Онлайн чтение книги Кунигас
V

Рядом с Мариенбургом росло местечко, возникшее под его охраной и стенами. Как и прочие поселки на завоеванной земле, оно было заселено выходцами из различных немецких областей: из Прирейнских провинций, из Тюрингии, Саксонии, Франконии, Баварии и пр.

Известно, что орден, в который первоначально принимали только немцев, притом из состоятельных дворянских семей, обратился впоследствии в сборище людей, которым либо нечего было терять на родине, либо же искавших приключений и добычи. Из таких же элементов состояло и население приорденских поселков: в большинстве это были люди горячего темперамента либо типичные искатели приключений, мечтавшие разбогатеть за счет язычников.

Многие из владетельных князьков, каковым был и настоящий великий магистр Людер, при вступлении в орден брали с собой весь свой придворный штат, всех служащих, толпы ремесленников из родного края. Им давались даровые земельные наделы; орден отпускал пособия на обзаведение; наделял их привилегиями и допускал некоторое самоуправление. Немецкое рыцарство, принадлежавшее к высшим слоям общества, постоянно нуждалось в искусных мастерах: жестянщиках, оружейниках, золотильщиках и других кустарях, которых нельзя было найти в дикой стране. Так заселялись орденские местечки: вначале работающими немцами, за которыми потянулись и лентяи, имевшие в виду существовать за счет потребностей и вкусов, которых орден официально чуждался и не признавал.

Позавелись и песенники, и скоморохи, и всякая услужливая шантрапа, на проделки которой орденское начальство глядело сквозь пальцы. Завелись веселые дома… будто бы для челяди и проезжего люда… а что творилось в этих трущобах, не слишком-то интересовало местных блюстителей порядка и благочиния. Все друг друга покрывали, потому что за каждым водились грешки. Таким образом, местный уклад жизни целиком опирался на обычай взаимных поблажек и укрывательства.

В замках во всей строгости царил монашеский устав. И там частенько случались послабления, но все же соблюдался внешний dИcorum. Но за стенами замка крестоносцы вольничали.

Тогда как в стенах орденского замка никогда и ни под каким предлогом не смели показываться женщины, даже пожилые, в местечке их жило множество под разными названиями и вывесками.

Рыцарство в мирное время отправлялось на охоту и ловитву вдоль берегов Ногата [7]Правый приток Вислы, спадающий в Фришгаф., объезжало лошадей, предпринимало увеселительные поездки; а на возвратном пути нередко останавливалось; в местечке и проживало там. Кое-кто, конечно, знал об этом, н не смел сплетничать на белоплащников.

Мелкопоместное дворянство, отличавшееся от родовитых рыцарей серыми плащами, пользуясь, номинально, одинаковыми правами в ордене с отпрысками знати, не смело так резко нарушать уставы. Для «серых плащей» существовал гораздо более суровый режим.

Нарушениям устава со стороны титулованных сочленов ордена особенно благоприятствовали гости крестоносцев, целыми партиями; прибывавшие по несколько раз в год из Англии, Франции, Германии и прочих стран. Ради этих чрезвычайно прибыльных для ордена гостей, ибо они привозили с собой обильные пожертвования на борьбу с язычниками, устраивались пирушки, разные потехи, турниры и охоты. А так как все орденские части не были обязаны соблюдать устав, то последний применялся к их понятиям и вкусам. Начальствующие совершенно освобождались на это время от всяких стеснений, а раз допущенные послабления удерживались и после отъезда посетителей.

Рыцари светских орденов вносили в замок разнузданность языка; многие выезжали в поход против неверных в сопровождении многочисленного штата, в состав которого входили также женщины, остававшиеся в местечке и нередко поселявшиеся в нем навеки…

Потому население в призамковых местечках носило совершенно отличный от прочих отпечаток. Во главе переселенцев были кустари, ремесленники и рукодельницы, а за их спиною стояла масса лиц, живших за счет людских пороков, как паразиты, гнездящиеся на зараженном теле.

Харчевен была тьма, начиная от простых корчем, в которых напивалась пивом замковая челядь, и кончая хорошо обставленными винницами, поставлявшими белоплащникам дорогие отборные «пигменты», то есть крепкие вина, настоянные на сахаре и пряностях.

В трапезной крестоносцев, если когда и появлялись в будни подобные пигменты, то в очень ограниченном количестве, дозволенном уставами, и то в тесных кружках соратников. В харчевнях вина подавались в неограниченном размере: кто сколько мог платить.

Были в местечке и такие люди, о прозвании и занятиях которых никто ничего не знал. Они проживали то под названием родни такого-то, то называли себя состоящими под покровительством таких-то или их семьи. К таким загадочным особам, издавна поселившимся в Мариенбурге, принадлежала также некая Гмунда Левен, уже немолодая женщина, выдававшая себя за родственницу одного из белоплащников, Зигфрида фон Ортлонна.

Этот Зигфрид, перекочевавший сюда с берегов Рейна, человек уже преклонных лет, с надорванными силами, пользовался большим почетом за какие-то прежние заслуги перед орденом. Его влияние служило ширмой дому Гмунды, который занимал в городе совершенно обособленное положение, как неприступный остров, в дела которого не смели вмешиваться ни полицейские, ни городские власти: никто из них к Гмунде не заглядывал и ничего от нее не требовал.

И не только старый Зигфрид навещал ее гостеприимный кров; собирались к Гмунде и другие крестоносцы, забавлявшиеся там до поздней ночи. Тогда как в замке игра в кости — да и всякая другая, кроме шахмат и шашек, — была воспрещена, всем было известно, что у Гмунды открыто стояли на столах кубки для метания костей и шла игра во всю. Непристойно было также крестоносцам коротать время в женском обществе, а у Гмунды всегда было полно женщин. У Гмунды Левен постоянно проживали по две, по три «племянницы», приезжавшие из Германии и туда же отбывавшие по прошествии некоторого времени. Кроме того, она держала многочисленную женскую прислугу. И никто не вмешивался в это ее занятие.

Наружность у старухи-содержательницы была в высшей степени почтенная: строгое лицо, все в складках и в морщинках, стиснутые губы. И за челядью она присматривала будто бы с величайшею суровостью. А когда она порой появлялась на пороге дома в белом накрахмаленном чепце, широко развевавшимся над головою, с оборками, в черном платье, обшитом галунами, опадавшими на плечи, с мешочком и связкою ключей у пояса, проходившие мещане кланялись ей до земли, а мещанки с любопытством присматривались к ее нарядам, чтобы позаимствовать привезенные из немецких краев моды. В костеле, который Гмунда посещала очень аккуратно, у нее был собственный молитвенный приступочек [8]Подколенник с перильцами для облокачивания, называемый французами «prie-dieu»., обитый бархатом и всегда стоявший вплотную к алтарю… а когда она шествовала на излюбленное место, все перед нею расступались. На ходу она шуршала юбками и позванивала цепями и запястьями, которыми вся была обвешана.

Горожане знали, что через Гмунду и Зигфрида можно было всего добиться в замке у магистра ордена. Положение ее было настолько прочное, что, хотя отличавшиеся строгой жизнью, как например Бернард и некоторые другие, отзывались о ней с презрением и не хотели знать, ничто не могло поколебать ее влияния вот уже у третьего подряд великого магистра.

Усадьба Гмунды стояла среди города недалеко от нового костела, но была так со всех сторон отгорожена и обособлена, так затенена деревьями, что нелегко было дознаться, что в ней делается. Редко кто входил в усадьбу через главные ворота. Зато две укромные калиточки с боковых сторон ограды работали на славу. По вечерам, часто далеко в ночь, после громогласного приказа тушить огни у Гмунды все еще светилось, и никто не смел сказать ей слова.

Короче говоря, это был привилегированный вертеп.

Уже лет пять прошло с тех пор, когда после одного победоносного набега на Литву, учинив жестокую резню, крестоносцы забрали множество юных пленников, из числа которых несколько десятков осиротевшей детворы было приведено в Мариенбург кончать жизнь в заточении.

В плен забирали только мальчиков, и лишь случайно уцелела среди них одна десятилетняя девочка по имени Банюта. Остатки сорванной одежды, нежная кожа, золотистая лента в волосах заставляли думать, что ребенок происходил из состоятельной семьи.

Вначале, как только объявилась эта девочка, старики из крестоносцев начали настаивать на том, чтобы эту «гадину» немедля окрестить, а затем убить. Старый Зигфрид сжалился над плачущим и перепуганным ребенком и, сам не помня, каким образом, однако, вырвал его из рук палачей и добился разрешения отдать девочку на воспитание Гмунде. Та, правда, нехотя, согласилась кормить ее на кухне, как собаку, отбросами еды.

Начали с того, что девочку насильно окрестили и назвали в честь чтимой в ордене святой, мощи которой находились в Мариенбурге, именем Варвары. Гмунда с отвращением взялась за воспитание малютки, которую считала истою дикаркой, неподдающеюся приручению.

И, действительно, у Банюты были совершенно иные, нежели у ее мещанских сверстниц, привычки и повадки. Она была гораздо развитее своих ровесниц, смелее, зрелее и отважнее; сверх того, она отличалась большою гордостью и упорством. Когда ее секли, она теряла сознание, но стискивала губы и не кричала.

Безо всякого ученья она усвоила, или инстинкт ей подсказал, много чего такого, что вызывало всеобщее удивление. Необычайно ловкая и сильная, она, как кошка, взбиралась на самые высокие деревья, лазила через заборы, закапывалась в землю и так закрывалась листьями, что ее не могли найти. Она очень ловко обходилась с самыми дикими животными и не боялась их. Позже, когда несколько освоилась с новым положением, объезжала кры-жацких лошадей и справлялась с ними лучше заправских конюхов.

Когда ее стали учить разным женским рукоделиям, ей нужно было меньше времени, чем другим девушкам, чтобы усвоить все маленькие навыки и ухватки; способности были у нее блестящие, но охоты мало. Сидеть в четырех стенах было для Банюты пыткой; при первой возможности она убегала на двор и исчезала. Частенько находили ее высоко на дереве, притаившеюся среди листвы и так опутанную омелой, что ее почти не было заметно. Приходилось мириться с ее причудами, так как невозможно было сломить ее упорства; к тому же она отличалась необычайной работоспособностью, была чрезвычайно полезна по хозяйству и с годами расцветала пышной красотой. Даже Гмунда стала понемногу к ней привязываться.

Мужчины, встречавшие ее случайно на дворе, восхищались ее красотою, несмотря на отсутствие нарядов. Уговорить ее одеться по-немецки было чрезвычайно трудно.

Долго, долго она ни зимой, ни летом не хотела обуваться. О платье не могло быть даже речи: Банюта постоянно ходила в длинной рубашке, в овчинном полушубке, с волосами, заплетенными в две длинные косы. Из украшений любила только янтарные и коралловые бусы; может быть, потому, что они напоминали ей детские годы. А так как от Гмунды трудненько было ждать такого баловства, то Банюта сама низала ожерелья из шиповника, разных ягод и цветов, либо убирала голову венками, сплетенными из любимых зеленых листьев. По странной случайности, когда ее взяли в плен и сорвали с нее все украшения, никто не заметил у нее на пальце медного кольца. Потом кольца не отняли; а так как руки у Банюты с годами пополнели, и колечко стало тесным, она одела его на шнурок и стала носить на шее под рубашкой.

Маленькие немки издевались над нею и передразнивали, называли дикой кошкой, но в глубине души завидовали ее красоте, расторопности и силе. Маленькая, гибкая, ловкая, слабенькая с виду, Банюта поднимала большие тяжести, а удар ее маленькой ручки мог сойти за удар камнем.

Она поневоле научилась языку, на котором все вокруг трещали; но старания заставить ее забыть литовский говор были совершенно бесполезны. Она забивалась в угол, пряталась и пела литовские песни или же разговаривала сама с собой на языке, которому научила ее мать.

Банюта и в костел ходила, и молилась, но все видели, что она не отреклась от своих богов. В христианском храме душа ее исполнялась трепета, и она убегала при первой возможности. Одним словом, Банюта была неприрученным существом, только наружно ошлифованной дикаркой, выжидавшей случая упорхнуть в родимые леса. Уже минуло пять лет с тех пор, как ее привезли в Мариенбург; из ребенка она обратилась в прелестную девушку с огромными голубыми глазами. Все, что только могла, она переняла у немок; но не забыла и не отказалась ни от чего, что принесла с собой.

Понятливостью и умом она оставила далеко позади себя всех сверстниц.

В первые годы Гмунда и племянницы старались выпытать у Банюты кое-что о прошлом. Но она только качала головой и уверяла, что ничего не помнит; разве только, что ее ограбили и побили, когда брали в плен. От прошлого остался у нее на правой руке рубец от раны, который она каждый день разглядывала и берегла, точно дорогую память.

Послушная, понятливая, иногда в минуты усталости равнодушно ласковая, Банюта ни к кому не питала сердечной склонности… никому не поверяла своих мыслей, даже не жаловалась. Взгляды же, которые она тайком бросала на окружавших, были полны отвращения и ненависти.

Несмотря на дикость и странное поведение, Банюта всех очаровывала красотой и необычайной прелестью; мужчины не отрывали от нее глаз, так что Гмунда даже сердилась на их навязчивость. Банюта же, наоборот, старалась никому не попадаться на глаза и охотно пряталась в укромных уголках, но, будучи на положении прислуги, должна была частенько показываться, даже против воли. Никто не мог бы предсказать, как сложилась бы в будущем судьба этой литвинки, ни за что не хотевшей онемечиться. Тем временем все любовались ею, и даже старый Зигфрид, давно равнодушный к женским прелестям, не мог отвести от нее глаз, когда она ему прислуживала.

Нетрудно отгадать, как познакомился с Банютой Рымос, исполнявший иногда обязанности оруженосца при одном из белоплащников. Он как-то долго оставался при конях под забором Гмунды; а по странной случайности по другую сторону, где-то спрятавшись в кустах, Банюта, пользуясь, что о ней временно забыли, вполголоса тянула литовские песенки.

Рымос с бьющимся сердцем ловил знакомые напевы. Он прижался к тыну и, улучив минуту, так же, вполголоса, пропел следующую строфу песни. Банюта вскрикнула… в миг была уже на заборе и, вся дрожа, искала глазами того, кто был внизу… Начался разговор… Рымос, обеспамятев, вперил в нее глаза и от радости едва не забыл о лошадях… В нескольких словах они рассказали друг другу все, что помнили из прошлого… Банюта, услышав, что ее зовут по имени, соскользнула с забора и исчезла… С той поры Рымос всеми правдами и неправдами напрашивался обслуживать коней у забора Гмунды, а в плетне вскоре отыскался закрытый лопухом пролом, через который было очень удобно разговаривать, когда девушке удавалось вырваться.

И Рымос и Банюта с наслаждением упивались звуками запретной речи, бывшей для них дороже жизни. Рымос влюбился в девушку, она над ним смеялась. Банюта была слишком горда, слишком хороша собой, слишком молода, чтобы ободранный, истомленный парень мог возбудить в ней что-нибудь, кроме жалости. Но… они говорили друг с другом о Литве; Банюта помнила ее гораздо лучше; учила его тому, что он забыл: рассказывала о богах, о священных обрядах, о святых источниках, о домашнем обиходе и распоряжалась Рымосом, как старшая, строго-настрого приказывая, чтобы он и в мыслях не имел отрекаться от родного прошлого или забывать его.

Рымос влюбился бы насмерть и был уже очень недалек от такого настроения. Но при первом же намеке девушка нахмурилась и не хотела слушать.

— В неволе не до любви, — сказала она. — Сердце на замке…

— Ну, так достанешься какому-нибудь немцу; они очень на тебя точат зубы.

— Пусть точат: никому не удастся укусить. А вернусь к своим, вернусь!.. А дома мать или отец найдут мне суженого под стать, он будет сидеть на вышгороде и владеть большими землями.

Так мечтала девушка.

Рымос был в ее глазах слугой, рабом. Она к нему благоволила только потому, что с ним одним могла перекинуться запретным словом… А когда они вдвоем пели потихоньку свои песни… то оба плакали…

В усадьбе Гмунды Банюте становилось все хуже. Прежде ей было гораздо свободнее, хотя работы было больше. Правда, работы стало теперь меньше; но зато Банюту взяли в горницы, заставили рядиться, а немцы, собиравшиеся к Гмунде выпить и поиграть в кости, чем дальше, тем умильней поглядывали на Банюту.

У служанки, не желавшей одевать нарядные платья и сваливавшей на других свои обязанности, когда ей приказывали идти прислуживать гостям, происходили столкновения с хозяйкой дома. Банюта сопротивлялась молча, старая барыня била ее по лицу и кричала.

Упорства девушки нельзя было ничем сломить. По вечерам, когда в комнатах становилось шумно и Банюту намеренно посылали то в одну, то в другую, где, как она знала, ее подстерегали немцы, никакие силы не могли заставить ее повиноваться. Другие немки были бы, может быть, и рады… они смеялись над ней… а она молчала.

Обо всем, что творилось у Гмунды, Рымос знал со слов Банюты; когда она рассказывала, он скрежетал зубами, как дикий зверь.

— Там, в замке, удирают, как от нечистого, и крестятся, когда увидят брошенный на камнях бабий фартук, — говорил он злобно, — а здесь… здесь им все позволено… а на войне ведут себя, как истые скоты…

Как-то вечером, когда паренек пробрался, по обыкновению, к своему кунигасу, а говорить уж было не о чем, он стал распространяться о Банюте. Но еще раньше он успел прожужжать куни-гасом уши девушке, так что та не раз с любопытством допытывалась у него о Юрии.

Юрий, воспитанный с малых лет в строгих монастырских правилах, слышал очень мало о женщинах и еще реже видел их в глаза. Одной из любимейших тем орденских проповедников были повествования об изгнании из монастырских стен женщин-искусительниц. Они метали на них громы, предостерегали от сетей и старались внушить ужас от общения с женским полом.

Монашествующие из крестоносцев очень часто избирали предметом своих рассуждений женщину; ибо рыцари в походах подвергались всякого рода искушениям, против которых их следовало вооружить и укрепить. Потому Юрию больше всего доводилось слышать о женщинах в костеле, и все его познания о них он черпал из этого источника.

Женщину он представлял себе существом лукавым, извращенным, помощницею и пособницею сатаны, подстерегающею мужчин, чтобы лишить их вечного блаженства; воображал, что все они одарены волшебной и дьявольскою властью и очарованием змеи, усыпляющей взором свою жертву. Воочию он видел очень мало женщин, потому что его с детства воспитывали среди стен, вход в которые был закрыт для другого пола. Святые мученицы, изображенные на иконах — св. Варвара, св. Катерина и родственница магистра Людера св. Елизавета, которых в те времена чтили преимущественно перед прочими, — были довольно привлекательны, хотя и нарисованы не особенно искусными художниками. Что касается Богородицы, то ее изображали строгой и страдающей. Из всей этой путаницы мимолетных впечатлений и внушений в воображении юноши сложилось странное представление о прекрасном поле: весь он подразделялся на две категории — священномучениц и приспешниц дьявола. Потому Юрий одновременно боялся женщин и сгорал от любопытства узнать их ближе.

Но совершенно иначе стала рисоваться ему женщина на фоне рассказов язычника Рымоса, образовав наслоение позднейшей формации. Рымос говорил о женщине, как о верной спутнице мужчины, о его помощнице, на плечах которой лежала вся тягота домашнего хозяйства. Смолоду веселая шалунья, у колодца и в работе с песнью на устах… позже неутомимая хозяйка и мать семейства, после того, как ей пропели свадебные песни. Литовские жены Рымоса были окружены для Юрия чарующею прелестью и заставляли забывать о приукрашенных страшилищах монастырских проповедников разных Далилах и Иезавелях.

И разговоры с Рымосом не только пошатнули установившиеся у Юрия понятия о женщине, но затемнили ясные когда-то религиозные представления и усвоенные истины христианской веры.

Подобно тому как облик литовской женщины вытеснял в сердце Юрия монастырские о ней представления, так и религиозная жизнь Литвы поборола в нем те понятия о божестве, с которыми он свыкся в замке крыжаков. Кровь и полузабытые впечатления детства влекли его в лоно язычества; но великие и чистые евангельские истины, к которым он привязался душой, не казались ему менее ясными. Оба мира, по-видимому, враждебные и побеждающие друг друга, старались объединиться в нем и примириться.

Вездесущие боги Литвы, с которыми люди жили за панибрата, являвшиеся верным в тысяче образов, восхищали его. Но и тот Единый Бог, пострадавший за мир, проливший свою кровь за людей, давший завет всепрощения, повелевший любить врагов, как братьев, не перестал быть Богом Юрия. Он не хотел отречься ни от богов своей родины, ни от того Христианского Бога, Который к тому же одолевал остальных богов и распространил свое владычество над всем миром.

В мыслях Юрия только тогда возникали сомнения, когда он начинал сопоставлять недвусмысленные евангельские истины, не допускающие кривотолков, с поступками слуг Распятого, носившими на груди Его знак. Кому и когда прощали что-либо крестоносцы? Кого они любили по-братски?

Дикие нравы слуг были непонятны Юрию перед лицом их Господа. Он невольно вдавался в странные допущения и толкования. Итак, закон был одно, а жизнь другое? На почве ребяческих умствований разрастались сомнение и равнодушие; ему не хотелось думать о том, что казалось малопонятным.

Когда-то усердный к молитве, Юрий стал относиться к ней очень небрежно.

По мере знакомства с языком, песнями, бытовыми преданиями, казавшимися ему чем-то давно известным, знакомым, но позабытым, Юрием все более и более овладевала любовь к Литве, стремление повидать ее ближе, вернуться к своим.

Но помыслы его казались несбыточными. Ни Рымос, ни Юрий не знали ни страны, ни дорог, ни средств, с помощью которых можно было бы освободиться из плена. Швентас, частенько навещавший теперь обоих и не чаявший души в своем кунигасе, очень бы хотел помочь ему, хотя бы ценою собственной жизни. Но и тот только вздыхал, повторяя одно, что нет возможности вырваться из рук крестоносцев.

Они предавались безумным, несбыточным мечтам; строили удивительные, точно вычитанные в сказках, планы бегства. Но Швентас только качал головой и презрительно отплевывался.

Рымос, когда они оставались вдвоем, развлекал Юрия и учил его всему, что рассказывала Банюта, у которой и память была лучше, и сведений было больше. Постоянно говоря о Банюте и расписывая ее на все лады, Рымос так распалил воображение кунигаса, что уже не было возможности его успокоить.

Госпиталит, постоянно внимательно следивший за болезнью юноши, легко заметил явные признаки улучшения. Правда, Юрий проявлял некоторое беспокойство и лихорадочное возбуждение, бывал сам не свой. Но силы прибывали, и возвращался вкус к жизни, хотя и ненормальный. По мнению Сильвестра, лихорадочное возбуждение было все же лучше, чем продолжительная апатия, которой он опасался более всего. Первый же раз, когда Бернард спросил о здоровье Юрия, Сильвестр ответил вполне определенно:

— Болезнь, по-видимому, идет на убыль; есть некоторая перемена, а это много значит. Теперь необходимо постараться, чтобы хворь не вернулась. Предшествующий образ жизни, слишком строгий в таком нежном возрасте, был причиною болезни: в этом нет ни малейшего сомнения; потому подумайте, как быть. Старикам доживать век на Вышгороде, в четырех стенах — прекрасно; молодым расти среди них — тесновато.

Бернард не ответил, потому что никогда ничего не делал не подумав; однако ясно было, что не пренебрег советом.

Он пользовался вполне достаточным влиянием, чтобы располагать судьбою Юрия. Выговор, сделанный Бернарду великим магистром ордена при стольких свидетелях, уже на следующий день оказался только дипломатическим шагом нового орденского главы. Наутро он послал за Бернардом своего компана.

Бернард, верный закону послушания, немедленно отправился к магистру, так как выше всего ставил обет монашеского повиновения и никоим образом не хотел от него уклоняться.

Он полагал, что с глазу на глаз магистр сделает ему еще более строгое внушение, однако застал его в очень мягком настроении.

Людер, накануне еще такой неприступный, ласково поздоровался с Бернардом и сам замкнул на ключ двери кельи, чтобы не могли подслушать.

— Брат Бернард, — сказал он, — вы один из столпов ордена. Вам знакомы его нужды, и вы лучше знаете, нежели кто-либо иной, как все у нас разваливается. Вы были козлом отпущения за вину других. Вас, человека заслуженного и пользующегося уважением, мне пришлось призвать к порядку за мнимое самоуправство, чтобы заставить остальных повиноваться. Объясняю вам все это, чтобы вы не сочли меня несправедливым. Вы поймете, что я сделал и с какою целью. Вся надежда моя на вас, и я рассчитываю, что и под моим началом вы так же горячо будете служить ордену, как при моих предместниках.

Много отступлений от строгостей устава придется устранить. Меня не страшит судьба Орселена; я не боюсь ножа убийцы, ибо жизнь моя в руке Божией. А если для чего-либо нужна моя кровь, то почему бы ей и не пролиться? Я боюсь совсем другого: удаления и пренебрежения со стороны тех самых главарей ордена, которые выбрали меня магистром не ради моих заслуг, а имени… а теперь надеются, что за избрание я отплачу потачками. Вы же, скромный труженик, — прибавил он, протягивая Бернарду руку, — помогайте мне, но не дайте никому заметить, что мы с вами союзники и единомышленники.

Пока магистр Людер говорил, черты его лица, бывшие вчера такими будничными и ничем не выдающимися, осветились вдохновением и рассудительностью, которые он, видимо, скрывал от большинства.

— Нам предстоит много работы, брат Бернард, — прибавил он, вздыхая. — Подобно тому, как у рыцарей-храмовников, которых покарал перст Божий, так и у нас орденский устав забыт, а место его заняли своеволие и вольнодумство. Во-первых, мы не ходим в Боге, не имеем Его всегда перед глазами, а отсюда пошло все прочее. Мы слишком рыцарствуем и недостаточно монашествуем. То, что представлялось нам спасением, — наплыв чужеземцев, та особая любовь, с которой льнул и льнет к нам мир, — они-то нас и губят. На десяток храбрых и боголюбивых рыцарей приходится сотня развратных пришлецов-разбойников, которые попросту участвуют в войне с язычниками, потому что она не налагает никаких пут. Нам приходится с почетом принимать этих забияк, поить их, угощать, а они вносят к нам заразу. Поэтому, брат Бернард, трудитесь по-прежнему: приглядывайтесь, прислушивайтесь, действуйте так, чтобы оградить орден от упадка. А если вам нужна будет поддержка, придите ко мне негласным образом.

Бернард, обрадованный, поблагодарил за доверие и за разъяснение. Людер же, услышав шаги компана, сразу переменил тон и проводил Бернарда грозным ворчанием.

Итак, Бернард, поддержанный начальством, снова приступил к своей малоприметной деятельности.

Однако усилия обоих, и Бернарда, и великого магистра, были совершенно бесплодны: задержать разруху было невозможно. Таких, как они, идеалистов было несколько против всей массы крестоносцев, которых жизнь и военное ремесло и необходимость новых и новых завоеваний для обеспечения и упрочения границ, научили вероломству, двуличию и политическим жестокостям. А политиканство, как всегда, отразилось и на нравах. Насилие над нравственным законом в одной сфере влечет пренебрежение к нему во всех остальных. Столько было нарушено договоров, разорвано трактатов, поднято на смех обещаний и честных слов, данных Польше, Литве, поморским панам… чего же было стесняться с орденским уставом и другими второстепенными условностями?

Орден, бывший в своей основе орденом лазаритов или госпиталитов, то есть имевший целью проводить в жизнь основы христианского милосердия, мог бы удержаться. Но в качестве завоевательного братства Христовым именем он отрицал учение Того, имя Которого носил.

Итак, залог распада таился уже в самой природе его чудовищных задач.

Брат Бернард после первого бестолкового доклада Швентаса еще несколько раз пытался добиться от него сведений. Но, в конце концов, счел его глупым и неспособным и больше о нем не вспоминал. Юрий же по-прежнему представлялся ему орудием, которое можно использовать во славу ордена. Но как? Он еще сам не знал.

Как христианин, воспитанный в строгих правилах веры и, по-видимому, к ней усердный, Юрий, по соображениям Бернарда, мог бы даже, выпущгнный на свободу, быть апостолом христианства на Литве. Вместо кровавых жертв орден мог бы с его помощью заручиться сторонниками и союзниками. Бернард думал, что апостольство было бы лучшей и наиболее здоровою политикой; но, к сожалению, она совсем не соответствовала общераспространенным среди крестоносцев взглядам и понятиям.

Чем он рисковал, если бы попытался? Однако, пораздумав, Бернард, в конце концов, сам усомнился; а что если Юрий, выпущенный на свободу, попадет под влияние семейной обстановки и изменит ордену? Воспитанный в недрах ордена, посвященный во многие дела, просто как зритель и свидетель, он мог быть и вредным, и опасным… Потому крестоносец колебался и решил подвергнуть Юрия дальнейшему искусу, а главное, соответствующим образом привить ему любовь к ордену.

Но со всем этим он запоздал.

Узнав от лазарита Сильвестра, что юноша, по-видимому, поправляется, Бернард в тот же день пошел навестить его.

И действительно, он нашел в нем перемену: на лице играл слабый румянец; Юрий был оживленнее, не так упрямо молчалив.

Обычно слишком строгий, Бернард ради своего многообещавшего воспитанника постарался придать лицу возможно больше мягкости, даже нежности… Фамильярно уселся на лавке под окном лицом к юноше, там, где по вечерам обыкновенно усаживался Ры-мос, и начал говорить с отеческою добротой, тщательно обдумывая каждое слово.

— Вижу, что ты на самом деле поправляешься, — сказал он, — возблагодарим же Господа! Верь, что я желаю тебе только добра и многого жду от тебя ордена ради: хотелось бы, чтобы ты был ему со временем опорою. Приходящие к нам из мира всегда вносят с собой мирские помыслы, от которых им не очиститься и не омыться. Тебя же Бог сподобил возрасти здесь от малых лет вдали от погибельных влияний.

Юрий слушал, опустив глаза. Бернард смекнул тогда, что взял слишком напыщенный для подростка тон и переменил тему разговора.

— Да тебе, быть может, душно и тоскливо в этих четырех стенах, к которым мы, старики, привыкли? Говори же! Больным многое прощается!

Юрий поднял глаза. Действительно, малость малая свободы казалась ему очень соблазнительной, но он не решился высказаться. Однако Бернард мог заметить, что коснулся больного места.

В те времена сверх орденских рыцарей, горожан и переселенцев-землеробов, привлеченных для заселения завоеванных земель, владельцы которых либо пали жертвами войны, либо разбрелись по свету, понаехало из разных концов Неметчины немало обедневшего дворянства, становившегося ленниками ордена. За последние годы осело, таким образом, около Мариенбурга, Кролевца (Кенигсберга) и в их округах много десятков помещичьих семей. Первыми переселенцами были дворянские роды Пинау, Муль, Штубех, Брендис, Мюккенберг, Эвер и другие. Все они теснились в соседстве городов, служивших им убежищем в напасти.

Между Мальборгом и Жулавами, неподалеку осел в своей усадьбе, названной Пинауфельдом, один из лучших колонистов, Дитрих фон Пинау. О нем о первом вспомнил Бернард. Ему казалось, что если отдать юношу на поруки старому Пинау, то он будет и на глазах, и вздохнет свободней, и здоровье свое поправит, и избегнет опасности подпасть вредному влиянию.

Дитрих фон Пинау с пожилой супругой и двумя сыновьями — помощниками по хозяйству — жил на расстоянии часа, без малого, ходьбы от замка. Будучи всем обязан ордену, так как приехал сюда чуть ли не голым, на одном возу при нескольких вьючных лошадях, старый Дитрих имел теперь богатое хозяйство, а потому был рад услужить чем-либо своим благодетелям. Юрий мог бы набраться у него сил, пожить всласть вдали от угрожающих соблазнов.

Самое семейство Пинау не понимало иной цели жизни, кроме накопления богатства. Люди работающие, скупые, они вели трудовую, полную лишений жизнь, и не могли испортить мальца.

— Знаешь что? — сказал наконец Бернард. — Мне кажется, что не вредно было бы отпустить тебя на время полечиться деревенским воздухом. Если хочешь, я поговорю с Пинау, у которого под самым городом есть жалованное поместье, чтобы он взял тебя нахлебником. Его молодежь любит охоту, можешь и ты с ними поохотиться. А старик, хоть и неграмотный, видел свет…

Говоря, крыжак пристально смотрел Юрию в глаза и, уловив робкий благодарный взгляд, добавил торопливо:

— Так, значит? Я испрошу разрешение магистра и замолвлю за тебя словечко у старика Дитриха: он будет носиться с тобой как с собственным сыном.

Юрий вспыхнул, привстал и поблагодарил. А Бернард, обрадованный, сейчас же вышел…

И действительно, малость обещанной свободы сильно взволновала в первую минуту юношу. Ему казалось, что он сумеет воспользоваться случаем… Но как?.. Этого он еще не знал. Возможно, что вдали ему рисовалось бегство, о котором они мечтали днем и ночью.

Только поразмыслив, Юрий сообразил, что придется расстаться с Рымосом и Швентасом, что он опять будет окружен одними немцами, которых все больше ненавидел. Но данного слова не вернешь.

Остаток дня он провел в тяжелых думах и в борьбе с самим собой, протомившись до самого прихода Рымоса. Что касается Швентаса, то тому не удалось вырваться в этот вечер к своему кунигасу, хотя совет старого холопа был бы весьма кстати.

При первом же упоминании о вероятном отъезде Юрия в усадьбу Пинауфельд Рымос испустил отчаянный вопль и заломил руки. Только несколько одумавшись, он сам подсказал Юрию, что ссылка в деревню, под самым Мальборгом, могла иметь свои хорошие стороны.

— Кунигас мой! — молвил Рымос. — Ведь не под замком будут держать вас в Пинауфельде? Посылают вас туда на отдых! Им самим достаточно возни с хозяйством: они и день и ночь хлопочут и трудятся, так что вы будете ходить и ездить, куда вздумается. Кто помешает вам наведаться и в город? И в Мариенбург?

Юрий же носился совсем с другою мыслью: он собирался выпросить для себя в помощь какого-нибудь парубка и выбрать Рымоса. Однако и тот и другой сообразили, что такая просьба могла бы навести на след их отношений и выдать тайну. Рымос струсил, а Юрий колебался.

Мальцу трудновато было бы урваться из замка в Пинауфельд. Швентас, как более опытный и пронырливый слуга, легче справился бы с такой задачей. Потому Юрию приходилось рассчитывать, главным образом, на посещения Швентаса. А ему очень хотелось сохранить обоих своих приспешников, связанных с ним единством происхождения и склонностей. Он во многом рассчитывал на их помощь и в присутствии обоих не чувствовал себя таким одиноким. Рымос клялся Перкуном и всеми известными ему богами, что сохранит верность; а если бы Юрию понадобилась служба, то выражал готовность исполнить что угодно.

На другой день Бернард молчал об отъезде в Пинауфельд. Юрий встал с постели и прохаживался, а Сильвестр с сияющей улыбкой зашел его проведать. Лазарит нашел у юноши значительную перемену к лучшему, так что решил в душе самым энергичным образом поддерживать намерения Бернарда.

Но Бернард и сам хлопотал о выезде.

Он был очень занят мыслью расположить к себе Юрия и привязать его таким образом к ордену. У него не было представления о том, что делалось в сердце молодого человека. Потому Бернард всячески старался возможно тщательнее и удобнее устроить юношу в этом первом его самостоятельном шаге в жизни так, чтобы не нанести ни малейшего ущерба его самолюбию. Он в тот же день достал для Юрия из складов трапперов, то есть от ордена плащеносцев, подходящее одеяние, конскую сбрую, плащ, легкое оружие, и сам направился в конюшни присмотреть лошадь, достойную такого седока, как Юрий. Подумал и о конюхе: на хуторе не могло быть свободных рук и получить там слугу было бы очень трудно. Женской же прислуги крыжак побаивался.

И вот ему пришла мысль, что Швентас, мало к чему пригодный, но верный слуга и доносчик, будет очень кстати в качестве холопа в распоряжении молодого человека.

Литовского происхождения парня Бернард нисколько не боялся: недаром Швентас за много лет дал столько доказательств ненависти к родному племени.

Итак, случилось нечто непредвиденное, то есть именно то, чего больше всего хотелось Юрию: к нему приставили в соглядатаи и спутники неотесанного Швентаса.

Три дня спустя Юрий, в сопутствии Бернарда, а позади обоих смеющийся во весь рот Швентас на здоровенной неуклюжей кляче, ехал чудным зимним утром в Пинауфельд, где должен был провести несколько месяцев. На юноше впервые был надет серый плащ с черным полукрестом.

Лицо у него было еще грустное и бледное; но в глазах уже светилось что-то, как бы предчувствие грядущих благ.


Читать далее

Крашевский Иосиф Игнатий. Кунигас. Роман из литовской старины
I 16.04.13
II 16.04.13
III 16.04.13
IV 16.04.13
V 16.04.13
VI 16.04.13
VII 16.04.13
VIII 16.04.13
IX 16.04.13
X 16.04.13
XI 16.04.13
XII 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть