ГРАФ МОРЕН

Онлайн чтение книги Жизнь в цвету La Vie en fleur
ГРАФ МОРЕН

Я был еще только взрослым школьником, когда Фонтанэ внезапно стал важной персоной благодаря своему диплому лиценциата прав, рано выросшей бороде и передовым убеждениям. Это было в 1868 году; он держал речи в собраниях молодых адвокатов и даже пописывал сатирические статьи в газетках Латинского квартала. Он приобретал известность, а его отец становился знаменитостью. Этим преимуществом мой друг пользовался с пленительной легкостью, свойственной ему во всех делах. Он бывал у меня уже не так часто, как раньше, но относился ко мне с прежней симпатией. Я был ему за это очень признателен. Однажды утром я имел удовольствие гулять с ним в Люксембургском саду. Это было весной; небо сияло; свет, проникавший сквозь листву, нежно касался глаз. В воздухе чувствовалась радость, и мне хотелось поговорить о любви. Но хотя в листве чирикали воробьи и на плече статуи сидел голубь, Фонтанэ сказал:

— Сообщаю тебе приятное известие. Господин Веле вступает на политическое поприще. Мы его наконец убедили. На предстоящих выборах в…ом избирательном округе Сены-и-Марны он выставит свою кандидатуру как независимый. На время выборов ему нужен личный секретарь. Я решил, что эта должность тебе подойдет.

— Не знаю, — ответил я, — гожусь ли я на это.

— О, — сказал Фонтанэ с той живостью и непринужденностью, которые придавали ему такое обаяние, — о, если бы для этой должности требовались решительность, инициатива, энергия, я бы не подумал о тебе. Я тебя хорошо знаю, ты в сущности не глуп; но у тебя нет порыва, нет непосредственности.

— Да, у меня этого нет.

Он прибавил:

— Тебе не хватает находчивости.

Я ответил:

— Правда! Мне ее не хватает.

Он прибавил:

— Ты несколько тяжеловесен, ты соня. Но о тебе нельзя судить по внешности, как обычно судят о людях. Не бойся. У господина Веле работать надо только по указке, и от тебя потребуется лишь немного прилежания.

Несмотря на его усилия убедить меня, я еще колебался; тогда он сказал:

— Положись на меня! Поработаешь три месяца с господином Веле; это тебя расшевелит.

Я никогда не испытывал ни малейшего желания расшевелиться, но полагаться на других мне всегда нравилось. Я положился на Фонтанэ. Было решено, что вечером я пойду в театр Французской Комедии, в ложу г-жи Фонтанэ-матери, и встречусь там с этой почтенной дамой и с г-ном Фонтанэ-отцом, старшиной сословия адвокатов, а он представит меня самому г-ну Веле.

— Значит, — спросил я у Фонтанэ, желая узнать о том, что интересовало меня больше всего, — господин Веле действительно выдающийся человек?

— Да, Веле — это сила, — уверенно ответил Фонтанэ.

— Охотно верю; я слышал это от многих. Но в чем именно его сила?

Фонтанэ пожал плечами и объявил, что я задаю нелепые вопросы. Я поверил ему без труда. Я всегда доверяю людям, которые считают, что я не прав.

Все-таки Фонтанэ соблаговолил прибавить, что г-н Веле отдал свою молодость делу освобождения народов.

Он служил добровольцем в Старом и Новом свете. Он сражался в Перу под начальством генерала Песета[467]Генерал Песет Хуан-Антонио (1810–1876) — участник освободительной войны Перу против Испании, президент Перуанской республики с 1864 по 1868 г. против испанцев; в Питтсбурге и при осаде Коринфа пол начальством генерала Шермана[468]Генерал Шерман Уильям (1820–1891) — военачальник армии северян во время гражданской войны США 1861–1865 гг. — против сторонников рабовладения; в Либерии под начальством Стефена Аллена Бенсона — против чернокожих с Мыса Пальм; в Варшаве под начальством Лянгевича[469]Лянгевич Мариан (1827–1887) — польский политический деятель, один из организаторов польского восстания 1863 г. — рядом с мадемуазель Пустовойтовой; на Кавказе под начальством Шамиля — против русских и, наконец, на борту невольничьего судна — один против всех.

— Что может быть прекрасней! — воскликнул я.

— Только Слово, — ответил Фонтанэ.

Вечером я, конечно, отправился в театр Французской Комедии. Я встретился там с г-ном Фонтанэ-отцом, и в антракте, перед статуей Вольтера, он представил меня г-ну Веле. Г-н Веле был окружен друзьями. Услышав мою фамилию, он мне кивнул. Он обошелся со мной благосклонно, но меня подавило его величие. Я так смутился, что спрятался за спиной его собеседников и стал его рассматривать. Он был похож на могучий поток, и я решил, что ему больше полувека. Он был довольно большого роста и высоко держал голову. Эта голова свидетельствовала о дарованиях и добродетелях, и нельзя было сразу решить, что именно преобладало. Его череп поражал не величиной; напротив, он был довольно маленький и узкий, но такой голый, такой желтый и гладкий, что, глядя на него, я представлял себе войны, открытия, далекие странствия, в которых он так щедро расточал свои силы. Этот череп отражал свет так ярко, что весь сиял, и нельзя уж было понять, озаряют ли его газовые рожки или солнца путешествий и сражений оставили на нем отблеск славы. Морщины, избороздившие лоб, не такие красивые, как хотелось бы, терялись в этом сиянии. Глаза были маленькие и серые, но зато необыкновенное величие придавал всему лицу нос. Своей невероятной длиной он вызывал какие-то глубокие мысли. Этот нос спускался отвесно между впалых щек до длинной седой бороды, которая украшала все лицо и ниспадала в мирном великолепии, как у сказочных царей и у миссурийских бизонов.

Как видите, у этого человека была почтенная внешность. Его большое сухощавое и крепкое тело покоилось на ногах, которые у другого человека показались бы плоскими, но они были обуты в отличные воинственные сапоги, настоящие сапоги героя.

Я услышал его голос:

— Я получаю газеты из всех стран земного шара, я читаю албанские, герцеговинские, хорватские, боснийские, трансильванские, цейлонские, аргентинские, сан-домингские, берберийские, эскимосские, махратские газеты, и когда из хроники происшествий я узнаю, что мельник из Марбурга утонул в Драве или что бедного шудру из Катманду сожрал тигр, на моих глазах выступают слезы, и я чувствую себя одновременно отцом, матерью и детьми этих несчастных.

Его прервал звонок. Я вернулся в ложу, думая: «Как он великолепен!»

На следующий день я уже был секретарем г-на Веле. Однажды, когда я выписывал адреса из справочника Боттена «Весь Париж», дорогой патрон вызвал меня к себе в кабинет. Едва я вошел, как он принялся испускать глухие стоны, причем все его лицо судорожно подергивалось. Я испугался. Он это заметил и мягко сказал:

— Пустяки, просто ревматизм, я им заболел, проведя четырнадцать часов в болоте на Украине. Теперь он осложнился невралгическими болями; их причиняет пуля, которая попала мне в голову, когда я шел один через лес в Техасе. Но, прошу вас, не обращайте на это внимания.

И, правда, он, казалось, уже совсем не чувствовал боли, которая еще за минуту до этого исторгала у него страшные вопли.

— Юный друг мой, — сказал он, — скоро вы сможете быть мне полезным. Я еще не говорил с вами о вознаграждении. Справедливо и необходимо, чтобы каждый труд оплачивался. Стоит вам сказать только слово, одно только слово, и я вручу вам сумму, которую вы назначите сами. Но, если позволите дать вам совет, положитесь на меня и предоставьте это мне. Ручаюсь вам, что вы не пожалеете.

Тут мне стало до очевидности ясно, что, если только не быть врагом самому себе, самым несообразительным и ограниченным человеком, короче говоря, дубиной, я должен отказаться от всякой мысли о жаловании. В знак согласия я кивнул головой. Сейчас же я мог поздравить себя с удачей: г-н Веле ответил на мой кивок многообещающей улыбкой, которая убедила меня, что моя карьера сделана. Он медленно расстегнул сюртук, положил руку на сердце, вынул из кармана сигару и предложил ее мне. Это была обыкновенная дешевая сигара. Но недаром говорится, что все дело в том, как дать! Г-н Веле протянул мне сигару таким широким, щедрым, величественным жестом, что я понял: он присудил мне почетную сигару.

С этого дня мы обратили все наше внимание на…ий избирательный округ Сены-и-Марны. По правде сказать, мы не имели о нем ни малейшего понятия. Когда-то г-н Веле пил воду из рек всего мира, но никогда не останавливался на берегах Марны. Он поручил мне изучить потребности населения, у которого нам предстояло собирать голоса. Я справился в географических словарях и узнал, что местное население занимается промышленностью и земледелием. Из этого я заключил, что оно нуждается в дожде и солнце и хочет мира. Мой патрон не повелевал ветрами, приносящими и уносящими тучи, но он был из числа тех благословенных людей, которые вручают благодарным народам символическую оливковую ветвь. Он часто говорил о братстве народов. Он изрекал: «Возьмите флейту и заиграйте на ней в лесах: послушать вас сбегутся все звери; есть гармония, которая сближает народы: эта гармония и должна зазвучать». Я любовался этим старым храбрецом, покрытым ранами и стремящимся к всеобщему миру. В свою программу он включил отмену воинской повинности и упразднение постоянных армий. Недоверчивые люди, может быть, спросят, как же г-н Веле надеялся разоружить не только нас самих, но и наших соседей. Но я не был недоверчивым человеком, меня охватил восторг и окрылила надежда.

Пока я изучал потребности…го округа Сены-и-Марны, г-н Веле совещался с адвокатами, составлявшими нечто вроде избирательного комитета и государственного совета оппозиции. Я познакомился с дюжиной адвокатов, которые давали г-ну Веле консультации по государственному праву. Ведь нам приходилось бороться с правительственным кандидатом, сильным благодаря уже много раз возобновленному мандату и личному положению, — с графом Мореном.

Среди этих юристов я имел удовольствие встретить г-на Фонтанэ-отца; его можно было принять за римлянина: густые брови, отвислые щеки и квадратный подбородок. На ходу он дружески помахал мне кончиками пальцев, и я был польщен этим знаком внимания, тем более что вокруг него теснились коллеги и слушали его одного. Он не злоупотреблял успехом своих речей: на заседании он произносил не больше четырех-пяти фраз и одну из них посвящал сожалениям о славном прошлом театра Французской Комедии и восхвалениям пленительной г-жи Аллан.

— Вы, молодежь, ее не знали, — говорил он юным собратьям.

Они расходились, повторяя:

— Фонтанэ — артист до кончиков пальцев!

Я взглянул на его руки. У него были короткие толстые пальцы и квадратные ногти. Довольно часто его сопровождал сын. И каждый раз спрашивал меня, расшевелился ли я; это меня несколько раздражало; но у него была милая привычка называть меня «мой дружок», и я был вполне счастлив. При этом он мне сообщал:

— Ну, и выкинул же штуку ваш граф Морен! Он подарил знамя союзу садовников. Какой цинизм!

Пришлось попросить у Фонтанэ объяснений, и я возмутился только тогда, когда понял, что этот подарок является неслыханно бесчестным трюком в избирательной кампании.

Между тем наши дела шли хорошо. Группа избирателей в лестных выражениях предложила г-ну Веле выставить свою кандидатуру.

Господин Веле ответил:

— Моим живейшим желанием было жить среди книг, вдали от мирской суеты. Вы решили по-другому. Спешу ответить на призыв доблестного населения, оказавшего мне честь своим доверием. В политической жизни страны бывают роковые минуты, когда отказ был бы дезертирством. Можете на меня рассчитывать.

Борьба началась. Надо было в ней участвовать. Г-н Веле направил меня в главный город округа в качестве секретаря редакции газеты «Независимый», редактором которой был г-н Сен-Флорантен.

Входя в вагон, я мысленно воскликнул:

«О, если бы я мог быть полезным моему дорогому патрону и узнать потребности населения…го округа Сены-и-Марны!»

Подъезжая к станции, я высунулся в окно. Среди ив протекала серебристая река, исчезая вдали пленительными извилинами, но еще долго по линиям прибрежных тополей можно было угадывать ее повороты. Шпиль и две колокольни, возносившиеся над листвой, обозначали городскую площадь.

Скоро я увидел бульвары и первые дома. Приветливый городок дышал покоем. Маленький и светлый, он лежал под синим небом, где застыли легкие белые облака. Этот вид склонял к отдыху и семейным радостям. А я нес туда общественные распри.

Мне указали на редакцию «Независимого». Она помещалась у вокзала, в низком доме, увитом глициниями. Г-н Сен-Флорантен сидел в своем кабинете. Он писал, сняв пиджак и жилет. Это был великан и самый волосатый человек, какого мне приходилось встречать. Он был черный-пречерный; при каждом его движении слышался шелест спутанных жестких волос и запах дикого зверя.

При моем появлении он не бросил писать. Потея, тяжело дыша голой грудью, он закончил статью. Только тогда он спросил, что мне угодно; я ответил, что г-н Веле назначил меня секретарем редакции; г-н Сен-Флорантен вытер лоб и сказал:

— Отлично!

Я спросил, в чем будут заключаться мои обязанности.

— Да как везде, — ответил он.

Мне пришлось признаться, что я совершенно чужд журналистике. Вопреки моим опасениям, это мне не только не повредило, но вызвало в нем внезапную благосклонность. Он улыбнулся, протянул мне руку и пригласил отобедать у него дома.

Он дал мне свой адрес и прибавил:

— При входе спросите г-на Планшоне: это моя настоящая фамилия. Вне этого кабинета больше нет Сен-Флорантена, есть Планшоне!

Я пытался расспросить его о кандидатуре г-на Веле, которой я так интересовался. Но он отнесся к этому холодно.

Зато его статья не была холодной. В тот же вечер я ее прочел. Какой огонь! Темой было знамя, преподнесенное официальным кандидатом союзу садовников. С какой силой редактор восставал против развращающих подарков! Он переходил от гнева к иронии и от иронии к гневу. Он метил прямо в графа Морена. В статье граф изображался опасным, лукавым, вероломным человеком: граф занимается темными проделками, строит козни, проявляет в борьбе неукротимую энергию, честолюбие и фанатизм.

— Ну, — сказал я, складывая газету, — не мешает знать своего противника!

До обеда оставался целый час, и я пошел погулять в лесок, в двухстах метрах от города. Это были полудикие заросли белых буков, кленов, ясеней, лип и сирени — листва, поющая под ветром. Лесок оказался прелестным, я полюбил его и дал себе слово узнать каждое дерево, отыскать скромнейшие растения, стручковые кусты и разрыв-траву и взглянуть, не цветет ли под тенью самых больших деревьев соломонова печать. Я уже обошел весь лес, как вдруг увидел старика и рядом с ним на скамье шляпу, перчатки, платок и несколько склянок с лекарствами.

У него было длинное бледное лицо, узкий череп с несколькими седыми прядями, мертвенные глаза, отвислые губы. Он держал в руке скакалку и пристально смотрел на пятилетнюю девочку, которая сажала хворостинки в песчаное дно высохшего ручья. Ее платье было отделано кружевами; время от времени она поднимала на старика большие глаза, окруженные синевой. Она была бледной и худенькой. Закончив свой садик, она улыбнулась бесцветными губами. Тогда старик отвернулся и вытер со щеки слезу. Я спрятался, чтобы понаблюдать за ним, и обнаружил, что это был человек скорее больной, чем старый. Он был одет изящно, но двигался неуклюже и с трудом. Наверно, его разбил паралич и усыпил в его душе все, кроме любви к больной девочке, игравшей в песке.

Эта встреча не отличалась ничем необыкновенным, но она оставила во мне глубокое, мучительное воспоминание. Выражение этого печального, страдальческого лица, казалось, говорило, что все наши распри и честолюбивые помыслы — только суета перед лицом неизбежности. «Этот человек, — решил я, — чужд наших раздоров. Он-то не занимается выборами, он избег наших мелких бед по грозной милости страдания, которое возвышает его над нами».

С этими мыслями я подошел к дому редактора. Он сидел в гостиной и держал двух или трех детей на коленях, а других — на плечах. Дети торчали даже из его карманов. Все они называли его «папа» и тянули за бороду. Он казался другим человеком. Он был в новом сюртуке, чистом белье и весь благоухал лавандой; у него было такое доброе, довольное выражение лица, что нельзя было его узнать. Комната, полная цветов, казалась веселой, как он сам.

Он протянул мне огромную мягкую руку.

Вошла женщина, бледная, хрупкая, слегка увядшая, но приятная, с тусклыми золотистыми волосами и глазами цвета барвинка, изящная, несмотря на располневшую талию.

— Позвольте представить вас госпоже Планшоне, — сказал хозяин.

Казалось, он ею гордился, и, правда, она была очаровательна; я бы никогда не поверил, что человек, сложенный, как мой редактор, может похвастать такой прелестной женой!

Ее наряд меня восхитил: он был светлым и легким — вот все, что я могу о нем сказать. В те времена я еще не умел ни разбираться в женском наряде, ни даже отделять его от женщины. Теперь я умею, но это умение не доставляет мне никакого удовольствия. От г-жи Планшоне исходило очарование, и жилище отражало гармонию и прелесть ее души. Я бы не сказал, что квартира была прекрасна сама по себе: холодный плиточный пол, тяжелая деревянная отделка и огромные балки потолка. Она была небогато обставлена: у такого бродячего журналиста, как мой редактор, не могло быть роскошной мебели. Но со вкусом повешенные драпировки, красиво смятые ткани, раскрашенный фаянс, зелень, цветы являли взору приятное и занимательное зрелище. Дети (их оказалось всего пятеро) были толстые, крепкие, кровь с молокам, по-своему красивые; голорукие и голоногие, они теснились вокруг отца грудой розовых тел, покрытых легким золотистым пушком, и все вместе молчаливо смотрели на меня пугливыми глазами. Г-жа Планшоне извинилась за их невежливость.

— Мы так часто переезжаем из города в город, — сказала она. — Дети даже не успевают ни с кем познакомиться. Это маленькие дикари. Они ничего не знают. Да и как им научиться чему-нибудь, когда они меняют школу каждые полгода? Старшему, Анри, уже двенадцатый год, а он еще не знает ни одного слова из катехизиса. Я, право, не представляю себе, как мы поведем его к первому причастию. Вашу руку, сударь.

Обед был обильный.

Молодая крестьянка, с которой г-жа Планшоне не сводила глаз, подавала все новые и новые блюда, дичь и домашнюю птицу, а хозяин, повязав шею салфеткой, вооружившись трехзубой вилкой и ножом с черенком в виде сапожной лапы, ставил эти блюда перед собой, оскаливая все зубы и вращая белками, сверкавшими на бородатом лице.

От запаха мясного ноздри его раздувались. Расставив локти, он легко разрезал белое или черное мясо, накладывал щедрые куски детям, гостю и жене и обнаруживал истинную страсть к еде. Он казался грозным, счастливым и добрым. Но в особенности проявлял он всю свою благожелательность, благожелательность добродушного людоеда, наливая вино. Огромными ручищами он вытаскивал за горлышко, не нагибаясь, бутылку за бутылкой, тесно стоявшие у его ног, и наливал до краев жене, которая тщетно отказывалась, детям, которые уже заснули, прижавшись щекой к тарелке, и мне, несчастному; а я без разбора глотал красные, розовые, белые, янтарные, золотые вина, и он весело объявлял их возраст и происхождение. Так мы опорожнили уйму по-разному запечатанных бутылок. После этого я стал выражать хозяйке благородные и нежные чувства. Все героическое и нежное, что было в моей душе, подступало к губам.

Я завел разговор на возвышенные темы; но это было нелегко; хотя хозяин одобрительно покачивал головой в ответ на мои самые глубокомысленные рассуждения, он их совсем не развивал и немедленно принимался разглагольствовать об отборе и приготовлении съедобных грибов или еще на какую-нибудь кулинарную тему. У него в голове была целая поваренная книга и наилучшая гастрономическая география Франции. Иногда он пересказывал забавные словечки своих детей.

За сладким я почувствовал, что люблю г-жу Планшоне. И эта любовь была так чиста и возвышенна, что я не только не подавлял ее в сердце, но еще расточал ее в долгих взглядах и философских замечаниях. Я высказал свои мысли о жизни и смерти. Я хотел сказать еще многое, но г-жа Планшоне вышла, чтобы уложить детей, которые спали глубоким сном на стульях, задрав ноги. После ее ухода я сидел мрачный и сосредоточенный напротив Планшоне, а он наливал ликеры. Я втайне пожелал, чтоб у него была прекрасная душа, а у меня — еще прекрасней, для того чтобы г-жу Планшоне любили два достойных ее человека. Я решил испытать сердце Планшоне и спросил:

— Господин Планшоне, вы написали резкую статью, чтобы разоблачить проделки графа Морена?

— А-а! Сегодняшняя утка!..

Сегодняшняя утка!.. «Это, — решил я, — техническое, профессиональное выражение». Я продолжал:

— Господин Планшоне, а что за человек граф Морен?

— Я его не знаю; я его никогда не видел. Говорят, что болван, но довольно славный малый.

Я удивился; он прибавил:

— Я здесь никого не знаю. Три месяца тому назад я был еще в Гапе. Это комитет Веле запросил, хочу ли я приехать, чтоб убрать Морена. Я и приехал. Немного анисовой, а?

Во мне росла огромная потребность в нежности. Я почувствовал дружескую привязанность к Планшоне. Я заговорил с ним задушевным тоном, я проявил к нему внимание и, в особенности, доверие.

Но все-таки, заметив, что он дремлет, я встал, пожелал ему спокойной ночи и выразил желание засвидетельствовать почтение г-же Планшоне. Он возразил, что это невозможно: она легла спать. Я об этом пожалел, стал искать свою шляпу и только с большим трудом нашел ее. Планшоне проводил меня до площадки и дал мне необычные советы: как держаться за перила и спускаться по ступенькам. Но эта лестница была явно крутой лестницей: я споткнулся по крайней мере два раза. Планшоне спросил, найду ли я свою гостиницу. Этот вопрос меня обидел; я обещал найти ее без труда, но слишком понадеялся на свои силы: часть ночи я провел в поисках, хотя эта гостиница находилась на той же улице, где жили мои хозяева. Во время этих поисков я понял, как трудно не попадать обеими ногами в лужу. В моей голове сменялись самые странные мысли; я решил безотлагательно совершить на глазах у г-жи Планшоне блистательный подвиг, но никак не мог решить, какой именно. На следующий день я проснулся при ярком свете солнца; во рту у меня пересохло, в желудке была тяжесть, лицо горело. По этим признакам, к моему великому удивлению и смущению, я понял, что накануне мерзко напился. Особенно я страдал оттого, что не мог вспомнить, что я наговорил г-же Планшоне за обедом. Наверно, глупости. Я не смел появиться в редакции «Независимого».

Пристыженный и грустный, я укрылся в моем леске и там, один, лежа на спине в траве лицом к небу, где сверкали серебристые листья молодого тополя, обрел немые утешения природы и простил себе свои грехи.

У меня возникла надежда, что г-жа Планшоне отнесется снисходительно к моей молодости и что я не навсегда потерял благосклонность этой души, угаданную в глазах, таких глубоких и синих! Эта надежда явилась для меня большим облегчением, и я стал бы настоящим оптимистом, если бы у г-жи Планшоне была такая же красивая талия, как и глаза.

Лежа в зарослях бука, я старался примириться с жизнью, как вдруг послышались детские крики. Я вышел на дорогу и увидел больную девочку, ту, что встретил накануне. Она плакала, а сопровождавший ее старик огорченно всматривался в вершину большого вяза. Лицо старика выражало подлинное отчаяние; слабые руки хватали воздух, колени дрожали. Он явно стал жертвой рока, перед которым был бессилен.

— Там!.. Там!.. Там!.. — повторял он.

И в ответ на мое предложение помочь ему, если это возможно, он заплетающимся языком объяснил, что мяч, которым играла его дочка, застрял на дереве, что он бросил вверх трость, чтобы сбить мяч, но трость тоже застряла. Он был в отчаянии.

Девочка перестала плакать и повернулась ко мне. Я вгляделся в них обоих. Они были похожи друг на друга. В крупных, но тонких чертах их лиц, искаженных страданием, все-таки светилось что-то привлекательное и своеобразное.

Прежде всего надо было им помочь. Я принялся искать, на каких ветках застряли палка и мяч.

— Там!.. Там!.. Там!.. — твердил старик, поднимая непокорную руку, которая блуждала во всех направлениях. От этого усилия он весь вспотел.

Я нашел сам то, что искал, бросил в дерево камень и сразу освободил мяч. Увидя, что мяч упал, старик обрадовался, как дитя.

Трости не было видно снизу, и потому нельзя было успешно атаковать ее камнями. Я решил взобраться на дерево. Бедный старик заплетающимся языком путано умолял меня не делать этого. «Довольно, — говорил он, — девочка получила свой мяч и больше не плачет». Но я чувствовал прилив неукротимой энергии: это было первое следствие моей любви к г-же Планшоне. Я взбирался с ветки на ветку с проворством, какого раньше за собой не знал, и наконец схватил трость.

Тут я заметил ее золотой набалдашник и бирюзовый ободок.

Я протянул трость незнакомцу и скрылся, чтоб ему не пришлось благодарить меня снова. Мои мысли приняли другой оборот. Я охотно отправился в редакцию; там сидел Планшоне, полуголый, потный, пыхтя, вытаращив глаза, высунув язык; с бороды еще стекало пенистое пиво, вокруг стояли три опорожненные бутылки. Он держал перо в кулаке и писал новую статью о проделках графа Морена; глядя на Планшоне, можно было понять, какая это трудная работа. Я сам отнес в набор свеженаписанные страницы.

Действительно, работа была трудная. На этот раз дело шло о зонтах, подаренных графом Мореном рыночным торговкам.

Уже один этот поступок вызвал в Планшоне такое негодование, что прежняя статья, которую я считал такой резкой, казалась теперь робкой и слабой.

Я его поздравил. Он был польщен и ответил:

— Я вам расскажу, в чем дело. Сегодня утром я пошел на рынок купить дыню (вы ведь знаете, для того чтобы купить дыню или фазана, женщины никуда не годятся: только мужчина умеет покупать фрукты и дичь); проходя мимо лотков, я заметил, что у всех крестьянок новенькие красные зонты. Я спросил об этом торговку маслом; она ответила, что с незапамятных времен в эту пору «замок» даром раздает зонты всем рыночным торговкам. А замок — это граф Морен. Графу Морену, знаете, принадлежит здесь семьдесят четыре гектара родовой земли. Тогда я подумал: «Ну, тетушка, ты и не подозреваешь, что приготовила для меня статью».

Он потянул меня за рукав и прибавил:

— Приходите ко мне обедать! Будем доедать остатки.

Я отказался, не желая слишком сближаться с моим редактором. Я только нанес визит г-же Планшоне; она сидела перед букетом полевых цветов и чинила штаны старшего сына. Мы оба держали себя чрезвычайно скромно, и с тех пор, если я еще и любил г-жу Планшоне, это чувство пробуждалось во мне только при лунном свете и было таким же бледным и холодным, как луна.

Я довольно скоро обучился своему ремеслу и выполнял работу добросовестно. По целым дням я вырезывал сообщения из газет, правил гранки и писал заметки во славу г-на Веле.

Что до графа Морена, я не щадил ни его убеждений, ни его самого.

Я выходил мало. Но однажды я пошел погулять по берегу реки, которая отражала в своих голубых водах ивы и белые дома. В этот день я забрел дальше, чем обычно, и, выйдя за город, очутился у ограды парка; его широкие лужайки поднимались по откосу до самого фасада замка в стиле ампир с фронтоном и колоннами. Калитка открылась, и показался мой неизвестный друг, паралитик, которого я встретил в лесу. Он опять сопровождал девочку; но на этот раз она не шла рядом с ним. Она лежала в колясочке, которую катила гувернантка, и было мучительно смотреть на побледневшее детское личико. Девочка лежала на вышитой подушке под тенью поднятого верха.

Она была похожа на украшенных филигранным серебром восковых мучениц, чьи язвы и драгоценности созерцают в своих кельях испанские монахини.

Отец был одет элегантно, но от слез на его лице размазались румяна. Он подошел ко мне неровным шагом, взял меня за руку, подвел к девочке и тоном умоляющего ребенка спросил:

— Сударь, правда, она вовсе не изменилась с тех пор, как вы ее видели? Это было в тот день, когда она забросила свой… как бы это оказать?.. свой мяч на… как бы это оказать?.. на дерево. Это моя дочка; правда, ей лучше?..

Мы шли рядом; я изо всех сил старался успокоить бедного старика. Но и сам я был очень огорчен. Мы молчали, как вдруг больная девочка вскрикнула:

— Мама! Мама!.. Хочу к маме!..

Отец задрожал всем телом и ничего не ответил.

— Хочу к маме! — плача, твердила девочка.

Тогда отец простер руки и возвел глаза к небу, словно призывая его в свидетели незаслуженного несчастья.

Мы молча шли за коляской; она остановилась в еловом леске. Гувернантка опустила верх, и мы заметили, что девочка испугалась чего-то, невидимого для нас. Я пытался развлечь ее цветами и песнями. Мне это удалось. От свежего воздуха она слегка оживилась. Она приподняла голову. Через час ее щеки стали почти розовыми.

Когда стало свежо и надо было отвезти девочку обратно в замок, отец пожал мне руку и пробормотал:

— Благодарю вас, сударь. Мне бы хотелось… быть вам полезным. Я — граф Морен.

Граф Морен! Я остолбенел. В свою очередь я пробормотал:

— Граф Морен? Кандидат в депутаты?

— Тс-с… тс-с… тс-с, этот… как бы сказать?.. префект выдвигает мою кандидатуру. Он говорит, что я единственный… как бы это сказать?.. кандидат, угодный правительству, имеющий… как бы это сказать?.. шансы на… успех. Но я категорически… отказываюсь от всякой… кандидатуры. Я не хочу, не могу оставить этого ребенка. Наш… как бы это сказать?.. император поймет, что я не могу. Эта девочка одинока… понимаете?.. одинока… ее… как бы это сказать?.. ее мать…

Я бы охотно признался в моих ошибках и проступках по отношению к нему, но решил, что у него не хватит сил выслушать такое признание.



Господин Веле был избран; он получил на триста шестьдесят два голоса больше, чем граф Морен. После выборов я вернулся в Париж. Я жил там уже около трех месяцев, как вдруг ко мне явился Фонтанэ.

— Ну, дружок, — сказал он, — значит, ты опять наделал глупостей? Хорошенькие рассказывают о тебе истории; но я знаю, с тобой ничего не поделаешь. Я тебя знаю; я твой старый товарищ, я понимаю, ты скорее слабовольный, чем злой. Но, между нами, ты виноват, очень виноват. Так не начинают карьеру.

Я спросил у него, в чем дело. Он пожал плечами так уверенно, что я оробел.

— Ты отлично знаешь, о чем я говорю. Нельзя быть слабовольным до такой степени, мой дружок! Как! Тебя послали в ***, чтобы поддерживать кандидатуру г-на Веле, а ты заигрываешь с его противником!

Я вскрикнул от удивления, я запротестовал.

— О, Веле рассказал мне все, — объявил Фонтанэ. — Ты человек неловкий… Я понимаю, на худой конец, что можно перейти из одной партии в другую. (Мой друг Фонтанэ понимал все.) Да и то надо это делать пристойно и добиваться при этом определенной цели. Ты человек неловкий. Значит, ты не видишь, что империя выдохлась, кончилась, ты не видишь ничего: ты не видел, что твой граф Морен — только старый интриган. (Повторяю, мой друг Фонтанэ видел все.) Лучшее, что есть у Морена, мой дружок, это его жена. Когда я говорю, что у него есть жена, это только слова. Она все лето разъезжает без него по курортам и модным пляжам. Меня представили ей в Трувиле. Я танцевал с ней на благотворительном балу. Не скажу о ней ничего дурного, это было бы нехорошо с моей стороны, но, между нами, она распутная бабенка.

При этом он расправлял бакенбарды, строил умильные глазки, кокетливо вихлял всем телом. Уверяю вас, мой друг Фонтанэ был очарователен.

Как вы думаете, что я сделал, выслушав его? Я расхохотался; мой смех вызвал новые упреки.

— Ты ведешь себя несерьезно! — объявил Фонтанэ. Я веду себя несерьезно! Да, я думал о веселых делах, поистине веселых! Я думал о бедной умирающей девочке, которая на берегу реки, в отчаянии обманутой любви, звала мать, а мать в это время отплясывала в казино с моим другом Фонтанэ. При этой мысли я и вел себя несерьезно.

Но Фонтанэ напомнил мне, что существуют лучшие чувства.

— Ты бы должен был, в своих же интересах, вести себя лучше с господином Веле, — сказал он. — Ты не сумел его оценить. Это человек значительный, он сам выбился в люди; подумай: еще в сорок лет он был учителем пансиона на Монмартре, потом пустился в финансовые операции, трижды обанкротился, а в пятьдесят два года достиг известности и стал депутатом; этот человек обладает бешеной энергией, и вести себя с ним так, как ты себя повел, — неблагоразумно.

— Как! — воскликнул я. — Господин Веле был в сорок лет учителем пансиона на Монмартре?

— Разве ты этого не знал? — невозмутимо спросил Фонтанэ,

— Я знал, что он служил добровольцем в Старом и Новом свете. Что он сражался в Перу под начальством генерала Песета против испанцев; в Питтсбурге и при осаде Коринфа под начальством генерала Шермана — против рабовладельцев; в Либерии под начальством Стефена Аллена Бенсона — против чернокожих с Мыса Пальм; в Варшаве под начальством Лянгевича — рядом с мадемуазель Пустовойтовой; на Кавказе под начальством Шамиля — против русских, и, наконец, на борту невольничьего судна — один против всех. Вот что я знал!

— Кто тебе рассказал эти басни? — пренебрежительно спросил Фонтанэ.

— Кто? Да ты сам, весенним утром, в Люксембургском саду.

Но Фонтанэ искренним тоном ответил, что мне это приснилось и что он не способен на такие глупости. Я больше не спорил. У Фонтанэ и у меня были разные представления о точности. Философское сомнение, которое так смущало мою душу, не закрадывалось в душу Фонтанэ.

Уходя, он протянул мне руку. Это был превосходный товарищ.

Прошло несколько месяцев. Однажды весенним утром, когда я работал за письменным столом, пол страшно затрещал; я обернулся, и мне показалось, что вошел медведь. В моей комнате стоял Планшоне. Он меня поразил. Я все-таки не думал, что он такой огромный и дикий. В нем появилась некоторая элегантность: шляпа была надета набекрень, в зубах торчала сигара, пальцами — да еще какими! — он вертел легкую тросточку.

Мы позавтракали вместе.

— Госпожа Планшоне, — сказал он за десертом, — на днях подарила мне шестого ребенка. Прошу вас быть его крестным. Празднества по случаю крещения состоятся в Реймсе и будут продолжаться неделю.

— В Реймсе?

— Я редактирую в Реймсе правительственный листок.

Тут он заговорил о «моем крестнике». Мальчик родился с зубом во рту, это огромный, великолепный ребенок.

Мы пошли погулять по авеню Елисейских полей. Деревья уже зеленели; мелькали светлые наряды. В веренице экипажей, которые катили к Триумфальной арке, я заметил прекрасную коляску; в глубине ее, подобно льву, раскинулся во всей своей славе г-н Веле. Уже издали можно было любоваться его внушительным носом и величественной бородой. Покровитель сильных, он посылал проезжающим в ландо и тильбюри модным финансистам улыбки, в которых так пленительно растворялась его гордость.

Я имел несчастье указать на него моему спутнику. Внезапно Планшоне оставил мою руку и бросился вслед за коляской, размахивая тростью и крича:

— Приставная борода, вор, прохвост! Я тебе устроил выборы, а ты мне не заплатил! Я сломаю трость о твою морду!

К счастью, коляска быстро укатила.



Читать далее

ГРАФ МОРЕН

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть