголые дети сосали иной раз ярок наперебой с ягнятами. И волы и дети одинаково повиновались голосу хозяина и хозяйки. А собака одинаково сторожила всех, оберегая младенцев от зверей, а зверей от издевательства подростков.

По одну сторону избы, на стенах, тщательно проконопаченных мхом, висели всякие хозяйственные орудия и приборы; другие были расставлены на полках; а то, что подороже, было спрятано в углу, в осыпях зерна и кадях. Под крышей сохло всевозможное зелье: от болезней, худобы, чар и дурного глаза. Небольшой стол и скамьи, вместо которых, большей частью, употреблялись камни, были грубо вытесаны из бревен. За маленькой полуоткрытой дверцей виднелась низкая кладовка, а в ней орала, разобранные телеги и колеса.

Свальгон уселся поближе к огню на камне; отпустив наушники, завязанные узлом под подбородком, и расставив руки, грел их перед очагом, протягивая над слабо горевшим пламенем.

Заметив это, маленькая девочка, с любопытством глядевшая на странника, подбросила на очаг несколько сухих ветвей, чтобы согреть пришельца.

Гайлис пошел в далекий угол хижины зачерпнуть пива, которое велел дочурке подогреть. Все молчали, не решаясь заговорить с озябшим странником, смотревшим осовелыми глазами на огонь, в глубокой думе, как будто на душе его лежала тяжесть.

Когда пиво слегка согрелось, Гайлис подал его гостю и спросил:

— А не слыхать ли что о проклятых немцах?

— А разве бывает так, чтобы о них ничего не было слышно? — проворчал свальгон. — Разве они могут хоть день просидеть спокойно? У них, как в улье: без устали жужжат да суетятся… Мало ли что болтают люди, говорят: придет зима, замерзнут топи, и немцы тут как тут…

Гайлис вздохнул.

— О, если б не наш замок, да не княгиня, которая должна и хочет защищать его, — сказал он, — и нас при себе держит, то мы давным-давно бы разбрелись по пуще.

Свальгон прислушался.

— Э? — спросил он. — Значит, вы без кунигаса?

— И есть, и нет его… — промолвил Гайлис, — старик-отец кунигасовой вдовы давно лежит и не встает… Муж помер от ран, полученных в сражении; молодого сына схватили и убили немцы; она рядит и судит здесь одна, под стать и мужу и вождю… Разве без нее кто бы удержался на границе? Сумел бы выстроить такую грозную твердыню?

— Диво-баба! — буркнул свальгон.

— Не таковская была она при жизни мужа, — прибавил другой поселянин, — только когда немцы отняли у нее единственного ребенка, малолетку, да убили мужа, месть сделала ее такой… Люди помнят, как она по целым дням певала да рядилась, да сынка цветами убирала, да на руках носила… А как не стало у нее хозяина да мужа, да ребенка… так она и сделалась как будто и не женщина, а страшная-престрашная, точно богиня с неба…

— Чудеса над чудесами! — перебил свальгон. — Давненько я об этом слышал; однако, хоть и говорят, будто крестоносцы отняли ребенка, а только не слыхать было, чтобы они его убили!.. Много, бают, таких мальцов воспитывается у них в замках; а потом их направляют проливать родную кровь…

Гайлис недоверчиво покачал головой.

— Пустяки болтают, — сказал он, — разве мы не знаем, как они расправляются в походах? Никому не дают пощады!.. Молоденьких девчат и тех подержат несколько дней в лагере, а потом зарубят… детям разбивают головы о печи… стариков насмерть давят лошадьми… даже креститься не дают и издеваются над теми, которые просят помилования…

— Тех, кто постарше, правда: сам видел, как они с ними расправляются, — сказал свальгон, — но малюток, мальчиков они порой берут живыми, и хотя в хлеву, а все-таки выращивают…

— Наша кунигасыня, Реда, — подхватил один из стоявших у дверей, — знала бы, что сын жив!.. Она мстит за его смерть…

Свальгон тряхнул головой.

— Матери должны бы лучше знать судьбу детей, а если и не знать, то чувствовать… А я все-таки скажу, что слышал, и не раз, как люди говорили, будто ее малыша оставили в живых… Один у них старик сжалился над младенцем, взял его к себе и сделал немцем…

Гайлис вздрогнул и воздел руки к небу.

— О, Перкун, всемогущий боже! — воскликнул он с негодованием. — Разрази их молнией и громом!.. Родного сына готовы они натравить на мать… а грудь сына подставить под меч матери!! Да разверзнется под ними мать сыра земля!!

Свальгон весь затрясся… рот его искривился… он замолк.

У порога, среди собравшейся толпы, стоял все время молчавший посетитель, вокруг которого остальные немного расступились и выказывали знаки уважения. Одеждою он мало разнился от прочих. На нем был полушубок, кожаный пояс, суконные штаны и теплые на меху кожаные валенки; на голове остроконечный шлык, обрамленный лисьим мехом; в руках железная секира… Немолодой, с круглым лицом и выдающимися скулами, выцветшими, но зоркими глазами, он одновременно казался и воином и княжеским дворовым человеком.

Он внимательно прислушивался к рассказу свальгона о сыне вдовой Реды, а когда тот кончил и все замолкли, он продвинулся от порога поближе к середине хаты и уселся на камень рядом с пришельцем.

Оба пристально взглянули друг другу в глаза. Свальгон первый поздоровался… потом притворился равнодушным и уставился глазами в огонь… Однако временами искоса с любопытством разглядывал соседа…

— А давно ль ты слышал эту сказку о нашем мальце? — спросил сосед.

— О, не сегодня и не вчера, — бесстрастно сказал свальгон, — а удивительней всего, что я слышал то же из разных мест и много лет подряд…

— Диво!! — буркнул собеседник. Потом помолчал.

— Хм… — прибавил он, — что я вам скажу: наша Реда и ее старик-отец, калека Вальгутис, очень любят людей, знающих старинные сказки да песни… Надо бы вам заглянуть на княжий двор… там и напоят, и накормят лучше, чем здесь у бедняков… и угостят, и подарками осыпят… Реда таровата… Пусть бы рассказали вы ей еще раз все, что знаете…

Легко было заметить по невольному телодвижению старого свальгона, что он вздрогнул от радости… даже глаза у него заискрились… Однако он немедленно придал лицу смиренное и приниженное выражение.

— Ай, батюшки! — воскликнул он. — Где уж мне, обтрепанному бедняку, добираться в кунигасовы хоромы… ничком мне там ползти, не иначе… ни я, ни моя одежда не по хоромам… Боюсь я…

Дворовый сильно ударил свальгона по колену и засмеялся.

— Не повесят и голову не снимут… Ты не немец и немцем не пахнешь… Вот если б Реда почуяла в тебе изменника или немца безъязычного, так лучше ей не попадайся в руки!.. Раз как-то, по ее приказу, двух крыжаков-рыцарей, как были закованы в железо, так в доспехах живьем и бросили в огонь, и сожгли… а у такого, как ты, убогого свальгона никогда волоска на голове не тронут…

Несмотря на такое поручительство, бродяга побледнел и задрожал… может быть от холода… и хотя смеялся словам дворового, но в глазах у него была тревога….

Собеседник, уговаривавший свальгона идти на княжий двор, локтем вывел его из задумчивости.

— Ну, — сказал он, — пораскиньте-ка умом да идите за мной, я провожу.

Свальгон еще колебался; мгновение спустя, собравшись с духом, он привстал, охая и вздыхая…

— Ну, что уж! — сказал он. — Велите, так пойду…

Встал и провожатый.

— К Реде, значит? — спросил Гайлис.

— Конечно! — ответил дворовый. — В замке нечем позабавиться. И девки, и бабы, и все, сколько нас есть, все порассказали, что знали и чего не знали, раз по десяти…

Свальгон старательно собрал свои узелки и торбы; стоявшие у порога расступились… Они вышли…

Узкая тропинка вела со стороны берега, по перемычке, соединявшей землю с замковым пригорком, к городищу… Но не было видно, куда, собственно, она могла придти… За низенькою частью расходилась во все стороны целая сеть протоптанных тропинок, теряясь среди камней, мхов и скудной тронутой осенью травы.

Нигде не было ничего похожего на дорогу к замку: ни даже ворот. Дворовый шел, не обращая внимания на тропинки, прямо к земляному валу, скрывавшему от глаз часть огромного замкового сруба. Свальгон старался поспеть за своим провожатым и незаметно для него зорко всматривался в окружающее.

Так дошли они до самой насыпи, высокой и крутой, среди которой в беспорядке лежали здесь и там огромные поленые валуны. В предупреждение оползней были вбиты в землю сваи и доски, концы которых торчали местами из песка.

Дальше пришлось идти вдоль вала. Дворовый, ушедший далеко вперед, остановился и подождал… а когда свальгон догнал его, то дворовый схватил его за плечи и толкнул… и… не успел свальгон опомниться, как очутился в глубоком мраке… Вал, как бы чудом развернулся перед ними… Они стояли в пропитанном сыростью подземном ходе… Кругом ни зги… Вожатый, держась все время руками за плечи ворожея, подталкивал его вперед…

— Смело! — сказал он. — Расставь руки, нащупай стену… не упадешь.

Темное подземелье дало поворот влево… потом вправо… свальгон чувствовал, что идет под гору… снова подымается… Вот вдали как бы забрезжил свет… точно висевшие во мраке светящиеся нити… Это оказались щели в неособенно плотно сколоченных дверях. Свальгону стало легче на душе, когда он ощупал доски. Но отворить их он не мог, и только спутник вывел его на Божий свет.

Они стояли посреди неширокой дороги, в конце которой виднелся второй ряд окопов, а за ними частоколы… а высоко над частоколами замковые срубы…

По дороге дошли они до вторых ворот, перед которыми стеной были навалены груды валунов, совершенно скрывавших вход. Только когда они перебрались через камни, Спутник свальгона постучал, и маленькая дверца отворилась.

Первым вошел проводник и ввел за руку свальгона, иначе стража не впустила бы чужого человека. К тому же, огрызаясь, бросилась вперед свора сторожевых собак, почуявших пришельца. За дверцей опять потянулся темный подземный ход, приведший обоих путников во внутренний двор укрепления.

Только здесь свальгон мог вблизи разглядеть твердыню, возведенную как бы нечеловеческими силами. Срубы стен вздымались на недосягаемую высоту; гладкие, твердые, они, казалось, могли противостоять любому нападению. Глубоко пораженный свальгон присматривался с уважением и страхом.

Вверху, на равных промежутках, виднелись черные прорезы, точно окна. На выдающихся местами балках висели толстые, как рука, канаты и витушки.

Вправо и влево от крепостного сруба, как глубокое корыто, тянулся просторный двор… На нем толпой стоял народ, собравшийся к раздаче дневного пайка, и теснился около столов, на которых были расставлены деревянные чашки и огромные глиняные миски, из которых вырывался пар.

Никому не могло бы придти в голову, что в этом безмолвном городке сосредоточен такой сильный гарнизон. Свальгон легко мог убедиться, что люди были молодые, отборные, крепкие и закаленные… В толпе расхаживали десятники, для порядка; но начальствовали они по-отечески, мягко, со смехом и ласкою, с шутками и прибаутками.

Пришелец, может быть, охотно бы замешкался, чтобы лучше осмотреться; но дворовый не позволил и потащил за собой. Они подошли к длинному, низкому строению, срубленному из сосновых бревен, которое стояло под самыми валами, наполовину скрытое за ними. Над крышею из дымоходов и в щели между дранками выбивался дым… В углу суетились бабы в белых повойниках и девки с распущенными косами… На пороге стояла, подбоченясь, тучная, красная, немолодая женщина, вся обвешанная янтарными бусами.

Она пристально всмотрелась в свальгона.

— Матка, — обратился к ней дворовый, — вот голодный ворожей, которого я сцапал на дороге для нашей госпожи. Накормите его да напоите, чтобы развязать ему язык: пусть споет да порасскажет…

Хозяйка отошла в сторонку и указала рукой направо.

Они вошли в огромную избу, среди которой, как обычно, горел огонь. Вокруг очага кольцом стояли гладкие, как на подбор, тесно сдвинутые камни. На пороге свальгон заколебался, когда увидел собравшееся общество… Народу была тьма, и совсем особенного пошиба. В глубине избы, весь, до самых ног затянутый в жреческое опоясание, в длинном одеянии, обшитом у подола козьей шерстью, возлежал старый вейдалот с огромной бородой… А рядом с ним сидел какой-то широкоплечий прус, вооруженный с головы до ног, с палками за поясом и такой растительностью на лице, что сквозь нее едва виднелся кончик носа и блестящие глаза. Слегка сутуловатый, он был весь зашит в покрытую заплатами из разных мехов одежду, шерстью вверх… Кроме этих двух, в избе было еще два старца жреческого типа в кожухах и с дубовыми венками. Они все время пристально смотрели в огонь и сидели неподвижно, ничего не видя и не слыша.

В сторонке, со связанными назад руками и колодой на ногах, лежал на камнях человек. По внешности нельзя было судить, кто он: преступник или пленник… Костлявое лицо, обтянутое желтоватой кожей, придавало ему вид трупа среди живых людей…

Среди присутствовавших вертелись малыши и хлопотали девочки-подростки, подававшие и убиравшие миски и ковши; а распоряжалась всем тучная баба, появлявшаяся по временам в дверях.

В избе стояли дым, гам и духота; пахло едой и различными приправами: можжевельником, разными травами и пригорелым жиром. Из закоулков птицей вырывались порой слова песни и, как птица, с перепугу, забивались опять в угол.

С приходом незнакомца все взоры обратились в его сторону. Некоторые пододвинулись, чтобы рассмотреть его поближе; другие окликали дворового, спрашивая, где он подцепил чужого человека?

Свальгон, смущенный, присел на первом свободном камне; а так как девочка сейчас же подсунула ему миску с кушаньем, он жадно взялся за еду, предоставив спутнику отвечать на вопросы. Очень может быть, что свальгона не столько мучил голод, сколько неуверенность, что делать дальше. Раз он назвал себя свальгоном, приходилось вести себя соответствующим образом, а тут, на беду, стал приглядываться к нему вайделот, точно собираясь попытать его. Ведь были же они одного поля ягода.

Теперь со всех сторон посыпались вопросы. Пока он ел, трудно было отвечать; можно было отделываться полусловами… да и то не клеилось.

Стал он рассказывать, где бывал, что видал… но нашлись такие, которые бывали там же и начинали спорить… Бедного свальгона бросало в пот… приходилось лгать и изворачиваться.

Туго ему было… но вдруг он спохватился: стал издеваться над спорщиками, и в ответ послышались смешки. Настроение, бывшее довольно мрачным, сменилось более веселым, и все почувствовали благодарность к чужаку, внесшему в беседу немного смеха.

— Вот диво! — говорил он. — Побывали там, где и я, а не видели того, что я! Сколько людей, столько глаз: мне раз случилось видеть волка, а брат говорит: баран! — С этими словами он вытер рот, отодвинул миску и закончил литовской поговоркой: «Сдох медведь, ховайте трубы».

Кто-то опять задал каверзный вопрос; ему свальгон ответил пословицей: «Из мякины не вымолотить сору».

Отделавшись от недоброжелателей, свальгон взялся за ковш, и его оставили в покое…

Некоторые стали уже выходить на двор; другие, сидя и лежа У огня, начали дремать. Ворожей также притворялся, что его клонит в сон и под предлогом дремоты уклонялся от разговоров.

Так прошла большая половина дня, и странник успел хорошенько отдохнуть. Дворовый человек, с которым он пришел, исчез и вернулся только вечером.

— Теперь пора, — шепнул он, подходя. — Реда уже знает, что я привел кого-то, кто знает песни старые да были… Пойдемте…

Свальгон поправил на себе одежду, засунул в угол торбы и молча пошел за провожатым.

На другом конце избы на каменных подвалинах стояли кунигасовы хоромы; вся разница была лишь в том, что они были срублены из более мягкого леса, в лапу, а не в шин, гладко оструганы, лучше конопачены и защищены у потолка настилом от холода и от дождя.

Когда свальгон со спутником перешли через порог, обычная вечеринка была уже в разгаре. Посередине, ярко растопленный смолистою лучиной, горел огонь. Вокруг, все в белом, пели за пряжей молодые девушки. В глубине избы стояла женщина с суровым и угрюмым, как ночь, лицом, не очень большого роста, но сильная и стройная. Хотя одета она была в основном, как все женщины, с вдовьей кичкой на роскошных волосах, общий вид ее, выражение лица, телодвижения делали ее похожей на мужчину. Пояс был также мужской, точно ей было не внове опоясывать бедра мечом.

Она стояла, уставясь глазами в огонь, точно прислушиваясь к песне… как изваяние из камня… Люди, бывшие в избе, держались поодаль, не смея встретиться с ней взглядом… а если, ненароком, и случалось, то смельчак сейчас со страхом опускал глаза.

Дальше, за ее спиной, там, где было уже не так светло от полыхавшего огня, на высоком ложе, устланном мехами, что-то шевелилось. Иногда на фоне черных шкур появлялось длинное бледное лицо, посреди которого черным пятном вырисовывался широко открытый рот… Голова, как привидение, то поднималась, то вновь опускалась…

Это был дряхлый Вальгутис, отец Реды, который, как говорили, иногда еще пробуждался к жизни, пел, вещал, передвигался, на часок точно набирался сил, а потом вновь на целые месяцы впадал в сонливость и безмолвие.

Девчата тянули старинную песнь:

«Пошел, пошел батька на красный двор, гремит золотыми ключами, будит раненько сыновей: «Вставайте, дети, подымайтесь, сыновья! Гей же! Двор наш окружен врагами… сестер ваших чужие увели в неволю…»

«Хоть и поздно мы пойдем в погоню, да на утро догоним, войско вражье рассеем, сестер отобьем, в стане их найдем…»

«Не трудно нам узнать их… волосы у них золотые, а в волосах зеленые ленты, а на лентах венки из руты. А на темных венках золоты-цветочки».

«Сестрицы любимые, девушки мои милые! Откуда у вас веточки золотые?»

«На войне, на великой, среди ратных людей, там мы добыли наши золоты-цветочки…»

Песнь окончилась… Кунигасыня, такая же неподвижная, продолжала, казалось, слушать. Это значило, что девушки должны петь дальше. Они опасливо взглянули на свою владычицу, пошептались, и из уст в уста полетело приказание, а старшая, запевала, мигом завела новую песню:

«Сестрица милая! Что ты так печально опустила головку на ручку и не поешь?»

«Как же мне петь песни? Как же быть веселой? Потоптали мой садочек, ввели меня в убыток: руту растоптали, розы оборвали, лилии поломали, росу поотряхали…»

«Не ветер ли дул с полночи?.. Не река ли разлилась?.. Не Перкун ли возгремел?.. Молонью бросал?..»

«Нет, и ветер не дул, и река не разлилась, и Перкун не грохотал, и перуны не били в землю…»

«Пришли из-за моря бородатые люди, вышли на берег, поломали садик. Потоптали руту, оборвали лилии, отрясли росу. Я и сама-то едва от них укрылась, под веточкой руты, под темным веночком…»

И опять песнь смолкла. А Реда все стояла, слушала. Свальгон глядел на нее и видел, как при упоминании о бородатых людях брови ее наморщились, а щеки дрогнули.

Девушки также, может быть, заметили, что песнь печально отозвалась в душе их повелительницы; ибо, как только печальный напев оборвался, старшая затянула другую песнь, более веселую, живую, не тоскливого напева:

«Милое солнышко, божия дочка! Где ты так долго замешкалось? Зачем нас оставило? У кого загостилось?»

«За морями, за горами грело я озябших пастушков, стерегло сироток убогеньких».

«Милое солнышко, божия доченька, кто разводит тебе по утрам огонь? Кто стелет вечером постель?.. Две у меня верные служки: утренняя звездочка раскладывает на рассвете огонь, вечерняя стелет постельку… а деточек у меня много рассыпано по небу и богатств много, сверкающих золотом…»

Кунигасыня Реда все стояла, все слушала ненасытным ухом, а девушки пели песни за песнями, все новые. По временам на постели подымалось бледное лицо старого Вальгутиса с выпяченным лысым теменем и широко открытым черным ртом… и снова опускалось, исчезало…

Свальгон смотрел, слушал… и с ним творилось что-то дивное. Он вошел в хоромы с тревожным чувством, коварством, лисьим выражением в маленьких глазах. Можно было думать, что вся обстановка, все, что он видел и слышал, возбуждало в нем злобу, что в глубине души у него кипели нечистые намерения…

Только с такою целью и мог пробраться сюда Швентас, тот самый Швентас, которого крыжаки послали на разведки, — Швентас, который, по собственным словам, долгие годы только и жил мыслью о мести за отнятое счастье, за угрозу смерти от руки братьев, от которой он едва спасся… Потому он столько лет служил злейшему врагу Литвы, рыцарям крестоносцам; исполнял для них обязанности соглядатая, обо всем докладывал, водил в сокровенные убежища, предавал им братьев и радовался ручьям пролитой крови.

Но за все эти годы Швентас ни разу не отважился забраться в литовские поселки, в хаты, в семьи, которые могли бы напомнить ему собственную, и много лет не слышал литовских песен. Теперь родная песнь впервые опять зазвучала в его ушах и нашла отклик в сердце. Теперь его высохшее сердце, так долго жаждавшее дикой мести, замкнутое для иного чувства, обезумевшее… вдруг дрогнуло в груди, так что он схватился за него рукой и опротивел самому себе. В нем проснулся другой человек, давным-давно забытый…

Песнь напомнила ему детские годы, юность, мать, сестер и невесту, которую отняли… К новой любви его не тянуло… и слезы полились у него из глаз. Сердце наполнилось невыразимою тоскою по Литве… Он ослеп ко всему прошлому… Ненавистный когда-то родной мир властно стал перед душой и громко требовал:

— Разве ты не мое дитя? Чья кровь струится в твоих жилах? Чем виноваты перед тобою братья, не сделавшие тебе зла? Ведь тех, твоих обидчиков, запятнавших кровью твою душу, уже нет в живых! А ты ведешь врагов в сердце собственной семьи, служишь тем, которые ее рвут на части, питаешься собственною кровью!

Свальгон плакал.

Слышал ли он слова песни? Понимал ли их? Он и сам не знал… Его околдовали самые напевы, когда-то слышанные там, у колодца, в лесу и в поле, когда девчата возвращались с грибованья… У него перед глазами стояла, как живая, мать, вызванная из могилы песнью и говорила:

— Ты ли это, которого я вспоила грудью? Чем я провинилась перед тобою?

Швентас встряхнулся и отер глаза; ему казалось, будто в него вошел кто-то чужой, приказывал и распоряжался. Он хотел, было, бороться с ним, но новый властелин душил его, давил на мозг, захватывал дыхание:

— Я здесь хозяин! — кричал он. — Покоряйся!

Свальгон встал и сделал несколько движений, так как ему казалось, что все это тяжелый сон. Перед глазами мелькали у него светлые и темные пятна… в комнате было невыразимо душно… Песнь смолкла, ничего не было слышно, но напевы все еще дрожали у него в ушах и в сердце.

Случилось чудо! За песнями, недавно петыми, встали со дна души другие песни, давно забытые, не отдававшиеся в его ушах от малых лет, от колыбели… Они тянулись длинной вереницей, бесконечным рядом, просыпались от забвения, и дрожали в них голоса матери, сестер и… нареченной.

Старый, одичавший, он ужаснулся тайн своей души…

Глаза его обсохли, он с радостью ушел бы прочь, подальше, чтобы не слышать предательских напевов, вернуться в замок, к немцам… но что-то приковывало его к месту, ноги врастали в землю…

Дворовый, который его привел, и прочие с удивлением посматривали на чудака: он маялся, точно пораженный неведомою хворью… А во всем виновата была песнь…

Наконец Швентас перестал бороться с одолевшей его силой и покорился. Он прислонился к стене, закрыл глаза и видел совсем не то, что его окружало, а давно умерший мир, будто сотканный из нитей золотой кудели, которую разматывала песнь-чародейка… Он совсем утратил чувство времени и места… Вот перед ним в лесу лачуга… рядом большой камень, на котором иногда сидел отец, порою сестры сушили плахты, а сам он рядом строил из мелких камешков ленянки. Невдалеке река… а над ней поникшие головками золотые бубенцы и какие-то другие, большие, белые, мелькающие кисти… Он вспомнил обстановку ужина… купанье… вишневый садик рядом с хаткой, двор и колодец, и протоптанную от него вверх по берегу желтую тропинку…

Никто из согрешивших перед ним не вышел из мрака прошлого и не явился перед его духовными очами… они куда-то сгинули и не смели показаться… Приходили только те, кого он любил, протягивали к нему бледные, воздетые из могилы руки и умоляли:

— Не будь врагом нам!

Свальгон так утонул в мечтах, что когда отзвучала последняя песнь, в его ушах все продолжали звенеть и петь голоса давно умершего прошлого, так что дворовый должен был вернуть его к сознанию здоровенным пинком в бок, вообразив, что свальгон от утомления вздремнул.

Открыв глаза, он увидел невдалеке стоявшую Реду, разглядывавшую его с любопытством. Тогда он сделал попытку вновь разбудить в себе демона мести; но, поискав его в сердце, убедился, что месть отлетела…


Читать далее

Крашевский Иосиф Игнатий. Кунигас. Роман из литовской старины
I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
XI 16.04.13
XII 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть