МАРГАРИТА

Онлайн чтение книги Жизнь в цвету La Vie en fleur
МАРГАРИТА



5 июля

Выйдя в пять часов из Бурбонского дворца[461]Бурбонский дворец — место заседаний палаты депутатов., я наслаждался воздухом и светом. Небо было прозрачно, вода сверкала, листва на деревьях дышала свежестью; все располагало к блаженной праздности. По мосту Согласия, устремляясь к Елисейским полям, катились ландо и пролетки, уносившие с собой женщин, чьи лица можно было ясно разглядеть, потому что сегодня у каждой коляски был откинут верх. Мне доставляло удовольствие смотреть, как они проносятся мимо, словно исчезающие и тут же возрождающиеся вновь надежды. Каждая из них оставляла после себя впечатление ослепительной вспышки и особый аромат. Мне кажется, что рассудительный человек не должен требовать большего от красивых женщин. Ослепительная вспышка и аромат! Как часто минувшая любовь не оставляет по себе и такого воспоминания. Впрочем, в этот день, если бы даже сама Фортуна катила передо мной свое быстрое колесо по проезжей части моста Согласия, я бы не протянул руки, чтобы схватить богиню за ее золотые волосы. Я не желал ничего; я обладал всем. Было пять часов дня, и до обеда я был свободен. Да, свободен. Я мог в течение двух часов гулять, дышать воздухом, смотреть по сторонам, ни с кем не разговаривать и вволю мечтать. Я говорю, что обладал всем. Счастье сделало меня эгоистом. Я воспринимал все, что меня окружало, как великолепную живую картину, созданную специально для того, чтобы радовать мой взгляд. Мне казалось, что и солнце светит только для меня и что для меня оно льет на реку потоки своих пламенных лучей. Мне казалось, что вся эта веселая и пестрая толпа кишит здесь лишь для того, чтобы как-то скрасить мое одиночество, не выводя меня из него. Я также склонен был полагать, что все эти люди мелки, что у них нет ничего, кроме внешней представительности, что все они марионетки. Вот какие мысли приходят на ум, когда не думаешь ни о чем. Можно извинить их человеку, чья голова вот уже десять лет забита политикой и законодательством и который растрачивает свою жизнь на ничтожные делишки, называемые государственными делами.

Для широкой публики закон есть нечто абстрактное, не имеющее ни формы, ни цвета. Для меня закон — это стол с зеленым сукном, сургучные печати, бумага, перья, чернильные кляксы, свечи под зелеными колпачками, фолианты, переплетенные в телячью кожу; официальные бумаги, только что вышедшие из-под печатного станка, еще влажные и пахнущие типографской краской; совещания в зеленых кабинетах, папки, дела, спертый воздух, газеты, речи; закон наконец, — это уйма всевозможных вопросов, бесчисленное множество забот, которые завладевают всем вашим временем, отнимают у вас и утренние часы, подернутые легкой дымкой, и яркие дневные часы, и обагренные закатом вечерние часы, и тихие ночные часы, полные молчаливых раздумий. Эти заботы лишают вас обладания собственным «я» и доводят до того, что вы перестаете себя узнавать.

Вот и у меня так получилось. Я оставил там свое «я». Оно рассеялось по служебным запискам и докладам. Исполнительные молодые чиновники подшили частичку его в каждую из своих прекрасных зеленых папок. После этого я стал жить без своего «я», как, впрочем, живут все политические деятели. Но это самое «я» — удивительно тонкая штучка. О, чудо! Оно внезапно вернулось ко мне на мосту Согласия. Да, это было оно. И оно даже не особенно пострадало от своего пребывания среди заплесневелого бумажного хлама. Как только оно пришло ко мне, я вновь обрел себя, осознал, что существую на свете, а ведь я не замечал этого целых десять лет. «Ну, что ж! — сказал я самому себе. — Раз я существую, не так уж плохо знать об этом. Я даже немедленно извлеку для себя пользу из этого знания и прогуляюсь для души по Елисейским полям».

И вот я оказываюсь у пьедестала коней Марли[462]Кони Марли — две скульптурные группы работы Кусту, поставленные в начале проспекта Елисейских полей; ранее стояли во дворце Марли. исполненный большей ретивости, чем эти благородные животные, и вступаю на широкий проспект, начало которого отмечено их вечно поднятыми каменными копытами. Экипажи движутся один за другим бесконечной лентой, похожей на темный, искрящийся поток горной смолы и лавы; дамские шляпки в этом потоке кажутся какими-то цветами. Как все, что видишь в Париже, это одновременно и грандиозно и мило. Я зажигаю сигару и, не глядя ни на что в особенности, вижу все. Наслаждение, испытываемое мной, настолько остро, что это меня даже пугает. Я курю первую сигару за десять лет. У себя в кабинете я обычно зажигал по десятку сигар на дню, но я давал им сгорать, обкусывал, изжевывал, тратил попусту; я их не курил. А сейчас я на самом деле курю, и дым, который идет от моей сигары, — это дымок поэзии: он распространяет вокруг себя очарование и прелесть.

Каким занятным кажется мне все, что я вижу вокруг! Пестрые выставки товаров в лавчонках, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга, восхищают меня. Вот, например, лавка, перед которой я не могу не остановиться. С особенным вниманием я разглядываю лакричную настойку в графине. В полированных стенках графина отражаются уменьшенные до крошечных размеров деревья, женщины, небо. Графин увенчан лимоном, и благодаря этому украшению в нем чудится что-то восточное. Однако привлекает он меня не формой своей и не цветом. Я не могу оторвать от него глаз, потому что он напоминает мне детство. При виде его множество чарующих образов всплывает в моей памяти. Я мысленно переношусь в ту божественную пору, когда я был чистым и невинным ребенком. Ах, чего бы я только не отдал, чтобы снова стать маленьким и выпить стаканчик лакричной настойки!

В лавочке рядом с графинам, наполненным лакричной настойкой, и бутылью смородинного сиропа я нахожу все, что восхищало меня в детстве. Вот они — кнутики, трубы, сабли, ружья, патронташи, пояса, гусарские сумки. Эти волшебные игрушки дали мне возможность испытать, между пятью и девятью годами, судьбу Наполеона. Увешанный своим воинским снаряжением стоимостью в тринадцать су, я познал ее, эту чудесную судьбу, познал ее всю целиком, — за исключением Ватерлоо и ссылки, ибо я всегда был победителем. А вот эпинальские картинки[463]Эпинальские картинки — лубочные картинки, издававшиеся в городе Эпиналь., по которым я впервые начал разбираться в знаках, открывающих ученым обрывки вселенской тайны. И впрямь, разве самая скверная картинка, раскрашенная по шаблону в одной из вогезских деревень, не является сочетанием рисунков с подписями к ним? А что такое вся наука, как не рисунки с подписями?

Я обязан эпинальским картинкам наиболее ценными, наиболее полезными знаниями. Таких знаний мне не довелось почерпнуть в книжонках по истории и по грамматике, которые меня заставили выучить мои школьные учителя. Дело в том, что эпинальские картинки — это сказки, а сказки — это судьба. Благословенно детство, питающееся сказками! Оно предвещает зрелость, отмеченную воображением и мудростью. Вот как раз и Синяя птица![464]Синяя птица. — Речь идет об одноименной сказке писательницы г-жи д'Онуа (XVII в.) Синяя птица — символ верной любви и мечты о счастье. Та самая, моя! Я узнаю ее по хвосту, вздымающемуся султаном. Она, она! Я едва удерживаюсь от желания броситься на шею продавщице и расцеловать ее в обе щеки, хотя щеки у нее дряблые и размалеваны красной и желтой краской. Синяя птица! Чем только я ей не обязан! Если я сделал что-либо хорошее на свете, то лишь благодаря ей.

Когда мы вместе с министром подготовляли какой-нибудь закон, в моем мозгу внезапно проносилось воспоминание о Синей птице, врываясь в самую гущу законодательных и парламентских текстов.

В подобные минуты я думал о том, что душе человеческой присущи безграничные желания, невероятные метаморфозы и возвышенная печаль, и под влиянием этих размышлений я придавал тому или иному параграфу законопроекта более широкий, более человечный смысл, вкладывая в него больше уважения к правам души и законам естества. Такой параграф неизменно наталкивался в палате на энергичную оппозицию. Рекомендации Синей птицы редко находили поддержку в комиссиях. Все же парламент принял некоторые из них.

Вдруг я замечаю, что не один я разглядываю лавку, стоя на улице, под открытым небом. Перед выставкой великолепных вещей застыла маленькая девочка. Она стоит ко мне спиной; я вижу ее длинные светлые волосы, покрытые темно-красной бархатной шапочкой; они ниспадают волнами и рассыпаются по большому гипюровому воротнику и по платью того же цвета, что и шапочка.

Нельзя описать словами их цвет (я не знаю более прекрасного цвета), но можно сказать, каков их свет: от них струится свет яркий, чистый и переливчатый, золотистый, как солнечные лучи, и бледный, как мерцание звезды. Даже более того! Они не только сияют: они еще и текут; им присуще великолепие света; но им присуща также и прелесть кристально чистой воды. Мне даже кажется, что, будь я поэтом, я бы написал об этих волосах столько же сонетов, сколько их написал Хосе-Мария де Эредиа[465]Хосе-Мария де Эредиа (1842–1906) — французский поэт из группы «Литературный Парнас», автор книги сонетов «Трофеи» (1893). о завоевателях из Золотой Кастилии. Мои сонеты были бы не менее красивы; но зато в них было бы больше теплоты. Насколько я могу судить, девочке годика четыре, может быть, пять. Личика ее мне не видно: моему взору доступны только кончик ушка, более тонко выточенный, чем самая изысканная драгоценность, и чистая линия щеки. Девочка не шевелится. В левой руке она держит серсо. Другую ручку она подняла к губам, и мне кажется даже, что от чрезмерной сосредоточенности она кусает себе ногти. Что разглядывает она с таким вожделением? В лавке продается не только вооружение и лакричная настойка для храбрых вояк. Сверху, под навесом, укреплены мячи и скакалки. Среди выставленных товаров имеются куклы, изображающие младенцев; их полые тела сделаны из папье-маше. Они улыбаются, как идолы, на которых весьма походят своей нелепой формой и своей безмятежностью. Куколки стоимостью в тринадцать су, одетые служанками, смотрят на нас, широко расставив свои короткие ручки, настолько легкие, что они дрожат от малейшего дуновения. Но девочка, волосы которой сделаны из текучего света, не глядит ни на куколок, ни на младенцев. Всем своим существом она тянется к прелестному малышу, чей ротик словно произносит обращенное к ней слово «мама». Он привешен к одному из столбов барака и висит там один. Он подавляет собой, затмевает все остальное. Увидев его однажды, видишь затем уже только его. Он предстает перед нами в полный рост, одетый в плотное трико, с белым чепчиком на голове и фланелевой слюнявкой, повязанной вокруг шеи; протягивая свои пухлые ручонки, он словно просит, чтобы его взяли на руки. Малыш влечет к себе сердце девочки, властно пробуждает в ней материнский инстинкт. Он восхитителен. Его лицо — это три маленьких пятнышка: два черных и одно красное — глаза и рот. Но глаза его выразительны, а от уст исходит призыв. Он совсем как живой.

Философы совершенно ни о чем не думают. Они равнодушно проходят мимо кукол. А между тем кукла есть нечто более значительное, чем статуя и чем идол. Женщина отдает кукле всю свою душу задолго до того, как становится женщиной в полном смысле слова; кукла вызывает в ней первый трепет материнства. Кукла — священна. Почему бы какому-нибудь большому скульптору не стать очень добрым и не заняться созданием образцов кукол, чьи лица одухотворялись бы под его пальцами и начинали светиться умом и красотой?

Наконец девочка выходит из своего молчаливого созерцания. Она оборачивается, и я вижу ее большие синие глаза, широко раскрытые от восхищения, нос, на который нельзя смотреть без улыбки, — беленький носик, очень напоминающий черные носишки щенят, — строго сложенные губы, нежный, удивительно изящный подбородок, немного бледные щеки. Я узнаю ее, конечно же узнаю, — с той инстинктивной уверенностью в своей правоте, которая бывает сильнее всяких убеждений, подкрепленных всевозможными доказательствами. Конечно же, передо мной она, передо мной то, что осталось от самой обаятельной из женщин.

Я хочу бежать и не могу оторваться от девочки. Ее волосы из живого золота — это волосы ее матери, а синие глаза — глаза матери. О, дитя той, с кем связаны все мои мечты и все мои страдания! Я хочу сжать тебя в своих объятиях, украсть, унести…

Но вот приближается гувернантка; она подзывает ребенка, берет его за руку и тянет за собой.

— Пойдем, Маргарита, пойдем, домой пора.

И Маргарита, бросив прощальный, полный грусти взгляд на малыша, протягивающего к ней ручки, нехотя тащится за долговязой, одетой в черное женщиной, чья голова увенчана страусовыми перьями.





* * *

10 июля

— Жан, дайте мне папку номер сто семнадцать… Итак, господин Бошрон, закончим циркуляр. Пишите: «Я особо обращаю Ваше внимание на нижеследующее, г-н префект. Необходимо в кратчайший срок пресечь известные злоупотребления, которые, в том, в том случае, если они будут продолжаться, поведут… поведут… Я особо обращаю Ваше внимание на нижеследующее, г-н префект. Необходимо в кратчайший срок пресечь известные злоупотребления…» Пишите, господин Бош-Бошрон

Но Бошрон, мой секретарь, весьма вежливо замечает мне, что я все время диктую одну и ту же фразу. Жан почтительно кладет на мой стол папку.

— Что это такое, Жан?

— Господин начальник, это папка номер сто семнадцать, которую вы просили.

— Я просил папку номер сто семнадцать?

— Да, господин начальник.

(Жан смотрит на меня с тревогой и удаляется.)

— На чем мы остановились, господин Бошрон?

— «Необходимо в кратчайший срок пресечь известные злоупотребления…»

— Вот именно… «…злоупотребления, которые поведут ко все большему падению престижа должностных лиц в глазах населения и к их превращению…» Превращение… Сколько тайн сокрыто в этом слове! Стоит мне произнести его, как я погружаюсь всем своим существом в мир каких-то спутанных мыслей и чувств.

— Прошу прощения, господин начальник…

— Что вы сказали, господин Бошрон?

— Будьте любезны повторить, господин начальник; я не совсем уловил смысл того, что вы продиктовали.

— В самом деле, господин Бошрон? Может быть, я выразил свои мысли не вполне ясно. Что ж, остановимся на этом, пожалуй. Дайте мне то, что я продиктовал. Я окончу сам.

Бошрон передает мне записанное им под мою диктовку, собирает свои бумаги, откланивается и уходит. Оставшись в кабинете один, я с тупым вниманием изучаю обои — это какой-то войлок зеленого цвета, местами пожелтевший; рисую человечков на листе бумаги; хочу писать; ведь в конце концов министр уже трижды требовал этот циркуляр и дал обещание депутатам большинства немедленно разослать его префектам. Надо, чтобы он его получил. Я перечитываю написанное: «…ко все большему падению престижа должностных лиц в глазах населения и к их превращению…» Я сажаю кляксу, затем пририсовываю ей волосы и превращаю ее в комету. Я думаю о волосах Маргариты. В тот день, на Елисейских полях, золотистые нити, свернувшиеся изящными кольцами, сверкали удивительно ярко, выбиваясь из легких локонов. Такие волоски можно увидеть на миниатюрах XV века и даже на более старинных. Данте говорит в «Новой жизни»: «Однажды, когда я был занят тем, что рисовал ангельские головки…» Вот и я тоже пытаюсь рисовать на министерском циркуляре ангельские головки… К делу. К делу! «…должностных лиц в глазах населения и к их превращению… к их превращению…» Почему я больше ничего не в силах написать после этого слова? Почему я мечтаю сейчас, почему я все время мечтаю после того, как в закатный час одного погожего дня на мосту Согласия ко мне вернулось мое «я»? Превращение? О боже, владыка тайн, о природа, о истина! Если бы та, чье имя я уже четыре года не смею произнести, умерла сразу же, как только дала жизнь Маргарите, я верил бы, я знал бы, — с единственной убежденностью в своей правоте, — что душа матери вселилась в дочь и что обе они одно и то же существо.





* * *

1 ноября

Все обстоит прекрасно. Я снова утратил свое «я». Оно вернулось в зеленые папки. Папка номер 117 содержит в себе немалую его часть. Я закончил мой циркуляр. Он написан в хорошем административном стиле. У нас есть недурной закон, который мы быстренько проведем еще до каникул. Мой министр каждый день выступает в палате. По ночам я правлю гранки с его речами.

Если Синяя птица и навещает меня порой в одном из кабинетов Бурбонского дворца, то лишь с целью дать мне совет смягчить какое-нибудь слишком резкое выражение; она никак не будит моей фантазии. Я не знаю, живу я счастливой или несчастливой жизнью, потому что вовсе не знаю о том, что живу на свете. Я не отличаю своих вещей от чужих; я взял по ошибке и носил три дня шляпу достопочтенного графа де Меродака, ничуть о том не подозревая. А между тем подобную шляпу — что-то вроде романтического боливара[466]Боливар — широкополая шляпа, названная по имени политического деятеля Латинской Америки Боливара (1783–1830). — никто, кроме этого старого дворянина, в наши дни не наденет. Выглядел я в ней преуморительно, как мне сказали потом, но сам я себя не видел. А если бы случайно и увидел, то не обратил бы никакого внимания на то, что вижу, так как это не относится к политике. Я больше не личность; я часть административной машины. Сегодня мне не нужно править какую-либо речь или отправляться на официальный прием. Я надел домашние туфли. В домашних туфлях всегда находишь кое-что от своего «я». Вот я сижу в своей комнате, у своего камина и замечаю, что сижу именно здесь. Право же, было бы любопытно взглянуть, узнаю ли я себя в зеркале. Посмотрим… Гм! Не очень-то… Не думал, что у меня такой важный и благопристойный вид.

Вижу, вижу, что должен принимать себя всерьез. Правда, я с этим изрядно запоздал, но ведь и не мне же следовало начинать.

Я — лицо почтенное и отношусь к себе с почтением. Но что делать — я себя не узнаю! И меня не тянет возобновить это знакомство: оно, должно быть, окажется скучным. Нет, мне совсем не хочется вступать в беседу с этим важным и холодным господином, который подражает всем моим движениям.

Зато если бы я только осмелился, то охотно свел бы дружбу вот с этим мальчишкой, которого я вижу на миниатюре в овальной рамке, прислоненной к зеркалу. Он строит замок из костяшек домино. Какой славный мальчик! Мне очень хочется позвать его и сказать: «Давай поиграем вместе, ладно?» Ио, увы! Он далеко, очень далеко от меня. Это я сам, — такой, каким я был сорок лет тому назад. Он мертв, мертв так же безнадежно, как если бы я лежал засыпанный землей в запечатанном свинцовом гробу. Ибо что общего между ним и мною? В чем продолжаю я его сегодня? Чем напоминают мои карточные домики его башню из костяшек домино?

Мы, несчастные, говорим, что живем, тогда как в действительности мы умираем тысячу раз.

Правда, я вспоминаю, как я играл вечерами, в то время как моя мать вышивала, сидя тут же рядом у стола и порою бросая на меня простой и ясный взгляд — один из таких взглядов, которые заставляют горячо любить жизнь и благословлять бога, вселяют мужество, достаточное более чем для двадцати битв. Священные воспоминания, я храню вас в душе как драгоценный бальзам, который до самого конца будет смягчать мне горечь жизни и страх смерти. Но продолжает ли жить во мне тот ребенок, каким я был тогда? Нет, Он мне чужд; я чувствую, что могу любить его без всякого эгоизма и оплакивать без отчаяния. Он умер, унеся с собой мое блаженное неведение и мои беспредельные надежды. Мы все умираем на заре. И маленькая Маргарита, — это прелестное воплощение расцветающей жизни, — сколько уж раз она умерла, какая глубокая пропасть безвозвратного забвения, заполненная останками мыслей и чувств, разверзлась в ее пятилетней душе! Я чужой для нее человек, случайный прохожий, лучше знаю ее жизнь, чем она сама. Чего стоят после этого речи о чувстве собственного «я» и о самосознания личности!

О боже, боже! Что мы собой представляем! В какую ужасную бездну мы бы неудержимо погружались, если бы у нас было время думать вместо того, чтобы сочинять законы или сажать капусту! Я хочу сбросить с ног домашние туфли и выкинуть их в окно, ибо они снова вызвали у меня ощущение того, что я существую. Жизнь выносима только при условии, что о ней не думаешь.





* * *

5 июля

Сегодня ровно год, как я встретил перед лавочкой на Елисейских полях дочь той, которая открыла мне красоту мира.

Я был счастлив, пока не увидел ее. Но я не знал поэзии, разлитой во вселенной, мне была неведома печальная радость любви. Я впервые увидел Мари в страстную пятницу, в концерте духовной музыки; она пришла сюда, сопровождая своего отца, старого дипломата-меломана, завсегдатая концертов при всех европейских дворах. На ней было строгое черное платье, и эта траурная одежда символ отрешенности от мира — лишь еще больше подчеркивала живой трепет и земное очарование ее сверкающей красоты. Увидев ее, я испытал чувство, по-видимому весьма похожее на религиозный восторг. Я был уже не очень молод; неустойчивость моего жизненного положения, все еще зависевшего от политических превратностей, а также моя природная робость лишали меня всякой надежды. Я часто встречался с Мари в доме ее отца; она проявляла ко мне искреннее дружеское расположение, но в нем не было ничего, что могло бы поощрить искания. Несомненно, ей и в голову не приходило, что меня можно полюбить.

А я… видя ее и слыша звуки ее голоса, я ощущал сладостное волнение, одного воспоминания о котором, хотя от него щемит сердце, достаточно, чтобы вдохнуть в меня любовь к жизни.

И все же — не странно ли? — я мечтал слышать и видеть ее постоянно, я был бы счастлив умереть у ее ног, но я не мечтал о браке с ней. Нет, какая-то безотчетная тяга к гармонии не допускала, чтобы к моей любви примешалось желание. Люди скажут: то была не любовь. Не знаю, что это было, знаю лишь, что это заполняло всю мою душу.

Тем не менее чувство, которое жило во мне, было, по-видимому, человеческим чувством, потому что я порой нахожу в произведениях поэтов — у Вергилия, Расина, Ламартина — пламенные и нежные слова, правильно выражающие его.

Поэты говорили, я чувствовал. Я мог только молчать: никто никогда не узнает, какие чудеса совершила в моей душе эта девушка. Очарование длилось два года; потом она объявила мне, что выходит замуж. Я уже сказал, что моя любовь очень похожа на религиозное чувство. Она грустна, но грусть не лишает ее сладости. Горе не подтачивает ее. В страдании она черпает живительную горечь, которая ее укрепляет. Сообщенное мне известие я принял с кроткой стойкостью, обычно порождаемой самоотречением. Мари вышла замуж за человека старше меня, вдовца, почти старика; происхождение и богатство предопределили его участие в общественной деятельности, в которой он проявил надменный ум и бестактность, свойственную отважным людям. Несмотря на то, что я подвизался в кругу не столь высокопоставленных лиц, у меня было с ним несколько встреч делового характера. Партии, к которым я и он принадлежали, были очень близки одна к другой, но когда мы встречались, между нами неизменно возникали довольно резкие столкновения; и, хотя газеты объединяли нас в своих симпатиях или, еще чаще, в своей ненависти, мы отнюдь не были друзьями — далеко нет! — и избегали друг друга тщательнейшим образом.

Я присутствовал на свадьбе. Я увидел Мари, — и всегда она будет являться мне такой — в белом платье и кружевной фате. Она была немного бледна и очень красива. Без явной причины ее вид внезапно поразил меня; таким хрупким показалось мне это прекрасное, высоко одухотворенное создание. Она как будто ни на кого, кроме меня, не произвела подобного впечатления, но, к несчастью, оно соответствовало действительности. Больше мне не пришлось увидеть Мари.

Она умерла через три года после замужества, оставив десятимесячную девочку. Какое-то чувство умиленной взволнованности всегда привлекало меня к этому ребенку, к Маргарите, дочери Мари. Неудержимое желание видеть ее овладело мной.

Девочка росла в***, близ Мелена, где ее отцу принадлежал дом, окруженный великолепным парком.

Однажды я отправился в***; я долго бродил вокруг паркового рва, подобно вору; наконец я увидел Маргариту в просвете между деревьями на руках кормилицы, одетой в черное.

На девочке была шапочка с белыми перьями и шубка с вышивкой. Я не смог бы объяснить, чем она отличалась от других детей, но мне она показалась самым красивым ребенком в мире. Была осень. Ветер раскачивал ветки деревьев и кружил над землей сухие листья. Сухие листья покрывали длинную аллею, по которой проносили одетого во все белое ребенка. И я был охвачен безграничной тоской. Возле клумбы с цветами такой же нежной белизны, как младенчество Маргариты, старый садовник, который собирал опавшие листья, приветствовал с улыбкой свою маленькую госпожу. Держа в одной руке грабли, в другой шапку, он заговорил с девочкой весело и непринужденно, как обычно говорят уже ни о чем не думающие старики. Но она не слушала его; протягивая маленькую ручонку, похожую на звезду, она искала грудь кормилицы. Душевно разбитый, я поспешил уйти, а кормилица тем временем продолжала свой путь по аллее, и я слышал, как жалобно шуршат при каждом ее шаге сухие листья.





* * *

10 июля

Председатель палаты депутатов встает и говорит: «Ставлю на голосование порядок дня, предложенный господами *** и ***».

Премьер-министр говорит со своей скамьи: «Правительство не принимает этого порядка дня».

Председатель звонит в колокольчик и говорит: «Поступило требование произвести всеобщий опрос. Переходим к голосованию. Депутаты, согласные с порядком дня, предложенным господами *** и ***, благоволят опустить в урну бюллетень белого цвета, несогласные — бюллетень синего цвета».

В зале возникает сильное оживление. Депутаты с шумом устремляются в кулуары, а приставы тем временем проносят между скамьями жестяные урны. Кулуары заполняются снующей, кричащей, жестикулирующей толпой. Мелькают степенные молодые люди и взбудораженные старички. Выкликают имена, в воздухе летают цифры.

— Одиннадцать голосов.

— Нет, девять,

— Отмечают присутствующих,

— Восемь голосов против.

— Да нет же, нет! Восемь за!

— Как? Поправка принята?

— Да.

— Министерство свергнуто?

— Да.

— Ого!

В кулуарах слышится колокольчик председателя. Зал снова заполняется людьми.

Председатель, стоя у своего стола с бумагой в руке, в последний раз звонит в колокольчик и произносит:

— Оглашаются результаты голосования по предложенному господами *** и *** порядку дня. Число депутатов, участвовавших в голосовании, — четыреста семьдесят, абсолютное большинство — двести тридцать шесть голосов; за принятие порядка дня подано двести тридцать девять бюллетеней; против — двести тридцать один. Порядок дня палатой принял

Поднимается невообразимый шум. Министры встают со своих мест и направляются к выходу. Их немногочисленные друзья украдкой пожимают им руки. Свершилось: они низвергнуты. Они пали. Вместе с ними исчезаю и я. Отныне я — ничто. Я смиряюсь со своей участью, но сказать, что я ей очень рад, было бы слишком. Конец моим треволнениям и утомительным обязанностям! Я снова свободен; но не по своей доброй воле. Поражение — вот что возвращает мне свободу и покой. Поражение почетное, но весьма огорчительное, ибо удар нанесен не только нам, но и нашим идеям. Сколь многое рушится, увы, вследствие нашего падения: и благосостояние страны, и общественная безопасность, и спокойствие в умах; с нами уходят тот дух предусмотрительности, та верность принципам, благодаря которым народы становятся могущественными. Я тороплюсь пожать руку моему министру, гордый тем, что добросовестно служил такому выдающемуся начальнику. Затем, прорвавшись сквозь толпу, которая скопилась перед Бурбонским дворцом, перехожу через Сену и медленно иду по направлению к церкви святой Магдалины.

В начале бульвара я увидел тележку с цветами, остановившуюся у края мостовой. Молодая цветочница, стоя между оглоблями тележки, составляла букетики фиалок. Подойдя к ней, я попросил дать мне один букетик. Тут я заметил, что в тележке, среди цветов, сидит четырехлетняя девочка. Она пыталась своими маленькими пальчиками делать такие же букеты, как и ее мать. Когда я приблизился, девочка подняла голову и протянула мне, улыбаясь, все цветы, которые держала в ручках. И отдав их мне — все, до единого, — она наградила меня еще и воздушными поцелуями.

Я был чрезвычайно польщен. «Должно быть, — сказал я себе, — у меня довольно симпатичный вид, если при моем появлении в глазах ребенка светится такая радость».

— Как тебя зовут? — спросил я девочку.

— Маргарита, — ответила мне ее мать.

Часы показывали половину седьмого. Рядом был газетный киоск. Я купил газету. Едва взглянув на нее, я сразу же увидел, что меня взяли в оборот. Политический обозреватель, оценив моего министра как личность вредоносную, тут же, на первой полосе, меня самого называл зловещей фигурой.

Но после воздушных поцелуев цветочницы Маргариты я не мог ему поверить. На душе у меня было легко, но вместе с тем я ощущал какую-то пустоту; я радовался и грустил одновременно.

Неделю спустя я отправился в ***, под Меленом, где незадолго перед тем снял домик поблизости от усадьбы, в которой росла Маргарита. Для меня эти места — лучшие в мире.

Подъезжая к станции, я высунул голову в окошко. Серебристая река текла между ивами и, прихотливо изгибаясь, терялась вдали. Но еще долго можно было угадывать ее повороты, следя за линией окаймлявших ее тополей. Город обнаруживал себя церковным шпилем и двумя колокольнями, выступавшими из зелени. И я воскликнул:

— Здесь место моего отдохновения, здесь тот камень, на котором я преклоню свою голову!





* * *

25 июля

Я с особенным удовольствием гуляю в Сен-Жане. Там, в ста шагах от города, находится лесок, или, вернее, полудикая поросль буков, кленов, ясеней, лип и сирени, небольшая рощица, нежно шелестящая при дуновении ветерка. Обнаружив ее, я был ею восхищен. Я в нее влюбился и пообещал себе изучить ее, дерево за деревом, найти в ней самые скромные растеньица — вязель и бадан, рассмотреть, не растет ли в тени больших деревьев соломонова печать. Я одержал слово и сегодня решил приступить к изучению флоры и фауны моего лесочка.

Около часа я пролежал в траве с книгой и вдруг услыхал тихий плач. Подняв глаза, я увидел плачущую девочку и рядом с ней старика. Это был именно старик: у него было длинное, очень бледное лицо, потухшие глаза, отвислая челюсть. Он держал в руке детскую скакалку и сосредоточенно смотрел на ребенка. Потом он отвернулся, чтобы отереть со щеки слезу.

Тогда я смог разглядеть его черты и сразу же узнал его: это был X***, отец Маргариты. Мне стало жутко: настолько болезнь и горе исказили его некогда гордый облик. На его лице было написано неподдельное отчаяние: казалось, он молит о помощи.

Я подошел к нему, и в ответ на мое предложение оказать ему содействие, если это только будет в моих силах, он объяснил мне, что произошло: мяч, которым играла девочка, застрял на дереве; тогда он подбросил свою палку, чтобы сбить мяч, но палка тоже не вернулась. Он был просто убит.

Несколько лет тому назад этот человек нанес тяжелое поражение английской дипломатии и энергично способствовал усилению французского влияния в Европе. Затем он с честью пал и удалился в отставку, сопровождаемый широкой и почетной непопулярностью. А сейчас его выдающийся ум был бессилен перед таким обстоятельством, как детский мяч, залетевший на дерево. Вот она, непрочность человеческой природы! Какое-то предчувствие мешало мне посмотреть прямо в лицо его дочери, дочери Мари. Но, посмотрев, я уже не мог выйти из тягостного созерцания. Это не был больше тот беленький и свежий ребенок, которого я видел на Елисейских полях. Маргарита выросла и похудела, лицо ее стало желтым, как воск. Печальные глаза очерчивала густая синева. А виски… Чья незримая рука запечатлела на обоих ее висках зловещие пятна, похожие на темные фиалки?

— Там, там, там! — повторял старик, вытягивая руку, которая не слушалась его и ходила во все стороны.

Прежде всего надо было ему помочь.

Забросив на дерево камень, я без труда сбил мяч; X*** радовался, как ребенок, когда мяч упал на землю. Меня он не узнал. И я ушел прочь, чтобы избавить его от необходимости благодарить за услугу и чтобы самому избавиться от тоски, охватившей меня при виде дочери Мари, Маргариты, — такой, какой она стала сейчас.





* * *

10 августа

Я редко выхожу из дома. Я не ощущаю больше красоты мира. Вернее, роскошные и упоительные зрелища природы доставляют мне страдание. Целыми днями я мараю бумагу и пытаюсь рассеять скуку, вызывая в памяти полустершиеся образы, связанные с моим детством. Все написанное мной будет сожжено. Я был бы весьма смущен, если бы эти страницы, впитавшие в себя мои мечты и слезы, попались на глаза людям серьезным. Что увидели бы на них серьезные люди? Какие-то детские личики?..





* * *

20 августа

Сегодня я пошел погулять вдоль реки, голубые воды которой отражают растущие над ней ивы и раскинутые по ее берегам белые домики. Бегущая вода имеет свою особую прелесть. Ее светлая лента увлекает за собой праздных мечтателей.

Речка привела меня к замку де ***, где состоялось обручение Мари, где она скончалась и где родилась Маргарита. Сердце мое замерло, когда я увидел знакомую мне мирную обитель; кто сказал бы, глядя на белый, украшенный колоннами фасад, свидетельствовавший лишь о благополучии и достатке, что еще так недавно этот дом был погружен в глубокий траур!

Чтобы не упасть, я схватился за железные прутья парковой ограды и стал смотреть на широкие газоны, простиравшиеся вплоть до ступенек крыльца, которого касалось платье Мари. Я простоял несколько минут; потом в ограде отворилась калитка, появился X ***.

С ним и на этот раз была его дочь, но теперь она уже не могла передвигаться самостоятельно. Она лежала в маленькой коляске, которую катила перед собой гувернантка. Голова ее покоилась на вышитой подушке в тени полуспущенного верха коляски; девочка походила на украшенные филигранным серебром восковые фигурки мучениц, язвы и драгоценности которых созерцают в своих кельях испанские монахини. Отец ее был одет изысканным образом; на его нарумяненном и напудренном лице были заметны следы слез. Он приблизился ко мне нетвердой походкой, взял меня за руку и подвел к девочке.

— Ведь правда, сударь, — сказал он умоляющим тоном ребенка, — ведь правда, она совсем не изменилась с тех пор, как вы ее видели. Помните, в тот день, когда она закинула свой… свой мячик на… на дерево.

Коляска, которую мы молча сопровождали, остановилась в лесу Сен-Жан. Гувернантка опустила верх. Маргарита лежала откинувшись навзничь; в ее широко раскрытых глазах был ужас; вытягивая руку, она словно старалась отстранить от себя нечто такое, чего мы не видели. О, я догадался, чья незримая рука, отметившая некогда мать, касалась теперь дочери. Я упал на колени. Но призрак удалился. Маргарита приподняла головку и снова тихонько опустила ее на подушку. Я набрал цветов и благоговейно положил их на колени девочке. Она улыбнулась. Видя, что она оживает, я попытался развеселить ее с помощью цветов и песен. Свежий воздух и удовольствие вернули девочке утраченный ею вкус к жизни. Через час ее щеки чуть-чуть порозовели. Когда в воздухе стало свежо и пришло время расставаться, так как больной девочке пора было возвращаться домой, ее отец пожал мне руку и сказал с мольбой в голосе:

— Приходите завтра.





* * *

21 августа

Назавтра я пришел снова. У крыльца дома, построенного в стиле ампир, я встретил ***, домашнего врача г-на X ***. Я с ним немного знаком. Это сухонький старичок из числа тех, кого встречаешь всюду, где можно послушать хорошую музыку. Кажется, что он постоянно прислушивается к какому-то концерту, звучащему у него внутри. Он всегда во власти звуков, и над всеми чувствами у него господствует слух. Врач этот известен как специалист по нервным болезням. Некоторые утверждают, что он гениален, другие считают его сумасшедшим.

Во всяком случае, бесспорно, что он человек странный. Я увидел его, когда он спускался с крыльца, притоптывая ногой и выводя движениями указательного пальца и губ замысловатую ритмическую фигуру.

— Ну, доктор, — сказал я, и голос мой невольно задрожал, — как ваша маленькая больная?

— Она хочет жить, — ответил он.

Я продолжал настойчиво спрашивать:

— Вы ее спасете, не правда ли?

— Говорю вам, она хочет жить.

— Вы полагаете, доктор, что мы живем, пока хотим жить, и что смерть не приходит к нам без нашего согласия?

— Именно так.

Я пошел вместе с ним вдоль посыпанной гравием аллеи. Он на минуту задержался у калитки, задумчиво опустив голову, и повторил:

— Именно так. Но нужно действительно хотеть, а не только думать, будто хочешь.

Сознательная воля — это иллюзия, обманывающая только невежд. Те, кто полагает, что они хотят, лишь потому, что говорят себе — «я хочу», — просто глупцы. Настоящая воля — та, которую создают тайные силы, действующие внутри нас. Эта воля бессознательна, в ней сокрыто божественное начало. Она творит мир. Мы существуем благодаря ей. Когда она ослабевает, мы перестаем существовать. Мир хочет быть. Иначе его бы не было.

Мы прошли еще несколько шагов.

— Поглядите, — добавил он, ткнув концом своей палки в ствол дуба, чья большая голова, круглая и седая, возвышалась над нами. — Если бы этот молодец не хотел вырасти, то, скажите на милость, какая сила могла бы его к этому принудить?

Я больше не слушал его.

— Итак, вы надеетесь, — сказал я, — что Маргарита…

Но врач был упрямый старичок. Он удалился, бормоча: «Победа воли — это любовь».

Я посмотрел ему вслед: он шел мелкими семенящими шажками по крутому берегу реки, на ходу отбивая рукой такт.



Я быстро возвратился в дом и прошел к маленькой Маргарите. Увидев ее, я сразу же понял, что она хочет жить. Она была еще очень бледна и худа. Но глаза ее не казались уже такими большими, а веки такими бескровными, как прежде. Губы ее, еще недавно неподвижные, застывшие в немом молчании, теперь двигались, и с них слетала оживленная речь.

— Как вы поздно! — сказала мне она. — Идите сюда. У меня есть театр и артисты. Сыграйте мне хорошую пьесу. Говорят, что «Мальчик-с-пальчик» — это очень интересно. Сыграйте мне «Мальчика-с-пальчик».

Нетрудно догадаться, что я не отказал ей. Однако с самого начала этой затеи я столкнулся с большими трудностями. Я обратил внимание Маргариты на то, что артисты у нее — сплошь принцы и принцессы, а нам нужны дровосеки, повара и еще люди всякого звания.

Подумав минутку, она произнесла:

— Скажи, ведь принц, одетый поваром, будет очень похож на повара?

— Согласен.

— Ну вот, — оказала она, — мы сделаем дровосеков и поваров из принцев; их у меня слишком много.

Так мы и поступили. Это было мудро!

Какой дивный день мы провели вместе! За ним последовало много других таких же. На моих глазах Маргарита день ото дня все больше возвращалась к жизни. Сейчас она уже совсем здорова. Я тоже сыграл свою роль в этом чуде. Я обрел в себе частицу того дара, которым в изобилии обладали апостолы, излечивавшие больных возложением рук.



Примечание издателя. Я нашел эту рукопись в вагоне Северной железной дороги. Она публикуется без всяких изменений. Я только убрал некоторые имена, пользующиеся весьма широкой известностью.



Читать далее

МАРГАРИТА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть