Часть вторая

Онлайн чтение книги Семейный круг Le cercle de famille
Часть вторая

I

ДЕНИЗА ЭРПЕН — СЮЗАННЕ ЭРПЕН

«Париж, 15 ноября 1919 г.

Дорогая моя!

С тех нор как я получила твое письмецо — такое грустное, такое безнадежное, я только о тебе и думаю. Представляю себе, как ты сидишь в своей комнатке на третьем этаже этого проклятого дома. Ах, до чего мне хотелось бы вызвать тебя сюда и поделиться с тобою моим счастьем! Однако прочь лирику… („Опять напыщенность!“ — написала бы здесь на полях мадемуазель Обер…) Попробую набросать сухой и точный конспект моей жизни („Составьте план, мадемуазель Эрпен, план!“)

1. Материальные условия. Мэтр Пельто сказал, что будет высылать мне ежемесячно около восьмисот франков. После долгих поисков я нашла на улице Вожирар пансион, где за пятьсот франков мне предоставляют комнату и питание. Триста франков остается на книги, концерты, наряды (впрочем, у меня уже есть из платья все, что нужно на зиму). Думаю, что я поступила разумно.

Преимущества пансиона Вижоля: комната на шестом этаже с балконом, вид на Люксембургский сад, очень милая хозяйка, близко от Сорбонны, и четыре раза в день мне приходится пройтись по чудесному саду; наконец, по соседству у меня Жак, он снимает комнату на улице д’Асса.

Неудобства пансиона Вижоля: уродливая мебель, однообразная пища, разглагольствования госпожи Вижоля (она бывшая учительница и считает своим долгом поддерживать за столом „назидательную“ беседу, ибо у нее живет несколько студентов-иностранцев).

2. Занятия. За все лекции, которые я намерена слушать, я заплатила. Я, разумеется, занимаюсь по всем предметам, обязательным для лиценциатов: английский, французский, латынь и проч. Я добавила к ним курс эстетики, который читает Виктор Баш, — во-первых, потому, что тема этого курса — Вагнер, во-вторых, потому, что Баш слывет крамольником и посещение его лекций равносильно свидетельству о самых передовых убеждениях. А мои политические взгляды тебе известны: „За все, чт о против установления порядка! Все отжившее — долой!“ Что касается философии, то в понедельник я была на лекции Жан е [25] Жане Пьер (1859–1947) — французский психолог, один из основоположников экспериментальной психологии. и в полном восторге от него. Соседка моя была крайне озадачена, когда он сказал, что мысль — не что иное, как замедленное действие. А мне это понравилось.

3. Человеческие существа. Прежде всего, конечно, Жак. Я вижусь с ним несколько реже, чем мне хотелось бы, потому что он на юридическом, а я в Сорбонне. Зато я провожу с ним каждое воскресенье, а вчера мы ходили вместе в Опера-Комик на „Пеллеаса“[26] «Пеллеас», то есть «Пеллеас и Мелисанда» (1902) — опера Клода Дебюсси на сюжет одноименной пьесы Метерлинка. (у Жака он вызывает некоторое внутреннее сопротивление, зато я по-прежнему от него в восторге). В самом пансионе — несколько румынок, с одной из них я подружилась, есть канадцы, два француза.

а)  Эдмон Ольман. Он представился мне, сказав, что его отец знаком кое с кем из нашей местности: с Кенэ, Леклерами и т. д. Он сын крупного нансийского банкира. „Огромное состояние!“ — почтительно говорит о нем госпожа Вижоля. Отец его хочет, чтобы сын жил по-студенчески, очень просто. Юноша застенчивый, худой, подслеповатый, но не лишен изящества (чем-то напоминает Жака, но черты лица похуже). Чуточку франтоват. Серые гетры. Модные жилеты. Но не суди худо. По вечерам он заходит ко мне поболтать. Некая тетя Фанни шлет ему из Нанси чудесные посылки — макароны и прочую земную снедь. Ольман (как и Жак) изучает право и политнауки;

б)  Пьер Менико. Готовится на лиценциата, живет на стипендию. По словам Ольмана, он из Перигора, сын податного инспектора. Галстук бантом. Помятый воротничок. Отросшие вихры, потому что нет денег на парикмахера. Бычок с могучей грудью. Ольман уверяет, будто он необыкновенно умен. До сих пор еще не удостоил меня разговором. Он сказал Ольману, что я, вероятно, из разряда студентов-дилетантов. Меня это задело. Хотелось бы с ним познакомиться.

4. Отношения с Жерменой. Умопомрачительно сердечные. Ты была права. Ей так хочется верить в свою добродетельность, что она искренне забывает или отстраняет все, что может повредить тому идеальному, трогательному представлению, какое у нее составилось о самой себе. Утром я получила от нее письмо, в котором говорится: „Я рада, что ты счастлива. Я — козел отпущения, я уже не надеюсь на счастье, и если бы мне не надо было жить ради вас троих, единственное, чего мне хотелось бы, — это умереть. Сюзанна разговаривает со мною все тем же язвительным, колючим тоном, и меня это крайне огорчает. Мне кажется, ей полезно было бы пожить год вне семьи, тогда она стала бы больше ценить любовь родных и поняла бы, что в обращении с окружающими надо быть более уживчивой и мягкой“. Хорошо бы тебе поймать ее на слове и попроситься в Англию, в какую-нибудь семью или в школу. Там ты будешь свободнее и усовершенствуешь произношение.

5. Париж. Аллеи Люксембургского сада, своды темных деревьев. Их величественные кроны уходят в парижский туман, розовато-серый оттенок которого чарует меня. Парижские дома, такие своеобразные, такие типичные для девятнадцатого века. Синие черепичные крыши на фоне тяжелых дождевых туч. Колокольчики Св. Сульпиция, особенно впечатляющие своей округлостью по сравнению с острыми очертаниями нашего Руана. Деревья бульваров под дождем. Тротуары, блестящие, как мокрый пляж Безеваля. Книжные магазины, длинные, словно пароходы. Куда-то торопящиеся девушки с сумкой под мышкой. Молодые люди с непокрытой головой или в беретах. Парижская суета. Свистки полицейских. Поток машин. Звонки трамваев.

Я счастлива!

Дениза».

В письме, которое Пьер Менико в тот же день отправил своему другу Ренэ Тошпору, в Бордо, содержалась такая фраза: «Здесь есть девушка, стриженая, очень красивая; я влюблен в нее. Я не сказал ей еще ни одного слова. Здесь, в пансионе, я стал романтиком; сожалею, но это так. Я строю нелепейшие планы: проникнуть ночью к ней в комнату и изумить ее своим красноречием. Беда в том, что это увлечение привязывает меня к пансиону Вижоля, а он мне не по карману. Я купил несколько книг, уплатил хозяйке за месяц и остался всего-навсего с двумя франками десятью сантимами. Ну что ж, если вздумается сходить в „Старую Голубятню“[27] «Старая Голубятня» — театр, основанный в Париже в 1913 году. или на концерт, займу у Ольмана. Черноволосую девушку зовут Дениза Эрпен».

II

Однажды Ольман привел Менико к Денизе, и они вскоре подружились. Бунтарски настроенная (но, как то свойственно женщинам, скорее по велению сердца, чем разума), она восприняла от этого угрюмого и блестящего юноши определенные политические воззрения, законченную доктрину.

В то время многие молодые люди были разочарованы в результатах войны. Победа пробудила надежды. Лучшие из молодежи верили, что она преобразит мир. Оказавшись хозяевами положения, победители перестроят его на основе справедливости. Лига Наций возглавляемая Вильсоном, пророком и учителем, даст человечеству вечный мир. Германия, став республикой, отказавшись от заблуждений, превратится в друга Франции и духовно дополнит ее. Американские методы позволят обеспечить благоденствие бедняков путем изобилия, а не революции. В течение нескольких месяцев рабочая и буржуазная молодежь была объединена общим чувством благоговения перед героями.

Последующее разочарование оказалось тем глубже, чем радужнее были надежды. Те, что воевали, не оказались у власти. Корысть и невежество рыли между классами новые окопы. Мероприятия, которые должны были заложить основы счастья, подготавливали смуту и безработицу. Франция правая и Франция левая противостояли друг другу, преисполненные вражды. Небольшая группа студентов-социалистов, несмотря на всесильную оппозицию, устраивала собрания в честь Вильсона, потом в память Жореса. В эту группу входил и Пьер Менико. Любопытно, что из чувства дружбы за ним следовал и Эдмон Ольман, сын банкира, юноша тихого нрава. Они возвращались с этих сборищ с разорванной одеждой, причем Менико, хорошему игроку в регби, не раз приходилось бросаться в самую гущу схватки, чтобы спасти фетровую шляпу товарища.

Дениза стала неразлучна с этими молодыми людьми и вместе с ними посещала политические собрания. Она приближалась к тому возрасту, когда на смену пессимистическому отрицанию юности приходит восторженное утверждение. Для нее были важны не столько правота защищаемых принципов, сколько пыл и задор их защитников. Как ни ценил Менико Денизу, он все же неохотно брал ее с собою в рабочие кварталы. В таком окружении она смущалась, ей было там явно не по себе. «Не рассматривайте так присутствующих, — говорил он ей вполголоса. — Вы говорите, что любите их, а не умеете стать с ними на равную ногу. Вы их слишком разглядываете. Будьте проще».

Понемногу она усвоила привычку занимать место где-нибудь в самом дальнем уголке зала и сидеть там не шевелясь. Менико, как и Ольман, был преисполнен к ней глубокого уважения. Они долго не решались брать ее с собою по вечерам в монпарнасские кафе. Но в конце концов они привыкли обращаться с ней как с товарищем. Эта целомудренная дружба нравилась ей. Об ее отношениях с Жаком, отношениях совсем иных, оба они почти ничего не знали.

Каждый день, часов в пять, она из библиотеки отправлялась к Жаку. Она доставала ключ, висевший над притолокой, отпирала дверь, зажигала спиртовку, и немного погодя из коридора до нее доносились его шаги. Он входил, держа в руках коробку с пирожными, с ее любимой «картошкой», благоухавшей вином и шоколадом. Если коробка попадала под дождь, а пирожные оказывались полузамерзшими, Жак долго держал ее над спиртовкой, чтобы согреть. Они пили чай, потом ложились. По воскресеньям Дениза приходила к полудню; они завтракали в каком-нибудь дешевом ресторане, а летом — у виноторговца, за столиком, вынесенным на тротуар и отгороженным лавровыми деревцами в кадках. Потом они отправлялись в театр или на концерт или же, если ничто не привлекало их, возвращались на улицу д’Асс а .

Первый год они были очень счастливы. Свобода, молодость, любовь — все казалось им упоительным. С началом учебных занятий, осенью 1920 года, их дружба стала омрачаться ссорами. Жак считал, что влияние Менико «портит» Денизу. Слово «портит» он произносил со злобой. А Дениза утверждала, что Жак становится «мещанином», страдает «светскими предрассудками». Он каждый вечер обедал у своего дяди-адвоката, и часто бывал у Тианжей, людей, принимавших по определенным дням, с которыми он познакомился в Нормандии (Элен де Тианж была одной из сестер Паскаль-Буше). Медицину он оставил и теперь изучал только право, не особенно утруждая себя. Будучи беспристрастной, Дениза понимала, что Жак не столь умен, как Менико, но он по-прежнему нравился ей. Она любила бродить с ним по Парижу в воскресные дни, когда улицы пустынны, магазины закрыты, и рассказывать, словно в супружеской беседе, о том, как она провела время в его отсутствие.

— Утром я была с Ольманом в русской церкви, — говорила Дениза. — Ты бы сходил как-нибудь. Ты не можешь себе представить, как там красиво. Маленький храм, весь позолоченный, нежные, словно неземные, напевы: хор поет без органа, на четыре голоса.

Жак, не слушая, спросил:

— Где будем завтракать сегодня?

— Пойдем в китайский ресторан. Мне там очень интересно. О чем я тебе рассказывала? Ах да, о русской церкви. Я едва удержалась, чтобы не стать на колени, как остальные. Мне хотелось плакать, плакать над ничтожеством человека.

— Ты сегодня в мистическом настроении? — бросил Жак.

Менико приучил Денизу тщательно выбирать слова и внимательно относиться к их смыслу.

— Почему в мистическом? Я просто восприимчива ко всему прекрасному… Когда я слушала их напевы, я подумала, что это мир, созданный не для мелких чувств. Я думала о тебе, о том, каким ты был, когда мы с тобой поднимались к яблоневым садам, над Руаном, в лунную ночь. Тогда у тебя были идеи.

— А теперь у меня нет идей?

— Есть, конечно, дорогой… Но все-таки тогда у тебя был порыв, восторг, которых теперь уже нет.

— Я был мальчишка, — ответил Жак. — Теперь я стараюсь желать только того, что осуществимо… «Я выработал в себе привычку преодолевать не столько мировой порядок, сколько свои желания».

— Мировой порядок… А как ты перед ним благоговеешь, перед этим мировым порядком!

— Во всяком случае, это лучше, чем быть анархиствующим мещанином… Надо знать, чего хочешь, Дениза, надо твердо выбрать жизненный путь и потом идти по нему без ропота! А следовать по этому пути и в то же время осуждать его — нет, в этом я не нахожу никакого величия.

Они сели. На столике лежал манифест, призывавший интеллигентную молодежь поддержать Китай, который терпит притеснения от западных держав. Это опять-таки дало повод к размолвке. Дениза относилась к Китаю восторженно и вообще была сторонницей защиты угнетенных стран.

— А что ты знаешь о Китае, Дениза? Ты всему веришь. У тебя не осталось ни капли критического духа.

— Это лучше, чем вообще ни во что не верить.

Он пожал плечами и заговорил о предстоящем экзамене.

— Что же ты собираешься делать, когда получишь диплом?

Он устало провел рукой по лбу.

— Еще не знаю… не решил еще.

— Отец настаивает, чтобы ты вернулся в Пон-де-Лэр?

— Да, но я ничего не обещал… Хотя, конечно, я и сам считаю, что глупо добиваться в Париже должности письмоводителя или секретаря какого-нибудь адвоката, с нищенским жалованьем, в то время как там…

— Поступай как знаешь, Жак, но только помни… Я ни за что не вернусь в Пон-де-Лэр, чтобы быть там твоей женой… Ни за что… Это не упрямство, это благоразумие. Слишком много перенесла я в этом городе. Для меня он полон призраков. Мысль, что мне предстоит провести жизнь среди этих улиц, встречать все те же лица, теперь, когда я узнала, что такое свобода… Нет, не могу… Нищета здесь, с тобою, — на это я готова…

— Так только говорится… Ты не знаешь, чт о такое нищета… И я не знаю, но не думаю, чтобы она особенно благоприятствовала любви… А в чем же заключается, Дениза, та романтическая независимость, о которой ты мечтаешь? Обедать в дешевых ресторанах, бывать в концертах на трехфранковых местах, носить мужскую шляпу — это твой идеал?.. Но можно оставаться таким же разумным, таким же скромным и будучи обеспеченным буржуа.

Она стала горячиться:

— Не думаю… При желании все, что угодно, можно представить в нелепом виде. И жизнь праведника покажется нелепостью, если говорить о ней так, как ты сейчас говоришь… Для меня дешевые рестораны, трехфранковые места, бегство вон из Пон-де-Лэра — это символы… Символы протеста, сопротивления… Начинается с того, что соглашаешься одеваться как другие, потом соглашаешься думать как другие, потом оказывается, что ты погиб…

— Погиб? Почему погиб? Просто-напросто ты меня разлюбила… Если бы ты меня любила, тебе было бы совершенно безразлично, где жить.

В тот день они впервые и словно по взаимному уговору после завтрака расстались, а не пошли на улицу д’Асс а .

III

Вернувшись в пансион Вижоля, Дениза велела развести огонь в камине и попробовала написать Жаку.


«Жак, я одна, и на душе у меня скребутся кошки. Я вдруг потеряла надежду. Сейчас, когда я шла без тебя по Люксембургскому саду, у меня сжалось сердце при мысли о том, каким доверчивым ребенком я гуляла тут еще недавно. Да, два года назад я надеялась, что тебе суждены великие свершения. Было бы ужасно разувериться в тебе. Ты не должен довольствоваться тем, что будешь всего лишь „добрым малым“, как говорят твои родители, — говорят с улыбкой, которая меня так огорчает. Выслушай меня спокойно, Жак, я не собираюсь тебя упрекать. Но я хочу, чтобы ты жил. Понимаешь? Чтобы ты жил. Сейчас, сам того не сознавая, ты спускаешься в царство мертвых. Почему ты больше не хочешь быть сильным? Куда девалась твоя благородная дерзость? Неужели я говорю впустую? Верни свое прежнее мужество! Не отказывайся в двадцать три года от борьбы! Ты мне сейчас сказал: „Ты меня разлюбила“. Какая глупость, Жак! Нет, я люблю тебя и хочу любить всегда, но меня пугает то нравственное оцепенение, которому ты поддаешься. Твои радости перестали быть истинными радостями, твои развлечения перестали быть истинными развлечениями, и я не могу согласиться, что твоя беспечная покорность судьбе истинная мудрость. Нет!»


Это заключительное «нет» она вывела особенно энергично. Не одному только Жаку говорила она это «нет»; оно относилось и к Пон-де-Лэру, и к матери, и к напускной добродетели.

«Продолжать борьбу, — думала она. — „Борьбу против кого?“ — скажет Жак. — Против тех сил, которые искалечили мое детство…»

Тут до нее донесся шум захлопнувшейся двери, и в коридоре послышались тяжелые шаги.

— Это вы, Мени? — крикнула она.

— Я… Что это, Дениза? Вы дома? В воскресенье?

Он появился на пороге.

— Заходите выкурить папироску, Мени… А почему бы мне не быть дома в воскресенье?

— Потому что ваше исчезновенье по воскресным дням — явление столь же общеизвестное и твердо установленное, как сокрытия Венеры или прецессии равноденствий… После резкого отклонения, наблюдаемого сегодня, астрономам придется внести существенные поправки в свои расчеты.

— Не насмешничайте, Мени, и, кроме того, минутку помолчите. Одну только минутку — я закончу письмо.

Некоторое время он молча курил. Она заклеила конверт, надписала адрес.

— Вот и готово. А теперь мне хотелось бы поехать с вами куда-нибудь. Все равно куда. В «Шатер», в «Ротонду».

Он ответил колючим тоном:

— Денег нет.

— У меня есть немного… Не обижайте меня сегодня… Сегодня мне грустно.

Он возразил высокопарно:

— Не возводите свою грусть в философскую категорию! Не ищите ей определения. Грусть уже сама по себе — немощь.

— Не шутите, Мени. Вам и самому грустно. Так чего же хорохориться? Каким чудом вы сегодня не с Эдмоном?

— Эдмон на улице Альфреда де Виньи, в своем родовом поместье в замке эпохи Возрождения; замок построен в тысяча восемьсот восьмидесятом году, а в тысяча девятьсот пятом приобретен батюшкой Эдмона, именитым и могущественным сеньором Проспером Ольманом Нансийским… Там семейное сборище — тетки, дядья, двоюродные братья.

— Бедняга Эдмон!

По дороге в «Шатер» они заговорили об Ольмане. Они любили его и считали ребенком — человеком куда менее их знающим жизнь.

— По правде говоря, — заметил Менико, — я не предполагал, что богач может быть таким славным малым… Впрочем, он будет богачом бестолковым. «Нет у него к деньгам неистовой любви, что радует скупца и полнит сундуки…» Придется мне, пролетарию, растолковать ему, что за диковинная прелесть быть в год Господен тысяча девятьсот двадцатый единственным отпрыском великого Ольмана.

— Его отец и в самом деле такой могущественный человек?

— Судите сами, Дениза… Он один из немногих могущественных в наши дни, когда политические деятели зависят от влиятельных газет, а влиятельные газеты — от крупных дельцов… В разгар войны самому Клемансо[28] Клемансо Жорж (1841–1929) — председатель Совета министров Франции в 1917–1920 годах. приходилось считаться с Ольманом. Я думаю со временем написать книжечку о подлинных источниках власти, о тех людях, которые хоть и остаются для народа неведомыми, в действительности, под прикрытием парламентской демократии, вершат судьбы мира.

Они подходили к «Шатру».

— Зайдем? — спросил он. — Простите, Дениза, но то, что я вам сказал дома, — сущая правда, у меня ни гроша.

— Знаю. У меня тоже не густо, на обед в ресторане не хватит… Но на две чашки чая с ломтиком кекса наберется… А потом вернемся домой.

Они нашли места на кожаной скамейке. Все столики вокруг были заняты молодыми людьми, которые что-то писали. Внимание Денизы и Менико привлекла пара, сидевшая справа от них: мужчина и женщина славянского типа, на вид очень бедные, смотрели друг другу в глаза, не говоря ни слова, с нежным и безнадежно-печальным выражением; не проходило и пяти минут, как они все так же молча склонялись один к другому и сливались в долгом поцелуе. Потом опять молча смотрели друг на друга.

— Как прекрасно такое безразличие ко всему окружающему, — тихо сказала Дениза.

— Они напоминают героев Достоевского, — ответил Менико.

— Да, очень… А посмотрите-ка вон на того негритенка в клетчатом пальто. Какие у него чудесные глаза!

Они просидели в кафе больше часа и, умиротворенные близостью стольких юных существ, пошли домой по улице Огюста Конта. Стемнело, на небе сверкали звезды. Менико, держа Денизу под руку, стал перечислять созвездия:

— Большая Медведица, Малая — это вы знаете. Неподалеку от Полярной звезды — Лебедь, Дельфин. Ниже — Орион. Как где? Вот видите там — большой ромб? Не видите? Ну как же, вот он, такой удлиненный, на небольшой диагонали — три звезды. А вот это туманное сияние — это Плеяды.

Чтобы лучше видеть, Дениза оперлась на его руку и запрокинула голову.

— Скажите, Менико, а как вы объясняете эту чудесную гармонию, это спокойное движение, словом, все это? — спросила Дениза.

— Почему «чудесную», Дениза? В этой гармонии нет ничего чудесного. Такова она есть, вот и все. Придется вас приобщить к спинозизму. Осторожнее! Смотрите под ноги, не оступитесь. А то не проникнете в тайны Вселенной. Слушайте: во Вселенной есть начала благотворные, гармоничные — например, небо, музыка, женщины, вроде вас; и есть начала вредоносные, разрушительные — например, болезни, бездарная проза, войны… Зачем же обращать внимание на одни, а не на другие? Слово «гармония» имеет смысл только для человека, но никак не для Бога. Восторгаться тем, что Бог придал Вселенной определенный порядок, говорить, что гармония миров приятна Богу, — это значит приписывать ему ограниченный ум, для которого простое понятнее, чем сложное. Теперь мысли под стать человеку, а не творцу. Для Бога, если он совершенен, диссонанс не может быть менее гармоничным, чем самое чистое сочетание звуков… Все существующее — и зло и добро — в Боге, как то доказано в «Этике», часть первая, тезис пятнадцатый, или тринадцатый, сейчас не помню.

— А сами вы спинозист, Менико?

— Иногда.

Вечер был так хорош, что они миновали пансион и прогуляли до самого обеда. Дениза с удовольствием опиралась на его руку с выступающими крепкими мускулами. К семи часам они возвратились домой. У подъезда она сказала:

— Почему у вас всегда такой насмешливый тон? Это как-то смущает, сковывает меня.

— Не будь я насмешливым, я сказал бы, что люблю вас. Но слово это недостаточно определенное, и получилась бы страшная неразбериха… А тогда что?

За столом госпожа Вижоля разъясняла румынам и канадцам политику французского правительства. После обеда Менико и Дениза пошли в ее комнату. Менико опустился в большое кожаное кресло у камина и закурил. Дениза села на локотник. Немного погодя он взял ее руку; она не отняла ее, и они сидели так, не говоря ни слова, устремив взгляд на раскаленные ядра кокса, которые сначала были ярко-красными, а постепенно стали покрываться черными прожилками. К полуночи огни погасли. Они не проронили ни слова, Дениза осторожно высвободила свою руку из руки Менико, улыбнулась ему, отворила дверь, и он ушел, так ничего и не сказав.

IV

В феврале 1921 года госпожа Эрпен вышла замуж за доктора Герена. Она возвестила об этом очень ласковым письмом. Она сообщала Денизе о «всех вопросах, связанных с наследством и оформленных мэтром Пельто», говорила о том, как она счастлива, прибавила подобающую меланхолическую фразу о «дорогом Луи» и заканчивала так:


«Видишь, я с тобой вполне откровенна, потому что считаю тебя не только горячо любимой дочерью, но и своим лучшим другом. Жорж вполне разделяет мои чувства, он поручил сказать тебе, что твои переживания ему вполне понятны и что он приложит все усилия, чтобы убедить тебя, что он входит в нашу семью с единственным намерением вам помогать и любить вас…»


В заключение она настоятельно просила Денизу присутствовать на свадьбе и тем самым доказать пон-де-лэрцам, что семья сплочена по-прежнему.


«Обряд станет гораздо трогательнее, если вы — все три — будете присутствовать».

Слово «трогательнее» привело Денизу в негодование; она вежливо, но решительно отклонила просьбу матери. Сюзанна за несколько дней до свадьбы уехала в Англию, где нашла себе место без жалованья, за кров и стол. Одна только Шарлотта поддалась уговорам. Церемония состоялась в интимной обстановке и прошла безукоризненно. Отец Турнемин предварительно провел с госпожой Эрпен и «женихом» долгую и весьма ученую беседу; во время обряда он сыграл на органе хорал Франка, токкату Баха, а к выходу молодоженов из храма — даже сымпровизировал трогательную пьесу, которую продолжал играть, уже для себя, еще долго после того, как церковь опустела. Шаферами были префект департамента Эры и Ашиль Кенэ.

После отказа старшей дочери в письмах госпожи Герен зазвучали горькие нотки, но жалобы неизменно перемежались чувствительными излияниями. Она не могла допустить, что Дениза решила никогда больше не возвращаться в Пон-де-Лэр.


«Мыслимо ли такое безразличие к родной матери, и как ты сама миришься с ним?.. Можешь приезжать, когда тебе вздумается, жить здесь месяцы и годы, ты найдешь меня все такой же, но, в отличие от совы из басни,[29] …в отличие от совы из басни…  — В басне Лафонтена «Орел и Сова» хвастается перед Орлом красотой и прелестью своих птенцов. я вижу своих птенцов такими, какие они есть в действительности. Мне кажется, что ты не особенно счастлива и не особенно довольна своей жизнью, но ты сама выбрала то, чт о тебе было по душе; придет день, и ты поймешь, что ничто не в силах заменить кровные узы».


Далее шли жалобы на денежные затруднения. Надвигался кризис. Франк обесценивался.


«Но жизнь не затихает, напротив. Несмотря на застой, я заново обставляю свою комнату. Этим уже давно следовало заняться, Жорж находит, что обстановка у меня унылая. Мебель я обобью светлым кретоном, он теперь в моде. Один из приятелей Жоржа помог мне подыскать прелестный узор, и материя обойдется недорого».


В конце учебного года друзья отлично сдали экзамены. Менико блестяще выдержал испытание на степень лиценциата и уехал работать в горы. Жак Пельто и Эдмон Ольман получили дипломы правоведов. Дениза, тоже удостоенная степени лиценциата (несмотря на посредственный перевод с латинского); решила отправиться в Англию, навестить Сюзанну, а с сентября заняться в Лондоне английским с тем, чтобы получить соответствующий диплом. Жак собирался провести август с семьей на берегу моря, а потом приехать к ней. К концу года они стали ссориться реже, но едва только он вернулся в Пон-де-Лэр, как в его письмах к Денизе стали проскальзывать какие-то недомолвки. Он сомневался, удастся ли ему продлить каникулы еще на месяц, упоминал о «затруднениях материального порядка». Наконец выяснилась истинная, более серьезная причина.


«Я должен сообщить тебе, Дениза, нечто неприятное или, по крайней мере, такое, что тебе покажется неприятным. Но всегда предпочтительнее ясность. Отец настаивает, чтобы я принял то или иное решение, и притом немедленно. Он вызвал меня к себе в контору и сказал: „Дитя мое, я чувствую, что состарился и устал. Мне надо знать определенно — хочешь ты быть моим преемником или нет, ибо в отрицательном случае я подыщу для твоей сестры такого мужа, который сможет заменить меня. Конечно, я всегда мечтал, что преемником станет мой сын; не будь у меня сына или откажись он, я предпочел бы, чтобы дело принял мой зять, а не кто-либо чужой“. Представляю себе сейчас, Дениза: ты смеешься, или плачешь… или и то и другое вместе. Вся эта торжественность в вопросе о наследовании нотариусу должна казаться тебе нелепостью. Но ведь вся жизнь и состоит из таких забавных эпизодов. Предположим, что я откажусь. Что мне тогда делать? Наняться в секретари к какому-нибудь адвокату? Надо его еще найти. Предположим, однако, что эта задача решена. А потом что? Какая меня ждет карьера? Адвокатура? Но есть ли у меня соответствующий талант? У меня, правда, голова на плечах, зато ни малейшего красноречия. Политика? Но обладаю ли я определенными убеждениями? Ты сама знаешь, их у меня нет; ты не раз упрекала меня в скептицизме. Наука? Это бредни неопытного, ребяческого воображения: я отлично понимаю, что такое наука, но ничего не изобретаю и никогда не изобрету. Итак? Прозябать ли нам с тобой в Париже — среди той посредственности, которую ты вскоре возненавидишь, — в то время как нам предоставляется возможность занять в приятном городке господствующее положение наряду с пятью-шестью другими семьями? Слово „приятный“ приводит тебя в исступление. Ты ненавидишь, Дениза, этот городок, но права ли ты? Тебе трудно жилось здесь с матерью? Это верно, но, когда мы поженимся, положение в корне изменится. У нас будет свой очаг, и, если нам не захочется, мы можем никого не принимать. Мы сами образуем семью и изберем такой уклад, какой нам нравится. Уверяю тебя, что, вернувшись в Пон-де-Лэр, я прямо-таки удивлен и очарован тем, какие здесь хорошие люди. Во времена Бальзака провинция, пожалуй, действительно была каким-то особым миром, но теперь это не так. Женщины, живущие здесь, читают те же книги, смотрят те же пьесы, слушают те же концерты, что и парижанки. Ты презираешь мещанский снобизм, но презрение к провинциальной жизни — снобизм еще более вульгарный. „Пусть так, скажешь ты, — но меня страшат мать и отчим“. Ну так послушай же. Я и с ними повидался. Ты даже представить себе не можешь, как сердечно они о тебе отзываются. Не забывай, что Жорж Герен человек далеко не заурядный, намного превосходящий твою мать, прямодушный, со всеми обходительный. Так как же, Дениза? Решение в твоих руках. Если ты потребуешь, я брошу все это с тем, чтобы начать в Париже борьбу, заранее обреченную на неудачу. Однако вряд ли мне удастся заглушить в себе мысль, что раз ты так непреклонна, значит, ты не очень-то меня любишь».


Дениза ответила, что просит его приехать и переговорить. Он телеграфировал, что в Лондон съездить не может, а просит ее вернуться в Париж. Это тревожное ожидание отравило для Денизы последние дни пребывания в Англии, где ей сначала было так хорошо. Она часами просиживала в читальном зале Британского музея за одним из столиков, обитых клеенкой и образующих гигантские, расходящиеся лучами ряды; перед ней высилась стопка книг, но теперь она уже не могла заниматься. Ее взор блуждал по бесконечным рядам прилежных читателей, по залу, от которого веяло мудростью и славой… Шелли… Байрон… Милтон… Шекспир… Какие-то девушки, какие-то негры осторожно ступали по полу, устланному розовым линолеумом, заглушающим шум. «Неужели ненавистный городишко одолеет ее? Она не требует жить непременно в Париже; она готова последовать за Жаком в Шатору, в Мортань, в Марокко, в Китай; но она решительно отвергает притворную любовь, комедию денег, сварливую старость госпожи Ромийи, госпожи Пельто…»

Возле нее поблескивали под лучом солнца золоченые, яркие корешки Fortnightly Review.[30]Двухнедельного обозрения (англ.).  «Искренна ли я? Действительно ли я стремлюсь только к нравственному спасению? А может быть, к победе? Может быть, только гордость не позволяет мне вернуться на улицу Карно — если не раскаявшейся, так, во всяком случае, смирившейся?» Рядом с ней какой-то низкорослый индус неистово листал огромную книгу и время от времени делал выписки. «Он собирается обходиться без англичан, — подумала она. — Он изучает право, чтобы изгнать английских судей… баллистику, чтобы одержать верх над английскими артиллеристами… Он читает эту книгу по аэродинамике, чтобы летать выше англичан… Может быть, и у меня такие самонадеянные намерения?» В сердце ее жило какое-то чувство, непоколебимое, как стальной брус, и она понимала, что собственными силами ей его не одолеть.

V

Лекции в Сорбонне должны были возобновиться только в начале ноября, а Дениза уже к пятнадцатому октября вернулась в Париж. Жак сообщил, что приедет в ближайшую субботу, но в последнюю минуту прислал телеграмму. «Сожалению, — писал он, — задерживаюсь домашним обстоятельствам. Непременно приеду будущей неделе. Нежно целую». Последующие дни были для Денизы днями гнева, тревоги и отчаяния. В четверг госпожа Вижоля подала ей письмо из Пон-де-Лэра.


«Не сердись, — писал Жак. — Знаю, ты будешь сердиться, но ты и представить себе не можешь, какие препятствия я встречаю здесь на каждом шагу. Здесь ссылаются на болезнь моего отца, на влияние твоих родственников, взывают к моему здравому смыслу. Нам нужно пожениться немедленно, Дениза; это единственное средство положить конец интригам, которых мы с тобой, в конце концов, оба не выдержим. Твоя мать, — я с нею повидался, — сочувствует нам и отлично понимает положение; в субботу она отправится к тебе и объяснит все, что происходит. Я очень огорчен, что сам не могу встретиться с тобой, но моя напускная покорность послужит нам на пользу больше, чем открытое сопротивление. Я тебя люблю и хотел бы, чтобы ты находилась возле меня».


«Я знала, что ты не приедешь, — с горечью отвечала ему Дениза. — Я знаю, что отныне ты будешь в Пон-де-Лэре, а я в Париже и что, если я соглашусь на это, то буду видеться с тобой урывками, раза два в месяц. Ах, Жак, Жак! Зачем же сдаваться на самом пороге жизни? Какие надежды ты возлагаешь на этот мертвый мир? Неужели тебе не терпится самому умереть? И зачем ты говоришь, что огорчен? Это так не вяжется с тем, как ты обычно действуешь в жизни! Право, я не могу жалеть тебя… Я повидаюсь с мамой и выслушаю, что она мне скажет по твоему поручению. Но у меня уже почти нет надежды. Кто бы поверил, что в один прекрасный день именно она явится посредницей между нами?»


Госпожа Герен приехала в субботу утром, около одиннадцати, и прямо с вокзала Сен-Лазар направилась в пансион. Госпожа Вижоля постучала Денизе в дверь:

— Мадемуазель Дениза! Мадемуазель Дениза! Ваша матушка приехала!

Когда Дениза отворила дверь, хозяйка шепнула ей:

— Какая молодая! И красивая!

Госпожа Герен стояла за ее спиной и, улыбаясь, нежно протягивала к Денизе руки. Ей, видимо, хотелось, чтобы встреча произошла так, словно они расстались только накануне, в самой идиллической семейной обстановке. Однако у нее вырвалось, хоть и очень добродушно:

— Ну и беспорядок же у тебя тут! Как у заправской студентки!

Потом она села в кресло Менико, у камина, вокруг которого валялось множество окурков; во время разговора она кончиком зонта то и дело отбрасывала их подальше.

— Я приехала с приятным для меня поручением. Я несколько колебалась, прежде чем принять его. Знаю, что ты не любишь, когда я вмешиваюсь в твои дела (ты не права в этом отношении, но что же с тобой поделаешь!). А тут Жорж мне сказал, что это мой долги к тому же инициатива в данном случае исходит не от кого другого, как от твоего жениха.

Слово «жених» покоробило Денизу, но она закурила папиросу и промолчала.

— Так вот, — продолжала госпожа Герен. — В среду у меня был Жак Пельто. Последнее время я замечала, что он все вертится возле нас. Он пришел, сказал, что любит тебя… Да, можешь гордиться, ты его совсем покорила; для него ты — божество; мне это напомнило, как относился ко мне твой бедный папочка, когда был женихом. Однако Жак не мог не признаться, что его родители против этого брака. Впрочем, тут нет для нас ничего обидного. Напротив, они считают нашу семью достойной всяческого уважения: я дворянского происхождения, отец твой из безупречной буржуазной семьи, и к тому же благодаря моему браку с Жоржем мы занимаем одно из самых почетных мест в городе. Как ты сама догадываешься, тут вопрос денежный. Они очень богаты. Это общеизвестно, и их сын мог бы рассчитывать на приданое вдвое, втрое больше твоего… Впрочем, на этом они не особенно настаивают. По словам мэтра Пельто, эта сторона дела уже не имеет такого значения, как раньше. Теперь не знаешь, кто будет богат через неделю. Молодыми людьми в наше время уже нельзя распоряжаться как вздумается, и к тому же позже… пусть это случится как можно позже… ты получишь… от дедушки и бабушки Эрпен… да и от матери… Надо все договаривать до конца… Словом, они понимают, что сын не хочет жениться ни на ком, кроме тебя, и я приехала с радостной вестью: они согласны назвать тебя своей дочерью… Как видишь, надеяться на это было трудно… Однако с одним условием.

— То есть как это — с условием? — вспылила Дениза.

— Нет, нет, не беспокойся. Ничего серьезного… Просто они хотят, чтобы ты помогла им убедить Жака, что в его же интересах принять отцовскую контору… Впрочем, он и сам уже убедился… Я с ним несколько раз беседовала на эту тему, так же как и Жорж; Жорж говорит, что он — само благоразумие. Только он вбил себе в голову, будто ты не желаешь жить в Пон-де-Лэре, и воображает, что, если ты откажешься, долг обязывает его обречь вас обоих на полуголодное существование где-то в другом городе. Я возразила ему, что это ребячество, что если ты его любишь, то согласишься жить там, где этого требует его профессия, и что я ручаюсь за твою рассудительность.

— Однако, мама, по какому праву вы беретесь истолковывать мои намерения? Нет, я ни за что не поселюсь в Пон-де-Лэре.

— Смотри, Дениза! Будешь упрямиться — все расстроится, и ты горько пожалеешь.

Она пристально наблюдала за дочерью; лицо Денизы стало враждебным, сжав губы, она смотрела на огонь. Госпожа Герен заговорила снова, но уже не так решительно:

— Есть еще вопрос, которого я не хотела касаться, так как хорошо знаю тебя и уверена, что все это выдумки… Но кто-то сказал господам Пельто, будто ты с их сыном в близких отношениях. Можешь себе представить, как они были ошеломлены… Я страшно хохотала.

— Напрасно. Это правда.

Госпожа Герен встала.

— Ты отдаешь себе отчет, Дениза, в том, что говоришь?

— А вы?

— Послушай, Дениза.

Но она сразу взяла себя в руки. Она обещала мужу хранить спокойствие. В конце концов, какое ей дело до упрямства дочери? Теперь ее собственная жизнь перестроена заново. С Жоржем Гереном она вполне счастлива. Она дала дочери разумные советы и тем самым исполнила свой долг. Если Дениза по глупости намерена вступить в игру, заранее проигранную, пусть делает как хочет. Почем знать, может быть, втайне, почти бессознательно госпожа Герен даже радовалась ее отказу? Так ли приятно женщине еще молодой и лишь недавно вышедшей замуж оказаться бабушкой и все время чувствовать, что в том же городе, почти рядом, живут ее внуки?

— Бедняжка, ты готовишь себе безрадостную жизнь, — молвила она. — Но поступай как знаешь.

Несколько минут они молчали, потом госпожа Герен, чтобы нарушить тягостное замешательство, предложила пойти днем в концерт. Дениза обрадовалась этой возможности отвлечься от неприятных разговоров и стала просматривать программы. Пьернэ[31] Пьернэ Габриэль (1863–1937) — французский композитор и дирижер. дирижировал «Неоконченной симфонией».[32] «Неоконченная симфония» — имеется в виду Восьмая симфония Шуберта.

— Помнишь. Дениза, я водила тебя на эту симфонию, когда тебе было лет семь-восемь? — сказала госпожа Герен. — Ее исполнял в Руане оркестр Турнемина. Ты была еще ребенком, но слушала как взрослая.

Дениза помнила. Этот концерт был одним из самых лучезарных мгновений ее детства.

Днем они поехали в концертный зал Шатле; когда дирижер, постучав по пюпитру, взмахнул палочкой, Дениза закрыла глаза, чтобы воскресить воспоминание детства. Первые такты она слушала рассеянно, словно издалека, и тщетно старалась вырваться из круга своих переживаний, где все было ниспровергнуто. Какой разгром! И как теперь быть? Она подумала, что ей во что бы то ни стало надо скрыться из Парижа, ибо Жак, вероятно, приедет ее уговаривать; она может не устоять и сдаться. Она уедет. Менико однажды рассказывал при ней о гостинице в горах, в швейцарской Юре, возле Верьера… Там он за ничтожную плату проводил каникулы… Она уже не слушала музыку, как вдруг из умиротворенного оркестра поднялся ласковый, все возрастающий и радостный напев. Почему эти звуки, летящие над симфонией, как безмятежная птица, так влекут душу к счастью? Мелодия реяла лишь несколько мгновений и, не завершившись, опустилась на затихавшие волны звуков. Теперь Дениза насторожилась и стала ждать нового воздушного, чарующего появления. Уже дважды со времени своей безотрадной юности — в саду с цветущими яблонями, откуда виднелись колокольни, дымки и прекрасный изгиб Эры, потом в Париже, на улице, в воскресный вечер, когда, запрокинув голову, она всматривалась в звезды, — дважды она слышала, как над бурной и печальной симфонией поднимается голос надежды, первые звуки умиротворяющей мелодии… Потом жизнь, как и оркестр, заглушила этот ласковый напев. Возникнет ли он вновь?

После первой части госпожа Герен сказала:

— Скрипки недурны… А знаешь, ведь Жорж, когда был студентом, играл в этом оркестре! Любопытно, правда?

Вечером она уехала домой.

VI

ДЕНИЗА ЭРПЕН — ЖАКУ ПЕЛЬТО

«Верьер (Швейцария), 15 ноября 1921 г.

Дорогой мой!

Я колебалась, прежде чем начать это письмо так же нежно, как бывало, — столь многое изменилось в наших отношениях. Потом я подумала, что вопреки всему, вопреки мне самой мои губы, менее рассудительные, чем разум, все еще называют тебя „моим дорогим“ и что было бы лицемерным и неестественным прикидываться равнодушной, раз этого нет на самом деле.

Пишу тебе из гостиницы в горах, в нескольких метрах от границы. Ты знаешь, что этой зимой я собиралась продолжить занятия английским в Сорбонне, готовиться к диплому, поступить в Schola.[33]Школу (лат.). Школа (Schola Cantorum) — музыкальное училище, основанное в Париже в 1896 году. Увы! Я не в силах была заставить себя прямо взглянуть в глаза жизни, совсем отличной от той, какую я создала в воображении. Работа меня увлекала, ты называл меня „восторженной студенткой“, но я была ею ради тебя, около тебя. После свидания с мамой я убедилась, что надежда вновь увидеть тебя таким, каким я тебя любила, окончательно потеряна, и мне стало ясно, что единственный выход — это бежать от воспоминаний и соблазнов. Прожив здесь, в скромной пограничной гостинице, среди снегов, в пустой комнате, одна, совершенно одна все три недели, я вновь обрела некий душевный покой и уверенность — лишенную надежд, грустно-неуязвимую, — уверенность человека, у которого не осталось ничего, кроме самого себя.

Я побеждена, Жак, побеждена тобою, в то время как надеялась тобою победить. Первое время мне хотелось умереть. Потом хотелось уступить. Теперь, благодаря уединению, обе эти слабости преодолены. Я не отрекаюсь от борьбы. Я снова становлюсь бунтовщицей. На какой срок? Не знаю. Я перестала заниматься. Я только читаю. Читаю Эпиктета, „Жана Баруа“[34] «Жан Баруа» — роман Роже Мартен дю Гара (1913). и Ницше периода Сильс Мариа, который вполне соответствует здешнему суровому, ледяному ландшафту. Я подолгу гуляю по извилистой дороге, которая идет вверх среди заснеженных полей. На первом повороте есть фонтан, полузамерзший и сплошь покрытый сталактитами, а на последнем повороте — могила молодого человека, который погиб в соседних горах. Бродя, я пересматриваю свою жизнь, она проходит передо мною, как фильмы. Она кажется мне чем-то совсем ничтожным. Думаю, что настоящая моя молодость — та, когда еще веришь в реальность какого-то сказочного мира, — миновала. И как быстро! Монастырь и горячая вера; черные фартуки в монастыре, от которых пахло щелоком и чернилами; годы, проведенные в лицее, — мадемуазель Обер, читающая нам Паскаля; поездки в вагоне под коптящим фонарем, где самой великой моей радостью было восхищаться тобой; парижские дома, белые и синие, полускрывающие небо; медно-коричневые и черные деревья Люксембургского сада и пирожные, пронизанные холодом и влагой, которые ты приносил мне к чаю. Как счастливы мы были, дорогой мой, и как я это сознавала! Я вспоминаю и свои мечты, совсем бескорыстные, простодушные, и вечера, когда я со слов Менико знакомилась с философией и верила в нее. А теперь я верю только в красоту елей, стоящих в снежном уборе.

Вчера, бродя вот так одна по занесенной снегом дороге, я снова раздумывала о наших отношениях и искренне старалась найти тебе оправдание. Но я не нахожу его. Я никогда не вернусь в Пон-де-Лэр. Это свыше моих сил. Не надейся, что я стану твоей женой, раз ты решил выбрать путь, который должен нас разлучить. Совсем не представляю себе, куда это решение приведет каждого из нас, но я хочу, чтобы ты считал себя свободным от какого-либо долга в отношении меня, исключая долга дружбы. Ты создан, дорогой мой бедняжка, для жизни разумной, ровной, размеренной. Ты не отважился, невзирая на мои мольбы, „пожертвовать жизнью, чтобы завоевать ее“. Еще весь прошлый год мне хотелось верить в тебя. Когда ты сказал, что решил покориться, я поняла, что погибла. Теперь вижу, что я всегда любила тебя в мечтах. Пойми меня правильно: я подразумеваю мечты о будущем (ибо тогда настоящее и без того было действительно прекрасно). Мне хотелось, вопреки очевидности, верить в чудо; до самых каникул я надеялась, что восторжествую в битве между твоим благосостоянием и нашей любовью. Я ошиблась, я побеждена, я остаюсь одна во мраке. Но я твердо знаю: есть поступок, есть решение, которое для меня было и будет невозможно, — это заживо похоронить себя.

Ты женишься, дорогой мой, на какой-нибудь простенькой девушке, которая потребует от тебя доступного счастья, бездумного существования и хороших детей. А я снова вскочу на коня и снова по-прежнему отправлюсь на поиски свободы и нравственного совершенства, которых, быть может, и вовсе нет. Потом пройдет еще ряд лет, и мы с тобой погрузимся оба в вечный сон или в иной мир, еще страшнее нашего. Жребий брошен.

Не отвечай мне. Не ищи со мной встречи. Жертву, которая от меня требовалась, я принесла. Не отнимай у меня мужества. Это единственное, что ты мне оставил».


Перечитав письмо, она подумала, как это не раз случалось в последние месяцы: «Мужество или гордость?» Оба чувства так тесно переплелись, что она не могла отличить одно от другого.

VII

Она прожила в Верьере, в полном одиночестве, до Рождества. Жак несколько раз писал ей; она твердо решила не отвечать. От Менико пришло два очень хороших письма, подписанных: «Студент, которому доставляло такое большое удовольствие пройтись с Вами по Люксембургскому саду». Он признавался, что любил ее, что все еще любит, но не хочет превращать безответное чувство в повод для слез и жалоб: «Я говорю о мужественном сердце и прошу у Вас прощения. Для многих женщин нет музыки более приятной, чем стенания отвергнутого ими человека. Но я ребенок, еще только вступающий на жизненную стезю, ребенок решительный, которого Вы вдохновили и который намерен идти прямой дорогой. Моя любовь к Вам должна быть здоровой, а не тяготить меня как мертвый груз…» Далее он рассказывал о своих занятиях: «И этот ребенок обеими руками протягивает Вам и предлагает Вашей прекрасной душе то, что кажется ему истиной… Сегодня, читая, я случайно набрел на мысль философа Ланьо, которая привела меня в такой безудержный восторг, что я хочу как не раз бывало прежде, поделиться с Вами моей мыслью:

„Достоверность — глубокая область, где единственной поддержкой мысли может быть действие. Но какое именно действие? Только одно — то, что преодолевает природу и создает ее, то, что формирует личность, видоизменяя ее… Следует ли творить свою жизнь вместо того, чтобы просто поддаваться ее течению? Ответить „нет“ — значит признать мир и самого себя чем-то непостижимым; это значит провозгласить хаос и утвердить его прежде всего в самом себе. А хаос — ничто. Быть или не быть. Необходим выбор“».

Выбор? Она выбрала. Она приняла вызов, она хочет творить свою жизнь, а не просто поддаваться ее течению. Что же последует далее? Родительский дом для нее закрыт велением ее гордости. Человек, в котором, казалось ей, она нашла соратника в борьбе, тоже выбрал — и выбрал хаос. Бывали вечера, когда полное одиночество, сначала умиротворяющее, становилось для нее гнетущим бременем.

За несколько дней до Рождества она, по обыкновению, часов в одиннадцать собралась на прогулку и с удивлением заметила в нижнем вестибюле прекрасный, коричневого цвета, кожаный чемодан. Перед отворенной дверью, в которую врывался снаружи ледяной воздух, стоял, спиною к ней, молодой человек в спортивном костюме — короткие штаны и гетры — и наблюдал, как переносят остальной багаж. Услышав шаги на лестнице, он обернулся: это был Эдмон Ольман. Он приветственно взмахнул руками и воскликнул:

— Ура! Здравствуйте, Дениза!

Она была так взволнована, что чуть не обняла его. Его близорукие глаза смотрели на нее ласково и весело. Дениза взяла его за обе руки.

— Как вы тут очутились, Ольман? Что за счастливая случайность?

Он рассмеялся:

— Это не случайность. Менико мне все рассказал: как вы бежали, как живете здесь в уединении, вот я и решил приехать. Но ведь я теперь помогаю отцу в работе. Он очень строгий и ни за что не отпустил бы меня раньше. Пришлось дождаться Рождества, а вас я заранее не предупредил, чтобы сделать сюрприз.

— Чудесный сюрприз!.. Вы не можете себе представить, как я рада вам! Два месяца я провела в полном одиночестве, в полной растерянности.

Они занялись устройством Ольмана. Дениза помогла ему разобрать чемоданы, разместить белье и одежду по простеньким еловым шкафам.

— Вот смешно, Эдмон! Вы привезли с собою вечерний костюм? Ох уж эти богачи! Да ведь здесь же никого нет, дорогой мой, никого, — понимаете? По вечерам сюда заходят только местные крестьяне выпить чашку кофе, поиграть в карты и — раз в неделю — потанцевать… Вы будете тут один со мною, совсем один…

— Вот именно этого-то мне и хотелось… Только я не смел надеяться.

Когда все было устроено, Дениза повела Ольмана по своей любимой снежной дорожке. Как приятно было идти, чувствуя подле себя человека, и вдыхать свежий воздух! Горный костюм придавал Эдмону Ольману мужественный вид, какого у него не было в Париже. Он рассказывал о своей новой жизни, о том, что не вполне удовлетворен ею. Отец думает только о делах и, по-видимому, не намерен делиться с ним своими планами.

— Он поручает мне работу, которую мог бы выполнять любой письмоводитель. Отец у меня старый: знаете, ему уже под семьдесят. Он женился очень поздно… Самые молодые из числа тех, кто пользуется его доверием, лет на тридцать старше меня… Я живу среди стариков… Мне скучно! Иногда все это так надоедает, что я думаю: хватит ли у меня мужества продолжать эту жизнь?

— Но так думать не надо… Вы должны продолжать, Эдмон… Представьте себе то огромное влияние, которым вы будете пользоваться со временем. Мне вспоминается разговор с Менико на этот счет, когда мы как-то вечером шли по Люксембургскому саду… Он завидовал вам… «Среди беспорядка, который царит сейчас в мире, только крупный революционер или крупный банкир, вроде Ольмана, могут еще творить великие дела…» И это верно… Конечно, я не знаю жизни, но так я предчувствую… Будь я на вашем месте, мне хотелось бы изучить Европу, тайный механизм правительств… Мне хотелось бы попытаться сделать что-то такое, чтобы люди были не так несчастны, чтобы они стали сильнее… Мне хотелось бы располагать большими газетами и влиять на общественное мнение… А вы, если потерпите несколько лет, получите все это без борьбы, просто потому, что вы родились Ольманом, — и вы еще сомневаетесь, какой путь вам избрать… Что же тогда остается делать мне?

— Я сомневаюсь потому, что я один, Дениза… Вы не представляете себе, как я одинок… Я не верю в свои силы… Иной раз мне кажется, что я не глупее остальных сотрудников отца, я не нахожу в них ничего замечательного, но они уверенно рассуждают, у них твердые мнения, а я постоянно сомневаюсь… Если бы около меня был кто-то, кто согласился разделить со мной эту пору ожидания так же разумно, как вы ее сейчас истолковали, все обернулось бы по-иному.

Она резко переменила тему:

— Посмотрите, Эдмон, как интересно растут елки на склонах горы… Они выходят из земли в наклонном положении, потом выпрямляются и тянутся к небу, словно родились на равнине.

— Да, тут сказывается влияние света и роста.

— Конечно, но, по-моему, в этом есть и нечто утешительное.

Они вернулись домой голодные и счастливые. Днем Эдмон стал расхваливать лыжи, и они решили попробовать. Дениза оказалась очень ловкой и быстро научилась спускаться с пологих горок. Менее ловкий Эдмон падал, терял лыжи в снегу, но свои неудачи принимал очень весело. Вечер был посвящен чтению вслух. В сочельник они собрались на полуночную мессу в Верьерскую церквушку. Деревня находилась в долине, ниже гостиницы, и большинство крестьян отправилось в церковь на лыжах. Дениза и Эдмон, еще недостаточно опытные, удовольствовались толстыми башмаками на шипах, а добрый хозяин-швейцарец одолжил им на этот случай фонарь. Выйдя из гостиницы, они увидели на противоположных склонах вереницы огоньков, которые, как и они, спускались к еще невидимой цели.

— Какая красота! — воскликнула Дениза в восторге. — В сущности, то же представляет собою и любая человеческая душа… Зыбкий огонек, бредущий к неведомой божественной обители, которую она предчувствует, ищет и не видит.

Эдмон держал ее под руку. Они шли по крутой тропинке, покрытой настом; Эдмон не раз терял равновесие и тогда цеплялся за нее. Служба в сельской церкви растрогала их. Дениза присоединила свой голос к голосам крестьян, исполнявших рождественские песнопения. Эдмон смотрел на ее профиль; он любовался ее красотой и особенно той непосредственностью, с какой она отдавалась своим чувствам.

— Благодарю вас, Эдмон, — сказала она, когда они снова вышли на лунный свет.

— За что? Я ничего не сделал… Я только что подумал о том, что, наоборот, даже не привез вам подарка к Рождеству.

— Вы привезли мне лучший из подарков: верную дружбу… Кроме того, вы подарили мне этот вечер. Вы не представляете себе, как благотворно для меня это настоящее Рождество среди бедняков.

Потом они долго молчали. Около гостиницы Эдмон сказал:

— Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас… Не согласитесь ли вы стать моей женой?

Она предчувствовала этот вопрос с самого его приезда. Она боялась его.

— Благодарю также и за это, — ответила она. — Но это невозможно…

— Дениза, я отлично знаю, что вы не любите меня. Я не прошу вас меня любить. Но со слов Менико я знаю, что в вашей жизни произошла перемена. Почему же не…

— Вы очень добры, Ольман, но повторяю — это невозможно… Я была не только невестой Жака Пельто. Я три года была с ним в близких отношениях.

— Я знал это, Дениза. Я не ревную вас к прошлому, я говорю о будущем.

Они подошли к крыльцу.

— Послушайте, — проговорила она очень быстро, — позвольте мне сейчас уйти… Завтра мы поговорим.

И она скрылась.

VIII

Лестницу в гостинице обрамляли крашеные еловые перила, чуть смолистые и липкие, и каждый раз, когда Дениза бралась за них, ей вспоминалась «Вилла Колибри» в Безевале. Поэтому не раз, пока она поднималась или спускалась по этой лестнице, в ней вновь звучала мелодия, связанная с той порой, а именно «Предсуществование» Дюпарка:

Моей обителью был царственный затвор.

Как грот базальтовый толпился лес великий

                                                        Столпов…

Но когда в сочельник ночью она рассталась с Эдмоном Ольманом и побежала в свою комнату, в душе ее звучала другая мелодия, и Дениза даже напевала ее вслух, — то был дружественный, доверчивый и ласковый мотив из «Неоконченной симфонии».

Вернувшись к себе, она села на кровать и подумала: «Почему же, однако, я так счастлива?» Она повторила про себя слова Эдмона: «Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас…» Она вновь увидела его усталые глаза, его приветливую и тревожную улыбку. «Почему я так счастлива? — опять подумала она. — Я его не люблю… И могу ли я его полюбить?» Она сняла с себя платье. Из соседней комнаты до нее донесся стук башмаков Эдмона, подбитых железом. Их разделяла тонкая еловая перегородка. Она слышала, как он дышит, как наливает воду. «Надо стараться быть искренней, — говорила она себе. — Я счастлива, потому что это реванш. Я страдала оттого, что мной пожертвовали ради посредственной карьеры. А этот готов пожертвовать ради меня семьей. Какой это, однако, смелый поступок для юноши, который робок от природы да еще находится под властью отца…»

Она завязывала шнурки пижамы и рисовала себе план жизни: сделать из Эдмона великого дельца. Она представляла себе, что станет скромной, неведомой сотрудницей мужа, будет привлекать на его сторону безразлично или враждебно настроенных людей, предпримет вместе с ним большие исследования, целью которых будет познание мира, а наградою — власть. Она легла, взяла в руки книгу, но не раскрыла ее. Почему она строит планы семейной жизни так, словно уже решилась принять предложение? Имеет ли она право выходить замуж без любви? Может быть, и имеет — при условии, что вообще откажется от любви и, главное, если честно объяснит Эдмону свои чувства. Имеет ли она право выйти за богатого человека? Да, если она воспользуется богатством только как средством. «Ловкие софизмы, внушенные желанием получить реванш», — сказал бы ей Менико. Но он был далеко, а Эдмон, предприняв эту поездку, обеспечил себе преимущества, связанные с неожиданностью и с тем, что она выбита из колеи.

«Что ж, — подумала она, укладываясь, — завтра мы обсудим все эти вопросы, а теперь надо спать». Но ей не удавалось прервать вереницу образов, теснившихся вокруг нее. Как только голова ее опускалась на подушку, ей слышались звуки минувшего: «Венецианский карнавал» и паровозные гудки на улице Карно, колокольчики на калитке бабушкиного дома; скрип ключа, которым Жак отпирал дверь на улице д’Асс а … Жак… Воскресные дни — праздные, бесконечные; папироски, выкуренные в бесчисленных кафе… Пон-де-Лэр… Семейная жизнь отца, вечера, проведенные им в ожидании, его печальный взгляд… Она поклялась себе, что если выйдет за Ольмана, то будет верна ему до гроба. «Я имею право не выходить замуж, но не имею права калечить жизнь человека, который меня любит».

Часа в три, страшась бессонной ночи перед столь серьезным разговором, она приняла таблетку снотворного, которое лежало у нее на ночном столике, и наконец заснула. Ей приснился сон, часто повторявшийся с тех пор, как она жила в Верьере, особенно в те ночи, когда ей с трудом удавалось задремать. Ей представилась зима, лес, черные стволы деревьев и кусты на опушке. Сама она — лань, и за ней гонятся собаки. Одна из них, самая страшная, делает огромные прыжки и вот-вот настигнет ее, но в тот самый миг, когда Дениза уже считает себя погибшей, собака, прыгнув, без сил валится на траву. Дениза продолжает бежать, но уже спокойнее.

Проснулась она рано, услышала за стеной шаги Эдмона и встала. Иней разукрасил окно узором из папоротников. Дениза крикнула через перегородку:

— С добрым утром! Хорошо спали?

— Не сомкнул глаз всю ночь. Вы уже спускаетесь?

— Минут через двадцать.

Немного погодя они встретились в маленькой столовой, на стенах которой висели фотографии гимнастов и музыкантов-любителей. Они сидели друг против друга за стаканом кофе, к которому был подан мед, и вполголоса дружески разговаривали. Она сказала заготовленные фразы: что она не влюблена в него, что у нее только чувство большой дружбы, что она не без удовольствия представляет себе жизнь, заполненную совместным трудом, однако сомневается, будет ли это честно по отношению к нему… Он прервал ее:

— Дениза, я и не надеялся на большее. Вы предлагаете именно то, о чем я приехал вас просить. Я вполне доверяю вам. Минувшие два года мы с вами не раз говорили о браке, и я отлично знаю, как вы к этому относитесь. Если вы примете мое предложение — вы не такая женщина, чтобы не выполнить свою роль до конца, от чистого сердца. А мне хочется верить, что совместная жизнь, моя любовь…

Она смотрела на него в волнении, в тревоге.

«Могу ли я его полюбить?» — снова задавала она себе вопрос.

Потом она спросила: не воспротивятся ли его отец, родственники?

— Нет, не думаю, — ответил он. — Отец не будет препятствовать… Для него приданое не имеет никакого значения… Он и сам женился по любви… Нет, ему хочется, чтобы у меня была именно такая жена, которая заставила бы меня работать и согласилась на тот суровый образ жизни, который ему по душе… Думаю, что он будет очень рад… Тетушки, и особенно тетя Фанни, слегка запротестуют из снобизма; им хотелось бы, чтобы я женился по меньшей мере на дочери какого-нибудь герцога… Но что они могут сделать, если мы с вами придем к соглашению и отец одобрит нас?

Они толковали все утро. У Денизы создавалось впечатление, что она уже привыкает к его присутствию, к его лицу. Ей казалось, что в его близоруких глазах мелькает выражение какой-то обиды, страдания — и это нравилось ей. Часов в одиннадцать она предложила пойти погулять. Заснеженная тропинка вела прямо к солнцу. Она взяла Эдмона под руку, и непосредственность этого жеста показалась ему очаровательной.

— Теперь я хочу взять с вас одно обещание, — сказала она. — Предоставьте мне для размышлений все время, пока вы тут; я отвечу вам только в день отъезда.

— Ну конечно, Дениза, конечно.

Вернувшись в гостиницу, она ушла к себе и написала Жаку Пельто:


«Мне надо сообщить тебе кое-что, Жак, и я в большом затруднении. За последние три месяца я пережила немало тяжелых дней. Несколько раз я готова была сдаться, ответить на твои письма и даже вернуться, повидать тебя. Теперь, наоборот, я должна уведомить тебя, что, быть может, выйду замуж. Ты удивишься, но, знаешь ли, теперь любовь и брак стали в моих глазах чем-то совершенно различным. Не упрекай меня, именно благодаря тебе я на многое стала смотреть скептически и примирилась с жизнью. Раз наша мечта не осуществилась, я другой не хочу или, по крайней мере, хочу совсем иной. Моя восторженная юность оказалась растоптанной. Теперь я уже никогда не буду вполне счастлива. Тебе досталось, дорогой, все, что было во мне самого лучшего, благородного и искреннего. Пишу тебе это, думая о другом. Он приехал потому, что ты покинул меня. Ты его знаешь. Меня всегда влекло к нему чувство большой, настоящей дружбы, а также любопытство, вызванное совсем иной жизнью, какой-то иной силой. Он хочет жениться на мне. Как я поступлю? Если бы я любила, я не колебалась бы, но я не люблю. А ты? Скажи мне, кого ты любишь?»


В эту минуту за перегородкой раздался веселый голос Эдмона:

— Дениза! Не пора ли завтракать? Я умираю с голоду.

— Сейчас, дорогой, — отозвалась она.

И она заметила, что впервые назвала его «дорогой», что слово вырвалось у нее бессознательно и что, быть может, это — доброе предзнаменование.

IX

О первых трех годах замужества у Денизы Ольман сохранилось воспоминание тусклое, но все же не лишенное приятности. Она провела их вместе с мужем и его отцом частью в Нанси, частью в Париже. Она сама выразила желание жить вместе со стариком Проспером Ольманом в его особняке на улице Альфреда де Виньи. Оба семейства осуждали ее за это. Эдмон несколько раз говорил, что боится, как бы такой молодой женщине не оказался в тягость суровый уклад их дома. Дениза настояла на своем. План, предначертанный ею, требовал, чтобы Эдмон был как можно ближе к отцу и воспринял от него не только технику, но также и все секреты и тонкости дела.

Проспер Ольман предоставил молодой чете часть своего дома. Это был человек молчаливый и грузный. Он подстригался бобриком, носил старомодные усы и тем самым напоминал Денизе русских стариков генералов из романов Толстого. Единственным романтическим событием его жизни была женитьба на иностранке, с которой он встретился в Польше во время инспектирования французских фабрик в Лодзи. Она умерла в тысяча девятьсот втором году, несколько лет спустя после рождения Эдмона. Ольман жил, окруженный портретами этой женщины. Никакой любовной связи за ним не знали.

Как обычно случается во Франции, начало благосостоянию Ольманов было положено в провинции. В начале девятнадцатого века трое братьев Ольман основали в Нанси банк и содействовали созданию во Франции хлопчатобумажной промышленности, а затем развитию металлургии. Они располагали паями почти во всех крупных предприятиях Нанси, Эпиналя, Бельфора и провинции Вогез. Долгое время они являлись в Лотарингии деловыми монархами, подобно тому как семьи Кенэ и Паскалей-Буше царствовали в Нормандии. «Франция — королевство, столицей которого является республика», — писал в тысяча восемьсот сорок пятом году самый выдающийся из английских государственных деятелей. Глубокомысленные слова! Лучшие префекты Второй империи и Третьей республики действовали как прямые потомки интендантов Людовика XIV, и во многих провинциях еще в тысяча девятисотом году существовала промышленная и финансовая аристократия; она не имела доступа ко двору и поэтому была не известна Парижу, но на определенной, ограниченной территории сохраняла почти королевские права.

Около тысяча девятьсот пятого года благодаря своему уму, твердости характера и также, быть может, и удивительной активности, порожденной горем, которое отравляло ему минуты отдыха и досуга, Проспер Ольман оказался во главе огромных предприятий. Северные, вогезские, нормандские ткачи задумали в ту пору обходиться в деле закупки сырья без Америки и создать в наших африканских колониях обширные плантации хлопка. Чтобы на первых порах помочь плантаторам, требовался банк, капитал для которого фабриканты готовы были предоставить. Они предложили Просперу Ольману возглавить этот банк.

В связи с работой по организации Французского колониального банка Ольману приходилось большую часть года проводить в столице. Он оставил за собою дом в Нанси, но еще купил особняк в Париже, на улице Альфреда де Виньи; этот дом в стиле эпохи Возрождения был крайне безобразен, зато окна его выходили на парк Монсо. Доверенный Ольмана, Бёрш, сделался к этому времени пайщиком фирмы, и нансийский банк стал называться «Банк Ольмана, Бёрша и К°». Проспер Ольман вскоре понял, что хлопку из колоний будет трудно соперничать с техасским и египетским и что даже в случае успеха предприятие долгое время не будет окупаться. Поэтому Колониальный банк по его инициативе стал финансировать также и другие, весьма разнообразные предприятия, дававшие немедленный доход. Это встретило некоторое сопротивление в Совете, главным образом со стороны владельцев хлопчатобумажных фабрик, но Ольман начал скупать акции банка и покупал их до тех пор, пока большинство акций не оказалось в его руках; тогда он стал единственным хозяином дела.

Французские капиталисты, подобно китайским мандаринам и испанским грандам, делятся на разряды, и высший из них насчитывает всего лишь человек двадцать, которые либо непосредственно, либо через своих ставленников господствуют в основных административных советах, держат в своих руках финансы, торговлю и промышленность, создают видимость общественного мнения и негласно участвуют в решениях правительства, которое нуждается в них для поддержания курса франка и для завоевания доверия капиталистов.

К тысяча девятьсот двенадцатому году Проспер Ольман стал одним из тех, кого в случае финансовой паники председатель Совета министров приглашает к себе, чтобы просить совета и содействия. После войны он одним из первых понял опасность, связанную с инфляцией, и спас многие фирмы от катастрофы, переведя все их расчеты на золото. Сам он собрал большой резервный капитал и приобрел на французском рынке почти непререкаемый авторитет. Он по-прежнему жил монашески просто, вставал в семь часов, ложился в десять и, до того как у него поселилась молодая чета, обходился всего лишь одним слугою.

X

Те самые черты характера, благодаря которым человеку удается скопить огромное состояние, обычно мешают ему извлекать из этого состояния иные радости, кроме могущества и бурной деятельности. Молодые конторщики, завидовавшие богатству Проспера Ольмана, ни за что не согласились бы проводить вечера так, как проводил их этот всемогущий делец. Каждый день после обеда он уединялся в своем кабинете, освещенном одной-единственной лампой, усаживался за большой письменный стол и до десяти часов вечера просматривал документы, балансы и газеты, время от времени делая заметки. Дениза с мужем садились в кресла около этого стола, один напротив другого — с таким расчетом, чтобы свет падал на книги, которые они читали. Стараясь не мешать отцу, они хранили полное молчание. В десять часов господин Ольман прощался с ними, целовал Денизу в лоб, подавал руку сыну и уходил к себе.

Дениза безропотно приняла эту однообразную жизнь и тем самым завоевала расположение старика. Он говорил так мало, что его чувства никогда не выражались в словах. У Проспера Ольмана не было поводов для общения с сыном. Он не знал, что ему сказать, и затруднялся привлечь его к работе. Будучи властным, он мог терпеть возле себя только подчиненных, но никак не сотрудника. Дениза несколько раз решалась обратиться к нему:

— Отец, не могли бы вы иногда брать Эдмона с собой и объяснять ему дела. Ему так хочется вникнуть в них, помогать вам, но он смущается.

— А что же, дорогая, вы хотите, чтобы я объяснял Эдмону? Дела нельзя объяснить; мой отец никогда ничего мне не объяснял. Тут все зависит от терпения, труда, здравого смысла…

— Да, но ведь нужно еще получить возможность работать. У Эдмона такое впечатление, что он топчется на месте, зря теряет время, не делает ни малейших успехов.

— Каких успехов? Я ввел его в состав двух административных советов. Пусть пишет протоколы, составляет доклады. Не заставляйте его приниматься за много дел зараз. Я не люблю ни увлечений, ни чрезмерного рвения.

Такие разговоры обескураживали ее. В тех планах, которые она себе составила, предусматривалась также и пора ученичества, но она не думала, что ученичество будет столь бессодержательным и столь долгим. В первую зиму они с Эдмоном совершили поездку по восточным районам, побывали на фабриках, финансируемых Эльманами. Ее интересовала жизнь рабочих, общественные организации. Они вернулись из поездки полные идей и замыслов. Отец осудил все это.

— Никогда не вмешивайся в отношения хозяев и рабочих, — сказал он сыну. — Это не твое дело; ты банкир. Ты должен судить о деле по балансам, по отчетам… и должен хорошо знать руководящий персонал… Только и всего…

Несмотря на свое расположение к Денизе, он не любил, чтобы она по вечерам приезжала за Эдмоном в Колониальный банк. Когда она проходила по залам, молодые конторщики отвлекались от работы и смотрели на нее с веселым и услужливым видом. Еще больше, чем старика банкира, это появление женщины раздражало его компаньона, Бёрша. То был человек лет сорока с всклокоченными сросшимися бровями под вечно нахмуренным лбом. Дениза считала его умным, но грубым. Предвидя, что со временем Эдмону придется работать с ним рука об руку, Дениза попыталась было привлечь его на свою сторону. Но он относился к ней враждебно. Прежде он служил у Ольманов и поэтому предполагал, хоть и совершенно неосновательно, что они его презирают. Дениза поделилась с ним некоторыми мыслями (воспринятыми ею от Менико) насчет политической ответственности крупных банков, насчет благотворного влияния, которое они могли бы оказать на обновление Европы. Он ей ответил:

— Позвольте мне, мадам, высказать одно-единственное пожелание фирме, а именно, чтобы господин Проспер дожил лет до девяноста…

Не раз, сидя вечером в тиши темного кабинета, где слышался лишь легкий шорох карандаша господина Ольмана, делавшего пометки на полях документов, Дениза отрывалась от книги, устремляла взор вдаль и задумывалась. Счастлива ли она? Она жила в каком-то странном ожидании, как бы вне времени. Порой ей казалось, будто она — героиня какой-то сказки, что ее коснулась волшебная палочка и погрузила в сон. Неведомые чары ласково обволокли ее и скрыли от нее горести жизни. Каково-то будет пробуждение?

Явное обожание мужа трогало ее. За три года у них родилось трое детей: дочь Мария-Лора и два сына — Патрис и Оливье; оцепенение, связанное с беременностью, помогало ей выносить эту однообразную жизнь. В ее отношении к детям было, пожалуй, больше заботливости, чем материнского чувства, но они уже привязывались к ней. «В этом-то и заключается счастье?» — по-прежнему раздумывала она. Она отлично знала, что нет! Больше чем когда-либо ее томила «жажда бесконечного», о котором говорила когда-то мадемуазель Обер. Она обращала взор на Эдмона и господина Ольмана. Почему у столь сильного отца такой слабый сын? Когда стрелки часов подходили к десяти, она с тоской и отчаянием думала о комнате, обитой красным штофом, где она, не испытывая ни желания, ни наслаждения, отдастся ласкам страстного и неловкого мужа.

XI

В 1925 году все трое детей переболели коклюшем. Лето они проводили в Сент-Арну, нормандском поместье, подаренном господином Ольманом. Целых три месяца все внимание домашних было поглощено болезнью детей. Денизу умиляла кротость этих маленьких созданий и их удивительная способность быстро забывать невзгоды. Едва проходил приступ кашля — и они, как ни в чем не бывало, снова принимались за игры.

В октябре дети еще не совсем поправились. Доктор сказал Денизе, что хорошо бы отправить их на юг и продержать там до весны. Она передала его мнение свекру. Так повелось, что все важные вопросы обсуждались непосредственно Денизой и стариком, в то время как Эдмон ограничивался ролью простого свидетеля. Проспер Ольман никогда не уклонялся от этих кратких совещаний; он не без удовольствия играл роль доброго волшебника, которому дано мановением жезла устранять препятствия и вызывать из-под земли дворцы и сонмы слуг. Непринужденность снохи и его огромное состояние делали эту роль совсем нетрудной. Он молча выслушивал Денизу, обдумывал вопрос и излагал план действий, сопровождая речь решительными жестами могучей руки. Высказавшись, он считал вопрос окончательно решенным и был бы недоволен, если бы Дениза вздумала продолжить обсуждение.

— Мне кажется, доктор прав, — сказал он. — Хорошо… Так я предложу вам следующий план. С первого взгляда он вам не понравится, но потом вы убедитесь в его преимуществах… Мне представляется весьма полезным, чтобы Эдмон съездил в Африку и посетил там отделения нашего банка. Для правильного подбора служащих необходимо, чтобы он знал наших директоров и их помощников и чтобы о каждом из них имел ясное представление… Отвезите детей на юг. Моя сестра Фанни предоставит вам свою виллу в Теуле, она все равно пустует. Там у вас под рукой будут каннские врачи, превосходные специалисты. Эдмон вас там устроит, потом отправится в Алжир, и я обещаю, что к Рождеству он вернется к вам… Знаю, это ваша первая разлука, — добавил он, заметив, что Дениза хочет что-то сказать, — но она необходима и будет недолгой.

В конце октября Эдмон Ольман со всем семейством отправился в Теуль.[35] Теуль — курорт на Средиземном море, около Канн. Они прибыли туда солнечным утром. Вилла тети Фанни представляла собою провансальский домик со стенами розовато-оранжевого цвета и крышей из круглой черепицы; он был так удачно расположен на вершине небольшого мыса, что с террасы видны были два ярко-синих залива, окаймленных скалистыми бухточками. Б о льшую часть обширного земельного участка занимали сосновый лес и оливковые рощи. Денизе понравился его дикий, безыскусственный вид. Свет опьянял ее. У нее, выросшей в Нормандии, четкость южных скалистых контуров, сухой и чистый воздух вызывали в памяти легендарную Элладу. Осматривая вместе с Эдмоном маленькие пляжи, к которым вели тропинки, усеянные сосновыми иглами, она попробовала поделиться с ним своими впечатлениями. Но он казался безразличным и грустным, как всегда. Не раз уже она замечала, что Ольманы — и отец и сын — не видят природы.

Они вернулись на террасу. Дети уже завладели кучей песка и занялись игрой. Дениза была задумчива и молчала. Украдкой она посматривала на Эдмона. Вид у него был усталый. Она сознавала, что не любит его пылкой, непреодолимой любовью, но они безмятежно прожили уже четыре года, ни разу не ссорились. Почему бы этому покою чувств не сохраниться навсегда? Она уже не представляла себе жизни без Эдмона. Предстоящая разлука пугала ее. Не нарушит ли разлука действия тех чар, которые погрузили ее в сон? Не окажется ли ее хрупкое счастье всего лишь видимостью? Не рассыплется ли оно, если до него дотронуться, и не исчезнет ли как мыльный пузырь, налетевший на препятствие? Но самым странным было то, что, наряду с этой тревогой, в ней росла какая-то надежда, словно предстоящее одиночество должно было ее вернуть ей самой — Денизе, более сильной, более сложной и вместе с тем более целостной. Она снова посмотрела на Эдмона, и взгляды их встретились. Он как бы говорил: «Я знаю, конечно, что ты не можешь любить меня, что ты меня только терпишь; рядом с тобою, полной силы и огня, я скучен и безгласен; но у тебя возвышенная душа, и в данных обстоятельствах она получает возможность раскрыться во всем своем благородстве».

Дениза взглядом подбодрила его, потом откинулась на спинку кресла и потонула в лазурных небесах.

Взгляни, о небо, — вот я, переменный! [36]Строки из стихотворения Поля Валери «Морское кладбище». (Перевод С. В. Шервинского.)

Возле кого ей хотелось бы смотреть на небо? Ей вновь представились полированные колышки и новенькие мешки траншей, по которым вел ее Рэдди. Рэдди? Жак? Менико? Или некий незнакомец, еще совершеннее их? Из этих раздумий ее вывел голос Эдмона. Он говорил о чековой книжке, которую оставляет в ее распоряжении, и о докторе для детей. Она приподнялась и увидела, что море все пронизано блестящими стрелами, которые вонзаются в волны, как стальная игла в черный корсаж Эжени.

Как тонких молний труд неуловимый…

— До чего все здесь напоминает «Морское кладбище», Эдмон… Что вы сказали, дорогой?

— Я говорил: что же вы будете делать в этом домике совсем одна?

— Не беспокойтесь. Я взяла с собой книги, ноты… И дети тут.

— Я ведь знаком с владельцами соседней дачи… Вилье — наш клиент, а отец — акционер нескольких его предприятий в Марокко. Не сомневаюсь, что они пожелают с вами познакомиться…

— А мне этого совсем не хочется. Я предпочитаю побыть одной. Кроме того, я слышала отзывы тети Фанни о Соланж Вилье, и все это мне не по душе.

— Да, конечно, — согласился Эдмон. — Однако, если они вас пригласят, побывайте у них хоть раз. Тетя Фанни — пуританка, и весьма возможно, что она сильно преувеличивает.

Он мгновенье помолчал в нерешительности.

— Только будьте осторожны, — добавил он. — Если у Вилье будут мужчины, не принимайте их у себя. Даже самую безупречную женщину легко скомпрометировать, если…

Она прервала его с чуть заметным раздражением:

— Что за мысли, недостойные вас, Эдмон! Право же, вы меня достаточно узнали за эти четыре года… Единственный человек, которого мне приятно видеть, — это вы… Если вам удастся приехать сюда из Орана или Туниса на несколько дней, я буду счастлива.

Он сказал, что постарается приехать, если на это согласится отец. Такой ответ слегка задел Денизу. Ей не нравилось, что Эдмон несамостоятелен, словно ребенок. Она снова задумалась. Где-то далеко, со стороны Канн, ревел гидросамолет. Она уже почувствовала себя одинокой. Ей представился тот особый миг отчуждения, когда пароход еще стоит на месте, но швартовы уже отданы и связь с пристанью уже оборвалась. Она почувствовала в одно и то же время и отчаяние и радость великих разлук. Она взглянула на бездонное небо и услышала где-то в глубине души чудесную, но неизменно прерывающуюся мелодию из «Неоконченной симфонии». Два звука-предвестника, потом неизреченное счастье, спиралями поднимающееся ввысь. К какой цели?

Вечером на перроне вокзала Эдмон обнял ее; он был взволнован, словно уезжал на войну.

— Не забывайте меня, дорогая, кроме вас, у меня нет никого…

— Перестаньте, Эдмон! Вы с ума сошли! У меня ведь тоже никого нет, кроме вас.

Они уже обо всем переговорили и теперь стояли молча, время от времени бросая друг на друга тревожный и грустный взгляд. «Это и есть счастье?» — снова подумала Дениза. Еле уловимый внутренний голос отвечал ей: «Нет».

Когда она теплой ночью возвращалась на виллу, сосны и кипарисы раскачивались под порывами ветра, и в красоте их Денизе почудилось что-то трагическое и погребальное.

XII

Лежа в шезлонге, Дениза читала роман Бертрана Шмита. За персонажами, за фразами она старалась увидеть человека, который когда-то был ее другом. Это давалось нелегко. Дениза узнавала отдельные элементы, имена, относившиеся к Руану, фразы Руайе, но все это оказывалось погруженным в какую-то более эффектную ткань, созданную новыми отношениями. После войны Бертран стал писателем и поселился в Париже. Она несколько раз собиралась пригласить его к себе. Потом думала, что Эдмон будет недоволен и что Бертран забыл о ней. Так она с ним и не встретилась.

От чтения ее отвлек шум мотора. Верхушки сосен гнулись от мистраля, на гребнях невысоких синих волн белела пена. Машина остановилась, заскрипев песком. Дениза с удивлением прислушалась. Кто бы это мог быть? Послышались голоса, потом появился Феликс и вполголоса доложил:

— Приехала госпожа Вилье, мадам… Она говорит, что мадам ее знает.

«Вот досада!» — подумала Дениза. Она вздохнула и отложила книгу.

— Скажите, что я сейчас выйду.

Войдя в гостиную, она приятно удивилась. Она ожидала увидеть накрашенную женщину, чересчур нарядную для деревни; перед ней оказалась дама еще красивая, чуть увядшая, но с виду здоровая и крепкая, в коричневом свитере и юбке из букле каштанового цвета.

— Я к вам с визитом, — сказала она, — я ваша соседка. Господин Ольман написал мужу, что вы здесь одна, с тремя больными детьми. Я приехала, чтобы узнать, не могу ли быть вам чем-нибудь полезной.

Дениза поблагодарила: детям немного лучше.

— Теперь, пожалуй, я сама не совсем здорова. Здешний климат вызывает у меня какое-то лихорадочное состояние. Пустяки, конечно, однако…

— Вы живете слишком уединенно, — сказала Соланж. — Приезжайте ко мне как-нибудь к завтраку или к обеду… Сейчас у меня очень весело, у меня гостят друзья: Робер Этьен — тот, что пишет о Марокко, и Дик Манаг а … Вы знакомы с ним? Очень остроумный молодой человек.

— Нет… Позвольте мне быть откровенной, — ответила Дениза. — Я приехала на юг главным образом, чтобы отдохнуть, и боюсь, что…

Соланж склонилась к ней.

— Можно и мне быть откровенной? Я боюсь, что вам дурно обо мне отзывались… Но раз уж мы по воле случая встретились, я хотела бы сразу же внести полную ясность…

Разговор стал очень интимным. Соланж объяснила, что они с мужем предоставили друг другу полную свободу и теперь они просто друзья. Она спросила, не шокирует ли Денизу такой уговор.

— Нет, вовсе нет. Каждый волен поступать по-своему, если это никому не причиняет вреда. Но все-таки я не понимаю… Почему же тогда не развестись?

— А зачем разводиться? Я отношусь к мужу превосходно, и у нас сын.

— Вы думаете, что не разводиться — значит оберегать счастье детей? — спросила Дениза. — Не знаю, как протекало ваше детство, но что касается меня, то разлад между родителями наложил неизгладимый отпечаток на всю мою жизнь.

Дениза запнулась. Она коснулась темы, говорить на которую ей всегда было очень тяжело. «Как странно, — укорял ее Эдмон, — вы добрая, но как только речь зайдет о вашей матери, вы становитесь несправедливой». Наметившаяся откровенность ободрила Соланж Вилье; она почувствовала себя непринужденнее и, попросив папироску, откинулась на диван.

«В сущности, она довольно забавная… у нее повадки большого пса», — подумала Дениза.

— На мне тоже детство оставило определенный след, — сказала Соланж. — Я была младшей, и мама очень баловала меня. Она так неловко выражала свое предпочтение, что братья и сестры меня возненавидели. Они не принимали меня в свои игры, а я с досады выдавала их шалости. Я стала «злючкой Соланж», «чумой». Меня сторонились… Уверяю вас, у меня до сих пор сохранилась боязнь, что я могу чем-то не понравиться… Да вот, например, как только я увидела вас, я подумала, что буду вам в тягость… И я из смирения, чтобы придать себе храбрости, взяла решительный тон.

— Как вы ясно отдаете себе отчет в своих переживаниях, — сказала Дениза. — Я тоже не раз испытала… правда, в совсем иной форме, чувства вроде тех, о которых вы говорите… но никогда не могла признаться в них себе самой…

— Очень долго и я не могла… Потом в Марокко я встретилась и подружилась с человеком, который помог мне заглянуть в самое себя. Впрочем, вы его увидите. Это Робер Этьен, сейчас он как раз здесь.

— Это он написал «Молитву в саду Удайа»?

— Он. Он гражданский контролер и управляет почти совсем дикой территорией неподалеку от нас… Это превосходная должность… прямо-таки королевская. Вы, вероятно, знаете, что мы половину года проводим в Марокко. Вы не представляете себе, как благотворно сказывается эта простая жизнь среди деятельных людей. Я пыталась стать вдохновительницей для лучших из них.

— Именно такою я хотела бы быть для моего мужа.

— Странно, — заметила Соланж. (Она как-то особенно произносила это слово, растягивая раскатистое «р».) — Странно, мы с вами совсем разные, и все-таки в нас есть что-то общее… Обещайте, что приедете ко мне. Вот увидите — для женщин я отличный друг. Тут нет никакой моей заслуги, просто я боюсь их… Итак, придете? Мне говорили, что вы музыкантша… У меня хороший рояль.

— Я уже полгода не притрагивалась к клавишам, — сказала Дениза. — В прошлом году я иногда еще кое-что разбирала, но после замужества я перестала серьезно заниматься. Повторять один пассаж раз по двадцать мне надоедает.

— Да, — проронила Соланж, вставая, — когда женщина не находит равновесия в области чувств, она перестает чем-либо заниматься. Мы трудимся только ради мужчин. Мы жалкие существа.

XIII

Дениза Ольман пешком отправилась к Вилье. Ее ждали к завтраку. Дорожка вилась в сосновом лесочке и соединяла два парка. Дениза шла медленно, понурив голову. Лихорадка, мучившая ее почти каждую ночь, повлекла за собою упадок сил. Красота южной природы и мягкость климата вызывали у нее чувство какой-то необъяснимой тоски.

«Странно, — думала она, отворяя белую калиточку у виллы Вилье, — я испытываю здесь то же ощущение, как на концерте или в театре, когда слишком острое наслаждение внезапно напоминает о краткости жизни…»

Утром она получила из Пон-де-Лэра письмо, которое страшно взволновало ее. Письма матери возвращали ее в мрачную обстановку детских лет и до сих пор вызывали у нее такие бурные переживания, что она никогда не решалась их распечатать сразу же. Она по нескольку часов держала их на камине и не раз брала конверт в руки словно для того, чтобы взвесить, сколько в нем содержится горя. Потом она резким движением разрывала его и читала письмо очень быстро, подобно тому как больной, зажмурившись, спешит проглотить горькое лекарство. На этот раз госпожа Герен сообщала, что Жак Пельто сделал предложение Шарлотте, что это брак «весьма подходящий во всех отношениях» и что Дениза очень помогла бы сестре, если бы отказалась в ее пользу от наследства дедушки Аристида Эрпена, который умер за несколько месяцев до того. «Не сомневаюсь, что ты согласишься, моя дорогая. Что тебе стоит? Сюзанна хочет остаться в Англии. Странная идея, но, как бы то ни было, Сюзанне ее доля наследства необходима. А ты так богата, что… Кроме того, ты должна что-то сделать и для Жака. Уверяю тебя, он, бедняга, очень страдал, когда стало известно, что ты так скоро приняла более заманчивое предложение». Дениза, разумеется, ответила, что подпишет любой документ по совету мэтра Пельто, но новость смутила ее. Почему Жак избрал Лолотту, а не какую-нибудь другую девушку? Ищет ли он в сестре нечто, что напоминало бы о ней, Денизе? Или, наоборот, Шарлотта, всегда подражавшая старшей, решила завоевать человека, который долгое время любил ее сестру?

Войдя в прекрасный сад в итальянском вкусе, она увидела возле дома небольшую компанию. Мужчины в белых брюках сидели на оранжевых холщовых качалках. Соланж встала ей навстречу.

— Здравствуйте, госпожа Ольман… Мы ждем вас, чтобы выпить коктейль… Позвольте представить вам моих трех кавалеров… Мой муж… Манаг а … Робер Этьен… Что желаете, госпожа Ольман: мартини, апельсиновый?

— Апельсиновый, пожалуйста. Но я, кажется, помешала вашей беседе?

— Тема была довольно мрачная, — сказала Соланж. — Эти господа толковали о смерти… Робер Этьен прочел книжечку об «искусстве умирать» и уверяет, будто в последнюю минуту люди прибегают к выражениям, свойственным их профессии. Робер, приведите примеры.

Робер Этьен, лысый и очень некрасивый, говорил, чеканя слова и как бы с презрением.

— Примеров множество, — сказал он. — Наполеон: «Голова… Армия…» Отец Буур,[37] Буур Доминик (1628–1702) — французский литератор, иезуит, автор «Заметок о французском языке»; ратовал за чистоту языка и совершенство стиля. грамматик: «Скоро умру или вскоре умру; говорят и так и эдак…» Когда над прусским королем Фридрихом-Вильгельмом I пасторы запели псалом: «Наг пришел я в мир, нагим и уйду…», король заметил: «Нет, не нагим, а в мундире…» Генрих Гейне: «Бог меня простит; прощать — его ремесло…» Но лучшее слово, сказанное перед смертью, принадлежит, пожалуй, госпоже д’Удето:[38] Госпожа д’Удето Элизабет, графиня (1730–1813) — была близка к кругам энциклопедистов. Руссо говорит о ней в IX книге своей «Исповеди».«Мне жаль себя…»

— Нет, оно мне не нравится, — возразил Манага, — так может сказать только скряга.

— А вы, госпожа Ольман, чт о скажете, умирая? — спросила Соланж.

— Что скажу? — серьезно ответила Дениза. — Я скажу: «Наконец-то!»

— Как так? — возмутился Манага. — Как так? Неужели вы, женщина с такими глазами, не просыпаетесь каждое утро с мыслью: «Как чудесно жить!»?

Она посмотрела на него внимательнее; у него было лицо решительное и смуглое, как у человека, проводящего дни на солнце, и серые, дерзкие глаза.

— Нет, — ответила она. — Я скорее пела бы каждое утро чудесную арию… кажется, Монтеверди:[39] Монтеверди Клаудио — итальянский композитор (1567–1643).«О, смерть, я верую в тебя…»

— Да, это Монтеверди, — сказал Робер Этьен. — «О, смерть, я верую в тебя и уповаю в тьме твоей найти…» Дивная ария!

Манага обратился к Соланж:

— Скорее налейте госпоже Ольман мартини… два мартини… три мартини… Мы должны научить ее радоваться жизни.

Робер Этьен заговорил о презрении к смерти, свойственном мусульманам. Его спокойный, чуть высокомерный голос теперь нравился Денизе. Вилье сказал, что ему тоже известен случай, когда человек перед смертью произнес слова, относящиеся к его ремеслу. И он рассказал, как некий искусный фокусник, приглашенный на детский праздник, объявил, что сейчас он сгинет. Он завернулся в широкое черное покрывало и возгласил: «Внимание! Хлоп! Исчезаю!» — и рухнул на пол. Минуты через две хозяйка дома обратилась к нему: «Послушайте, сударь, это вовсе не смешно и детям не интересно». А человек не шелохнулся. Он был мертв.

— Какая мрачная история! — воскликнула Соланж. — Что с вами сегодня? Пойдемте к столу.

За завтраком мужчины стали обсуждать финансовое положение страны, которое в то время, осенью 1925 года, день ото дня ухудшалось. Франк поддерживался только искусственными мерами. Капиталы ускользали за границу. Вилье обвинял радикалов в том, что своей неспособностью управлять государством они порождают тревожное настроение. Дениза, а также и Робер Этьен возражали ему: наоборот, впервые после войны наши отношения с Германией стали более или менее человеческими. Проведя столько времени в одиночестве, Дениза отвыкла взвешивать слова и, сама того не желая, говорила довольно резко.

— Однако вы, госпожа Ольман, совсем левых убеждений, — заметил Вилье.

— Да… А это плохо?

— Плохо, — ответил Вилье, — но такой красивой женщине, как вы, все позволено.

Он показался ей пошлым, противным, и она заговорила о другом. После завтрака Соланж предложила прогуляться; она хотела показать свои сады. Дениза с Манага вскоре оказались впереди остальных. Он стал хвалить Робера Этьена:

— Это замечательный человек, — говорил он. — Он совершенно преобразил нашу Соланж; до знакомства с ним она была легкомысленна, кокетлива, непостоянна…

— И она ему верна?

— Да, безусловно… Она восторгается им…

Потом он заговорил о ней самой:

— Какая вы грустная.

— Мне кажется, это от здешней природы, — ответила она. — В Париже у меня было отличное настроение… Я — как старое вино, на дне бутылки всегда осадок… Не надо взбалтывать. Поэтому, с тех пор как я замужем, я разлюбила путешествовать… Все прекрасное вызывает во мне тоску… такое чувство, словно жизнь не удалась. В Риме, во время свадебного путешествия, я сказала Эдмону… сказала мужу: «Увезите меня отсюда; все это великолепие внушает мне желание умереть».

Она сразу же пожалела, что была столь откровенна: «Все это правда, но зачем так говорить постороннему?»

— Вы недостаточно заботитесь о себе, — сказал он. — Вероятно, мало гуляете… Не хотите ли покататься со мной на парусной лодке? У меня лодка маленькая, шестиметровая, но все-таки приятно. Вы хороший яхтсмен?

— Не знаю, — весело ответила она, — никогда не пробовала.

— Поедемте завтра, если мистраль стихнет… Давайте, я завтра на всякий случай заеду за вами часов в одиннадцать. Если погода будет хорошая, мы поедем на лодке, а если плохая — поиграем в четыре руки… Соланж говорит, что вы музыкантша…

— А вы играете на рояле?

— Играю… Вас это удивляет?

— Пожалуй, вы скорее похожи на игрока в гольф или в теннис.

— Я и в теннис играю… Я, сударыня, занимаюсь всем, и всем — плохо, кроме любви… Итак, завтра утром я у вас?

Она согласилась, не зная, как отказать, да, впрочем, и не без удовольствия. Когда она ушла, Манага сказал Соланж:

— Ваша приятельница — довольно интересная женщина, но чертовски неврастенична.

— Неудачный брак, — сказала Соланж. — Я имела на нее виды для вас, Дик. Думаю, что вы могли бы привить ей вкус к жизни.

— А я уже кое-что подготовил, — ответил Манага. — Завтра утром я буду у нее… Вот только — через неделю возвращается Винифред, времени у меня маловато…

— Друг мой, сознайтесь, что Винифред никогда вам особенно не мешала.

Дениза возвращалась домой по тропинке под приморскими соснами и упрекала себя… На вокзале Эдмон с тревогой и нежностью говорил ей: «Не принимайте у себя мужчин, когда будете одна, дорогая… Даже самую безупречную женщину…» Она отвечала: «Что за мысли, недостойные вас, Эдмон! Право же, вы меня достаточно узнали за эти четыре года…» И вот при первом же искушении она не устояла. Потом она представила себе смуглое лицо Манага на фоне белого паруса, который сухо пощелкивает под порывами ветра, и вдруг почувствовала себя совсем счастливой, — как в те времена, когда ходила по Люксембургскому саду, весной, с книгами под мышкой.

«Не устояла, — подумала она. — А перед чем, собственно, не устояла? Я не сделала ничего дурного. Да и как было ответить иначе?»

И все же она была недовольна собою. Она пообедала, как всегда, одна, зашла в детскую проститься с детьми и рано легла спать. Перед сном она прочла несколько страниц. Но мысли ее витали где-то далеко, над волнами с белыми гребешками, и она не понимала того, что читает: «Черная кухарка у плиты с отверстиями, где рдели уголья, словно красные глаза, передвигала кастрюли, из которых поднимались тонкие струйки пара, распространяя божественный запах супа с фасолью и капустой».

Дениза опустила руки, положила книгу на колени и задумалась. Ей представилась плита Викторины, черные чугунные кружки, которые она приподнимает с помощью крючка, причем под ними оказываются раскаленные уголья, Куртегез в расстегнутой рубашке и с волосатой грудью, — он сидит за столом и поет «Не плачь, моя Сюзетта», аббат Гиймен, краснеющий от смущения: «Вы как пламя, Дениза…» В саду лаяли собаки. Она встала и подошла к окну, чтобы окликнуть их. Светила полная луна. Вокруг дома лежали темные тени кипарисов. Подальше в теплом воздухе шелестел кустарник. Когда она уснула, плита превратилась в черта, а тлеющий уголь — в его красные глаза. Ночью она несколько раз просыпалась. Занявшаяся заря принесла ей успокоение.

XIV

В конце ноября Эдмон телеграфировал из Орана, что, перед тем как отправиться дальше, заедет на три дня в Теуль. Это известие привело Денизу в ужас. Уже две недели она была любовницей Манага.

С первой же встречи он привлек к себе ее внимание. Он катал ее на яхте, научил править рулем. Одетый в синюю шерстяную фуфайку с глубоким вырезом, он составлял с ветром и брызгами воды одно целое и казался каким-то морским божеством. Когда они вышли из маленькой гавани в открытое море, он сел рядом с нею, и его блестящая, хоть и поверхностная культура увлекла Денизу. Он разъяснял теорию Эйнштейна и не знал Галилея, читал Фрейда и пренебрег Платоном, открыл Прокофьева и не удостоил вниманием Бетховена, объехал весь свет и забыл о Франции. Он ловко жонглировал ходячими истинами, которым стремительность его выпадов и блеск сравнений придавали видимость парадоксов. Он знал все сплетни, волнующие Вену, Лондон, Венецию, и очень забавно передавал их.

— Осторожно! Давайте делать поворот. Переведите румпель на ту сторону, до отказа… Только наклонитесь — парус пройдет у вас над головой… А я переброшу парус и выберу шкоты.

В совместной работе они касались друг друга, и Дениза, сначала настороженная, постепенно свыклась с этим. Объясняя, как действовать, он взял ее за талию, потом прикоснулся к груди. Тут она деликатно отстранила его.

— Оставьте… Я принадлежу к числу самых спокойных женщин… самых рассудительных.

Он рассмеялся и стал подтрунивать над ней. Он говорил о любви, как о некой приятной «технике». Когда они расставались, Манага предложил повторить прогулку на другой день, но Дениза отказалась. И хотя ее и тянуло к Соланж, она перестала бывать у нее, решив, что это благоразумнее.

Однако немного спустя воля ее оказалась сломленной. Крупная загорелая фигура Манага смущала ее, постоянно возникая в ее воображении; затем появилась Соланж. Она заговорила о малодушии, задела самолюбие Денизы.

— Вы просто смешны, — подзадоривала она. — Уверяю вас… Даже мой муж, обычно ничего не замечающий, сказал: «Госпожа Ольман — примерная девочка!» А относительно вашего мужа, так, во-первых, все это будет от него скрыто, а во-вторых, он только выиграет от того, что вы узнаете других мужчин… Не понимаю, как умная женщина вроде вас не хочет допустить мысли, что ее влечет к такому из ряда вон выходящему человеку, как Манага. Это вполне естественно. Брак — нечто уже совершенно не соответствующее нашим нравам… он должен видоизмениться… он уже видоизменился…

В конце концов Дениза согласилась поехать вечером с компанией Вилье в Канны на концерт. В результате ловких маневров Соланж Денизе пришлось возвращаться одной в автомобиле Манага. Лихорадочное состояние и музыка утомили ее. Манага, помня о первой неудаче, переменил тактику и восторжествовал. Он привез ее на их виллу, а уехал только на рассвете. В полусне, близком к бреду, Денизу одолевали тягостные размышления. Как могла она так рано, так скоро нарушить обещания, которые давала с таким воодушевлением? «Я не хотела этого, — говорила она вслух, — я не хотела». Ей вспомнилась ночь, когда она в своей комнатке в верьерской гостинице размышляла о том, имеет ли она право выйти замуж за Эдмона, не любя его. Тогда она искренне верила, что навсегда отказывается от любви; теперь такой отказ казался ей педантичным, самоуверенным, неосуществимым. «Все это только слова, — проносилось в ее мыслях, — только слова… Может ли живое, молодое существо отречься от любви?..» Девочка, лежа на ковре, рассматривает картинки с кающимися грешницами… Великая грешница… Может ли быть трех больший, чем тот, который она совершила, где участвует не только плоть, но и ум и сердце? «Я этого не хотела, — повторяла она, — я не хотела… Та похотливая женщина была не я…» Она вся горела, она откинула с себя одеяло. Потом она решила, что, по крайней мере, избавит Эдмона от страшных мук ревности. Как только он приедет, она откроет ему правду, а потом выйдет за Манага замуж, потому что любит его. Бедный Эдмон! Какой это будет для него удар! Но это все же лучше, чем повседневная, унизительная ложь. Она «перестроит свою жизнь заново», как говорят люди. Под утро она заснула, измученная, но почти успокоившаяся; ей снились какие-то черные чудища, ныряющие в волнах.

Последовали мучительные дни. Она думала, что в лице Манага встретила сильного человека, но как только она попыталась заговорить с ним серьезно и решительно, сразу же обнаружилось его ничтожество. Он по-своему любил ее; он жаждал ее близости; он восторгался ею. Но он был столь легкомыслен и беспечен, что ждать от него чего-либо положительного было невозможно. Не умея молчать, он поделился своим «успехом» со всеми местными приятелями и вместе с ними удивлялся нелепой наивности женщины, для которой любовь — трагическая страсть. Соланж пришла к Денизе, чтобы преподать ей соответствующее наставление:

— Вы не правы; вы затеваете опасную игру; Дик очень покладистый, очень милый, но никогда не следует досаждать мужчинам… Будь у вас мой опыт, вы знали бы, какие все они эгоисты… Мы имеем право быть самими собою только наедине… или в кругу женщин… Мужчина требует, чтобы мы олицетворяли собою тот тип, какой соответствует его собственному и какой нам в большинстве случаев совершенно чужд… Наш удел — либо разыгрывать комедию, либо лишаться любовников… Ничего не поделаешь, приходится с этим мириться…

Дениза сидела, опустив голову на руки, с широко раскрытыми глазами, и, видимо, не слушала рассуждений Соланж.

— Что за человек! — повторяла она. — Какое малодушие!

— Но, в конце концов, в чем же вы упрекаете его? — спросила Соланж с раздражением. — В чем его вина?

— Я упрекаю его в том, что он разрушил представление, которое сложилось у меня о себе самой, — грустно ответила Дениза. — В том, что он искалечил мою жизнь, не имея ни малейшего намерения посвятить мне свою… в том, что он легкомыслен, бестактен, морально ничтожен…

— Не понимаю вас, — возразила Соланж. — Чего же вы ждали от такого человека, как Дик? Что он разведется, чтобы жениться на вас? Этого он никогда не сделает. Я хорошо знаю всю его семью. Его отец разорился и из-за этого покончил с собой… это было году в тысяча девятьсот двадцатом. Дик всегда увлекался красивыми вещами, женщинами, дорогостоящими видами спорта и поэтому до женитьбы наделал много долгов… Во время путешествия в Соединенные Штаты он встретился с Винифред, и все сразу изменилось… Она принесла ему не только состояние, но также и свободу, счастье… Даже если бы он не любил ее, он должен чувствовать себя очень обязанным ей, а он ее искренне любит. Она прелесть — блондинка, хрупкая… К сожалению, у нее слабое здоровье; сейчас она в Швейцарии. На днях она приедет сюда… вы с ней познакомитесь.

Соланж продолжала в этом духе, не отдавая себе отчета в том, какое впечатление производят ее слова; потом, увидав растерянное лицо «прелестной госпожи Ольман», сразу замолкла.

— Что с вами? Уверяю, я никак не пойму, почему вы создаете трагедию из такой обычной истории.

— Обычной? Вы, вероятно, не говорили бы так, если бы знали, чем была для меня моя семья: три года полной искренности, прекрасной, настоящей дружбы… Бедный Эдмон!.. Нет, нет, он не заслужил такого отношения, особенно с моей стороны… он проявил ко мне такое великодушие и благородство, когда я была несчастна…

— Но он и не будет от этого страдать, если вы сами ему не скажете.

— Не думайте так. Я сама была свидетельницей того, во что превращается жизнь человека, которого опутывают ложью, который догадывается о ней, борется… Это ужасно!

Соланж поспешила уехать. Дома она застала Манага, расположившегося в одном из оранжевых холщовых кресел. Она передала ему свой разговор с Денизой: он вздохнул и воздел руки.

— Не может быть, Соланж! Это уж слишком! Помогите мне выпутаться из этой истории. Она красива, умна, все что хотите, но она сумасбродка… Подумать только! Плачет! Собирается все рассказать мужу, который приедет на днях! Умоляет меня развестись с женой! Бедняжка Винифред! Вы представляете себе, как она к этому отнесется? Право же, я ни за что не поверил бы, что в наше время еще существуют такие женщины!

— Я ошиблась на ее счет, — сказала Соланж. — Она провинциалка, и детство ее прошло в странной обстановке… К тому же она в душе религиозна. От нее этого не ожидаешь, потому что, когда она рассуждает о политике или науке, она кажется вполне свободомыслящей. Но стоит только ближе познакомиться с ней, и чувствуешь, что ее безумно тянет к святости. Это опасно — она готова спалить весь свет.

Он закурил.

— Итак, Соланж, вы толкнули в мои объятия праведницу… Что же мне с ней делать?

— Я в таком же затруднении, как и вы, дорогой мой, — отозвалась Соланж.

XV

После долгих наставлений Соланж и уговоров Манага она решила лгать. «Впрочем, — думала она, — эта ложь будет не только подлостью; она будет, кроме того, бесполезна, потому что Эдмон сам обо всем догадается». У нее создалось нелепое, но твердое убеждение, что ее поступок запечатлен на всех стенах этого проклятого дома. По вечерам, когда она оставалась одна, ей мерещилось, будто Манага сидит в кресле около камина. Она позволила ему бывать у нее, он приходил, и она опять принадлежала ему, охваченная ужасом от сознания своей беззащитности. Она его ненавидела, цеплялась за него и приводила его в ужас своим трагическим молчанием.

Накануне приезда Эдмона ей вдруг пришло в голову, что он, быть может, станет расспрашивать прислугу. В Люси она была уверена; горничная боготворила ее. А не выдаст ли ее Феликс? Когда он прислуживал за завтраком, она еле удержалась, чтобы не сказать: «Феликс, не говорите мосье, что здесь бывал господин Манага».

«Нет, нет, — думала она, заставляя себя есть, — Эдмон никогда не был подозрителен, у него никогда не бывало повода сомневаться во мне… А Феликс и Люси — оба порядочные».

Она поехала встречать мужа на вокзал и с тяжелым сердцем разыграла подобающую случаю комедию. После долгой разлуки надо было изобразить бурную радость. Это далось ей нелегко. По дороге домой, в машине, ей казалось, что кто-то следит, гонится за ней. Было мгновенье, когда ей почудилось, будто из придорожных ферм доносятся изобличающие ее голоса. Из затворенных окон странным образом вырывались направленные на нее длинные снопы света.

«Я схожу с ума? — думала она. — Ведь это свет фар, отраженный стеклами…»

Эдмон не замечал ее смущения. Он был счастлив и подробно рассказывал о поездке.

— Я хочу непременно свозить вас в Марокко, Дениза… Это такая красота! И именно в вашем вкусе! И какие там возможности для дальнейшего развития! Вот страна, где — как вы любите говорить — банкир с воображением может многое создать…

Она старательно вставляла в его рассказ реплики: «Неужели? Как интересно!» Но на самом деле она не слушала его.

— А как вы? — спросил он наконец. — Я говорю без умолку, а вы мне ничего не рассказываете. Вы не слишком скучали? Вы были у Вилье? Я им писал, просил позаботиться о вас.

— Я все уже рассказала вам в письмах, дорогой. Вилье были со мной очень любезны. Два-три раза я завтракала и обедала у них.

Дети выручили ее — они занимали отца до завтрака. Когда она увидела из окна, как Эдмон гуляет по саду с Мари-Лорой на плечах, ее охватил страх. Ей представился мол на берегу моря, бетонный парапет и сидящая на нем девочка. «Папочка, знаете, когда вас нет, к нам приходит другой…»

«Мари-Лора еще только начинает говорить», — подумала она.

Немного спустя она вышла в сад; Эдмон разговаривал с Феликсом. Она в тревоге прислушалась.

— Если желаете, я закажу для вас уху рыболову, который поставляет товар госпоже Вилье, — говорил Феликс. — Тут народ до тонкостей знает рыбу.

Все было просто, легко. Она немного успокоилась, но днем Эдмон предложил навестить господ Вилье. Она пыталась воспротивиться.

— Нет, Эдмон, мне не хочется. Вы приехали всего только на три дня, я предпочитаю побыть с вами.

— Но это будет невежливо. Я им писал. Они вас приглашали. Отец прежде бывал у них в Марокко. Он будет недоволен, если я не навещу их хоть один раз. Кроме того, они, конечно, знают, что я приехал.

— Я сама им сказала, что вы приедете, но добавила при этом, что вы человек крайне замкнутый.

— Что за странная мысль, Дениза! Я вовсе не замкнутый. Наоборот, мне очень приятно видеть людей после целого месяца деловых разъездов, и особенно людей, знающих Марокко; у нас найдется, о чем поговорить.

Он так настаивал, что пришлось уступить; она позвонила Соланж и предупредила, что придет с мужем на чашку чаю, часам к пяти. Они молча шли по усеянной иглами тропинке, ведущей к белой ограде. Этот визит был для Денизы пыткой. Она знала, что вся компания наблюдает за Эдмоном с иронией. Особенно тягостна была ей исключительная, подчеркнутая любезность, с которой относился к нему Манага.

— С мужьями следует всегда обращаться ласково, — сказал он ей как-то. — Впрочем, это народ покладистый.

Эдмон, тронутый приветливостью Манага, почти не отходил от него. Дениза сидела около Соланж и наблюдала, как они вдвоем прогуливаются по террасе и шутят.

«Он смешон, — думала она. — И не кто иной, как я, сделала смешным человека, который любит меня…»

Смотря на непринужденного, ловкого Манага, она невольно вспоминала его ласки. Она чуть ли не сердилась на Эдмона за то, что он ничего не замечает. Ей хотелось бы, чтобы он не поверил ее лжи, чтобы все понял, оскорбил, прогнал ее. Но нет, — вот он, довольный, доверчивый; он смеется, слушая болтовню соперника.

На другой день, когда они вдвоем гуляли на берегу моря, она просила Эдмона обходить крутые тропинки у обрывов, под которыми волны разбивались о розовые скалы, — какое-то странное головокружение влекло ее к пучине. После завтрака пришел Манага и предложил им прогулку на яхте. Эдмон с радостью согласился, но, как только началась качка, он побледнел и умолк. Дениза как опытный яхтсмен взялась за руль; она сама испугалась той недоброй радости, которую невольно вызывало в ней сопоставление беспомощности, слабости мужа с уверенностью и сноровкой Манага, который, с открытым воротом, бесстрашно бегал по банкам яхты, кренившейся под порывами ветра.

— Вам нехорошо, дорогой? — спросила она Эдмона с жестокой заботливостью.

— Нет, почему же… — ответил он. — Мне очень приятно.

Он совсем пожелтел.

— Внимание! — крикнул ей Манага. — Поворачиваем! Ольман, наклоните голову!

Он из-за паруса улыбался Денизе и иронически подмигивал, указывая на беднягу, а тот, склонив голову, смотрел на волны. Дениза с ужасом подумала, что наименее достойный и наименее благородный из них — ее любовник.

XVI

Она возвратилась с вокзала таким же тихим вечером, как тот, когда она уступила Манага. Полная луна заливала землю ярким светом; деревни спали в тени кипарисов; в теплом воздухе шелестел кустарник. Какие-то гигантские существа проносились над лесами и склонялись к ней, что-то шепча.

«Опять начинается, — думала она. — У меня лихорадка».

Она не могла уснуть. В эти три дня она совершала такие поступки, которые всегда вызывали у нее особое отвращение. Она лгала, обманывала, изменяла.

«Почему я не поговорила с Эдмоном? Ему было бы тяжело, зато теперь он освободился бы от меня, а я, по крайней мере, была бы честной. Может быть, написать ему?»

Но она знала, что не напишет. Она, такая сильная, вдруг почувствовала себя совсем безвольной.

На яхте она на мгновение представила себе, что муж ее упал за борт и утонул. Она вдова, богата; она выйдет за Манага. Теперь эта мысль, на миг мелькнувшая в ее сознании, казалась ей реальным преступлением. В ночной тиши до нее донесся лай фокстерьера и долгий приступ кашля Мари-Лоры. «Она задыхается… Это я убила ее!»

Она приняла большую дозу веронала, но ей все-таки не удавалось уснуть. Утром горничная, открывая в спальне шторы, сказала, что девочку всю ночь тошнило и что «показалась чуточка крови».

«Боже! Она умрет!» — мелькнуло у Денизы.

Она велела послать за доктором и встала, чтобы пойти к дочке. Надевая халат, она порывистым движением задела зеркальце, лежавшее на туалетном столике; зеркальце упало и разбилось.

— Поскорее собрать осколки, — сказала Люси. — Дурная примета…

— Замолчите! — вскричала Дениза неожиданно резко.

Потом она подумала, что это — предзнаменование и что теперь она уже не имеет права входить в детскую.

Вернувшись в буфетную, Люси сказала Феликсу:

— Не знаю, что такое с мадам, только она не в себе. Она вдруг повернулась ко мне и как-то странно на меня взглянула.

Люси была добрая, преданная женщина. Она так остро почувствовала возможность какого-то несчастья, что в течение утра несколько раз под разными предлогами входила к хозяйке. Она заставала Денизу за туалетным столиком, в полной неподвижности, с застывшим взглядом. Часов в одиннадцать она с ужасом увидела в ее руках револьвер. Эдмон дал его жене перед отъездом на юг. «Мне не хочется, чтобы вы жили в этом уединенном домике, не имея при себе оружия», — сказал он. Люси бросилась к хозяйке; та словно очнулась от какого-то оцепенения, довольно непринужденно улыбнулась и сказала:

— Не пугайтесь, Люси. Я его чистила. А вы что подумали?

После этого Феликс и Люси, посоветовавшись, решили позвонить госпоже Вилье, — тем более что у доктора им сказали, что он уже уехал из дому и возвратится только к вечеру.

Немного погодя явился Манага. Люси, поджидавшая его у входа, рассказала ему о том, что видела.

— Мне кажется, что она так разволновалась потому, что повидалась с господином Ольманом после того, как… вы понимаете… — сказала она ему с упреком. — Вдобавок, с тех пор как мадам приехала сюда, она себя плохо чувствует. Главное, вам надо бы отнять у нее пистолет.

Она доложила Денизе, что господин Манага дожидается в гостиной. Дениза все еще сидела неодетая у столика. Она ответила Люси печальным, усталым жестом. Манага вошел и ужаснулся, заметив, что она, такая стыдливая даже в минуты интимности, принимает его полуодетая, как бы не замечая этого. Он обнял ее. Сначала она не воспротивилась, потом с ожесточением отстранила его и пролепетала что-то бессвязное. Он попробовал пошутить; несколько мгновений спустя она заговорила в обычном тоне. Он сказал:

— Вам следовало бы лечь и вызвать врача. У вас начинается бред. Вероятно, от лихорадки.

— Почему вы так говорите? Разве я сказала что-нибудь несообразное?

— Нет, но все-таки… Очень прошу вас: позаботьтесь о себе.

Он вызвал Люси, взял с нее слово, что она не будет отходить от Денизы, а сам поспешил к Вилье.

— Не понимаю, что с ней творится… — сказал он Соланж. — У нее бред… Как вы думаете? Воспаление мозга? И что теперь делать? Вот история!

— Я схожу к ней после завтрака, — ответила Соланж. — Выпейте коктейль, чтобы успокоиться, Дик. На вас лица нет.

Она завела патефон и вышла. Манага и Вилье остались вдвоем.

— Вы поступили неблагоразумно, дорогой мой, — сказал Вилье. — Я осуждаю вас не за то, что вы изменили Винифред… Каждый волен поступать, как ему вздумается… Но ведь так легко выбрать женщину, которая понимает жизнь. А эту я сразу же раскусил: она восторженная, она музыкантша… Музыка, дорогой мой, это все равно что религия… Это отличная вещь, пока ее не доводят до крайности…

— Оставьте его, — сказала, вернувшись. Соланж. — Тут во всем виноватая… Возьмите стакан, Дик: я вам налила покрепче.

После завтрака Соланж побежала на виллу Ольманов и, несмотря на все свое равнодушие, была потрясена тем, что увидела. Дениза не узнала ее. Она сидела на кровати, и перед ней, очевидно, развертывалось какое-то жуткое зрелище, незримое для окружающих. Люси с трудом поддерживала ее.

— Я горю, — кричала Дениза. — Огненные глаза…

И она без конца твердила:

— Не-ис-ку-пи-мый грех… Не-ис-ку-пи-мый грех…

Соланж испугалась. При ней приехал врач. Доктор Сартони был робкий человечек с черной острой бородкой. Он был явно удивлен, растерян.

— Тут нужен специалист, — сказал он. — В Каннах есть доктор Казенав… А где же все родственники?

Он был знаком с мадемуазель Фанни Ольман, но Соланж решила, что лучше ей не сообщать.

— Муж в отъезде, — сказала она. — Он в Африке. Вызвать его?

Доктор возмутился:

— А как вы думаете, сударыня? Конечно, надо вызвать. Положение весьма серьезное. Придется принимать какие-то решения.

Соланж колебалась.

— Дело в том, что тут очень сложные обстоятельства, доктор… Можно поговорить с вами наедине?

Они спустились в гостиную, и Соланж рассказала ему все, что знала. Доктор был явно шокирован ее цинизмом. Правда, Соланж и сама чувствовала угрызения совести. Но разве она могла предвидеть, что эта женщина…

— Хорошо, доктор, я отправлю господину Ольману телеграмму. А тем временем пришлите, пожалуйста, психиатра.

Вернувшись домой, Соланж настойчиво посоветовала Манага немедленно уехать. Он слабо возражал.

— А не думаете ли вы, что мой долг — остаться возле нее? — сказал он.

— Дик, друг мой, когда он приедет, ваше присутствие только все осложнит, — ответила Соланж. — Поезжайте к Винифред. И ей гораздо лучше сейчас не приезжать сюда. История наделает много шуму.

XVII

Получив загадочную, тревожную телеграмму, Эдмон Ольман возвращался из Марокко в ужасном смятении. Он прибыл самолетом в Тулузу, а оттуда пришлось ехать до Марселя поездом, который шел довольно медленно. Спать он не мог; он с отчаянием думал о том, в каком состоянии застанет жену. Что с нею? Если речь идет о тифе, как можно предположить, судя по слову «бред», содержащемуся в телеграмме, то опасный период длится девять дней и, следовательно, он приедет вовремя. Закрыв глаза, он перебирал в памяти четыре прожитых счастливых года; жизнь без Денизы теперь представлялась ему уже невозможной. Он решил, что, если она умерла, он покончит с собою. Когда он в Каннах вышел из поезда, к нему подошел невысокий человек с черной бородкой и представился:

— Доктор Сартони. Господин Ольман? Я решил сам встретить вас, чтобы подготовить…

— К чему? — пролепетал Эдмон. — Она не умерла?

— Нет, нет, успокойтесь… Даже нет ничего угрожающего… Но у нее нервное расстройство, которое может испугать непосвященного человека.

Он употребил слово «непосвященный», чтобы уверить самого себя в своих познаниях. Он внимательно разглядывал собеседника — мужа, о котором так много слышал эти пять дней. В автомобиле он стал объяснять Эдмону принятые им меру. Он как бы оправдывался.

— Я вызвал из Канн моего выдающегося коллегу Казенава… Должен сказать, что он очень обнадежил нас… Он установил психическое расстройство с галлюцинациями, которое при нормальном течении болезни должно пройти месяца через два-три, а может быть, и раньше…

— Подождите, доктор, мне непонятно… Она… невменяема? У нее жар?

— Нет, температура у нее невысокая… но она бредит… от возбуждения… Ваш приезд может вызвать у нее благотворный шок, который ускорит выздоровление. Третьего дня она все время требовала вас. Она часами, монотонным голосом твердила: «Я хочу, чтобы за мной приехал муж… Я хочу, чтобы за мной приехал муж…» Не пугайтесь, господин Ольман, если она будет говорить что-то невразумительное, не смущайтесь этим… Признаюсь, вначале я и сам растерялся… Я терапевт и с такими случаями встречаюсь редко.

— Но в чем причина, доктор? Моя жена — женщина в высшей степени разумная, уравновешенная.

— Причины? Как знать… Это вам лучше меня объяснит доктор Казенав… Я просил его приехать сегодня днем, чтобы поговорить с вами.

Чем ближе они подъезжали к Теулю, тем больше росла тревога Эдмона. Что говорить? Что делать? Сосны и кипарисы были залиты солнцем, как в первый день их приезда. Он вспомнил щемящую грусть, охватившую его при расставании. В вестибюле был беспорядок, и уже по этому можно было заключить, что в доме беда. У лестницы Люси бросилась к Эдмону; ее синие глаза были полны слез.

— Ах, мосье… — воскликнула она. — Наконец-то! Вы спасете мадам!

— Какой ужас, милая Люси, — проронил он.

— Я пойду вперед, — сказал доктор. — Постараюсь объяснить ей, что вы приехали.

Забыв от горя условности, Люси схватила Эдмона за руку и привлекла к себе:

— Это нехороший доктор, мосье. Он только вредит мадам. Она его боится.

— Как это «боится»? — удивился Эдмон.

Но тут доктор позвал его. Дениза лежала в постели, и при виде ее Эдмон сначала почувствовал облегчение; она не изменилась; не верилось, что она тяжело больна; но, подойдя ближе, он пришел в ужас от ее бессмысленного взгляда. Словно какая-то туманная завеса опустилась на ее ясные глаза.

«Не волноваться! — внушал он себе. — С ней, разумеется, надо говорить спокойно».

И он попробовал заговорить самым непринужденным тоном:

— Здравствуйте, дорогая. Вот я наконец и приехал.

Она взглянула на него с удивлением и провела по его лицу рукой, как бы желая убедиться, что видит его наяву.

— Это вы? — проговорила она. — Правда? Это действительно вы, Эдмон?

«Надо говорить попроще, — подумал он, — как можно проще, говорить о чем-то определенном, понятном…»

— Конечно, это я, — продолжал он, — я приехал в Канны в одиннадцать пять, а до Тулузы летел самолетом.

Она ласково гладила его волосы.

Доктор жестом простился с Эдмоном и вышел. Она сказала:

— Поближе, поближе, дорогой. Мне надо вам кое-что объяснить. Вы один можете спасти меня. Этот доктор — дьявол, он хочет меня сжечь.

— Да что вы, дорогая! У вас был небольшой бред… Теперь я возле вас и все уже прошло… Это местный врач, он уже лечил тут весь дом.

— Нет, — возразила она все тем же голосом, робким и жутким. — Это он только так говорит, а на самом деле он — дьявол… По ночам он приходит сюда и раздувает тлеющие уголья… Он хочет толкнуть меня на них, но я держусь, я сильная. Вы поможете мне, Эдмон, правда? Поможете? Вы запретите ему входить ко мне?

Эдмон стал терпеливо, ласково уговаривать ее. Мгновеньями казалось, что она понимает; она говорила, улыбаясь:

— Да, вы правы, дорогой. Так что же это? Я сходила с ума? У меня был бред?

Потом она снова погружалась в свои мысли.

— Я хотела перевернуть весь мир, — говорила она, — и оказалась побежденной.

Когда вошел доктор Сартони, она приподнялась на постели, чтобы прогнать его:

— Вон отсюда! Ты не завладеешь мною… Да, я совершила тяжкий грех, но я не хотела этого, ты сам знаешь…

Она откинулась на подушки и несколько минут монотонно твердила:

— Грех неискупимый… грех неискупимый… грех неискупимый…

Эдмон долго сидел возле ее постели, хотя она, по-видимому, уже не узнавала его. Пока они находились вдвоем, она была спокойна, но стоило только войти доктору или кому-нибудь из слуг, как она приходила в смятение и ярость. Эдмон силился понять причины этого, и ему уже чудилась какая-то страшная тайна. Люси сказала, что дети просят его позавтракать вместе с ними и что она посидит с мадам. Люси была единственным человеком, присутствие которого не раздражало больную. Днем зашла Соланж Вилье, чтобы справиться о положении дел. Узнав от Феликса, что господин Ольман приехал, она не выразила желания повидаться с ним.

XVIII

Хотя ни у кого в доме не хватило жестокости и мужества открыть Эдмону истину, он мог бы узнать ее до конца в первые же часы по возвращении. Во время просветления Дениза кричала о случившемся, винила себя, просила у него прощения.

— Сударыня, — лепетал маленький доктор Сартони, — сударыня… послушайте меня. Помните наш уговор… Вы не должны ничего рассказывать мужу.

Дети, воспитательница, садовник, Люси — все, сами того не желая, давали в руки Эдмону отдельные звенья цепи.

— Как же! Разве вы, господин Ольман, не знаете?.. Во всем виновата госпожа Вилье!.. Ах, если бы вы находились здесь, то…

Но, как все люди, которым страшна чересчур мучительная истина, Эдмон по этим данным составлял версию наиболее невинную и выгодную для жены. Какой-то человек, гостивший у Соланж Вилье, стал ухаживать за Денизой; она допустила неосторожность и, быть может, влюбилась в этого негодяя; потом, не желая уступить, раздираемая противоположными чувствами, в конце концов потеряла голову.

Доктор Казенав, психиатр из Канн, которому Соланж все рассказала, приехал к вечеру и, сразу же поняв, что несчастный Эдмон ищет спасения в вымысле, не стал рассеивать его иллюзии. Казенав был старик с седой бородой; черты лица его привлекали своим спокойствием и ясностью. Прежде чем подняться в комнату больной, он переговорил с Эдмоном.

— Я не хочу быть слишком оптимистичным, но имеются все основания думать, что она вполне выздоровеет, — сказал он. — Принимая во внимание ее возраст и прочие обстоятельства, можно быть в этом почти совсем уверенным. Ей нужен только полнейший покой… Никаких волнений, никаких визитов… Ей надо поправиться физически; пусть побольше спит, и через сравнительно короткий срок она станет такою же, как была.

— И никаких следов не останется, доктор? У нее был такой ясный ум…

— Никаких следов не останется… Ее теперешнее состояние можно сравнить со сном. А ведь стоит нам только проснуться, и мы перестаем верить тому, что нам приснилось… И здесь то же самое… Конечно, прежняя причина может снова вызвать те же последствия… Но трудно допустить…

— Но что за причина, доктор? По-видимому, она боролась с каким-то сильным искушением? Почему она твердит: «Грех, который ничем не искупить»? И почему упоминает дьявола? Ведь она не верит в него…

— Не надо придавать значения тому, что она говорит. Повторяю, это — явление, похожее на сон… Если во сне вам жарко, то на основе этого ощущения вам начинает сниться какая-то жаркая страна, какая-то котельная — смотря по вашей профессии, по воспоминаниям. Госпожа Ольман воспитывалась в монастыре и для объяснения своей чисто личной тревоги она, естественно, прибегает к образам ада, сатаны. Будь она гречанкой времен Софокла, ей представлялось бы, что ее преследуют фурии.

— А она действительно очень страдает?

Доктор Казенав с жалостью взглянул на собеседника, измученного тревогой. Для него самого все это так просто!

— Она страдает, как страдают во сне… Но в то же время бред служит ей своего рода убежищем… Надо иметь в виду, что в основе такого состояния лежит, с одной стороны, физическое предрасположение, а с другой — конфликт нравственного порядка. Заметьте при этом, что в какой-то мере каждый из нас беспрерывно находится в состоянии конфликта… Мы люди честные, однако что-то провозим из-за границы без пошлины, обманываем таможню… Мы уважаем чувство дружбы, однако влюбляемся в жену друга… Как же мы выходим из положения? Нередко нам приходится жертвовать одним из двух противоречащих друг другу чувств… «К черту дружбу…» Еще чаще мы прибегаем как бы к раздвоению. Одна часть нашего существа уклоняется от уплаты пошлины, а другая вполне убеждена в своей честности… В нормальном состоянии такое раздвоение дает нам возможность вести разговор с самим собою… А при галлюцинациях одно из «я», принесенных в жертву, становится самостоятельным персонажем. Тут уже не сами вы тяготеете к чему-то, а дьявол вас увлекает и обрекает на тот или иной поступок… Пока человеку удается обманывать себя, «рационализировать» конфликт, психика его здорова… Когда же он оказывается перед столь серьезным конфликтом, что уже не находит путей для самооправдания, он ищет убежище в том, чему люди дают весьма неопределенное название: в безумии.

Спокойствие старого врача перед лицом этой ужасной драмы удивляло Эдмона, возмущало и в то же время успокаивало. Они вместе поднялись к больной. Дениза сидела в постели и находилась в возбужденном, тревожном состоянии. Доктора Казенава она встретила почтительно. В бреду она, по-видимому, связывала маленького доктора Сартони с дьявольскими силами, а Казенава — с небесными. Она сказала ему вполголоса, с великим смирением:

— Главное мое заблуждение — гордыня… Я задумала перевернуть весь мир… Вы не позволили.

Она подозвала его поближе и шепнула ему на ухо:

— Это мой муж. Я хотела его убить. Простите ли вы меня?

Доктор взял ее руку и похлопал по ней.

— Конечно, конечно, — ответил он. — Вы уже заслужили полное прощение.

Потом он вместе с Ольманом спустился в гостиную.

— Необходимо на несколько недель совершенно изолировать ее, — сказал он, — а главное, сделать так, чтобы она вас не видела. Ваше присутствие для нее вредно. Можно ее лечить и здесь, нанять двух сиделок, а то — если вы предпочтете — у меня в Каннах есть флигелек, который я могу предоставить в ваше распоряжение. Там она будет совершенно одна, у нее будет свой садик. Там я могу наблюдать за ней изо дня в день.

Когда доктор Казенав уехал, Эдмон остался один в комнате жены. Спускались сумерки. Старику доктору удалось уговорить Денизу принять хлорал (из рук Сартони она не принимала никаких лекарств), и теперь она дремала. Эдмон сидел возле нее, держа ее за руку. Комната погружалась в полную тьму. В шесть часов пришла Люси; она сказала, что собирается протопить камин, потому что ночь будет холодная. Эдмон понимал, что в глазах этой хорошенькой девушки, в глазах Соланж и всех, кого он встречал здесь со времени своего возвращения, он — трагически осмеянный муж. Но он все держал руку жены в своей руке и чутко следил за тем, как трепещет ее тело, погруженное в сон; в этом полном самоотречении, в этой безнадежной покорности он находил какую-то странную радость. Около полуночи она проснулась и узнала его:

— Это вы, Эдмон? — проронила она. — Это вы, дорогой?

Потом она заметила языки пламени, плясавшие в камине, и громко вскрикнула.

XIX

Когда Эдмон вернулся в Париж, теульская история была уже всем известна. Вилье принимали у себя множество народу; на юге люди жили праздно, следовательно, были болтливы, к тому же такого рода драма всех живо интересовала и никак не могла остаться тайной. Один лишь Проспер Ольман не стал говорить о ней с сыном, а только немедленно дал ему поручение в Лондон, потом в Голландию. Эдмон с небывалым рвением погрузился в работу, и даже самому Бёршу пришлось признать, что в этом хилом молодом человеке, пожалуй, все-таки таится Ольман. Старухи родственницы попробовали было подготовить его к мысли, что надо разъехаться с женой, развестись. Тетя Фанни, глубоко задетая тем, что ее виллу превратили в арену таких событий, проявляла особую настойчивость.

— Дитя мое, после того, что случилось, тебе уже не восстановить семейное счастье, — твердила она. — Я не верю, что такое приключение может быть единственным. Раз у женщины был любовник, значит, будут и другие… Не надо жить иллюзиями.

— Почему тетя Фанни считает, что знает меня лучше, чем я сам? — говорил Эдмон отцу. — Она все твердит: «Кроме Денизы, есть и другие женщины». А я отлично знаю, что есть только она и что только с ней я был счастлив…

Каждые две недели он ездил в Канны и говорил с доктором Казенавом. Старик по-прежнему обнадеживал. Выздоровление идет медленно, но не подлежит сомнению.

— С такими пылкими натурами легче, в них заложены силы… — говорил он. — Отупение, безразличие куда страшнее.

Но он не допускал Эдмона к жене.

— Я остерегаюсь нового кризиса, — говорил он три месяца спустя. — На будущей неделе я позволю ей вам написать.

В следующий приезд доктор передал Эдмону несколько строк, написанных Денизой. Неловкий, искаженный почерк взволновал его. Содержание было несколько бессвязное. Она просила простить ее и приехать, чтобы ее освободить. Доктор Казенав подчеркивал главным образом улучшение ее физического здоровья.

— Она пополнела на два кило. Она начинает заниматься рукоделием, вяжет. В следующий приезд я вам, может быть, разрешу повидаться с ней. Ее все еще тревожат кое-какие странные мысли, но это — как туман; это лжевоспоминания, которые рассеются сами собой.

Две недели спустя доктор встретил Эдмона радостно.

— Теперь, господин Ольман, никаких опасений у меня уже нет. Я сейчас покажу вам жену, состояние у нее вполне нормальное, — в той мере, в какой слово «нормальный» имеет определенный смысл.

Он повез Эдмона в своей машине. Дениза под руку с сиделкой гуляла в саду, по аллее, окаймленной коричневыми вазами с цветами. Внешне она не изменилась. Завидев мужа, она вскрикнула, побежала ему навстречу и обняла.

— Наконец-то! — прошептала она. — Как я ждала этого дня!

Он посмотрел на нее. Только в глазах еще заметна была какая-то тревога.

— Вы возьмете меня с собою, Эдмон? — спросила она с надеждой.

Он робко взглянул на доктора.

— Нет, еще надо подождать, — ответил тот. — Позволяю вам небольшую прогулку, но к вечеру вы должны вернуться… Недели через две, если все пойдет так же хорошо, я верну вам свободу.

Эдмон пошел за машиной. Когда он возвратился, жена была уже в шляпе; настроение у нее было веселое, и она показалась ему совсем прежней Денизой. Доктор Казенав проводил их до калитки. Начиналась весна, было уже тепло. Шофер повез их по окрестностям. Дениза стала расспрашивать об отце Эдмона, о детях.

— Ах, как он будет счастлив снова увидеть вас! — сказал Эдмон. — Он один никогда не пытался разлучить меня с вами.

Она потупилась.

— А вы, дорогой, твердо уверены, что хотите возобновить прежнюю жизнь? Уверены, что простили меня?

Он молча взял ее руку и пожал. Потом, после долгого молчания, сказал:

— А вы? Уверены ли вы, что вас не влечет к чему-то иному? Вынесете ли вы нашу однообразную жизнь?

— Если бы вы только знали, — ответила она, — сколько раз, каждый день, каждую минуту с тех пор, как я выздоровела, я давала себе клятву никогда никого больше не видеть, кроме вас…

— Я не хочу связывать вас каким-либо обетом, — возразил Эдмон.

— Вы такой добрый, мой дорогой! Выполнить обет будет очень легко.

На обратном пути она спросила:

— Где вы остановились, Эдмон? Я хотела бы посмотреть вашу комнату…

Он мгновенье колебался. Разумно ли это? Что скажет доктор Казенав? Но он не мог противостоять ей. Когда они вошли в комнату, Дениза прижалась к нему.

— Не бросайте меня, — сказала она серьезно, и в ее голосе прозвучала какая-то чувственная нотка, которой он у нее прежде не замечал.

Вечером сиделка доложила доктору Казенаву: звонил господин Ольман и предупредил, что жена осталась у него в гостинице. Доктор, что-то писавший в это время, поднял голову.

— Я так и знал, что она к нам не вернется, — сказал он.

Сиделка улыбнулась.

На другой день Ольманы вернулись в Париж.


Читать далее

Андре Моруа. Семейный круг
Часть первая 10.04.13
Часть вторая 10.04.13
Часть третья 10.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть