Глава II

Онлайн чтение книги Зрелость La Force de l'âge
Глава II

Путешествовать – это всегда было одним из самых моих горячих желаний. С какой тоской слушала я когда-то Зазу после ее возвращения из Италии! Из пяти чувств одно я ставила намного выше всех остальных: зрение. Несмотря на свое пристрастие к беседам, я поражалась, когда слышала, что глухие несчастнее слепых; я даже считала, что судьба инвалидов войны, получивших лицевое ранение, не так страшна, как слепота, и если бы мне довелось выбирать, я без колебаний отказалась бы от лица ради сохранения глаз. Я приходила в восторг при мысли о возможности гулять и смотреть целых шесть недель. Однако я была благоразумна: в Италию, Испанию, Грецию я, конечно, поеду, но позже; тем летом, по совету Низана, мы с Сартром собирались посетить Бретань. Я ушам свои не поверила, когда Фернан предложил нам поехать в Мадрид; жить мы будем у него, а курс песеты такой низкий, что передвижение нам почти ничего не будет стоить. Ни Сартр, ни я ни разу не пересекали границу, и когда в Пор-Бу мы увидели блестящие треуголки карабинеров, то ощутили себя в окружении самой настоящей экзотики. Никогда не забуду наш первый вечер в Фигерасе; взяв номер, мы поужинали в маленькой гостинице; мы ходили по городу, в долину спускалась ночь, и мы говорили себе: «Это Испания».

Сартр перевел в песеты последние остатки своего наследства: это было немного; по совету Фернана мы купили kilometricos[17]Билеты с заранее обусловленной общей ценой на две или три тысячи километров. первого класса, иначе можно было бы пользоваться лишь пассажирскими поездами; после этого, при всей скудости своей жизни, мы едва могли сводить концы с концами, но мне это было неважно: роскошь не существовала для меня даже в воображении; для поездки по Каталонии я предпочитала деревенские автобусы, а не туристические пульмановские вагоны. Сартр предоставил мне заботу отслеживать расписание, разрабатывать наш маршрут; я согласовывала время и пространство по своему усмотрению и с жаром пользовалась этим новым видом свободы. Я вспоминала свое детство: поездка из Парижа в Юзерш – да это целая история! Сколько трудностей, чтобы собрать багаж, отвезти его, зарегистрировать, следить за ним; моя мать сердилась на вокзальных служащих, отец поносил путников, деливших с нами купе, и оба они ссорились; вечно это долгое тревожное ожидание, много шума и скуки. Ах, но я-то себе обещала, что моя жизнь будет другой! У нас чемоданы были не тяжелые, мы заполняли и освобождали их мгновенно; как весело было приехать в неизвестный город, выбрать там гостиницу! Я окончательно отмела всю скуку, все заботы.

Тем не менее в Барселоне меня охватила тревога. Не обращая на нас внимания, город шумел вокруг, мы не понимали его языка: как сделать, чтобы он вошел в нашу жизнь? Это был вызов, и его трудность сразу воодушевила меня. Мы остановились неподалеку от собора в самом что ни на есть заурядном пансионе, но наша комната мне понравилась; во второй половине дня во время сиесты сквозь кумачовые шторы солнце метало красные огни, это Испания обжигала мне кожу. С каким рвением мы гонялись за ней! Подобно большинству туристов нашего времени, мы воображали, что любое место, любой город имеют свой секрет, душу, извечную сущность, и что задача путешественника была разгадать их, однако мы ощущали себя гораздо более современными, чем Баррес, поскольку знали: ключи от Толедо или Венеции следует искать не только в их музеях, памятниках, в их прошлом, но и в настоящем, через их тени и свет, их толпы, запахи, пищу, этому нас научили Валери Ларбо, Андре Жид, Моран, Дриё ла Рошель. По мнению Дюамеля, тайны Берлина крылись в запахе, витавшем на его улицах и не походившем ни на какой другой; пить испанский шоколад – это значит вкушать всю Испанию, говорил Андре Жид в очерках «Поводы»; ежедневно я заставляла себя чашками глотать черный соус, щедро заправленный корицей; я поедала большие куски миндальной халвы и айвового мармелада, а еще сладкие пироги, рассыпавшиеся у меня на зубах и оставлявшие привкус застарелой пыли. Мы смешивались с толпой на проспектах, я старательно вдыхала влажный запах улиц, по которым мы бродили: улиц без солнца, которым зелень жалюзи, разноцветье белья, развешанного между фасадами, придавали обманчивую веселость. Почерпнув из прочитанных книг, что истина любого города кроется где-то на самом дне, все свои вечера мы проводили в китайском квартале Баррио Чино; женщины, отяжелевшие и грациозные, пели, танцевали, выступая на открытых эстрадах; мы смотрели на них, но с еще большим любопытством наблюдали за наблюдавшей за ними публикой: мы смешивались с ней, благодаря спектаклю, который мы смотрели вместе. Между тем я стремилась также выполнить классические задачи туриста. Мы поднялись на Тибидабо, и я впервые увидела искрящийся у моих ног средиземноморский город, похожий на огромный раздробленный кусок кварца. Впервые я отважилась ступить на канатную дорогу, поднявшую нас на вершины Монсеррат.

Мы прогуливались там с моей сестрой, приехавшей на какое-то время к Фернану в Мадрид, три дня она провела в Барселоне. Вернувшись вечером, на улицах мы увидели какое-то необычайное волнение, но не придали ему значения. Во второй половине следующего дня мы все трое отправились осмотреть церковь, находившуюся в густонаселенном квартале; трамваи не ходили, на некоторых улицах почти никого не было. Мы задавались вопросом, что происходит, но не слишком об этом задумывались, поскольку сосредоточенно, хотя и безуспешно, пытались отыскать на нашем плане церковь. Мы вышли на шумную улицу, где было полно народа: столпившись у стен, люди, размахивая руками, о чем-то громко совещались; посреди мостовой шли двое полицейских, сопровождавшие мужчину в наручниках; вдалеке виднелся полицейский автобус. Мы почти ни слова не знали по-испански и не поняли ничего из того, что говорили эти люди: лица у них были недобрые. Продолжая упорствовать в своих поисках, мы все-таки подошли к одной возбужденной группе и вопросительным тоном произнесли название интересующей нас церкви. В ответ нам с милой доброжелательностью улыбнулись, и какой-то мужчина жестом указал нам путь; едва мы успели поблагодарить, как они снова возобновили свой спор. Я ничего не помню об этой церкви, но знаю только, что, возвращаясь с прогулки, мы купили газету и кое-как разобрали, что там было написано. Профсоюзы объявили всеобщую забастовку против руководства провинции. На улице, где мы спрашивали дорогу к церкви, как раз арестовали профсоюзных активистов, одного из них мы и видели в сопровождении жандармов, а собравшаяся на дороге толпа обсуждала, будут ли все они сражаться, чтобы вырвать его из рук полиции. В заключение газета целомудренно сообщала, что порядок был восстановлен. Мы были смертельно огорчены: ведь мы находились в центре событий и ничего не увидели. Нас утешала мысль о Стендале и об описанной им битве при Ватерлоо.

Перед отъездом из Барселоны я с неистовым увлечением изучала справочник-путеводитель «Гид Блё»; мне хотелось увидеть буквально все. Однако Сартр решительно отказался сделать остановку в Лериде, чтобы осмотреть соляную гору. «Естественные красоты – согласен, – заявил он, – но естественные диковинки – нет!» На один день мы остановились в Сарагосе, откуда отправились в Мадрид. Фернан встречал нас на вокзале; он поселил нас в своей квартире, расположенной немного ниже ворот Алькала, и повез посмотреть город. Он показался мне таким суровым, таким непримиримым, что к концу дня у меня слезы навернулись на глаза. Думается, что, несмотря на мою привязанность к Фернану, я сожалела не столько о Барселоне, сколько о своем долгом уединении с Сартром. Хотя на самом деле это была удача: избежать, благодаря Фернану, неопределенного положения туриста, в чем я убедилась той же ночью, когда в парке мы ели жареные креветки и персиковое мороженое. Вскоре меня захватила веселость Мадрида. Республика еще не опомнилась после своей победы и, казалось, продолжала праздновать каждый день. В глубоких сумрачных кафе мужчины, несмотря на жару, одетые очень строго, страстными фразами создавали новую Испанию; она победила священников, богачей, она будет свободной и добьется справедливости. Друзья Фернана считали, что вскоре трудящиеся возьмут власть и построят социализм. От демократов до коммунистов, все в тот момент радовались, все верили, что будущее в их руках. Слушая разговоры, мы попивали мансанилью, глотали черные оливки и чистили крупных креветок. На террасе одного кафе восседал великолепный однорукий бородач Валле-Инклан: он рассказывал всем окружающим, причем каждый раз по-разному, каким образом он потерял свою руку. По вечерам мы ужинали в дешевых ресторанах, которые нравились нам тем, что туристы туда не заглядывали; мне вспоминается один погребок с бурдюками, наполненными простым вином с запахом винограда; официанты громко оповещали о меню. До трех часов утра мадридская толпа разгуливала по улицам, а мы вдыхали свежесть ночи, сидя на террасе какого-нибудь кафе.

В принципе, Республика осуждала бой быков, однако все республиканцы его любили. И мы каждое воскресенье туда ходили. В первый раз мне больше всего понравилось празднество, которое разворачивалось на скамьях амфитеатра; я во все глаза смотрела на пеструю волнующуюся толпу, заполнявшую сверху донизу огромную воронку; под палящими лучами солнца я слушала шелест вееров и бумажных шляп. Но, подобно большинству зрителей-новичков, мне казалось, что бык поддается обману с механической неизбежностью, что человек побеждает слишком легко. Я совершенно не понимала, что вызывало аплодисменты и неодобрительные возгласы толпы. В тот сезон самыми знаменитыми тореадорами были Марсиаль Лаланда и Ортега; высоко ценили жители Мадрида и молодого дебютанта, прозванного Эль Эстудианте, отличавшегося своей смелостью. Я видела всех троих и поняла, что бык далеко не всегда поддается на обман: оказавшись в тисках между капризами животного и требовательным ожиданием толпы, тореадор рискует своей жизнью; эта опасность была основой его работы: он провоцировал ее, он распределял ее с большей или меньшей долей смелости и сообразительности и в то же время искусно уклонялся от нее с большей или меньшей долей надежности. Каждая битва была творением, мало-помалу я разобралась, в чем ее смысл, а иногда и красота. Многое еще ускользало от меня, но я была увлечена, Сартр тоже.

Фернан показал нам Прадо, и мы часто возвращались туда. В своей жизни мы еще не видели многих картин. Несколько раз я пробежала вместе с Сартром галереи Лувра и поняла, что благодаря моему кузену Жаку я немного лучше понимала живопись, чем он: для меня картина – это прежде всего была поверхность, покрытая красками, в то время как Сартр реагировал на сюжет и выразительность персонажей, поэтому ему нравились произведения Гвидо Рени. Я с жаром критиковала его, и он сдался. Должна сказать, что его безусловную любовь снискали авиньонская «Пьета» и «Распятие» Грюневальда. Мне не удалось переубедить его относительно абстрактной живописи, однако он признал, что содержание сцены, выражение лица нельзя отделять от стиля, техники, искусства, которые представляют их нам. Он, в свою очередь, повлиял на меня, поскольку, увлеченная «чистым искусством» вообще и «чистой живописью» в частности, я утверждала, что меня не интересует смысл пейзажа или образа, который мне показывают. После посещения Прадо наши взгляды более или менее сблизились, но мы были еще новичками и оба чувствовали себя неуверенно. Эль Греко превзошел все, что, прочитав Барреса, мы ожидали от него: в своих восторгах мы отвели ему первое место. Мы не остались равнодушны к жесткости некоторых портретов Гойи и к мрачному безумию последних его полотен; но в целом Фернан не без основания упрекал нас в том, что мы недооценили его. Он также считал, что мы чрезмерно увлеклись картинами Иеронима Босха; действительно, мы без конца погружались в созерцание его мучеников, его чудовищ; он слишком возбуждал наше воображение, чтобы мы могли точно оценить достоинство его живописи. Между тем меня восхищало техническое мастерство, и я подолгу задерживалась перед полотнами Тициана. В этом отношении Сартр сразу проявил нетерпимость: он с отвращением отвернулся. Я говорила, что он преувеличивает свое неприятие, что это все-таки необычайно хорошо написано. «Ну и что? – отвечал он и добавлял: – Тициан – это просто опера». После Гвидо Рени он уже не признавал картины, где отдавалось предпочтение жесту и выразительности. Позже его неприятие Тициана смягчилось, но не настолько, чтобы совсем отказаться от него.

Из Мадрида мы совершили несколько коротких поездок. Эскуриал, Сеговия, Авила, Толедо: впоследствии некоторые места могли показаться мне еще более прекрасными, но никогда красота не обладала такой свежестью.

Сартр проявлял такое же любопытство, как и я, но менее жадное. В Толедо после хлопотного утра он с удовольствием провел бы вторую половину дня на площади Сокодовер, раскуривая свою трубку. А у меня сразу ноги затекали. Я не воображала, как когда-то в Лимузене, что мое присутствие для чего-то необходимо, но решила узнать о мире все, а время у меня было ограничено, и я не хотела терять ни мгновения. Мою задачу облегчало то, что, на мой взгляд, были художники, стили, эпохи, которые попросту не существовали. Сартр питал неусыпную ненависть ко всем живописцам, у которых, как ему казалось, он узнавал ошибки Гвидо Рени, я с готовностью соглашалась с тем, что он обращал в прах Мурильо, Риберу и многих других; урезанная таким образом вселенная не лишала меня аппетита, и я была полна решимости произвести ее полную опись. Полумеры были неведомы мне; в областях, которые мы не отбросили решительно в небытие, я не устанавливала субординации; я ждала, что все, что откроется моим глазам, принесет мне нечто новое и неизведанное: как согласиться что-нибудь пропустить? Эта картина Эль Греко в глубине ризницы могла быть ключом, который окончательно откроет для меня его творчество и без которой – кто знает? – вся живопись целиком рискует остаться для меня закрытой. Мы рассчитывали вернуться в Испанию, однако терпение не было моей сильной стороной: я не собиралась откладывать, пусть хоть на один год, откровение, которое подарит мне этот алтарь, этот тимпан. Дело в том, что радости, которые я от этого получала, не уступали моей ненасытности: при каждой встрече действительность поражала меня.

Иногда она отчуждала меня от себя самой. «Зачем путешествовать? От себя ведь никуда не уйдешь», – сказал мне кто-то. Я уходила; другой я не становилась, но я исчезала. Быть может, это привилегия людей – очень активных или очень амбициозных, которые постоянно к чему-то стремятся, и вдруг – передышка, когда время останавливается, когда существование растворяется в неподвижной насыщенности вещей: какое отдохновение! Какая награда! Утром в Авиле я открыла ставни своей комнаты и на фоне голубого неба увидела гордо возвышающиеся башни; прошлое, настоящее – все исчезло; не осталось ничего, только горделивое присутствие: мое собственное и этих крепостных стен. Слившись воедино, оно бросало вызов времени. Очень часто во время этих первых путешествий подобные радостные ощущения меня просто ошеломляли.

Мадрид мы покинули в последних числах сентября. Мы видели Сантильяну, бизонов Альтамиры, собор Бургоса, Памплону, Сан-Себастьян; мне полюбилась суровость кастильских плоскогорий, но я была рада встретить на баскских холмах осень с запахом папоротников. В Андайе мы вместе сели на парижский поезд, но я вышла в Байонне, чтобы дождаться поезда Бордо – Марсель.


За всю свою жизнь я не знала ни одного мгновения, которое можно было бы назвать решающим; но кое-что по прошествии времени обрело такой внушительный смысл, что возникает из моего прошлого, словно некое значимое событие. Свое прибытие в Марсель я вспоминаю так, будто в моей истории оно отметило некий совершенно новый поворот.

Оставив чемодан в камере хранения, я застыла наверху огромной лестницы. «Марсель», – сказала я себе. Под голубыми небесами – залитые солнцем черепицы, тенистые провалы, платаны цвета осени; вдалеке – холмы и синева моря; вместе с шумом города доносился запах выжженной травы, шли люди, исчезая в глубине темных улиц. Марсель. Я была там одна, с пустыми руками, разъединенная со своим прошлым и со всем, что любила, я смотрела на большой незнакомый город, где буду день за днем без всякой помощи выстраивать свою жизнь. До тех пор я была тесно связана с другими; мне определяли рамки и цели, а потом мне было даровано большое счастье. Здесь я ни для кого не существовала; где-то под одной из этих крыш мне предстоит вести уроки по четырнадцать часов в неделю, ничего другого для меня не было предусмотрено, даже кровати, на которой я буду спать; свои занятия, привычки, удовольствия – все это я должна придумывать сама. Я начала спускаться по лестнице, останавливаясь на каждой ступеньке, взволнованная этими домами, деревьями, водами, утесами, тротуарами, которые мало-помалу станут открываться мне и раскроют меня самой себе.

На привокзальной улице справа и слева располагались рестораны с террасами, защищенными высокими остекленными стенами. На одном из стекол я увидела объявление: «Сдается комната». Сама комната пришлась мне не по душе: огромная кровать, стулья и шкаф, но я подумала, что за большим столом будет удобно работать, да и хозяйка предложила мне подходящую цену за пансион. Я пошла за своим чемоданом и притащила его в «Ресторан де Л'Амироте». Через пару часов я нанесла визит директрисе лицея, определились часы моей работы; не зная Марселя, я уже жила в нем. И отправилась открывать этот город.

Я сразу влюбилась. Я взбиралась на все его горки, бродила по всем улочкам, вдыхая запах гудрона и морских ежей Старого порта, смешивалась с толпами на улице Канебьер, сидела в аллеях, садах, тихих закоулках, где провинциальный запах палой листвы перекрывал дуновение морского ветра. Мне нравились набитые до отказа людьми тряские трамваи и украшавшие их спереди названия: Мадраг, Мазарг, Шартрё, Рука-Блан. Утром в четверг я села в автобус на Маттеи, конечная остановка которого находилась рядом с моим домом. Из Кассиса в Сьоту я шла пешком по медно-красным прибрежным скалам: я была в таком упоении, что, когда вечером возвращалась в одном из маленьких зеленых автобусов, меня не покидала лишь одна мысль: начать все сначала. Поселившаяся во мне страсть не отпускала меня более двадцати лет, победить ее сумел только возраст; в тот год она спасла меня от скуки, от сожалений, от всех унылых мыслей и обратила мою ссылку в праздник.

В этом не было ничего странного. Дикая и вместе с тем легкодоступная природа вокруг Марселя дарит самому неискушенному путешественнику ослепительные секреты. Экскурсия была излюбленным спортом марсельцев; ее любители организовывали клубы, выпускали журналы, подробно описывающие замысловатые маршруты, они заботливо обновляли яркие цвета указательных стрелок, которыми изобиловали эти маршруты. Многие мои коллеги уходили по воскресеньям группами осваивать массив Марсельвьер или пики Сент-Бом. Моя особенность заключалась в том, что я не присоединялась ни к одной из групп, а развлечение превратила в непреложную обязанность. Со 2 октября по 14 июля я ни разу не усомнилась в том, на что употребить четверг и воскресенье; как зимой, так и летом мне предписывалось выйти на рассвете и вернуться лишь ночью. Я не обременяла себя предварительными приготовлениями и никогда не запасалась положенным снаряжением: рюкзаком, подкованными башмаками, юбкой и накидкой из плотной шерсти; я надевала старое платье, холщовые туфли на веревочной подошве, а в матерчатой сумке у меня было несколько бананов и бриошей: не раз мои коллеги, встретив меня на какой-нибудь вершине, презрительно улыбались. Зато я с помощью справочников «Гид Блё», «Бюллетен» и «Карт Мишлен» составляла подробнейшие планы. Поначалу я ограничивала себя пятью-шестью часами ходьбы; затем комбинировала девяти-десятичасовые прогулки; мне случалось пройти больше сорока километров. Я неуклонно прочесывала весь район. Я поднималась на все вершины: Гардабан, Орельен, Сент-Виктуар, Пилон дю Руа; спускалась во все бухточки, исследовала долины, ущелья, теснины. Среди слепящих камней, где не обозначалось никакой тропки, я шла, выискивая стрелки – синие, зеленые, красные, желтые, которые вели меня неведомо куда; иногда я их теряла, потом искала, бродя по кругу, пробираясь сквозь кустарник с резким запахом, покрываясь царапинами от новых пока для меня растений: хвойного ладанника, можжевельника, каменного дуба, желтого и белого асфоделя. Берегом моря я прошла все таможенные тропы; у подножия скал вдоль истерзанного побережья Средиземного моря не было той слащавой неги, которая в других местах отвращала меня; в сиянии утренних лесов оно с неистовой силой окатывало выступы ослепительной белизной, и мне казалось, что, если я опущу туда руку, мне отсечет пальцы. С вершины холмов оно выглядело тоже прекрасно, когда его мнимая ласковость, его минеральная жесткость врывались в буйную зелень оливковых деревьев. И однажды весенним днем на плато Валансоль я впервые увидела миндальные деревья в цвету. В долине Экса я шагала по красным и охровым дорогам и узнавала полотна Сезанна. Я посещала города, селения, деревни, аббатства, замки. Как и в Испании, любознательность не давала мне покоя. В каждой точке, каждой расселине я рассчитывала на некое откровение, и всегда красота пейзажа превосходила мое ожидание и мои воспоминания. Все с тем же упорством я продолжала следовать своему назначению: исторгать вещи из тьмы. В полном одиночестве, окутанная туманом, я шагала по гребню Сент-Виктуар, по гряде Пилон дю Руа, навстречу буйному ветру, сорвавшему мой берет, который улетел в долину; в одиночестве я блуждала в лощине Люберон: такие минуты с их светом, лаской, исступленностью принадлежали только мне. Как я любила, еще не очнувшись от сна, идти по городу или, задержавшись ночью, смотреть, как над незнакомым селением нарождается заря! В полдень я спала, вдыхая запах дрока и сосны; я взбиралась по склонам холмов, пробивалась сквозь пустоши, и все окружающее устремлялось мне навстречу, ожидаемое и неожиданное: никогда я не отказывала себе в удовольствии увидеть какую-то точку или черточку, нанесенные на карту, проверить три строчки, напечатанные в путеводителе, которые превращались в камни, деревья, небо, воду.

Всякий раз, снова посещая Прованс, я понимаю причины, заставившие меня полюбить его; они не оправдывают того пристрастия, воспоминание о котором заставляет меня, не без удивления, осознать его неистовство. Моя сестра приехала в Марсель в конце ноября; я приобщила ее к своим удовольствиям, как вовлекала ее когда-то в свои детские игры; при ярком солнце мы разглядывали акведук Рокфавур, в туфлях на веревочной подошве мы гуляли по снегу вокруг Тулона; ей не хватало воодушевления, она натерла ноги, и волдыри причиняли ей боль, но она никогда не жаловалась и не отставала от меня. Однажды в четверг, когда к полудню мы добрались до Сент-Бом, у нее поднялась температура; я предложила ей отдохнуть в горном приюте и согреться там грогом в ожидании автобуса, который через несколько часов направлялся в Марсель, а сама закончила свое путешествие в одиночестве. Вечером она с гриппом слегла в постель, и я почувствовала некое угрызение совести. Сегодня мне трудно себе представить, как я могла оставить ее в ознобе в мрачной приютской столовой. Обычно я заботилась о других и очень любила свою сестру. «Вы шизофреничка», – нередко говорил мне Сартр; вместо того чтобы приспособить свои планы к реальности, я не отступалась от них вопреки и наперекор всему, рассматривая действительность как нечто второстепенное; и в самом деле, в Сент-Боме я не принимала в расчет свою сестру, не желая отступить от своей программы: она всегда так преданно служила моим планам, что мне и в голову не приходила мысль о том, что на этот раз она может их нарушить. Такая «шизофрения» представлялась мне крайней и необычной формой моего оптимизма; как в двадцать лет, я отказывалась признавать, что «у жизни есть иные, отличные от моих, проявления воли».

Воля, проявлявшаяся в моих фанатичных прогулках, имела очень давние корни. Когда-то в Лимузене на изрытых дорогах я рассказывала себе, что когда-нибудь объеду всю Францию, а возможно, и мир, не пропустив ни одной лужайки, ни одной рощи; по-настоящему я в это не верила, и когда в Испании я намеревалась увидеть все , то придавала этому слову весьма широкий смысл. Здесь, в этом краю, которым ограничивали меня мои ресурсы и моя работа, затея не казалась невыполнимой. Я хотела обследовать Прованс основательнее и с большей утонченностью, чем любой опытный экскурсант. Я никогда не занималась спортом и испытывала тем большее удовольствие использовать свое тело до предела его сил и как можно искуснее; на дороге, чтобы поберечь его, я останавливала машины или грузовики; в горах, карабкаясь по скалам, преодолевая осыпи, я изобретала кратчайшие пути: каждая прогулка становилась предметом искусства. Я обещала себе навсегда сохранить об этих прогулках горделивое воспоминание и уже в тот момент, когда совершала их, поздравляла себя за свои подвиги; гордость, которую я при этом испытывала, заставляла меня возобновлять их: разве можно лишиться этого? Если бы из прихоти или безразличия я отказалась бы от какой-либо прогулки, если бы хоть один раз сказала себе: «Зачем, ради чего?» – то я разрушила бы всю систему, поднимавшую мои удовольствия на уровень священных обязательств. Нередко в своей жизни я прибегала к такой уловке: наделять свои действия необходимостью, жертвой которой или добычей я стану; именно таким образом в восемнадцать лет исступленной увлеченностью я спасала себя от скуки. Разумеется, в Марселе мне не удалось бы поддерживать в себе этот азарт коллекционера, если бы он был следствием абстрактной установки, но я ведь сказала, сколько радости мне это доставляло[18]Это описание применимо не только к моему случаю, но вообще ко всем маниям. Маньяк живет в тоталитарном мире, построенном на правилах, соглашениях, ценностях, которые он считает безоговорочными; вот почему он не в силах принять ни малейшего нарушения, которое открыло бы для него возможность отойти от своей системы, а значит, оспорить ее необходимость, и тогда все построение рухнет. Мания оправдывает себя лишь постоянным самоутверждением..

Никаких особых приключений у меня не было, и все-таки два или три раза я испугалась. Когда я шла от Обани до вершины Гардабана, за мной увязалась собака, я делила с ней свои бриоши, но я привыкла обходиться без питья, а она – нет; на обратном пути я думала, что она взбесится, а бешенство у животного показалось мне просто пугающим: добравшись до деревни, она с воем бросилась к ручью. Как-то во второй половине дня я с трудом взбиралась по крутым склонам ущелий, которые должны были вывести меня на плоскогорье; трудности возрастали, однако мне не хотелось спускаться обратно после уже совершенного подъема, и я продолжала идти дальше; окончательно меня остановила неожиданно преградившая мне путь стена, и мне пришлось повернуть назад, продвигаясь от выемки к выемке. Так я дошла до разлома, через который не решалась перепрыгнуть; среди иссохших камней сновали змеи, и это был единственный шорох; никто никогда не заглядывал в это ущелье, что со мной станется, если я сломаю ногу или вывихну лодыжку? Я закричала: никакого ответа. С четверть часа я кричала. Какое безмолвие! Собравшись с духом, я все-таки решилась перепрыгнуть и приземлилась жива и здорова.

Мои коллеги настойчиво предупреждали меня об опасности; мои одинокие прогулки противоречили всем правилам, и они твердили мне жеманным тоном: «Добьетесь того, что вас изнасилуют!» Я смеялась над этими навязчивыми идеями старых дев. Я не собиралась обеднять свою жизнь осмотрительностью; впрочем, некоторые вещи – несчастный случай, серьезная болезнь, изнасилование – просто не могли произойти со мной. У меня случались столкновения с водителями грузовиков, был случай с одним коммивояжером, который хотел убедить меня пойти порезвиться с ним в ущелье и в результате бросил посреди дороги, тем не менее я продолжала ездить автостопом. Как-то во второй половине дня под жарким солнцем я направлялась по пыльной дороге к Тараскону, меня обогнала какая-то машина и остановилась; пассажиры, двое молодых людей, пригласили меня в автомобиль: они отвезут меня в город. Мы выехали на шоссе и, вместо того чтобы повернуть направо, свернули налево. «Мы сделаем небольшой крюк», – объяснили они. Я не хотела выглядеть смешной, я колебалась, но когда поняла, что они направляются к «горке» – единственному пустынному месту в этих краях, я уже не сомневалась в их намерениях; свернув с дороги, они притормозили перед железнодорожным переездом, я открыла дверцу, угрожая спрыгнуть на ходу: они остановились и с довольно смущенным видом позволили мне выйти. Вместо того чтобы преподнести мне урок, эта история укрепила меня во мнении: немного бдительности и решимости, и все можно преодолеть. Я не сожалею, что долгое время питала эту иллюзию, ибо черпала в ней смелость, облегчившую мое существование.


Я с большим интересом вела свои уроки; они не требовали никакой подготовки, поскольку мои познания были совсем свежими, и говорила я легко. Со старшими ученицами вопросы дисциплины не вставали. Темы, которые я затрагивала, были для них совершенно новыми, мне предстояло научить учениц всему: эта мысль будоражила меня. Мне казалось важным избавить их от определенного числа предрассудков, предостеречь их от того набора глупостей, который именуют здравым смыслом, привить им вкус к истине. Я с большим удовольствием видела, как они преодолевают смятение, в которое поначалу я их ввергла; мало-помалу мои уроки наводили порядок в их головах, и я радовалась их успехам почти так же, как если бы добилась этого сама. Я выглядела не старше, чем они, и первое время надзирательницы часто принимали меня за ученицу лицея. Мне также думается, что мои ученицы чувствовали симпатию, с какой я к ним относилась, казалось, и они отвечали мне тем же! Два или три раза я приглашала к себе лучших из них. Такое рвение неофита вызывало усмешку моих коллег, но мне больше нравилось беседовать с этими взрослыми неуверенными девушками, чем со зрелыми женщинами, закосневшими в своем опыте.

Все испортилось, когда в середине года я приступила к морали. О труде, капитале, справедливости, колонизации я с жаром говорила все, что думала. Большинство моих слушательниц возмутились; в классе и в своих сочинениях они яростно выдвигали мне тщательно отшлифованные их отцами аргументы, которые я разбивала в прах. Одна из самых толковых покинула место, которое занимала в первом ряду, и, скрестив руки, уселась в последнем, отказавшись делать записи и испепеляя меня взглядом. Однако мои провокации множились. Часы, отведенные литературе, я посвящала Прусту, Жиду, что в ту пору в лицее для девушек, да еще в провинции, было большой смелостью. Мало того, по чистому легкомыслию я дала в руки этим подросткам полный текст «De natura rerum»[19]Поэма Лукреция «О природе вещей». (Прим. перев.) , а по теме страдания – отдельное издание «Трактата по психологии» Дюма, где говорилось также и о наслаждении. Родители пожаловались, и меня вызвала директриса; мы объяснились, на том дело и кончилось.

В целом персонал лицея смотрел на меня косо. В основном это были старые девы, увлеченные ходьбой и солнцем, которые намеревались закончить свои дни в Марселе; я же, парижанка, жаждавшая вернуться в Париж, заранее вызывала подозрение. А мои длительные одинокие прогулки еще более усугубляли негативное отношение ко мне. Признаюсь, кроме того, что я была не слишком вежливой. С отроческих лет я навсегда сохранила отвращение к притворным улыбкам и заученным интонациям. Я входила в комнату преподавателей, не приветствуя всех направо и налево, укладывала свои вещи в шкаф и садилась в углу. Я приобрела некоторые навыки; в лицей я приходила в классической одежде – юбка и свитер; но когда весной я начала играть в теннис, то иногда являлась, не переодевшись, в белом чесучовом платье и не раз замечала неодобрительные взгляды. Тем не менее у меня сложились сердечные отношения с двумя или тремя коллегами, их непосредственность расположила меня. С одной из них я сблизилась.

Мадам Турмелен было тридцать пять лет; она преподавала английский язык и была похожа на англичанку; темно-русые волосы, здоровая свежая кожа, уже тронутая красноватыми прожилками, невыразительный рот, очки в черепаховой оправе; коричневое платье из грубой шерсти строго обтягивало ее располневшее тело. Муж ее был офицером и лечил легкие в Бриансоне; на каникулах она ездила его навещать, а иногда он приезжал в Марсель. Она занимала хорошую квартиру на Прадо. Как-то во второй половине дня она пригласила меня в «Пуссен Блё» отведать мороженого и с жаром говорила мне о Кэтрин Мэнсфилд. Во время пребывания моей сестры мы все трое ходили гулять в небольшие бухточки, и она была очень любезна. Комнату для прислуги в своей квартире она превратила в студию и предложила мне ее снимать; пространство было маленькое, но вполне соответствовало моему идеалу: диван, полки для книг, рабочий стол. С балкона я видела платаны Прадо и крыши. Сладковатый, назойливый запах мыловаренного завода нередко будил меня по утрам, но солнце заливало стены, и мне было очень хорошо.

Иногда по вечерам я выходила вместе с мадам Турмелен. Мы видели танцующих Терезину, Сахаровых; она познакомила меня со своими друзьями. Часто мы вместе обедали на площади Префектуры в розовом ресторанчике, и она приходила в восторг от лица молодой хозяйки, от ее черных густых локонов. Она любила красивые вещи, природу, фантазию, поэзию, непосредственность, что не мешало ей проявлять чрезмерную стыдливость; Андре Жид приводил ее в ужас; она осуждала порок, распущенность, анархию. Мне не слишком нравилась ее восторженная словоохотливость, и у меня не было желания оспаривать ее предрассудки, разговор не всегда клеился. Я неохотно согласилась, чтобы на уик-энд она сопровождала меня в окрестности Арля. Мы посетили аббатство Монмажур, и вечером в нашей большой, выложенной плитками комнате меня удивила бесцеремонность, с какой она демонстрировала свою полную свежую плоть. И тем не менее ее доброжелательность меня трогала; это чтобы понравиться мне, призналась она, ей пришлось выкрасить волосы, уже кое-где тронутые сединой; она купила розовый пуловер из ангоры, слишком щедро открывавший ее руки. Однажды ближе к вечеру, когда мы пили чай в ее гостиной, она пустилась в откровения и призналась с внезапной резкостью, какое отвращение внушает ей физическая любовь и ужас от липкой жидкости на ее животе, когда муж отстранялся после близости. На мгновение она задумалась. А вот романтичным она находила те «вспышки», которые ей довелось узнать, когда она была студенткой и которые она одобряла «вплоть до поцелуя в губы включительно», добавила она со смешком. Сдержанность и равнодушие помешали мне поддержать этот разговор. Она решительно докучала мне, и когда ее муж приехал в Марсель, я почувствовала облегчение при мысли не видеть ее в течение двух недель.

Но она считала иначе и сообщила мне, что пойдет со мной на прогулку в следующий четверг, а я не нашла никакого повода отговорить ее. С рюкзаком на спине, в подкованных башмаках, оснащенная по всем правилам, она хотела навязать мне классический темп альпинистов: размеренный и очень медленный; но мы находились не в Альпах, и я шла привычным для меня шагом. Она задыхалась у меня за спиной, а я коварно радовалась этому. Главную притягательность таких экскурсий для меня составляли мое единение с безлюдной природой и моя своенравная свобода: мадам Турмелен портила мне пейзаж и все удовольствие. Я принялась, подстегиваемая неприязнью, шагать все быстрее и быстрее; время от времени я останавливалась в тени, а как только она появлялась, снова пускалась в путь. Так мы добрались до ущелий; на протяжении нескольких метров надо было идти по довольно крутому склону, где не было проложено ни одной тропинки, но виднелись удобные выступы; взглянув на кипящую воду потока, она заявила, что не сможет пройти; я прошла. Она решила вернуться и пойти лесом; мы встретимся в деревне, откуда вечером в Марсель пойдет автобус. Я радостно продолжала свою прогулку и, довольно рано добравшись до места нашей встречи, села с газетами в кафе на площади. Последний автобус уходил в 5.30; я уже сидела в нем, когда в 5.32 заметила запыхавшуюся мадам Турмелен, посылавшую водителю отчаянные сигналы. Она села рядом со мной и не произнесла ни слова до самого Марселя; по прибытии она сказала, что заблудилась. Она слегла в постель и не вставала шесть дней. Врач навсегда запретил ей следовать за мной в моих походах.

Она не затаила на меня обиды. После отъезда ее мужа мы возобновили встречи. Окончательно вернуться и поселиться с ней он должен был на Троицын день. За два дня до этого она пригласила меня на ужин в знаменитый ресторан «Паскаль». Мы выпили много белого вина, запивая им жареную рыбу, и на обратном пути были очень веселы; мы говорили по-английски, и ее возмущало мое ужасное произношение. Я оставила свой портфель у нее и зашла за ним в ее квартиру. Она сразу же схватила меня в объятия. «А-а! Маски долой!» – заявила она, страстно целуя меня. Задыхаясь, она заявила, что полюбила меня с первого взгляда, что пора кончать со всем этим лицемерием, и умоляла меня спать с ней этой ночью. Ошеломленная ее пылкими признаниями, я невнятно бормотала: «Подумайте о завтрашнем утре: как мы это переживем?» – «Хотите, я встану перед вами на колени?» – потерянно спросила она. «Нет, нет!» – отвечала я. Я убежала, преследуемая одной мыслью: «Как мы сможем посмотреть друг другу в глаза завтра?» На следующий день мадам Турмелен с трудом изобразила улыбку: «Вы не поверили тому, что я говорила вчера? Вы поняли, что я пошутила?» – «Разумеется!» – отвечала я. Однако лицо ее было мрачным. Мы шли в лицей вдоль Прадо, и она прошептала: «Мне кажется, я присутствую на собственных похоронах!» Ее муж приезжал на следующий день. Я уехала в Париж; после моего возвращения мы почти никогда не оставались наедине, а вскоре закончился учебный год.

Мне редко доводилось испытывать такое изумление, как тогда, в прихожей, когда мадам Турмелен внезапно «сбросила маску». А между тем меня должно было насторожить множество признаков. На закрытой почтовой карточке, которую она мне прислала, под подписью она начертила целый ряд х и добавила: «Надеюсь объяснить вам когда-нибудь смысл этих х ; очевидно, они изображали поцелуи, согласно символике, которой она пользовалась в молодости; еще были ее крашеные волосы, розовый пуловер, кокетство. Но, как я уже говорила, я была легковерна; добродетельные заявления мадам Турмелен убедили меня в ее добродетели. По причине пуританства, которым было пропитано мое воспитание, представление о людях, которое у меня складывалось, не отводило должного места сексуальности; впрочем – я еще вернусь к этому, – оно было в гораздо большей степени моральным, чем психологическим; я осуждала их или одобряла, я решала, что им следовало бы делать, вместо того чтобы попытаться объяснить суть их поступков.

Благодаря мадам Турмелен у меня завязались отношения с одним марсельским врачом, сами по себе незначительные, но окольным путем они заставили работать мое воображение. Доктор А… лечил мою сестру, когда она заболела гриппом, а впоследствии по утрам в парке Борели я играла с ним в теннис один или два раза в неделю. Иногда меня приглашала его жена. У него была сестра, проживавшая на Аллеях в том же доме, что и он, вместе с мужем, очень скверным акушером; у нее был туберкулез, и она не вставала с постели; она носила домашние платья нежных расцветок; ее черные, зачесанные назад волосы открывали огромный белый лоб и костлявое лицо с маленькими сверлящими глазами; она обожала Жоэ Буске и Дени Сора, она опубликовала сборник стихов, один из них я все еще помню: «Мое сердце – кусок засохшего хлеба». Эта дама вела со мной высокодуховные разговоры.

Другая сестра доктора А… была женой доктора Бугра, героя нашумевшего происшествия: в его шкафу нашли убитого человека, и жена дала против него свидетельские показания, в результате чего его приговорили к пожизненной каторге. Он так и не признал своей вины. Он бежал и в Венесуэле с беспримерной самоотверженностью лечил нищую клиентуру. Доктор А… учился вместе с ним и говорил мне о нем, как о человеке исключительном по своему уму и характеру. Я была весьма польщена знакомством с семьей знаменитого каторжника. Шумная, сварливая, с лицом в красных прожилках, бывшая мадам Бугра нашла нового мужа и объявила о незаконности своего сына. Мне нравилось думать, что она солгала, чтобы разорить своего первого мужа; в Бугра я видела симпатичного авантюриста, жертву злобного буржуазного заговора и строила смутные планы, как использовать эту историю в своей книге.

Мои родители приезжали ко мне на неделю; отец угостил нас буйабесом в лучшем ресторане города «У Иснара», а с матерью я побывала в Сент-Бом. Мой кузен Шарль Сирмион вместе с женой заехал в Марсель, и мы посетили трансатлантический пароход. Тапир и его подруга провели здесь два дня; они отвезли меня на машине в Фонтен-де-Воклюз. Это вносило скудное разнообразие в мою жизнь. Меня затянуло одиночество. Излишек своего свободного времени я занимала как могла. Иногда я ходила на концерт, я слушала Ванду Ландовска; в Опере я слушала «Орфея в аду» и даже «Фаворитку». В синематеке я с неописуемым восхищением посмотрела «Золотой век», который только что шокировал Париж. Мне было затруднительно доставать книги. Была одна библиотека, где преподаватели могли их брать, но выбор был небогатый; я взяла там «Дневник» Жюля Ренара, а также Стендаля, его переписку и, кроме того, посвященные ему работы Арбеле. А главное, я находила там книги по истории искусства, просвещавшие меня.

Я никогда не скучала: Марсель был неисчерпаем. Я шла вдоль мола, иссеченного водой и ветром, смотрела на рыбаков, стоявших между каменных глыб, о которые разбивались волны, и искавших среди грязных вод неведомо какую добычу; я погружалась в уныние доков; я бродила по окраинам Экса, в кварталах, где загорелые мужчины продавали и перепродавали старую обувь и лохмотья. Как и следовало ожидать, улица Бутри завораживала меня; я разглядывала накрашенных женщин и через полуоткрытую дверь – большие расписные плакаты над железной кроватью: это было гораздо поэтичнее, чем мозаика Сфинкса. На старых лестницах и старых улочках, рыбных базарах, средь шумов Старого порта жизнь, неизменно новая, наполняла мой взор и слух.

Я была довольна собой; я хорошо справлялась с задачей, которую поставила перед собой наверху монументальной лестницы: изо дня в день без посторонней помощи я выстраивала свое счастье. Выпадали довольно грустные вечера, когда, выйдя из лицея, я покупала себе на ужин слоеные пирожки с мясом или творогом и возвращалась в сумерках в свою комнату, где меня ничто не ожидало: однако я находила усладу в этой грусти, которой никогда не ведала в парижской сутолоке. Я вновь обрела покой тела: такая откровенная разлука была для него менее суровым испытанием, чем непрерывное чередование присутствия и отсутствия. К тому же, как я уже говорила, все взаимосвязано: когда оно проявляло нетерпение, я сносила это без досады, поскольку перестала презирать себя. И даже была довольна собой. В тот год я несколько отступила от принципа, принятого у нас с Сартром и отвергавшего всякий нарциссизм: я заполняла свою жизнь, глядя на то, как живу. Мне нравилась Кэтрин Мэнсфилд, нравились ее новеллы, ее «Дневник» и ее «Письма»; я искала напоминание о ней в оливковых рощах Бандоля и находила романтичным персонаж «одинокой женщины», столь тягостный для нее. Я говорила себе, что и сама тоже перевоплощаюсь в нее, когда обедаю на улице Канебьер на втором этаже ресторана «О'Сантраль», когда ужинаю в глубине таверны «Шарлей», прохладной, сумрачной, украшенной фотографиями боксеров; я ощущала себя «одинокой женщиной», когда пила кофе под платанами на площади Префектуры или встав у окна «Синтры» в Старом порту. Этому месту я отдавала предпочтение; слева от меня в полумраке, где золотистой желтизной отливали окантованные медью бочки, я слышала приглушенный шепот; справа лязгали трамваи; суматошные голоса наперебой предлагали моллюсков, мидий, морских ежей; другие возвещали отправление в замок Иф, в Эстак и бухточки. Я смотрела на небо, на прохожих, на сходни; потом опускала глаза на письменные работы, которые проверяла, на книгу, которую читала. Мне было хорошо.

Я располагала избыточным количеством времени, ну как тут было не приняться за работу? И я начала новый роман. Я критиковала себя строже, чем в прошлом году; фразы, которые я с превеликим трудом набрасывала на бумагу, меня не удовлетворяли. Я решила поупражняться. Я располагалась возле префектуры в кафе-ресторане, где подавали рубцы по-марсельски; украшенные гирляндами и астрагалами, стены купались в желтом свете; я старалась все описать. Но вскоре поняла, что это бессмысленно. Вернувшись к своей книге, я прилагала немало стараний, чтобы ее закончить.

Она была не такой безосновательной, как предыдущая. С тех пор как, справедливо или нет, я почувствовала себя в опасности, я постаралась взглянуть на свою жизнь со стороны: со страхом и сожалением я судила ее. В отношении Сартра, точно так же, как прежде в отношении Зазы, я ставила себе в упрек то, что не давала себе труда понять истинный смысл наших отношений, рискуя ущемить собственную свободу. Мне казалось, что я избавлюсь от этой ошибки и даже искуплю ее, если сумею перенести ее в роман; у меня появилось нечто, о чем было рассказать. Так я затронула тему, к которой возвращалась во всех своих повествованиях[20]В моем первом опубликованном романе «Гостья» ей опять отводится большое место.: иллюзия Другого. Мне не хотелось, чтобы эту завороженность путали с банальной любовной историей, и потому главными действующими лицами я выбрала двух женщин; таким образом я – довольно наивно – рассчитывала уберечь их отношения от всякой сексуальной двусмысленности. Я поделила между ними две устремленности, которые противоборствовали во мне: мою жажду жить и желание создать произведение. В значительной мере уступая первой, большее значение я придавала второй и наделила всевозможными привлекательными чертами мадам де Прельян, в которой эту устремленность воплотила. Она была того же возраста, что и мадам Лемэр, и обладала ее сдержанной элегантностью, ее обходительностью, рассудительностью, ее умением владеть собой, молчаливостью, ее милым и довольно трезвым скептицизмом; она жила в окружении множества людей, но как одинокая, ни от кого не зависящая женщина. Я наделила ее артистическим вкусом Камиллы и пристрастием к творческой работе. Какой именно? Я колебалась. Всегда бывает очень трудно, а для меня просто невозможно, создать образ большого писателя, большого художника; с другой стороны, мадам де Прельян показалась бы мне не заслуживающей внимания, если бы между ее амбициями и ее успехами сохранялась чересчур большая дистанция; я предпочла, чтобы она преуспела в какой-нибудь второстепенной области: она руководила театром кукол; она изготовляла кукол, одевала их, сама придумывала комедии, которые они играли. Я уже говорила о своем пристрастии к такого рода спектаклям; их нечеловеческая чистота гармонировала с образом мадам де Прельян. Я создавала его с большим старанием, но заботилась лишь о том, чтобы оправдать дело, которым она занималась. Какой она была на самом деле, как относилась к себе и ко всем остальным вещам, меня не интересовало. Я и на этот раз творила чудесное.

Большей правдивостью обладала Женевьева, которую я наделила, усилив их, своими чертами. Двадцати лет, не уродливая, не глупая, но с умом несколько примитивным и без особого изящества, она скорее была склонна к тяжеловесным эмоциям, чем к тонким чувствам. Она в полную силу жила настоящим моментом и за отсутствием расстояния или времени, необходимого для того, чтобы правильнее все оценить, она не умела ни думать, ни чувствовать, ни желать, не полагаясь на кого-то другого. Она безоглядно преклонялась перед мадам де Прельян. Ее история – это не история разочарования, а история познавания: она постепенно обнаруживала, что идол соткан из плоти и крови. Несмотря на свой отрешенный вид, мадам де Прельян любила одного мужчину, с которым ее разлучила судьба, она страдала, она была женщиной, и причем уязвимой; тем не менее она была достойна и уважения и дружбы, и Женевьеву не постигло разочарование; однако ей стало понятно, что никто не в силах избавить ее от необходимости сносить тяжесть собственного существования, и она мирилась со своей свободой.

Мадам де Прельян испытывала не лишенную определенного раздражения симпатию к девушке, смиренно сносившей ее пренебрежительное отношение; этого было недостаточно, чтобы выстроить интригу. Кроме того, я считала, что для содержательного отражения мира хорошо бы свести воедино несколько историй. Мое прошлое предлагало мне одну такую историю, казавшуюся мне трагически романтичной: смерть Зазы. Я принялась рассказывать ее.

Зазу, называя ее Анной, я выдавала замуж за благонамеренного буржуа; в первой главе она принимала в своем загородном доме в Лимузене свою подругу Женевьеву; я попыталась воссоздать атмосферу Лобардона, дом, бабушку, варенья. Позже, в Париже, Анна и мадам де Прельян встречались, и между ними возникала большая дружба. Не переставая любить своего мужа, Анна постепенно чахла в той среде, на которую он ее обрек; она начала расцветать с того дня, когда вошла в круг друзей мадам де Прельян, побуждавшей ее развивать свое музыкальное дарование. Муж запрещал ей такие посещения. Разрываясь между своей любовью, чувством долга, религиозными убеждениями, а с другой стороны, потребностью отвлечься, Анна умирала. Женевьева и мадам де Прельян присутствовали в Юзерше на ее похоронах; на обратном пути в поезде Женевьева, измученная горем, засыпала; мадам де Прельян с некоторой завистью смотрела на ее изможденное лицо; вечером в Париже она говорила с ней с большей непринужденностью и доверием, чем когда-либо; этот разговор и сила ее печали вернули Женевьеву в лоно истины и одиночества. Эпизод в поезде сделал Женевьеву более привлекательной: я испытывала к ней симпатию, хотя и не обольщалась на ее счет. В сорок лет я надеялась быть похожей на мадам де Прельян: быть хозяйкой самой себе, немного скептической, неспособной лить слезы; и все-таки я не без сожаления мирилась с мыслью отказаться от своих порывов и страстных увлечений ради такой отрешенности.

Главный недостаток моего романа состоял в том, что история Анны не выдерживала критики. Чтобы понять историю Зазы, надо начинать с ее детства, с семейного гнезда, к которому она принадлежала, с ее благоговейного почитания матери, с которым не в силах равняться никакая супружеская любовь. Любимая и с колыбели почитаемая мать может сохранять страшное влияние, даже если сожалеют об узости ее взглядов и злоупотреблении властью; осуждаемый, порицаемый муж перестает внушать уважение, а муж Анны со всей очевидностью не имел над ней физической власти, ведь я описывала нравственный конфликт. Разве противоречие между верностью Анны в отношении банального буржуа, коим я ее снабдила, и ее дружескими чувствами к мадам де Прельян, довольно все-таки неглубокими, могло до смерти истерзать ее? В это не верилось.

Ошибка моя состояла в том, что я отрывала эту драму от обстоятельств, придававших ей истинность. Из этого я извлекла, с одной стороны, теоретический смысл – конфликт между буржуазной косностью и волей к жизни, с другой стороны, просто голый факт – смерть Зазы. Это была двойная ошибка; ибо если искусство романа и требует воплощения, то для того, чтобы превзойти саму историю и ярко показать ее смысл, но не абстрактный, а нерасторжимо связанный с существованием[21]Тут я снова не могу не согласиться с идеями, выдвинутыми Сартром и Бланшо; моя неудача со всей очевидностью подтверждает их..

Мой роман грешил и по многим другим пунктам. Окружавшая мадам де Прельян артистическая среда была столь же искусственной, как и она сама, а куклы, которыми я ее обременила, тащили за собой кучу мишуры. Кроме того, я была слишком неопытна, чтобы управляться с тремя персонажами сразу: я пыталась описать оживленное сборище, результат получился удручающий. Меня интересовали отношения людей между собой; я не хотела увлекаться жанром «интимного дневника», ограничиваясь рассказом о себе: к несчастью, я была неспособна освободиться от этого и очень скоро пришла к соглашательству.

Самым ценным в моих дебютах было то, как я располагала углы зрения. Женевьева представала с точки зрения Анны, что придавало немного таинственности ее простодушию; мадам де Прельян и Анна виделись глазами Женевьевы, а она чувствовала, что не очень хорошо их понимает; с помощью такой неполноты освещения читателю предлагалось угадать истину, которую ему грубо не навязывали. Беда в том, что, несмотря на столь осмотрительное представление, мои героини не отличались жизнеспособностью.

Во всяком случае, в тот год я не считала свою работу наказанием. Я садилась у окна «Синтры», смотрела на Старый порт, вдыхала его запахи и задавалась вопросом, как думают, как чувствуют, как страдают в сорок лет: я завидовала, я опасалась той женщины, которой непременно суждено поглотить меня, и торопилась запечатлеть на бумаге ее черты. Никогда не забуду осенний день, когда я прогуливалась вокруг озера Этан-де-Берр, рассказывая себе конец моей книги. В полумраке гостиной Женевьева смотрела в окно, наблюдая, как зажигаются первые фонари, а в это время в ее сердце стихала буря, и она приходила в себя; на диване валялись куклы. Представляя себе этот иллюзорный мир, я воображала, будто поднимаюсь над собой и живьем, во плоти, проникаю в мир картин и статуй, героев романа. Вместе с собой в эту сияющую даль я уносила тростники с солоноватым запахом и шепот ветра; озеро было реальным, я – тоже; но необходимость, красота творения, рождавшиеся в это мгновение, уже преображали его, и я пробуждалась к реальности. Никогда замыслы очерков или репортажей не вызывали у меня такого рода восторга; он оживал каждый раз, когда я обращалась к воображаемому.


На День Всех Святых я ездила в Париж; я возвращалась туда всякий раз, когда выпадало два нерабочих дня, проводила там рождественские каникулы; кроме того, мне случалось, сославшись на грипп или печеночный приступ, позволить себе дополнительные выходные. Покинув квартиру своей бабушки, я останавливалась в маленькой гостинице на улице Ги-Люссак. Мы с Сартром часто писали друг другу, но нам еще много чего было сказать друг другу. Прежде всего мы говорили о моей работе и о его. В октябре Робер Франс, руководивший издательством «Эроп», отверг «Легенду об истине»; Сартр положил ее в ящик: поразмыслив хорошенько, ничего хорошего о ней он уже не думал; идеи он выразил живые, однако их убивал ложноклассический, напыщенный стиль. Гораздо лучше сложилось с «Делом о случайности», с которого начиналась «Тошнота».

В октябре в одном из своих писем Сартр рассказал мне о своей первой встрече с деревом, которому суждено было занять там такое большое место.

«Я увидел дерево. Для этого достаточно толкнуть калитку прекрасного сквера на авеню Фош и выбрать свою жертву и стул. Затем созерцать. Неподалеку от меня молодая жена офицера дальнего плавания излагала Вашей старой бабушке неудобства службы моряка; Ваша старая бабушка кивала головой, как бы говоря: “Такова уж наша доля”. А я смотрел на дерево. Оно было очень красиво, и я не побоюсь привести здесь два ценных для моей биографии факта: именно в Бургосе я понял, что такое кафедральный собор, а в Гавре – что такое дерево. К несчастью, я не совсем помню, что это было за дерево. Вы мне, конечно, скажете: знаете, это такие игрушки, которые крутятся на ветру, если придать им толчком очень быстрое движение; у дерева всюду были маленькие зеленые стебли, которые все это вытворяли, с шестью или семью листьями, расположенными сверху вот так. (При сем прилагается маленький набросок; жду Вашего ответа[22]Это был каштан..) По истечении двадцати минут, исчерпав арсенал сравнений, предназначенных сделать из этого дерева, как говорила госпожа Вулф, что-то отличное от того, что оно есть, я со спокойной совестью ушел…»

При каждой нашей встрече он показывал мне, что написал после последнего моего приезда. В самой первой версии новое изложение обстоятельств дела все еще очень походило на «Легенду об истине», это было длинное абстрактное размышление по поводу случайности. Я настаивала, чтобы Сартр придал открытию Рокантена некое романтическое значение, чтобы он добавил в свое повествование немного тревожного ожидания , которое так нам нравилось в детективных романах. Он соглашался. Я в точности знала его намерения и лучше, чем он, могла влезть в шкуру читателя, чтобы судить, попал ли он в цель, поэтому он всегда следовал моим советам. Я критиковала его с кропотливой строгостью; среди прочего я ставила ему в упрек злоупотребление прилагательными и сравнениями. Между тем на этот раз я была уверена, что он на правильном пути; он писал книгу, подходы к которой нащупывал так долго, и ему удастся ее создать.

Когда я приезжала в Париж на короткий срок, то встречалась только с Сартром и своей сестрой, если же у меня было время, то я с удовольствием вновь встречалась с друзьями. Низан преподавал в Бурге; в местных газетах он спровоцировал яростные выступления, организовав комитет безработных, которых призывал вступить во Всеобщую конфедерацию труда; муниципальный совет, возмущенный тем, что он назвал его «бандой социальных неучей», донес на него инспектору Академии, тот потребовал сделать выбор между должностью преподавателя и ролью политического агитатора. Тем не менее Низан продолжал устраивать митинги и выдвинул свою кандидатуру на выборах; Риретта сопровождала его на протяжении всей кампании, не снимая длинных красных перчаток: он набрал всего восемьдесят голосов! Панье преподавал в Реймсе; он приносил мадам Лемэр ящики шампанского, и мы опустошили с ними не одну бутылку; подобно Сартру, почти все свое время он проводил в Париже. Камилла решительно продвигалась к славе: мне даже казалось, что она достигла ее.

Дюллен в ту пору ставил ряд спектаклей, для того чтобы выдвинуть молодых авторов, и включил в свою программу произведение Камиллы «Тень». Интрига разворачивалась в Средние века в Тулузе. Необычайно красивая женщина, во всех отношениях исключительная, была замужем за аптекарем, которого, разумеется, не любила; она вообще никогда не любила. Однажды она повстречала знаменитого вельможу, Гастона Феба, и оба с изумлением заметили, что они очень похожи, что по всем вопросам они думают и чувствуют в унисон. Молодая женщина страстно влюбилась в своего двойника. Однако обстоятельства препятствовали этой поразительной любви; чтобы не лишиться ее, героиня отравила своего возлюбленного и умерла вместе с ним. Камилла играла роль прекрасной аптекарши. Она пригласила меня на одну репетицию; Дюллен всего лишь поправил кое-какие детали в мизансцене, однако Камилла не утратила от этого в моих глазах свой престиж на сцене; тема нарциссизма, присутствовавшая в ее пьесе, меня раздражала, но Дюллен в конце концов счел пьесу достаточно хорошей, решив представить ее публике. Камилла сама исполняла главную роль: она торжествовала! В день генеральной репетиции я находилась в Марселе, Сартр – в Гавре. На репетиции присутствовали мадам Лемэр и Панье. Декорация, костюмы были очень красивы. Оба любовника были в одеждах из одинакового ярко-синего бархата, и на их золотистых волосах – такие же точно береты. Камилла блистала и исполняла свою роль с такой убедительностью, что вызывала симпатию; однако, когда она упала на пол с воплем: «Я хотела изо всех сил впиться зубами в безучастную плоть жизни!» – зрители разразились смехом; под конец занавес упал под свист и шиканье. Мадам Дюллен бросилась за кулисы с криком: «“Ателье” обесчестило себя!» И только Антонен Арто, пожимая руки Камилле, говорил о шедевре. Спустя день Сартр зашел на улицу Габриэль; дверной звонок был отключен; никто не отвечал. Через три дня он вернулся к Камилле, и на этот раз она ему открыла; пол был усеян газетными вырезками. «Я покажу им, этим глупцам!» – в ярости восклицала Камилла. Два дня и две ночи она валялась в ногах у Люцифера, дубасила кулаками по мебели и заклинала его дать ей возможность взять реванш. Культ успеха отнюдь не привлекал меня, но, слушая рассказ Сартра, я восхищалась неистовой яростью Камиллы. Ее провал казался мне не вполне заслуженным, но я осуждала отсутствие у нее критического отношения к себе. Когда я думала о ней, во мне боролись два чувства: удивление и нетерпение.


Я так стремилась посмотреть страну, что на пасхальных каникулах потащила Сартра в Бретань. Моросил дождь; покинутый туристами Мон-Сен-Мишель одиноко торчал между серостью неба и серостью моря. В «Фее дюн» Поля Феваля я с волнением читала рассказ о бешеной гонке между волнами прилива и скачущей лошадью; в мое сердце запало прекрасное слово «дюны»: бледное текучее пространство, открывшееся моим глазам, показалось мне столь же загадочным, как и его название. Мне нравился Сен-Мало, его узкие провинциальные улочки, откуда некогда морской рокот призывал корсаров. Волны цвета кофе с молоком омывали Гран-Бе, это было красиво; однако могила Шатобриана показалась нам до того смехотворно помпезной в своей мнимой простоте, что, демонстрируя презрение, Сартр помочился на нее. Нам понравился Морле, и особенно Локронан, его прекрасная гранитная площадь, старая гостиница с ее бесчисленными безделушками, где мы ели блины и пили сидр. И все-таки в общем реальность в который раз обманула наши надежды; позже я полюбила Бретань, но в тот год переезды были неудобны, моросил дождь. Чтобы увидеть песчаные ланды, я заставила Сартра прошагать сорок километров в окрестностях холма Сен-Мишель-д'Арре, на который мы взбирались: мне они показались невыразительными[23]Двадцать лет спустя мы исколесили их на машине, преследуемые непогодой, под скорбными небесами, и они поразили нас своей бескрайней, дикой красотой.. В Бресте лил дождь, но, несмотря на чопорные предостережения хозяина гостиницы, мы вдоль и поперек исходили «нехорошие кварталы»; в Камаре дождь лил как из ведра. Мы с огромным воодушевлением и даже некоторым упоением обошли целиком весь мыс Ра и провели солнечный день в Дуарнене, пропитанном запахом сардин. Я как сейчас вижу вереницу рыбаков в выцветших розовых штанах, сидящих на парапете, над пирсом, и ярко раскрашенные легкие суденышки, отплывавшие к далеким морям, где встречается розовый лангуст. В конце поездки скверная погода прогнала нас из Кемпера, и мы вернулись в Париж на два дня раньше назначенной даты: было совершенно непривычно, что я столь серьезно отступила от своих планов; дождь победил меня. Как раз во время этого путешествия на глаза нам попало одно странное имя. Мы только что, без особой пользы, осмотрели ажурные колокольни Сен-Поль-де-Леона и присели в окрестностях. Сартр листал номер «Нувель ревю франсез». Он со смехом зачитал мне фразу, где упоминались три величайших романиста века: Пруст, Джойс, Кафка. Кафка? Это странное имя тоже заставило меня улыбнуться: если бы Кафка действительно был большим писателем, мы бы о нем знали…

Мы в самом деле продолжали следить за всеми новинками. Что касается литературы, то год выдался скудный. Зато кино порадовало нас. Теперь мы уже смирились с победой звукового кино; возмущал нас только дубляж; мы одобряли Мишеля Дюрана, когда он потребовал у публики, впрочем, безуспешно, бойкотировать дублированные фильмы. Хотя практически нам это было неважно, поскольку в больших кинотеатрах нам предлагали оригинальные версии. Ничто не мешало нам оценить новый жанр, появившийся в Америке: бурлеск. Последние фильмы с Бастером Китоном и Гарольдом Ллойдом, первые фильмы Эдди Кантора продолжали – впрочем, прелестно, – старинную комическую традицию; однако такие фильмы, как «Если бы у меня был миллион», «Ножки за миллион долларов», открывшие нам У. К. Филдса, бросали вызов разуму еще более радикально, чем комедии Мака Сеннета, причем с гораздо большей агрессивностью. Nonsense[24]Бессмыслица, вздор ( англ. ). торжествовал у братьев Маркс: ни одному клоуну не удалось столь ошеломляющим образом нанести сокрушительный удар правдоподобию и логике. В «Нувель ревю франсез» Антонен Арто превозносил их до небес: их чудачество, говорил он, достигает глубины бредового психоза. Мне нравились произведения, в которых сюрреалисты убивали живопись и литературу; я наслаждалась при виде того, как братья Маркс убивают кино. Они яростно уничтожали не только социальную рутину, здравую мысль, язык, но самый смысл предметов, и тем самым обновляли их; когда они с аппетитом грызли фарфоровую посуду, они показывали нам, что тарелка – не только домашняя утварь, ее назначение сводится не только к этому. Такого рода оспаривание увлекало Сартра, и на улицах Гавра он глазами Антуана Рокантена наблюдал за смущающими превращениями пары подтяжек или трамвайного сиденья. Разрушение и поэзия: прекрасная программа! Лишенный своего слишком уж человеческого убранства, мир обнажал ужасающий беспорядок.

Меньше язвительности и меньше последствий было в искажениях и фантазиях мультипликаций, которые становились все более популярными; после Микки-Мауса на экранах появилась восхитительная Бетти Буп, чьи чары до того взволновали нью-йоркских судей, что они обрекли ее на смерть; нас утешил Флейшер, рассказав о подвигах Морячка Попай[25]В тот год в Париже показывали также «Доктора Джекила» Рубена Мамуляна, «М» Фрица Ланга, «Свободу нам», «Трехгрошевую оперу»..

В тот год нас еще мало заботило то, что происходило в мире. Из происшествий самыми значительными были похищение ребенка Линдберга, самоубийство Крейгера, арест Марты Ханау, катастрофа лайнера «Жорж-Филиппар»: нас это не заинтересовало. Взволновал лишь процесс Горгулова по причинам, о которых я расскажу позже. Все большую симпатию у нас вызывала позиция коммунистов, на майских выборах они потеряли триста тысяч голосов; Сартр не голосовал: ничто не могло повлиять на нашу аполитичность. Победа досталась объединению левых, то есть пацифизму: даже радикал-социалисты ратовали за разоружение и сближение с Германией. Правые с пафосом выступали против размаха, который приобрело гитлеровское движение: нам казалось очевидным, что они преувеличивают его значение, поскольку в конечном счете на выборах в президенты рейха Гинденбург одержал победу над Гитлером, а фон Папен был избран канцлером. Будущее оставалось безмятежным.

В июне, освободившись ввиду продолжавшихся экзаменов на степень бакалавра, Сартр приехал в Марсель и остался на десять дней; настала моя очередь поделиться с ним моим опытом; при виде того, что ему понравились места, которые я любила, – рестораны Старого порта, кафе на улице Канебьер, замок Иф, Экс, Касси, Мартиг, – меня охватывала такая же радость, какую я испытала, открывая их сама. Я узнала, что меня назначили в Руан, мы собирались вернуться в Испанию, а кроме того, меня направили в Ниццу на прием экзаменов на степень бакалавра. Я сияла от радости.

В Ницце на площади Массена я нашла просторную комнату с большим балконом всего за десять франков в день: такая удача имела для меня значение, поскольку мои поездки в Париж и экскурсии каждый месяц ставили меня на грань банкротства. Моей хозяйкой была пятидесятилетняя накрашенная женщина, вся в атласе и драгоценностях, проводившая ночи в казино, – она уверяла, что получает там прибыль благодаря ловким расчетам в игре; мне кажется, она занималась еще и гаданием. По утрам, в шесть часов, она будила меня, прежде чем лечь спать. Я спешила на вокзал к автобусам и отправлялась на побережье или в горы; окружающая природа была менее душевной, но ослепительнее, чем в Марселе; я побывала в Монако, Ментоне, Ла Тюрби; в Сан-Ремо на меня повеяло Италией. Возвращалась я вечером, около семи часов, и располагалась в каком-нибудь кафе; ужиная сэндвичем, я проверяла стопку письменных работ и шла домой, чтобы рухнуть в постель.

Во время устных экзаменов я не покидала Ниццы, но все равно радовалась. Кандидатки – а я им подражала – приходили на экзамен в больших соломенных шляпках, но с обнаженными руками и голыми ногами в босоножках; молодые люди тоже демонстрировали загорелые, мускулистые руки, можно было подумать, что они явились сразу после какого-то спортивного состязания; никто, казалось, не считал, что речь идет о серьезном деле. Разумеется, я немного смущалась. Местный журналист, увидев меня, сидящей напротив великовозрастного верзилы, поменял наши роли: в своем обозрении он принял экзаменуемого за экзаменатора. По вечерам я заглядывала в кафе и на танцевальные площадки на берегу моря; я спокойно разрешала незнакомцам садиться за мой столик и разговаривать со мной; никто и ничто не могло помешать мне, настолько я была увлечена огнями, негой и плеском ночи.

Накануне вручения наград я заехала в Марсель и расписалась в регистрационной книге: меня освободили от присутствия на церемонии. Мадам Турмелен умоляла меня задержаться на день или два, но я сделала вид, что не слышу. Сартр проводил неделю со своей семьей, я должна была присоединиться к нему в Нарбонне; я отправила туда свой чемодан и двинулась в путь с хозяйственной сумкой в руках и в холщовых туфлях на ногах. В одиночестве я совершала длительные экскурсии, но никогда все путешествие сразу: какое удовольствие – не знать утром, где будешь спать вечером! Мое любопытство не знало покоя, напротив: теперь, когда я увидела портал церкви в Арле, мне необходимо было сравнить его с порталом в Сен-Жиле; я всматривалась в архитектурные детали, которые прежде от меня ускользнули бы; вместе с обогащением мира множились и цели, которые влекли меня. Я останавливалась на берегу озера То в Маглонне, прогуливалась по Сету и «морскому кладбищу», я видела Сен-Гилем-ле-Дезер, Монпелье, Миневру, нагромождение валунов, известняковые плато, ущелья; я спускалась в «Девичий грот». Я ехала в автобусах и поездах. На фиолетовых землях Эро, на тропинках и больших дорогах я с радостью перебирала в памяти свой год. Я не так много читала, мой роман ничего не стоил, но я исполняла свою работу без скуки, меня обогатило новое пристрастие; я вышла победительницей после испытания, на которое меня обрекли: отсутствие Сартра, одиночество не поколебали моего счастья. Мне казалось, что я могу рассчитывать на себя.


Мадам Лемэр и Панье предложили нам поехать вместе с ними на юг Испании. А пока мы поехали на Балеарские острова и в испанское Марокко; в Тетуане я с восторгом обнаружила сутолоку марокканских рынков, их свет и тени, их яркие краски, запах кожи и пряностей, чеканку меди. Ремесла мы считали одной из образцовых форм человеческой деятельности и потому безоглядно погрузились в эту живописную красочность. Меня приводила в замешательство долгая неподвижность торговцев, стоявших перед своими лотками. «О чем они думают?» – спрашивала я. «Ни о чем, – отвечал Сартр. – Когда не о чем думать, ни о чем и не думают». В них поселилась пустота, в лучшем случае они мечтали: меня немного смущало такое растительное терпение. Зато мне нравилось смотреть на проворные руки, сшивавшие бабуши или сплетавшие нити ковра. В Шавене я впервые увидела великое множество олеандров на дне горной речки; прачки в тюрбанах и пестрых платьях с открытыми лицами отбивали белье своими вальками.

Мы добрались до Севильи. Когда глубокой ночью мадам Лемэр и Панье прибыли в патио гостиницы «Симон», где мы оказались раньше, мы тут же упали в объятия друг друга. На ней было платье зеленого тюсора, маленькая шляпка такого же цвета, никогда она не казалась мне такой молодой; Панье широко улыбался: чувствовалось, что он способен создавать счастье всем, с кем соприкасался.

Кроме своих обычных прелестей, которых с лихвой хватило бы, чтобы очаровать нас, на следующее утро Севилья подарила нам развлечение в виде государственного переворота.

Под нашими окнами поднялся сильный шум; мимо проезжали машины, военные. Мадам Лемэр говорила по-испански, и горничная ввела ее в курс событий: мужчина, сидевший между двумя солдатами в большом черном автомобиле, был мэром Севильи; генерал Санхурхо велел арестовать его, на рассвете его войска заняли все стратегические точки. В служебном помещении гостиницы говорили о большом заговоре, призванном свергнуть Республику. Приклеенная у входа листовка призывала население к спокойствию: виновников волнений образумили, уверял Санхурхо. На улицах было много солдат, на тротуарах в козлах стояли винтовки, но все выглядело мирно; памятники, музеи, кафе спокойно принимали туристов. На следующее утро нам сказали, что Санхурхо ночью отступил: он рассчитывал на поддержку Мадрида, который не последовал за ним. По улицам с громкими криками и песнями бежала толпа. Мы последовали за ней; на улице де лас Сьерпес под сенью toldos[26]Навесы ( исп. ). горели несколько аристократических клубов. Когда без излишней спешки появились пожарные, люди стали кричать: «Не тушите!» – «Не бойтесь, – отвечали пожарные, – мы не будем торопиться». Они дождались, пока все не сгорело, прежде чем задействовали свои шланги. Внезапно началась паника, мы даже не успели понять почему; яростно толкаясь, все бросились бежать. «Это слишком глупо», – решила мадам Лемэр; остановившись, она обернулась и попыталась призвать людей к хладнокровию; Панье схватил ее, и мы побежали вместе с другими. Во второй половине дня мы поднялись на башню Хиральда и с террасы наблюдали за торжественным шествием: мэр вышел из тюрьмы, освобожденный своими друзьями, которые водили его по всему городу; где-то внизу, под нами, лопнула шина, толпа решила, что это выстрел, и снова в растерянности бросилась в разные стороны. Вся эта суета нам чрезвычайно понравилась. На другой день все прекратилось, но в атмосфере еще ощущалось какое-то беспокойство. Вместе с мадам Лемэр я вошла в почтовое отделение, на меня посмотрели как-то странно, а один мужчина плюнул на пол, проворчав: «Таким здесь не место!» Я была удивлена. Потом мы отправились в туристическое агентство Кука, чтобы получить кое-какие сведения, и там я тоже услышала шепот за своей спиной. Один служащий, вежливо указав на мой платок – на красном фоне желтые якоря, похожие на геральдические лилии, – спросил: «Вы что, нарочно носите эти цвета?» Заметив мое удивление, он осмелел: оказывается, это были цвета монархии; я поспешила снять вызывающий убор. Всю вторую половину дня мы без всяких происшествий гуляли в засушливых окрестностях Трианы. Вечером я пошла с Сартром в популярный кабачок близ Аламеды, где толстые испанки танцевали на бочках; ребятишки продавали на улицах пахучие цветы белоуса, которыми женщины украшали свои волосы; ночь благоухала.

В своем простодушии я и не подозревала, что путешествие вчетвером в кругу друзей, так хорошо понимающих друг друга, может оказаться столь сложным мероприятием. По многим вопросам мы были согласны. Вместе мы ненавидели крупных испанских буржуа и слащавых кюре; в этом простом, под стать лубочной картинке, обществе всю свою симпатию мы отдавали бедным, а не богатым. Однако у Сартра с Панье возникли большие разногласия; Панье был эклектиком, Сартр – категоричен. В Кадисе он отказался отдавать дань Мурильо, чьи работы украшали несколько церквей. Мадам Лемэр из вежливости соглашалась с ним. Панье в бешеном темпе заставил нас обежать крепостные стены и не произнес при этом ни слова. Потом внезапно остановился перед музеем, заявив, что его интересует Мурильо. Мадам Лемэр пошла с ним, а я осталась с Сартром смотреть на море. Панье оставался угрюмым до вечера.

В Гранаде мы на четыре дня остановились в гостинице «Альгамбра»: каждый располагал временем по своему усмотрению, что помогло избежать конфликтов. Но расхождения усилились, мадам Лемэр и Панье вышли в город лишь для того, чтобы увидеть собор. Нас с Сартром настоящее интересовало не меньше прошлого. Мы несколько часов бродили по дворцу Альгамбра и вместе с тем провели целый день, раскаленный и пыльный, на улицах и площадях, где жили современные испанцы. Ронда показалась Сартру мертвым селением, лишенным истинной красоты; дома, не отличавшиеся особым изяществом, патио, меблировка, безделушки наводили на него скуку. «Это все дома аристократов, не представляющие никакого интереса», – заявил он. «Разумеется, это не жилища пролетариев», – заметил Панье.

Заведомо экстремистские взгляды Сартра начали его раздражать; он с легким сердцем сносил их, пока видел в них всего лишь словесные порывы; но если они затрагивали чувства Сартра, его мысль, его позиции, то это создавало пропасть между двумя дружками. Панье имел все основания поднимать их на смех, поскольку Сартр практически сам же опровергал их; он путешествовал как зажиточный мелкий буржуа и не сетовал на это; какова была цена этих взглядов, если он заимствовал их у класса, к которому не принадлежал? Панье был последователен, он целиком разделял буржуазный либерализм, тогда как Сартр не нашел способа воплотить свою симпатию, склонявшую его в сторону пролетариата; его позиция была слабее. Тем не менее Панье не любил, когда его буржуазная и протестантская убежденность оспаривались левизной Сартра. Со своей стороны, он являл собой Сартру образ просвещенного гуманиста, каковым тот не желал быть, хотя ему не удавалось от него отмежеваться. Каждый открывал себя в другом обличье, которое тревожило. Такие серьезные расхождения, пока еще безобидные, безусловно, стали глубинной причиной их споров.

Изо дня в день отношения обостряло и то, что Панье не слишком нравилось наше общество; никогда еще он не совершал с мадам Лемэр столь длительного путешествия и наверняка предпочел бы остаться с ней наедине. Машину вел он: если учесть жару и состояние дорог, то к вечеру он очень уставал, а ему еще надо было заниматься машиной, идти в гараж; позже он ставил нам в упрек неучастие в этих заботах, думаю, что свою неумелость мы превратили в удобное алиби. Панье намеренно погружался в свою угрюмость. Сартр, со своей стороны, поддавался гневным вспышкам. «Вы похожи на инженера», – говорила ему я, когда лицо его мрачнело. Услышав такое, он иногда начинал улыбаться, но не всегда. В Кордове при 42-градусной жаре оба дружка оказались на волосок от разрыва.

Были у нас, однако, и очень счастливые минуты. Мы единодушно полюбили белые деревни Андалусии, оголенные до середины ствола пробковые дубы, крутые берега, наступление сумерек над сьеррами. Несмотря на ослепительную панораму африканского берега, открывавшуюся нам за морем, мы все вместе ощутили уныние Тарифы; на обед у нас была рыба, плававшая в ужасном масле; к нам подошел мальчик лет двенадцати. «Вам везет! – сказал он разрывающим душу тоном. – Вы путешествуете, а я никогда отсюда не уеду». Мы подумали, что, действительно, он состарится в этом глухом краю земли и с ним никогда ничего не произойдет. Четыре года спустя у него наверняка что-то случилось, но что?

На обратном пути наши друзья решили отправиться в Париж, а мы остановились в Тулузе. За два дня Камилла показала нам город, который Сартр знал плохо и где я никогда не бывала; она знала множество историй о каждом камне, о каждом кирпиче и очень хорошо их рассказывала. Иногда она была способна забыть о своих мистификациях, заинтересовавшись миром именно в там виде, в каком он представал перед ней: такой реализм был ей к лицу; в ресторане на открытом воздухе, на берегу Гаронны, куда она привела нас ужинать, она рассказывала о тулузской буржуазии, о домах свиданий и их клиентуре, о «просвещенном любителе» и его семье. Слушая ее, оставалось только удивляться, как могла она тратить время на создание «Тени». Наверняка у нее было больше шансов на успех с романом, который она только что начала писать, назвав его «Плющ». Он основывался на опытах ее молодости, в нем она вывела себя и Зину. Писала она его по ночам, от полуночи до шести часов утра, рассказывала нам Камилла. «Да, именно так нужно работать: по шесть часов каждый день!» – заметил Сартр, сожалевший в тот год, что слишком мало продвинул свое «Дело о случайности». Камилла не вызывала у меня больше ни ревности, ни зависти: только чувство соперничества. Я пообещала себе последовать ее примеру в упорстве.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
1 - 1 21.08.18
2 - 1 21.08.18
Пролог 21.08.18
Часть первая
Глава I 21.08.18
Глава II 21.08.18
Глава III 21.08.18
Глава II

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть