ВТОРАЯ КНИГА

Онлайн чтение книги Жизнь в цвету La Vie en fleur
ВТОРАЯ КНИГА


Вторая книга, написанная, как полагают, раньше первой, начинается с рассказа о родословной и о рождении Пантагрюэля, сына Гаргантюа и Бадбек. Бадбек умерла от родов. Вот почему добрый Гаргантюа в промежутке между этими двумя событиями — рождением и смертью — ржал как жеребец и ревел коровой. Так выражается наш автор, — простим ему это. Он еще и не то себе позволял, милостивые государыни, — можете мне поверить.

Когда Пантагрюэлю пришло время учиться, он отправился в Пуатье и там оказал большие успехи. Однажды он отломил от скалы огромный камень, длиной, шириной и толщиной примерно в двенадцать туаз, и установил его среди поля на четырех столбах — «дабы школяры, когда им нечего делать, забирались туда с изрядным количеством бутылок, ветчины и пирожков, устраивали себе пир и ножичком вырезали на камне свои имена».

Здесь Рабле погружает нас в мир народных преданий. Народ приписывал прихоти великанов переноску этих неотесанных глыб; позднее их стали именовать друидическими, кельтскими, доисторическими, но так и не смогли объяснить их происхождение более убедительно, чем это сделал, пользуясь народным поверьем, Рабле по отношению к пуатьерскому камню, на котором в его времена пировали школяры. Пантагрюэль в данный момент — великан, способный, как и его отец, проглотить вместе с салатом паломников. Дайте срок — и он станет человеком нормального роста, таким же, как мы с вами. Но дай бог, чтобы мы сравнялись с ним в мудрости! Ибо Пантагрюэль во всех случаях жизни проявляет одинаковое благоразумие и доброту.

Как-то раз после ужина, прогуливаясь со своими приятелями в Орлеане у городских ворот, Пантагрюэль повстречал студента, шедшего по парижской дороге, и, поздоровавшись с ним, спросил:

— Откуда это ты, братец, в такой час?

Студент же ему на это ответил:

— Из альмаматеринской, достославной и достохвальной академии города, нарицаемого Лютецией[535]Лютеция — латинское название города, находившегося в древности на месте теперешнего Парижа, в переносном смысле — Париж..

На следующий вопрос Пантагрюэля студент ответил так:

— Мы трансфретируем Секвану поутру и ввечеру, деамбулируем по урбаническим перекресткусам.

Продолжая латинизировать, он так поясняет, из какой французской провинции он родом:

— Отцы и праотцы мои из регионов Лимузинских.

— Понимаю, — сказал Пантагрюэль, — ты всего-навсего лимузинец, а туда же, суешься перенимать у парижан.

С этими словами добрый великан схватил его за горло и чуть не задушил.

Эпизод с лимузинским студентом — эпизод знаменитый. Канцлер Пакье упоминает о нем в своей книге «Исследования о Франции»:

«Мы должны прибегать к помощи греческого и латинского языка, но не для того чтобы без всякого смысла сдирать с них кожу, как это делал во дни нашей юности Элизен, которого наш славный Рабле так остроумно высмеял в лице лимузинского студента».

Очень может быть, что Рабле, как утверждает Пакье, высмеял некоего Элизена; возможно, что он попал в цель, но большого труда это ему не стоило. Речь лимузинского студента можно найти в книге, которую издатель Жофруа Тори напечатал по крайней мере за четыре года до выхода в свет второй книги «Пантагрюэля». Среди студентов Парижского университета такие шутки, вне всякого сомнения, были очень распространены. Но мы уже знаем: Рабле, как и Мольер, черпал отовсюду. Великие сочинители в то же время великие похитители. По-видимому, без кражи в большого писателя не вырастешь. К сказанному необходимо добавить, что, взяв у Жофруа Тори эти лациальные вербоцинации , Рабле сам себя отхлестал, ибо в иных случаях он латинизирует не менее чудовищно, чем юный лимузинец. И у студента было еще то оправдание, что он — лимузинец: он знал только местный говор и школьную латынь. Мог ли он хорошо говорить по-французски?

Как-то раз, в Орлеане, местные жители обратились к Пантагрюэлю с просьбой поднять на колокольню громадный колокол, который они никак не могли сдвинуть. Юный великан шутя пронес его по улицам, позванивая как в колокольчик. Горожане, очарованные любезностью юного принца, улыбались ему. Но как же вытянулись у них лица на другой день, когда они обнаружили, что от этого звона прокисло все их вино! А ведь в те времена местное вино считалось божественным напитком. Здесь кстати будет вспомнить ненависть Рабле к колоколам. Он не мог простить им, что от них зависел распорядок его жизни в Фонтене и что они мешали ему читать греческих авторов. Можно сказать с уверенностью, что его антипатию разделяли тогда многие духовные лица. Философы XVIII века тоже без особого удовольствия слушали сердитое гуденье соборных колоколов. Андре Шенье, атеист по своим убеждениям, высказал в прекрасных стихах пожелание, чтобы над его гробом не раздавался заунывный звон колокольной меди. Его мольба была услышана[536]Его мольба была услышана. — Поэт Андре Шенье был гильотинирован в 1794 г. за связь с контрреволюционерами.. Если не ошибаюсь, поэзию воздушных голосов колоколен и звонниц впервые открыли романтики. Шатобриан прославил поэзию колоколов. Его любовь к ним значительно уменьшилась бы, если б они его, как Рабле, будили по ночам.

Пантагрюэль, прибыв в Париж, не замедлил посетить библиотеку монастыря св. Виктора. Там он увидел книги, которым наш автор дает вымышленные, смешные названия. Было потрачено немало труда на то, чтобы найти за ними подлинные произведения, но это не всегда удавалось. По-видимому, Рабле метил главным образом в схоластов. Он был гуманистом; гуманизму же следовало убить схоластику, чтобы не быть убитым ею. Воздержимся, однако, приписывать Рабле те или иные добрые намерения, которых у него, возможно, не было вовсе. Он сам заранее посмеялся над своими комментаторами, которые захотят выставить его чересчур большим умником. Впрочем, он же говорил, что для того, чтобы добраться до костного мозга, нужно сперва разгрызть кость. Сколько поводов для сомнений! Начнешь их все разбирать — никогда не кончишь, а времени у нас мало. Некий голос взывает к нам, как в поэме Данте: «Взгляни — и мимо!»[537]«Взгляни — и мимо!» — В поэме Данте «Божественная комедия» эти слова говорит поэту Вергилий, указывая ему на души ничтожных людей, не имевших при жизни своего мнения и не принадлежавших ни к какой партии, а после смерти томящихся в преддверии ада.

В Париже Пантагрюэль получил от своего отца Гаргантюа прекрасное письмо, которое дает возможность судить об успехах просвещения во Франции при Франциске I и живо представить себе отцов и детей, какими они были в то бурное время, когда возрождался человеческий разум:

«…Хотя блаженной памяти мой покойный отец Грангузье приложил все старания, чтобы я усовершенствовался во всех государственных науках, и хотя мое прилежание и успехи не только не обманули, а, пожалуй, даже и превзошли его ожидания, все же, как ты сам отлично понимаешь, время тогда было не такое благоприятное для процветания наук, как ныне, и не мог я похвастать таким обилием мудрых наставников, как ты. То было темное время, тогда еще чувствовалось пагубное и зловредное влияние готов, истреблявших всю изящную словесность. Однако, по милости божией, с наук на моих глазах сняли запрет, они окружены почетом, и произошли столь благодетельные перемены, что теперь я едва ли годился бы в младший класс, тогда как в зрелом возрасте я не без основания считался ученейшим из людей своего времени…

Ныне науки восстановлены, возрождены языки: греческий, не зная которого человек не имеет права считать себя ученым, еврейский, халдейский, латинский. Ныне в ходу изящное и исправное тиснение, изобретенное в мое время по внушению бога, тогда как пушки были выдуманы по наущению дьявола. Всюду мы видим ученых людей, образованнейших наставников, обширнейшие книгохранилища, так что, на мой взгляд, даже во времена Платона, Цицерона и Папиниана было труднее учиться, нежели теперь, и скоро для тех, кто не понаторел в Минервиной школе мудрости, все дороги будут закрыты. Ныне разбойники, палачи, проходимцы и конюхи более образованны, нежели в мое время доктора наук и проповедники.

Да что говорить! Женщины и девушки — и те стремятся к знанию, этому источнику славы, этой манне небесной…

Вот почему, сын мой, я заклинаю тебя употребить свою молодость на усовершенствование в науках и добродетелях. Ты — в Париже, с тобою наставник твой Эпистемон; Эпистемон просветит тебя при помощи устных и живых поучений, Париж послужит тебе достойным примером. Моя цель и желание, чтобы ты превосходно знал языки: во-первых, греческий, как то заповедал Квинтилиан[538]Квинтилиан Марк Фабий (ок. 35–95) — римский оратор, автор книги «Наставление в ораторском искусстве»., во-вторых, латинский, затем еврейский, ради Священного писания, и, наконец, халдейский и арабский, и чтобы в греческих своих сочинениях ты подражал слогу Платона, а в латинских — слогу Цицерона. Ни одно историческое событие да не изгладится из твоей памяти, — тут тебе пригодится любая космография. К свободным наукам, как-то: геометрии, арифметике и музыке, я привил тебе некоторую склонность, когда ты был еще маленький, когда тебе было лет пять-шесть, — развивай ее в себе, а также изучи все законы астрономии; астрологические же гадания и искусство Луллия (Раймонда Люлля) пусть тебя не занимают, ибо все это вздор и обман.

Затверди на память прекрасные тексты гражданского права и изложи мне их с толкованиями.

Что касается явлений природы, то я хочу, чтобы ты выказал к ним должную любознательность; чтобы ты мог перечислить, в каких морях, реках и источниках какие водятся рыбы; чтобы все птицы небесные, чтобы все деревья, кусты и кустики, какие можно встретить в лесах, все травы, растущие на земле, все металлы, сокрытые в ее недрах, и все драгоценные камни Востока и Юга были тебе известны.

Затем внимательно перечти книги греческих, арабских и латинских медиков, не пренебрегая и талмудистами и кабалистами и с помощью постоянно производимых анатомий (вскрытий) приобрети совершенное познание мира, именуемого микрокосмом, то есть человека. Несколько часов в день отводи для чтения Священного писания: сперва прочти на греческом языке Новый завет и Послания апостолов, потом, на еврейском, Ветхий. Словом, тебя ожидает бездна премудрости. Впоследствии же, когда ты станешь зрелым мужем, тебе придется прервать свои спокойные и мирные занятия и научиться ездить верхом и владеть оружием, дабы защищать мой дом и оказывать всемерную помощь нашим друзьям, в случае если на них нападут злодеи. Я хочу, чтобы ты в ближайшее время испытал себя, насколько ты преуспел в науках, а для этого лучший способ — публичные диспуты со всеми и по всем вопросам, а также беседы с учеными людьми, которых в Париже больше, чем где бы то ни было.

Но, как сказал премудрый Соломон, мудрость в порочную душу не входит, и знание, если не иметь совести, способно лишь погубить душу, а потому ты должен почитать, любить и бояться бога, устремлять к нему все свои помыслы и надежды и, памятуя о том, что вера без добрых дел мертва, прилепиться к нему и жить так, чтобы грех никогда не разъединял тебя с ним.

Беги от соблазнов мира сего. Не дай проникнуть в сердце свое суете, ибо земная наша жизнь преходяща, а слово божие пребудет вечно. Помогай ближним своим и возлюби их, как самого себя. Почитай наставников своих. Избегай общества людей, на которых ты не желал бы походить, и не зарывай в землю талантов, коими одарил тебя господь, Когда же ты убедишься, что извлек все, что только можно было извлечь из пребывания в тех краях, то возвращайся сюда, дабы мне увидеть тебя перед смертью и благословить.


Гаргантюа ».


Но вот появляется новый персонаж, любопытный тем, что это как бы человечество в миниатюре. Потребности у него большие, душа — мятущаяся, он изворотлив, общителен, испорчен от природы. Это — Панург. Пантагрюэль случайно увидел его, одетого в рубище и полумертвого от голода, на Шарентонском мосту. Панург попросил у него милостыни на арабском, итальянском, английском, баскском, нижнебретонском, староголландском, испанском, датском, еврейском, греческом, латинском и нижнегерманском языках, и только потом — на французском. Это можно расценить как глупую выходку одного из тех умников, которые любят все усложнять. Нет, это просто милая шутка Рабле, без всякой задней мысли. Следует признать, что он не свел здесь концов с концами: любознательный и образованный Пантагрюэль не понимает у него Панурговой латыни, кстати оказать, вполне приличной. Но Рабле непременно надо было заставить Панурга изъясниться на всех существующих и несуществующих языках, прежде чем перевести его на родной, которым Панург владел превосходно, ибо вырос он в зеленом саду Франции. То есть — в Турени!

Приемы Панурга не оттолкнули Пантагрюэля, — напротив: проникшись внезапной симпатией к незнакомцу, он несколько поспешно предложил ему:

— Честное слово, если вы ничего не имеете против, я не отпущу вас от себя ни на шаг, и отныне мы с вами составим такую же неразлучную пару, как Эней и Ахат[539]Эней и Ахат — персонажи поэмы Вергилия «Энеида», верные друзья..

Однажды Пантагрюэль, который, к счастью, был теперь уже не так велик, чтобы не пройти в любую дверь (мы знаем, что Рабле произвольно удлиняет и укорачивает его), объявил, что готов вступить в спор со всяким, кто пожелает. Этот род вызова на поединок был принят среди ученых. Пико де ла Мирандола[540]Пико де ла Мирандола (1463–1494) — итальянский гуманист, отличавшийся большой эрудицией. двадцати трех лет от роду диспутировал de omni re scibili[541]Обо всем доступном познанию (лат.).. Столь же юный и не менее образованный Пантагрюэль вывесил девять тысяч семьсот шестьдесят четыре тезиса, которые он намеревался защищать. И в течение полутора месяцев он с четырех часов утра и до шести вечера вел в Сорбонне ежедневные диспуты и тем приобрел широкую известность. В то время в парламенте разбиралось до того трудное и темное дело, что никто в нем ничего не мог понять. Судьи, окончательно сбитые с толку, решили обратиться за советом к ученому сорбоннисту.

— Позовите сюда тяжущихся, — сказал Пантагрюэль.

Когда они явились, арбитр предоставил слово истцу, и тот начал следующим образом:

— Милостивый государь! Что одна из моих служанок отправилась на рынок продавать яйца — это сущая правда…

— Наденьте шляпу, — сказал Пантагрюэль.

— Покорно благодарю! — сказал истец. Затем он продолжал:

— Так вот, она должна была пройти расстояние между тропиками до зенита в шесть серебряных монет и несколько медяков, поелику Рифейские горы обнаружили в текущем году полнейшее бесплодие и не дали ни одного фальшивого камня, и т. д. и т. д.

Уже по этому небольшому отрывку можно судить о запутанности дела.

Истец говорил еще долго, но так и не пролил света.

Ответчик проявил большую запальчивость, но дело от этого ясней не стало.

— Должен ли я терпеть, — с негодованием воскликнул он, — чтобы в то время, когда я спокойно ем суп, не замышляя и не говоря ничего худого, в мой дом являлись морочить и забивать мне голову всякими танцами-плясами, да еще приговаривали:

Кто суп кларетом запивает,

Тот слеп и глух, как труп, бывает. [542]Перевод Ю. Корнеева.

Это было действительно сложное дело. Пантагрюэль, невзирая на те трудности, какие оно представляло, разрешил его своей властью и вынес следующий достопамятный приговор:

— Имея в виду, приняв в соображение и всесторонне рассмотрев возникшее между двумя присутствующими здесь сеньорами несогласие, суд постановляет: учитывая мелкую дрожь летучей мыши, храбро отклонившейся от летнего солнцестояния, дабы поухаживать за небылицами, и т. д.

Приговор был столь же неясен, как и само дело. Потому-то, конечно, он и показался справедливым обеим сторонам, потому-то они и сочли себя вполне удовлетворенными. Пантагрюэль же благодаря этому стяжал себе заслуженную славу новоявленного Соломона. Но обратимся к Панургу.

Когда Пантагрюэль повстречал его на Шарентонском мосту, он возвращался из Турции, где неверные посадили его на вертел, предварительно нашпиговав салом, как кролика. По крайней мере так он уверял. Еще он клялся, что своим чудесным избавлением он обязан скорому помощнику и великому заступнику — святому Лаврентию, хотя, как полагается, он и сам немало способствовал совершению чуда своей собственной ловкостью. Он схватил зубами головешку и поджег дом того паши, который его поджаривал и который теперь, почуяв гибель, стал призывать к себе на помощь всех чертей и между прочим — Грильгота, Астарота, Раппала и Грибуйля. Сидевшего на вертеле Панурга объял великий страх: ведь он был нашпигован салом, а черти рады схватить любого, от кого пахнет салом, — особенно если дело происходит в пятницу или сорокадневным постом, — кроме успевших получить отпущение. Панург воспроизводит еще целый ряд сцен из турецкой жизни. XVI век был менее учтив, чем XVII. У Рабле турецкие сцены отдают более грубым балаганом, чем у Мольера[543]У Рабле турецкие сцены отдают более грубым балаганом, чем у Мольера. — Имеются в виду сцены турецкого маскарада из комедии Мольера «Мещанин во дворянстве» (1670).. В наши дни, когда в Константинополе заседает парламент, все эти турки из старой комедии перекочевали в музей вымысла. И каким холодом веет от этого застекленного и снабженного ярлычком вымысла!

Панург был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, не высокий, не низенький, с крючковатым, напоминавшим ручку от бритвы носом, в высшей степени обходительный, впрочем подверженный одной болезни, о которой в те времена говорили так: «Безденежье — недуг невыносимый». Со всем тем он знал шестьдесят три способа добывания денег, из которых самым честным и самым обычным являлась незаметная кража, и был он озорник, шулер, кутила, гуляка и жулик, каких и в Париже немного.

А в сущности чудеснейший из смертных. Словом, человек как человек.

Вечно он строил каверзы полицейским и ночному дозору. Если он видел в церкви сидящих рядом мужчину и женщину, он их пришивал друг к другу. Однажды он пришил ризу священника к его же сорочке, и тот, после службы, стащил с себя и то и другое, к великому смущению присутствующих. В то время в церквах имели обыкновение ставить хорошо известные любителям древности большие медные блюда с вычеканенным на них орнаментом, с изображениями Адама и Евы или ханаанского винограда. Правоверные католики, при папе Льве X покупавшие индульгенции (известно, что Рим продавал их тогда в большом количестве), клали туда свою лепту. Если у Панурга с деньгами обстояло плохо, он покупал индульгенции. Это была для него сплошная выгода, ибо на блюдо он клал мелкую монету, а сдачи брал крупную.

— Вы обрекаете себя на вечные муки, как змей-искуситель, — говорил ему Рабле (в этом эпизоде с индульгенциями выступает сам автор). — Вы — вор и святотатец.

Но Панург, ссылаясь на божественные слова: «Сторицей воздастся вам», напротив, хвастал тем, что поступает по евангельскому завету. Честь изобретения этого хитроумного способа принадлежит, однако, не ему, ибо в одном из поучений Эразма мы читаем: «Есть люди, столь преданные Приснодеве, что, делая вид, будто кладут лепту, на самом деле они ловко тащат то, что положил другой».

Как и Пантагрюэль, Панург принял участие в сор-боннских диспутах. Диспутировал он с одним английским ученым; спор их отличался от обычных споров тем, что велся молча, знаками. Панург разбил своего противника. Эта победа создала ему имя в Париже; ему открыто воздавали хвалу; он стал желанным гостем в обществе; успех вскружил ему голову, и он влюбился в одну знатную даму. Явившись к ней в дом, он обратился к ней с такими словами, которые я, право, не могу здесь привести. К счастью, в этом нет необходимости; достаточно вам сказать, что любовные речи Панурга сжаты и энергичны, что в них он прямо идет к намеченной цели. Даму возмутила подобная неделикатность.

— Наглец! — воскликнула она. — Как вы смеете обращаться ко мне с подобными предложениями? Да знаете ли вы, с кем разговариваете? Убирайтесь вон! Чтоб духу вашего здесь не было!

Панург не унимался, тогда дама сказала, что позовет слуг и велит избить его до полусмерти.

— О нет! — возразил Панург. — Это вы на словах такая сердитая, или меня обманывает ваше лицо. Скорее земля вознесется на небо, а небо низринется в преисподнюю, и во всей природе произойдет полный переворот, чем в такой красивой и изящной женщине, как вы, найдется хоть капля желчи… Вы так ослепительно, так необыкновенно, так божественно красивы, что природа, должно думать, одарила вас подобною красотой как некий образец, желая показать нам, на что она способна, когда захочет обнаружить все свое могущество и уменье. Вы — мед, вы — сахар, вы — манна небесная. Это вам должен был присудить Парис золотое яблоко, а не Венере, не Юноне и не Минерве, ибо Юнона никогда не была столь величественна, Минерва — благоразумна, а Венера — столь изящна, как вы. О, небесные боги и богини! Блажен тот, кому вы позволите…

Тут Панург со свойственной ему точностью выразил свое истинное намерение, но дама бросилась к окну звать соседей.

— Я сам за ними сбегаю, — сказал Панург.

На другой день он подошел к ней в церкви, стащил у нее четки и устроил так, что собаки испортили ей платье. Недостойная месть! Таковы любовные похождения Панурга — их никак нельзя назвать благородными.

Тем временем Пантагрюэль получил известие, что отец его Гаргантюа унесен в страну фей, что в его королевство Утопию вторглись дипсоды и под предводительством своего короля Анарха осадили столицу. Юный принц тотчас же отправился в Дипсодию, отстоящую весьма далеко от Шинонского округа, ибо она находится в Южной Африке. Подобные странности у Рабле нередки, но мудрый не должен ничему удивляться.

Вам, конечно, известно, что название «Утопия» Рабле взял у Томаса Мора, назвавшего так выдуманный им остров и сделавшего его местопребыванием общества, лучшего, чем то, в котором он жил. Утопия Томаса Мора — это царство социализма; это осуществленный на практике коллективизм. Все блага являются там общим достоянием, — блага, но не жены: каждый ревниво охраняет свою. Истинная любовь — лишь в браке, прелюбодеяние карается смертью. Такова райская мечта советника короля Генриха VIII. Правда, чтобы избежать по возможности несчастных браков, сэр Томас Мор разрешает помолвленным осмотреть друг друга без покровов, в присутствии матроны или патриарха… Но нам незачем изучать здесь цивилизацию Утопии, поскольку Рабле перенес в свою книгу лишь название острова, а не его нравы, и поскольку нет ничего общего между Утопией английской и Утопией французской, представляющей собой шуточную Утопию. О, тут нам меньше всего придется заниматься социальными вопросами!

Пантагрюэль, высадившись в Утопии, собрал своих сподвижников, Панурга, Эпистемона, Эвсфена и Карпалима, и с присущей ему осмотрительностью предложил:

— Давайте обсудим, что нам делать, дабы не уподобиться афинянам, которые сперва действовали, а потом уже совещались.

Снова превратившись в сказочного великана, Пантагрюэль встретил в Утопия достойного противника в лице военачальника Вурдалака, чья палица весила девять тысяч семьсот квинталов два квартерона и оканчивалась тринадцатью алмазными остриями, из коих самое маленькое превосходило по величине самый большой колокол Собора Парижской богоматери. Прежде чем помериться силами с военачальником Вурдалаком, сын Гаргантюа поручил себя воле божией и дал обет, что если он выйдет с честью из этого ужасного положения, то велит проповедовать у себя в королевстве святое евангелие так, чтобы оно доходило во всей своей чистоте, простоте и подлинности, и искоренит ересь, посеянную в умах папеларами. Обычно великаны — язычники; Пантагрюэль — христианин. Он называет себя католиком, но он — за Реформацию, и еще неизвестно, кого он называет папеларами. Боюсь, что это правоверные католики, подчинившиеся папской власти. Вурдалак и его великаны были разбиты и уничтожены. Но Пантагрюэль понес тяжелую утрату: его верный Эпистемон был обезглавлен в бою. Как ни странно, оказалось, что это беда поправимая. Панург, в котором мы прежде не замечали способностей к хирургии, смазал голову и шею убитого какой-то мазью, приладил голову к туловищу — вена к вене, сухожилие к сухожилию, позвонок к позвонку, сделал стежков пятнадцать — шестнадцать и слегка смазал по шву воскресительной мазью. Вдруг Эпистемон вздохнул, потом открыл глаза, потом зевнул, потом чихнул.

— Он здоров, — объявил Панург, который, по-видимому, не так уж гордился этим чудесным исцелением.

Эпистемон заговорил слегка хриплым голосом. Он сказал, что видел чертей и запросто беседовал с Люцифером. Он уверял, что черти — славные ребята, и выразил сожаление, что Панург слишком рано вернул его к жизни.

— Мне было весьма любопытно глядеть в аду на грешников, — признался он.

— Да что вы говорите! — воскликнул Пантагрюэль.

— Обходятся с ними совсем не так плохо, как вы думаете, — продолжал Эпистемон, — но только в их положении произошла странная перемена: я видел, как Александр Великий чинил старые штаны, — этим он кое-как зарабатывал себе на хлеб. Ксеркс торгует на улице горчицей, Ромул — солью.

И далее наш автор продолжает наделять античных героев, бретонских и французских рыцарей и всех государей Европы каким-нибудь механическим или ручным ремеслом. Папа Юлий, «папа Джулио», который при жизни велел Микеланджело изобразить его с мечом в руке, в аду торгует с лотка пирожками. Он уже не носит своей длинной холеной бороды. Клеопатра торгует луком, а Ливия чистит овощи. Пизон крестьянствует, Кир превратился в скотника, Брут и Кассий — в землемеров, Демосфен — в винодела, Артаксеркс — в веревочника, Эней — в мельника, Фабий нанизывает бусы, Ахилл захирел, Агамемнон стал блюдолизом, Одиссей — косцом, Нестор — бродягой, Анк Марций — конопатчиком… Этот список тянется бесконечно, как голодный день. К несчастью, в большинстве случаев трудно уловить какую-нибудь связь между персонажем и его положением, а если случайно и удается, то тем хуже, ибо тогда замечаешь, что это всего лишь непристойная игра слов, комичное столкновение звуков. Наш Франсуа, у которого, вообще говоря, глубоких мыслей больше, чем у всех его современников вместе взятых, любит порой весь отдаться во власть божественного дара — не думать ни о чем. Это находит на него внезапно, точно благодать. Тогда он нанизывает слова, как четки. О, блаженный автор! Как это хорошо, ах, как это хорошо!

— Я видел Эпиктета, одетого со вкусом, по французской моде, — продолжал Эпистемон, — под купой дерев он развлекался с компанией девиц — пил, танцевал, а возле него лежала груда экю с изображением солнца… Увидев меня, он предложил мне выпить, я охотно согласился, и мы с ним хлопнули по-богословски. Я слышал, как мэтр Франсуа Вийон спрашивал Ксеркса, почем горчица. «Один денье», — отвечал Ксеркс. Вийон обозвал его негодяем и осыпал бранью за то, что он вздувает цены на продовольствие.

Помимо «Божественной Комедии» Данте, средние века оставили немало рассказов о путешествиях в иной мир. Некоторые из них Рабле, несомненно, знал, но из этих христианских легенд он не почерпнул ничего. Основные черты и самый дух своей маленькой поэмы о загробном мире он позаимствовал у одного из древних писателей, своего любимца. Единственным образцом послужили ему «Разговоры мертвых» Лукиана. Вот где нашел он эти перемены в положении героев, перемены, которые так изумляют и восхищают Эпистемона. У Лукиана философ Менипп, отвечая на вопрос Филонида, рассказывает о своей прогулке в царство мертвых.


Филонид

Скажи, Менипп: тех, в честь кого на земле воздвигнуты дивные памятники, колонны, статуи с надписями, в аду тоже отличают от большинства мертвецов?

Менипп

Ты шутишь, дорогой мой. Если б ты увидел, что сам карийский царь Мавзол, знаменитый своей гробницей, бесславно лежит в углу вместе со всеми прочими, ты бы, наверное, хохотал до упаду. Но ты бы, конечно, лопнул от смеха, если б увидел, что цари и сатрапы там нищенствуют, торгуют по бедности солониной, что учителей там оскорбляют все, кому не лень, что их бьют как последних рабов. Я не мог удержаться от смеха при виде Филиппа Македонского: примостясь в уголке, он чинил за гроши старую обувь. Многие стоят на перекрестках и просят милостыню — разные там Ксерксы, Дарии, Поликраты…

Филонид

Ты рассказываешь о царях какие-то необыкновенные, невероятные вещи. А что поделывают Сократ, Диоген и другие мудрецы?

Менипп

Сократ прогуливается и со всеми беседует. С ним Паламед, Одиссей, Нестор и другие болтливые мертвецы. Ноги у Сократа опухшие — все еще действует яд. Отважный Диоген оказался соседом ассирийца Сарданапала, фригийца Мидаса и некоторых других богачей. Когда они начинают стонать при воспоминании о былом благополучии, он хохочет, — он всегда в отличном расположении духа. Чаще всего он ложится на спину и поет громким, хриплым, диким голосом, заглушая жалобы этих несчастных. Его пение наводит на них такую тоску, что они порешили переселиться подальше от Диогена, только чтобы избавиться от такого ужасного соседства.



Какая разница между оригиналом и копией, какой контраст! Рабле ничем себя не ограничивает, он забывает остановиться. Он забавляется. Он играет словами, как дети камешками: он складывает их в кучки. Его отличают роскошь, изобилие, по-детски звонкое веселье, не сознающая себя огромная сила. Изысканность, мера, порядок свойственны его образцу. Стиль Лукиана стремителен, строг, немногословен. В переводе, лишающем его гармонии родного языка, он выглядит сухим. Но чувствуется, что он отполирован, как ноготь. Если бы обстояло иначе, греки не были бы греками.

Одно из самых неожиданных, парадоксальных и вместе с тем самых веских и убедительных доказательств гениальности Рабле как раз и заключается в том, что он, прекрасно зная, постоянно перечитывая Лукиана и подражая ему, так далеко отходит от своего излюбленного образца. Он черпал отовсюду — на это его толкала эпоха. Но он бессознательно переделывал на свой лад все, к чему бы ни прикоснулся.

У короля Анарха примерно та же судьба, что и у Пикрохола. Панург, взяв в Плен этого злосчастного Анарха, женил его на старой фонарщице. Пантагрюэль подарил молодоженам домишко в глухом переулке и каменную ступку для приготовления соуса. Из Анарха получился один из самых бойких продавцов зеленого соуса, каких только знала Утопия.

После того как Анарх попал в плен, из всех народов Утопии одни лишь альмироды все еще не сдавались. Пантагрюэль во главе своего войска двинулся на них. В открытом поле войско застигла гроза, хлынул проливной дождь. Пантагрюэль высунул язык наполовину и накрыл им всех воинов. «Тем временем, — сообщает Рабле, — я, рассказчик правдивых этих историй, укрылся под листом лопуха. Когда же я увидел, как хорошо они защищены, я было направился к ним, но их столько набилось под языком, что я не нашел себе места; тогда я вскарабкался наверх и, пройдя добрых две мили, в конце концов забрался в рот к Пантагрюэлю. Но боги и богини, что я там увидел! Я увидел высокие скалы, — по-видимому, это зубы, — обширные луга, дремучие леса и большие укрепленные города, вроде нашего Лиона или Пуатье. Первый, кого я там встретил, был один добрый человек, сажавший капусту. Я очень удивился и спросил: „Что ты, братец, делаешь?“ „Сажаю капусту“, — отвечал он».

Это опять из Лукиана. Задолго до того как брат Франсуа исследовал рот великана, Лукиан открыл целый мир в чреве кита. Он сообщает, что путешественники, проглоченные чудищем, увидели в его утробе старика и юношу, насаждавших сад. «Старик, — читаем мы у греческого писателя, — взял нас за руки и привел в свое жилище, которое он сумел сделать довольно удобным. Здесь он угостил нас овощами, фруктами, рыбой, вином».

Вторая книга «Гаргантюа и Пантагрюэля», развивающая основные мотивы первой и, быть может, кое в чем ей уступающая, хотя и тут есть великолепные места, обрывается на том эпизоде, где Пантагрюэль очищает себе желудок. Судить о достоинствах примененного им метода предоставляется врачам. Сам эпизод, на мой взгляд, не очень забавен. Станем ли мы порицать за это Рабле? О нет! Пантагрюэль — это целый мир, со своими землями, океанами, растениями и животными. Немудрено, что отбросы и навоз встречаются здесь наряду с изобильем цветов и плодов.



Читать далее

ВТОРАЯ КНИГА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть