ОДНО ИЗ ВЕЛИЧАЙШИХ ОТКРЫТИЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Онлайн чтение книги Жизнь в цвету La Vie en fleur
ОДНО ИЗ ВЕЛИЧАЙШИХ ОТКРЫТИЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Леокадия Байель, служанка супругов Леалер, девушка из Гонийи близ Сен-Ло, не слыла безупречной. Она охотно посещала гулянья и вечеринки, и хоть и не была бесстыжей или, скажем, чересчур смелой, все же, когда она, бывало, выпьет наливки и пропляшет до полуночи, с нею случалось то самое, чего и следовало ожидать. Не одна она в лунные ночи забиралась под орешник Фошарского леса. Как известно, мудрость приходит только с опытом, и от девушки, предоставленной самой себе, нельзя требовать того, что мы вправе требовать от замужней женщины. Но дело в том, что Леокадия ходила в лес и не в очередь, и вскоре оказалось, что она перебывала там со всеми местными парнями. Тогда они стали сурово осуждать ее. Некоторые не прочь были повторить прогулку; большинство же смеялось ей в глаза, а кое-кто даже срамил ее при всем народе. Никогда, однако, не бывало из-за нее ни ссор, ни потасовок. К ней относились так, как она того заслуживала, и никто не помышлял на ней жениться, да, по правде сказать, ничто к этому и не побуждало. Она была рыжая, а рыжие не в чести в деревне: крестьяне считают, что таким женщинам присущ изъян, который сразу дает себя знать, как только к ним приблизишься. У нее не было и полудюжины сорочек, не было даже пары простынь. Одевалась она неопрятно, и работящей ее никто бы не назвал. Она исполняла, что ей приказывали, была довольно ласкова и миловидна, от работы не увиливала, но и рвения не выказывала. Вредило ей и то, что сколько она ни ходила к колодцу, а все возвращалась оттуда с порожним ведром, так что ее можно было считать неплодной. А ведь раз уж человек решит жениться, так всякому, как он ни беден, хочется, чтобы было чем похвастаться, чтобы жена была с приданым, работала не хуже мужика и наградила мужа детьми, ибо дети — богатство крестьянина. Леокадия Байель могла не сомневаться, что останется старой девой и всю жизнь проживет в работницах. А в деревне это участь незавидная. Пока человек молод, жизнь у чужих людей — это еще куда ни шло, а как состаришься — так непременно свой угол нужен.

Леокадия умела читать, знала счет и могла написать письмо лучше многих девушек, но она была так нерасторопна, так не речиста, а большие голубые глаза ее смотрели так удивленно, что ее легко было принять за дурочку. Однажды, среди бела дня, мимо дома Леалер шел паренек по имени Модест; увидев, что девушка стоит как вкопанная и словно обалдевшая, он залез ей рукою под юбку, — так, смеха ради. А она даже не шелохнулась — не рассердилась и не засмеялась. И паренек пошел своей дорогой, раздумывая: «Ничего-то она не смыслит, все равно что скотина без понятия».

Еще придурковатее девушка становилась от того, что хозяева с утра до ночи ее поедом ели. Леалер, хворый, вечно кашляющий, сопящий старикашка, у которого всегда першило в горле и было неладно в мочевом пузыре, то и дело хватался за кувшин с сидром, как бы собираясь запустить его ей в голову. Но еще больше боялась Леокадия мамаши Леалер, женщины низенькой и круглой, словно кочан капусты, которая с утра до вечера тявкала и бросалась на нее, как злая собачонка. Они не давали ей вволю даже черного хлеба и сидра, в стужу девушка обходилась без шерстяной юбки, никогда не высыпалась и вдобавок вовремя не получала жалованья. И все же она почти любила их и жила, не помышляя о перемене места. Да, по правде, нелегко ей было бы найти другое.

Как-то летом хозяйский сын Нарцисс, двадцатипятилетний малый, служивший в Париже у обойщика, узнав, что отцу стало хуже, приехал на несколько дней к родителям в надежде вытянуть у старика немного денег, так как собирался обзавестись собственной мастерской. В первую же ночь, поднимаясь в мезонин, где ему отвели комнату, он заметил над головой полоску света, забрался на чердак и застал там девушку в одной сорочке; в трепещущем свете огарка, поставленного на пол, она казалась позолоченной. Он сразу же повалил ее на прелую солому шаткой складной кровати и насладился юным крестьянским телом, которое никогда не омывалось ничем иным, кроме собственной испарины, и тем не менее было свежее, нежное и шелковистое. Он знал в этом толк, потому что постоянно околачивался в разных мастерских и у девок. Леокадия впервые попала в опытные руки. Впечатление у нее осталось смутное, но упоительное.

На другой день после завтрака, когда Нарцисс сидел с родителями за чашкой кофе с водкой, а Леокадия стояла у очага и, бессмысленно поводя глазами, лениво жевала корку черного хлеба с кусочком прогорклого сала, — ему пришла в голову мысль, что ей живется несладко. Немного погодя он застал ее одну в коровнике.

— Знаешь что, — сказал он, — тебе бы в Париж поехать. Там тебе будет лучше. Там можно найти выгодное местечко, скажем, наняться в прислуги к какому-нибудь торговцу на окраине. Помнишь толстуху Мари, Мари Фужре из Сен-Пьер-Ле-Во? Я намедни встретил ее на бульваре Вольтера. Она в услужении у часовщика с площади Республики. Она на хозяйских харчах, два раза в день мясо, тридцать франков жалованья, стирка тоже хозяйская.

И он дал ей адрес посреднической конторы на улице Триумфальной арки; пусть туда и направится, прямо с вокзала, с пожитками.

— Запишите мне все это на бумажку, — сказала она.

Мысль поступить в услужение к буржуа, в городе, пришлась ей по душе. Но она никак не могла решиться и, быть может, так навсегда и осталась бы у своих старых скупых хозяев, если бы они сами не довели ее до исступления и не положили конец ею многолетней покорности.

Как-то в один из самых холодных зимних дней, когда она, оставшись одна в доме, чистила на кухне кастрюли, у крыльца остановился нищий. Леалеры имели обыкновение угощать знакомых бродяг стаканом сидра и куском хлеба, когда те в определенные дни проходили мимо их дома. Человека, остановившегося у крыльца, Леокадия видела впервые; все же она отрезала ему ломоть хлеба и налила кружку сидра. Бродяга уже вытирал рукавом губы и прилаживал на спине суму, а тут как раз вернулся старик хозяин. Он решил, что Леокадия заманила незнакомца для того, чтобы с ним побаловаться, и стал обзывать ее шлюхой, мерзавкой, сукой, мразью.

— Мерзавка! Мерзавка! Собираешь по дорогам воров и приводишь их в дом, чтобы они нас со старухой зарезали! Я тебя в тюрьму упеку, дерьмо этакое!

Он так бушевал, что совсем выбился из сил, и под конец даже захрипел. Когда жена вернулась из погреба, он был еле жив, хотя все еще грозился кулаком.

— Что она опять натворила, зараза? — спросила старуха.

— Не орите, мамаша. Я от вас уйду. Так-то оно лучше будет, — ответила Леокадия.

Сначала старики не соглашались отпустить ее, ссылаясь на контракт, срок которому истечет только в день евангелиста Иоанна. Но когда выяснилось, что девушка не требует жалованья за минувшие девять месяцев, они перестали спорить.

В день ухода Леокадия сошла вниз в праздничном платье, с узелком под мышкой и взволнованно оказала:

— Благодарю вас за все ваши милости, папаша Леалер, и вас тоже, мамаша Леалер, и желаю вам обоим доброго здоровья.

— Я ведь не гоню тебя, Кади, — сказала старуха.

Старик, перестав кашлять и плеваться, добавил:

— Ты, видно, не знаешь, Кади, что тебя ждет в Париже. Так я окажу тебе. Ты станешь шлюхой. Этого не миновать.

И Леокадия, вся в слезах, ушла.

Вечером она уже брела по вокзалу Сен-Лазар, натыкаясь на тележки, нагруженные багажом, и на людей, которые толпами устремлялись во все стороны. Два драгуна, бежавшие опрометью, на мгновение ошеломили ее звоном сабель, винными парами, икотой и смехом и на ходу послали ей воздушные поцелуи. Как ей и советовали, она подозвала извозчика. Но тут какой-то молодой человек с черненькими усиками, показавшийся ей очень приличным, спросил ее, куда это она так торопится.

Девушка растерялась, а он уже схватил ее поклажу и повел ее в соседний кабачок, искрившийся зеркалами, огнями и хрусталем; тут он угостил ее вишневой наливкой.

Леокадия была не в силах отказать в чем-либо столь обязательному молодому человеку, поэтому последовала за ним сначала в дешевый ресторанчик, а потом в меблированные комнаты на Амстердамской улице, где они и провели ночь. Он сказал, что его зовут Альфред и что он драматический артист; на самом же деле он был парикмахер.

Когда она проснулась, его уже не было. Он ушел, не заплатив по счету. Весь день она просидела, плача и уставившись в небо, клочок которого виднелся в крошечное окошко, потом легла, не поужинав; ночью она слышала, как хлопают двери и раздаются шаги, и ее охватил такой ужас, что она спряталась с головой под одеяло, молилась пресвятой деве и дрожала как в лихорадке. На другой день она расплатилась за комнату, взяла свои пожитки и на извозчике поехала в посредническую контору на улице Триумфальной арки.

Владелица конторы потребовала с нее пять франков, оставила у себя в залог ее вещи и протянула ей листочек, на котором были написаны фамилия и адрес: Госпожа Лежи, улица Боррего, дом № 38.

О том, как туда пройти, Леокадия спросила у полицейского, — она знала, что именно к полицейским надо обращаться за такого рода услугами.

Но блюститель порядка оказался в затруднении:

— Вы говорите — Боррего? Боррего?

Она показала ему листочек посредницы. Тогда он вынул из кармана справочник в клеенчатом переплете, послюнявил большой палец и стал неловко перелистывать страницы. Дул резкий ветер. Полицейский спрятался за ларек торговца требухой, где на белом мраморном прилавке красовались куски кровавой печенки. Бараньи сердца, подвешенные на крюк, касались его уха.

— Боррего?.. Да это в Менильмонтане. В двадцатом округе… Вам надо сесть в омнибус на площади Этуаль. А там опросите, где пересесть.

Она уже истратила свой последний пятифранковик, поэтому сказала:

— Объясните мне, как пройти пешком,

— Этого не объяснишь, да если вам и скажут, вы все равно не найдете.

Она попросила, чтобы он по крайней мере указал ей направление. Через два часа, после того как она расспросила об улице Боррего человек десять полицейских и человек двадцать рабочих, чиновников и мастеровых и получила от них неопределенные, а то и противоречивые указания, после того как выслушала несколько предложений выпить рюмочку, угоститься дюжиной устриц, получить пару сережек или позавтракать в ресторанчике у фортов, — плутая и колеся, она оказалась на холме Мучеников и тут обратилась к стекольщику, тащившему на спине большое каминное зеркало.

— Улица Боррего? — переспросил он и приложил к губам указательный палец левой руки. — Улица Боррего?

Он окликнул разносчика, который остановился с тележкой возле тротуара:

— Не знаешь ли, где тут улица Боррего?

Они втроем совсем перегородили тротуар, так что прохожему — старику с крупными чертами лица и шелковистой бородой, величественному и улыбающемуся, — пришлось на мгновение задержаться; он бросил наметанный и благожелательный взгляд на юную крестьянку, загорелая и влажная кожа которой, вся в веснушках, сияла под копной буйных рыжеватых волос; он заметил ее отсутствующий, нездешний взгляд, взгляд пророчицы и жертвы, угадал под жалкой суконной жакеткой молодое, гибкое тело и, как художник, привыкший превращать замарашек в бессмертных нимф, сразу же представил ее себе в священной роще, окутанною золотистым светом и голубыми тенями, с головой, увитой лавром, и с черепаховой лирой у серебристого бедра. То был Пювис де Шаван[487]Пювис де Шаван (1824–1898) — французский художник, создатель своеобразно стилизованных декоративных панно.. И он продолжал свой путь.

Благодаря любезности парижан, всегда готовых услужить приезжим и оказать внимание женщине, Леокадия наконец добралась до злополучной улицы Боррего; уже совсем стемнело, вокруг фонарей висел густой туман. Она остановилась у дома № 38 и, с непривычки не зная, что надо обратиться к привратнику, вошла в коридор; тут она сразу же заметила справа дверь со стеклами, замазанными белой краской, и отворила ее. Она очутилась в лавке, залитой ослепительным газовым светом, где, распевая песни, работало несколько маляров.

— Скажите, пожалуйста, здесь живет госпожа Лежи?

Низенький человечек с седой бородкой, в очках и бумажном колпаке, не отрываясь от работы, ответил ей целым потоком прибауток:

— Госпожа Лежи сегодня лежит, лежала вчера, лежит всегда. Берегитесь — лежат по-разному. Не всякое лежание полезно, а то полежишь да пожалеешь. Что же вам от нее надо, от вашей Лежебоки?

— Я к госпоже Лежи. Насчет места.

С другого конца комнаты, заглушая песню, раздались два голоса — один густой, другой пронзительный:

— Госпожа Лежи сейчас в одной рубашке.

— Лежит под прессом.

Тут какой-то великан с черной бородой, которая спускалась на белую блузу, облекавшую его мощную грудь, слез по лесенке из-под самого потолка, где он распевал оперную арию, и с кистями в руках подошел к Леокадии; он приподнял берет, прикрывавший его лысую голову, и сказал серьезно и вместе с тем ласково:

— Госпожа Лежи? Я знаю, где она! Минуточку! Только помою лапы да натяну шкуру поприличнее — и мигом вас к ней отведу.

Леокадия не обманывалась насчет того, что сказал ей этот человек; она отлично поняла, что он не отведет ее к госпоже Лежи; однако она рассудила, что вежливее будет подождать его, а когда он появился, весь в черном, в котелке и с синим шелковым кашне на шее, он показался ей таким большим, таким обворожительным и любезным, ее так пленили его карие глаза, белые зубы, длинная борода и широкая грудь, что она последовала за ним, задыхаясь от восторга и онемев от любви; сердце у нее замирало, ноги подкашивались.

Он накормил ее в закусочной, потом повел на публичный бал, а оттуда — к товарищу, человеку женатому, с четырьмя детьми. Звали его Мишель Редельсперже, и славился он как самый отчаянный кутила и шалопай. Трое суток они пили, танцевали и предавались любовным утехам. Леокадия даже не подозревала, что человек может так бесподобно озорничать, смеяться и быть столь очаровательным во всех отношениях. На четвертый день она заметила в нем перемену. От беспросветного безденежья веселость сменилась у него хандрой. А так как у нее не осталось денег и, следовательно, она не могла их ему дать, он стал с нею груб. По тому, как он толкал ее в объятия приятеля, у которого они жили, девушка поняла, что он уже не дорожит ею. Как-то утром он послал ее с поручением. Вернувшись, она нашла дверь запертой: приятели съехали с квартиры. Она снова отправилась к посреднице, но теперь у нее уже не было денег, и ей отказались дать новый адрес. Тогда она пошла бродить по улицам.

На другое утро двое полицейских, совершавших обход, нашли ее без сознания на площади Обсерватории, в снегу.

В больнице св. Мавра на бульваре Пор-Рояль, куда ее доставили, у нее были констатированы ссадины на груди, животе и бедрах, а кроме того воспаление легких, вызванное сильной простудой. На расспросы она ответила, что какие-то незнакомые черные люди повели ее в кабачок и дали ей «чего-то» выпить, но она отказалась идти с ними дальше, потому что ей стало страшно. Остального она не помнит.

Дни выздоровления были счастливейшими в ее жизни. Просторная палата казалась ей и торжественной и веселой, постель — восхитительной. Она не узнавала своих собственных рук — такими они стали белыми и мягкими; они были словно чужие, а прикосновения их к телу она ощущала как ласку; это удивляло и забавляло ее.

Порою она высовывала их из-под одеяла и разглядывала ногти, которые теперь кончались, как у важных дам, изящным прозрачным полукругом. Или, повернув к себе ладони, она сгибала пальцы и шевелила ими, воображая, будто это марионетки, которые делают реверансы и разыгрывают перед ней комедию. Она наделяла их всем, что сама знала по части поэзии и музыки. Большой палец был Полишинелем, мизинец — Мальчиком-с-пальчик, у других не было имен; каждый по очереди напевал какой-нибудь танец.

Иногда она читала книгу, которую взяла у соседки, — описание путешествия на Кавказ. С непривычки и от слабости она читала очень медленно, по слогам, и шевелила при этом губами. Многих слов она не понимала. Это казалось ей вполне естественным и ничуть не раздражало ее. До сего времени единственной пищей ее ума были молитвы да песни. Каждая прочитанная фраза представлялась Леокадии загадочной и прекрасной, как то, что произносят и поют в церкви. Девушка воспринимала в ней только разрозненные, смутные образы.

Она была счастлива, а счастье располагало ее к нежности; поэтому Леокадия искренне полюбила соседок по койкам, старика повара с повадками, каких не встретишь в деревне, а также молодого каменщика из Крезы, неопытного и неуклюжего. В сердце ее вновь оживала набожность детских лет; она крестилась и шептала: «Благодарю тебя, владычица!»

Уже несколько раз доктор Бод, главный врач больницы, проходил мимо ее койки, не взглянув на нее. Однажды, уже пройдя, он почувствовал на себе взгляд этой красивой девушки, — ясный и томный взгляд, полный любвеобильной и спокойной чувственности, которым она дарила всех мужчин — красивых и безобразных, молодых и старых, простодушно признаваясь в желании, не ведающем предпочтений.

Доктор вернулся и спросил у дежурного практиканта:

— Что с этой девочкой, Мильсан?

— Мы ее приняли с воспалением легких вазомоторного характера, доктор; оно вызвано простудой, — ответил практикант.

Он описал ход болезни, лечение и сказал, что она вскоре совсем поправится.

— А наследственность?

— Отец — алкоголик, страдал артритом, умер от несчастного случая — он был плотником и сорвался с крыши. О матери сведений нет; она умерла молодой, в нищете.

— Это та девушка, которую подобрали на площади Обсерватории?

— Та самая, доктор. Тут ее так и зовут, сокращенно, — Ватория.

— Она ведь была ранена?

— Да, доктор, но совсем легко.

Доктору Боду она показалась весьма миловидной, и он сказал ей несколько ласковых слов.

— Ну, дитя мое, вот вы и выпутались из беды. Завтра мы позволим вам встать, а на днях совсем отпустим на волю.

При мысли, что ее скоро выставят за дверь, она обратила на него взгляд, преисполненный бесконечного отчаяния, и крупные слезы покатились по ее щекам.

Доктор сказал властно и вместе с тем ласково:

— Извольте не плакать!

И, уходя, опросил у практиканта:

— Истеричка?

— Кажется, нет, доктор. Я не заметил никаких признаков…

Бод его перебил:

— Ее нетрудно будет усыпить. Она, вероятно, превосходный объект.

Недели полторы спустя доктор Бод перед обходом больных остановился в своего рода застекленной прихожей, где он имел обыкновение заниматься гипнотическими опытами, отгородившись большими ширмами из зеленого репса. В то время он работал над вопросом о терапевтическом действии внушения. Он гипнотизировал работницу обувной мастерской, по имени Роза, внушал ей, что у нее гемиплегия и с помощью огромного магнита переводил паралич с правой стороны на левую и обратно. Опыт этот неизменно удавался. Он делал и другие опыты в том же роде. Он предлагал Розе брать в рот каплю воды и внушал ей, что это валерианка или эфир. К несчастью, во время опыта в присутствии делегации Медицинской академии девушка от смущения спутала валерианку с эфиром и тем самым омрачила его славу смелого экспериментатора, чего он так ей и не простил.

— Мильсан, нет ли у вас чего-нибудь от невралгии? — обратился он к практиканту. — Сегодня у меня в голове с самого утра орудует целый отряд чертей с пилами, буравами, молотами и фуганками.

Мильсан понял, что патрон говорит это из презрения к старой терапии и в виде предисловия к очередному анекдоту, — и как можно почтительнее отрицательно покачал головой.

— Несколько лет назад, в дни буланжизма[488]…в дни буланжизма… — то есть в 1887–1889 гг., когда генерал Буланже возглавил реакционно-шовинистическое движение во Франции и пытался совершить государственный переворот., — продолжал доктор Бод, — у Шарко[489]Шарко Жан-Мартен (1825–1893) — французский врач, занимался главным образом клиническим исследованием нервных болезней, один из основоположников психиатрии. был приступ лумбаго; он лежал в постели и велел никого не принимать. Однако к нему вскоре ворвались двое здоровенных решительных мужчин — депутатов от южных департаментов. Они вошли в комнату, волоча под руки расслабленного старца. «Почтеннейший профессор, — начал один из них, господин Сен-Жюльен, — вот наш великий Наке; у него малокровие, неврастения. Мы пришли, чтобы попросить у вас во имя Франции, во имя спасения республики какого-нибудь хорошего лекарства, которое вернуло бы Наке силы и дало бы ему возможность продолжать борьбу за освобождение, за справедливость. Речь идет о чести республики и о спасении родины». Шарко, лежа на своей железной кровати, ответил: «Господа! Вы составили себе превратное понятие о медицине. У вас, господин Наке, несомненно есть старуха служанка. К ней-то, а вовсе не ко мне, и следует вам обратиться. Видите, я прикован к постели прострелом и терплю адскую боль. Но я не вызвал к себе никого из моих коллег. Моя старая служанка подложила мне под поясницу мешочек с горячим ячменем. Последуйте моему примеру, господин Наке, попросите лекарства у своей прислуги».

Выслушав этот обстоятельный рассказ, практикант улыбнулся.

— У нас в деревне, — сказал он, — когда у крестьянина случится прострел, он велит нагреть большую бочку, залезет в нее и принимает как бы паровую ванну.

— А парижане, — возразил доктор, — предпочитают, чтобы им сильно растирали поясницу шкуркой дикой кошки. Однако займемся делом.

Он распорядился вызвать Леокадию Байель, потом усадил ее за ширмой в просторное кресло с подголовниками. Она сидела, положив руки на колени, и улыбалась, удивленная и счастливая тем, что видит и слышит вокруг себя только благожелательные взгляды и ласковые слова. Она взирала на доктора Бода в каком-то экстазе, что было ему и приятно и лестно, хоть он и не отдавал себе в этом отчета. Он сел против нее, колено к колену, коснулся пальцем ее век и сказал:

— Спите.

Она замерла.

Тогда доктор обратился к практиканту:

— Я так и знал. Она превосходный медиум. Мне сразу же удалось ее усыпить, несмотря на то, что от усталости у меня голова трещит.

Он несколько раз провел рукой по лбу. Потом положил руку на голову Леокадии.

— Спите.

После продолжительной паузы он спросил:

— Что вы ощущаете?

Она не ответила, потому что совсем оробела перед столь почтенным господином и боялась, как бы не сказать чего-нибудь такого, что ему не понравится. Тогда он прогонит ее.

— Что у вас болит?

Вопрос этот еще больше смутил Леокадию. Она решительно не знала, что отвечать. Доктор пришел ей на помощь:

— У вас болит… Скажите, где у вас болит.

Тут она немного схитрила, вдобавок ей сильно повезло. Рассчитывая угодить бедному господину, который жаловался и прижимал руку ко лбу, она сказала:

— Голова.

А он продолжал — повелительно, властно, настойчиво:

— Боль усиливается?

— Да, сударь, — проговорила она; теперь она знала, как отвечать, к тому же ей вспомнилось правило, не раз слышанное в детстве, что вежливее ответить «да», чем «нет».

— И еще усиливается?

— Да, сударь.

Тут доктор обратил внимание на самого себя и, будучи опытным и непредвзятым наблюдателем, отметил, что невралгическая боль у него сразу стала затихать.

И он решил:

— Я на пороге величайшего открытия: передачи болезней.

После некоторых дополнительных исследований он сделал над новым медиумом опыт в присутствии избранных гостей: ирландского иезуита отца О'Конора, чернокожего доктора-гаитянина Фенелона Кока, корреспондентки феминистских газет мадемуазель Коний и испанского художника Берругеты, который приехал специально затем, чтобы изучить выражение лица при экстатических состояниях. По обыкновению, доктор Бод прежде всего предупредил об опасности неумеренно смелых экспериментов.

— При внушениях следует соблюдать величайшую осторожность, — поучал он. — Однажды я сказал некоей чрезвычайно восприимчивой пациентке: «Мадемуазель Роза, вы — птица». Она настолько уверовала в это, что бросилась к окну, чтобы вылететь. Я ее схватил в тот момент, когда она уже повернула шпингалет.

Он слегка потер опущенные веки Леокадии и приказал ей уснуть, потом чуть нажал рукой на ее голову и тут же убедился, что она уже прошла две первые стадии гипноза и теперь находится в состоянии сомнамбулизма.

— Глаза закрыты, — отметил он. — Кожа и мускулы совершенно утратили чувствительность.

И он объяснил, как будет протекать опыт. Присутствующие увидят, что загипнотизированная, войдя в соприкосновение с больным, тотчас же почувствует и проявит симптомы его заболевания. В данном случае это будет паралич с дрожью.

— Паркинсонова болезнь, — поддакнул чернокожий врач.

— Вот именно, — продолжал Бод. — Пациент — бывший торговец фуражом, живет на свои сбережения в пригороде Парижа; это субъект с нормальным, умеренно развитым интеллектом. Болезнь, начавшаяся. года три тому назад, сначала протекала в скрытой форме. Ритмическое дрожание незначительной амплитуды долгое время было локализовано в одной руке. Теперь, как вы изволите увидеть, заболевание распространилось на всю половину тела, а также на нижние конечности.

Старик появился и с трудом прошел несколько шагов, склонив туловище вперед и понурив голову; атлетическое тело его исхудало и захирело, весь облик свидетельствовал о тоске и отчаянии. Это был господин Матюффа.

Леокадия знала его. Опыт, который Бод показывал сегодня, он уже три раза производил без свидетелей, и добрая Ватория, тронутая физическим убожеством старика, всем сердцем старалась облегчить его страдания; она была очень расположена к нему и считала его красавцем мужчиной, хоть он и был старый, плешивый, немощный и голова его блестела, как начищенная кастрюля. Старик сел против нее и стал трястись.

Леокадия взяла его за руки, как ей наказывал доктор, прижалась к нему коленями и тоже стала трястись.

— Обратите, господа, внимание, — говорил доктор. — Ритмическая дрожь небольшой амплитуды, которую воспроизводит загипнотизированная, очень характерна для данного заболевания. Даже при желании девушка не могла бы его сознательно имитировать: здесь передача заболевания совершенно очевидна.

Четверть часа спустя г-н Матюффа с трудом встал и неуверенным шагом направился к двери.

— Ну, что ж, вы дрожите меньше. Явное улучшение, — сказал ему Бод.

Господин Матюффа, подобно всем, кто страдает паралитической дрожью, всегда трясся меньше непосредственно после того, как мускулы его приходили в движение. На самом же деле он не ощущал ни малейшей перемены, и в желудке у него все так же жгло.

Тем не менее он дрожащим, прерывистым голосом ответил:

— Теперь лучше, господин доктор, теперь лучше. Он сам почти верил в это и охотно это подтверждал,

потому что возлагал большие надежды на все новые способы лечения, а. этот способ особенно пришелся ему по душе: его радовало прикосновение девичьих колен, их тепло было ему приятно, от них словно веяло какой-то свежестью.

— Куда лучше, господии доктор!

Чернокожий врач, ирландский иезуит и барышня репортер что-то записывали.

Тут Бода вызвали в кабинет, чтобы подписать какой-то документ, и он предупредил собравшихся, что обращаться к спящей бесполезно, что она все равно ничего не услышит, ибо состоит в общении только с ним, экспериментатором.

Бод долго не возвращался, и художник Берругета, чуждый, как все люди искусства, науке и ее методам, рискнул, несмотря на указание доктора, обратиться к спящей Ватории и шепнул ей на ухо:

— Какая ты прелесть! Приходи ко мне в мастерскую, я тебя нарисую.

Слабым, как дуновение, но все же внятным голосом она прошептала:

— С удовольствием.

Минуту спустя доктор Бод вернулся; он слегка дунул на веки усыпленной, и она потянулась, как бы пробуждаясь.

— Теперь, господа, вы можете поговорить с девушкой и расспросить ее, — сказал он.

Полтора месяца Ватория перенимала различные болезни. Заминка вышла только с хроническим энтеритом да двумя-тремя опухолями, после чего Бод благоразумно определил ее по части нервных заболеваний, симптомы которых воспроизводились у нее безошибочно.

Практикант Мильсан, с которым она очень подружилась, однажды спросил ее строго:

— Зачем ты плетешь Боду такие небылицы?

— Я не плету небылиц.

— Ты ведь вовсе не чувствуешь, что болезни переходят в тебя.

— Так ведь это он говорит, что я чувствую. А уж кому и знать как не ему. Он пообразованнее меня.

— Ты его дурачишь: это нечестно.

— Он очень добр ко мне. Он велел давать мне все, что мне нужно. Не мне ему перечить. Да и правда, стоит ему только сказать: «У вас болит», как у меня начинает что-то твориться в животе. Только иной раз случается, что я еле сдерживаюсь, как бы не прыснуть со смеху, — это когда он прикладывает палец к своему длинному носу, чтобы сподручнее было думать.

Доктор Бод сделал в Медицинской академии доклад, который привлек всеобщее внимание и вызвал в печати ожесточенную полемику. Доктор был человек светский, он стал демонстрировать опыты в салонах. Ватория, выступавшая в белом платье, всем нравилась своей кротостью и миловидностью. Некий американский миллиардер предоставил в распоряжение Бода пятьсот тысяч франков для организации лечебницы, предназначенной специально для передачи болезней.

Так произошло одно из величайших открытий нашего времени.



Читать далее

ОДНО ИЗ ВЕЛИЧАЙШИХ ОТКРЫТИЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть