Онлайн чтение книги Золотоискатель Le Chercheur d'or
* * *

Eще есть голос Мам. Это все, что я помню сегодня; все, что осталось от нее в моей памяти. Я выбросил все пожелтевшие фотографии, портреты, письма, книги, которые она читала, — чтобы они не заглушили этот голос. Я хочу его слышать всегда, как тех, кого мы любим и чьих лиц уже не помним; ее голос, тихий нежный голос, в котором есть всё: тепло ее рук, запах ее волос, ее платье, предвечерний свет, когда в конце дня мы с Лорой являлись на веранду, с бешено колотящимся после бега сердцем, и Мам принималась за наше обучение. Она говорит медленно, мягко, а мы слушаем и нам кажется, что мы всё понимаем. Лора умнее меня, Мам повторяет это каждый день, говорит, что Лора умеет вовремя задать нужный вопрос. Мам раскачивается в своем кресле-качалке черного дерева, а мы стоим перед ней и читаем по очереди. Мы читаем, а потом Мам начинает задавать вопросы, сначала по грамматике: спряжения глаголов, согласование прилагательных и причастий прошедшего времени. Потом она расспрашивает нас обо всем сразу: смысле прочитанного, о словах, о выражениях. Она задает свои вопросы, тщательно их формулируя, и я слушаю ее с удовольствием и беспокойством, потому что боюсь разочаровать. Мне стыдно, что я не понимаю ее так же быстро, как Лора, мне кажется, что я не заслуживаю этих мгновений счастья, ее мягкого голоса, ее запаха, этого предвечернего света, что золотит дом и деревья и будто бы исходит из ее взгляда, ее слов.

Вот уже больше года, как Мам сама занимается с нами: у нас нет другой учительницы. Раньше — я едва это помню — к нам трижды в неделю приезжала учительница из Флореаля. Но из-за постепенного разорения отца мы не можем больше позволить себе такую роскошь. Отец хотел поместить нас в пансион, но Мам не захотела, сказала, что мы с Лорой еще слишком малы. Тогда-то она и решила взять наше обучение на себя и стала по вечерам, а иногда и по утрам, заниматься с нами. Она учит нас самому необходимому: правописанию, грамматике, немного арифметике и Священной истории. Поначалу отец сомневался в качестве такого образования. Но однажды наши познания удивили самого Жозефа Лестана, старшего преподавателя Королевского коллежа. Он даже сказал отцу, что мы сильно опережаем наших сверстников, и с этого дня отец безоговорочно согласился с таким обучением.

Однако сегодня я не смог бы определить, каким наше образование было на самом деле. В ту пору все мы — отец, Мам, Лора и я — жили в своем совершенно закрытом мире, в Буканской впадине, мире, ограниченном с востока истерзанными вершинами Трех Сосцов, с севера — необъятными тростниковыми плантациями, с юга — невозделанными землями Ривьер-Нуара, а с запада — морем. Вечерами, когда зимородки начинают трещать в кронах деревьев, я слышу мягкий, молодой голос Мам, диктующий стихотворение или читающий молитву. Что именно она читает? Я не могу вспомнить. Смысл ее слов исчез, как крики птиц или шум морского ветра. Осталась лишь музыка, тихая, нежная, легкая, едва уловимая музыка ее голоса, да еще свет на листьях деревьев, тень веранды, вечерние ароматы.

Я слушаю и не могу наслушаться. Ее голос звучит в унисон с птичьим пением. Иногда я провожаю глазами стайку скворцов: пролетая мимоходом к своим горным жилищам, они как будто добавляют что-то к объяснениям Мам. Она то и дело возвращает меня на землю, медленно, как только она одна умеет, произнося мое имя, — так медленно, что у меня захватывает дух. «Алексис?.. Алексис?..»

Она единственная, кто зовет меня по имени. Она да еще Дени. Остальные говорят «Али». Это Лора первая придумала. Отец же вообще никогда никого не зовет по имени, за исключением разве что Мам, я сам слышал раз или два. Он тихо произнес тогда: «Анн, Анн», а мне послышалось «âme» — «душа». А может, он и правда сказал «âme», тихим, серьезным голосом, каким говорил лишь с ней одной. Он очень любил ее.

Мам в ту пору была красива, мне не выразить словами, как она была хороша. Я слышу ее голос и сразу вижу вечерний свет на веранде в Букане, вокруг — бамбуковые тени, в светлом небе носятся стайки зимородков. Мне кажется, что вся красота этого момента исходит от нее, от ее густых, вьющихся, каштановых с рыжинкой волос, в которых запутываются искорки света, от ее синих глаз, от ее лица, еще такого молодого, округлого, от ее длинных сильных рук — рук пианистки. В ней столько покоя, столько простоты, столько света. Я украдкой смотрю на свою сестру Лору: она сидит на стуле прямо-прямо, опершись запястьями о край стола; перед ней — учебник арифметики и раскрытая чистая тетрадка, которую она придерживает левой рукой. Она старательно пишет что-то, склонив голову набок; густые черные волосы скрывают с одной стороны ее лицо индианки. Она совсем не похожа на Мам, у них нет ничего общего, но Лора смотрит на нее своими черными, сверкающими, как каменья, глазами, и я знаю, что она испытывает то же восхищение, тот же восторг, что и я. Вечер долог; золотой сумеречный свет незаметно гаснет в саду, увлекая за собой порхание птиц, унося куда-то вдаль крики работников в полях, стук упряжек на дорогах меж тростников.

Каждый вечер у нас новый урок, новое стихотворение, новая история, новая задачка; и все же сегодня мне кажется, что это был всегда один и тот же бесконечный урок, с короткими перерывами на знойные дневные приключения, на прогулки к морю или на сон. Когда все это было? Где все это? Склонившаяся над столом Мам объясняет арифметику, выложив перед нами горстку фасолин. «Смотрите, вот тут три, я забираю две — это будет две трети. А тут восемь, я откладываю пять — это уже пять восьмых… А здесь — десять, я забираю из них девять, сколько это будет?» Я сижу рядом с ней и смотрю на ее длинные руки с тонкими пальцами, я так хорошо их знаю — все. Указательный палец на левой руке такой сильный, и средний тоже, и безымянный, с тонким золотым ободком, потускневшим от воды и времени. На правой руке пальцы крупнее, жестче; они не такие тонкие, даже мизинец, который она держит высоко-высоко, пока остальные бегают по костяным клавишам, а потом вдруг и он вступает в дело, извлекая пронзительную ноту. «Алексис, ты не слушаешь… Ты никогда не слушаешь арифметику. Тебя не возьмут в Королевский коллеж». Она так сказала? Нет, не думаю. Это Лора выдумала, она всегда такая прилежная, всегда так старательно раскладывает фасолины по кучкам, потому что этим выражает свою любовь к Мам.

Зато на диктовках я наверстываю упущенное. Я особенно люблю этот момент: склонившись над тетрадкой, раскрытой на чистой странице, с пером в руке, я жду, когда раздастся голос Мам и она начнет сочинять слова, произнося их одно за другим, медленно-медленно — как будто даря их нам, как будто рисуя их модуляциями слогов. Она сама придумывает тексты для наших диктовок, тщательно подбирая самые трудные слова: «колесница», «отдушина», «радуга», «кавалькада», «запряженный», «переправа», «виднелся» или — просто чтобы рассмешить нас — «нам уж замуж невтерпеж». Я пишу не торопясь, стараюсь изо всех сил, чтобы только продлить эти мгновения, слушая звенящий голос Мам, словно отражающийся от чистого тетрадного листа, и ожидая, когда она скажет с легким кивком, будто впервые заметила это: «А у тебя красивый почерк».

Затем она перечитывает текст, слегка задерживаясь на запятых и отмечая более долгим молчанием точки. Это тоже не имеет конца — долгая история, которую она рассказывает вечер за вечером, вплетая в нее те же слова, те же мелодии, но расставляя их каждый раз по-новому. Ночью, лежа под москитной сеткой на своей походной кровати, я слушаю, перед тем как уснуть, знакомые звуки: спокойный голос отца, читающего вслух статью из газеты или беседующего с Мам и тетушкой Аделаидой, легкий смех Мам, далекие голоса сидящих под деревьями негров — ловлю шум морского ветра в иглах казуарин и вспоминаю эту самую бесконечную историю, полную разных звуков и слов, снова слышу, как Мам диктует ее медленно-медленно, иногда особо выделяя какой-нибудь слог или замолкая, отчего слово растет прямо на глазах, вижу, как свет ее взгляда сверкает на этих непонятных, но прекрасных фразах. Мне кажется, что я засыпаю лишь после того, как еще раз увижу этот свет, поймаю его сияние. Слово, всего лишь слово, которое я беру с собой в сон.

Еще я люблю мамины уроки нравственности. Чаще всего это происходит ранним воскресным утром, перед тем как мы читаем мессу. Мне нравятся эти уроки, потому что Мам всегда рассказывает какую-нибудь историю, каждый раз новую, которая происходит в знакомых для нас местах. Потом она задает нам вопросы — Лоре и мне. Вопросы не трудные, но она так смотрит на нас, задавая их, что я чувствую, как нежная синева ее взгляда пронизывает меня насквозь.

«Это случилось в монастыре, где жили двенадцать воспитанниц, двенадцать девочек-сироток, таких, какой была я, когда мне было столько лет, сколько вам. Был вечер, все ужинали. Знаете, что было у них на столе? Сардинки на большом блюде, и они были рады этому, потому что они были бедные. Представьте себе — сардинки для них были просто праздником! И было на блюде сардинок ровно столько, сколько было воспитанниц, — двенадцать. Нет, была еще одна, всего — тринадцать сардин. Когда все поели и на блюде осталась последняя, тринадцатая, сардинка, монахиня показала на нее и спросила: кто ее съест? есть среди вас кто-нибудь, кто хочет ее съесть? И ни одна рука не поднялась, ни одна девочка не произнесла ни слова. Что ж, хорошо, говорит тогда монахиня, весело так говорит, вот что мы сделаем: задуем свечу, и, когда станет темно, та, которой захочется съесть эту сардинку, сделает это, никого не стыдясь. Сестра погасила свечу, и что же произошло? Каждая из девочек протянула руку и наткнулась на другую руку, протянувшуюся к блюду. И в блюде оказалось двенадцать ручек!»

Вот какие истории рассказывает Мам — я в жизни не слыхал ничего прекраснее, ничего забавнее.

Но больше всего я люблю Священную историю. Это толстая книга в красном сафьяновом переплете, старая книга, на обложке которой сияет золотое солнце с исходящими от него двенадцатью лучами. Иногда Мам разрешает нам с Лорой посмотреть ее. Мы медленно переворачиваем страницы, разглядываем рисунки, читаем слова, напечатанные на верху страниц, подписи под картинками. Некоторые гравюры мне нравятся больше, чем остальные, например «Вавилонская башня» или та, под которой написано: «И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи». Вдали, у самой линии горизонта, виднеется парусник, затерявшийся среди облаков. Когда я спрашиваю у Мам, кто плывет на этом корабле, она не может ответить. А мне кажется, что когда-нибудь я узнаю, кто там плыл и видел, как Иона выходит из чрева кита. Еще я люблю, когда Бог являет над Иерусалимом среди облаков свое «небесное воинство». И подвиг Елеазара в сражении с войском Антиоха Евпатора, когда Елеазар убил боевого слона, «покрытого царскою бронею». Лоре же больше нравится самое начало, сотворение мужчины и женщины, картинка, на которой изображен дьявол в виде змея с человеческой головой, обвившегося вокруг древа познания добра и зла. По картинке-то она и поняла: это то самое дерево чалта, что растет в глубине нашего сада, потому что у него такие же листья и плоды. Лора любит вечером пойти к дереву, она забирается на него и рвет плоды с толстой шкуркой, которые нам не разрешают есть. Она никому не говорит об этом, только мне.

Мам читает нам истории из Священного Писания. Про Вавилонскую башню, которая должна была достать до неба. Про жертвоприношение Авраама или про Иосифа, которого продали в рабство его собственные братья. Это произошло в 2876 году до Рождества Христова, за двенадцать лет до смерти Исаака. Я хорошо запомнил эту дату. А еще я очень люблю историю про Моисея в тростниках. Мы с Лорой часто просим Мам почитать нам ее. Чтобы спасти своего новорожденного сына от воинов фараона, которые убивали всех еврейских младенцев, мать Моисея взяла «корзинку из тростника и осмолила ее асфальтом и смолою» — так говорится в книжке, — а потом положила туда младенца и «поставила в тростнике» на берегу Нила. И тут приходит на берег дочь фараонова со своими прислужницами — чтобы умыться, — и «увидела корзинку среди тростника и послала рабыню свою взять ее. Открыла и увидела младенца; и вот, дитя плачет в корзинке; и сжалилась она над ним», и решила спасти. Мы рассказываем эту историю наизусть до того момента, как ребеночек «стал у нее вместо сына» и она «нарекла ему имя: Моисей», потому что «вынула его из воды».

Есть еще одна особо любимая мной история — про царицу Савскую. Не знаю, почему она мне так нравится, но я столько о ней твердил, что Лора тоже ее полюбила. Мам это знает и иногда, вздохнув, раскрывает красную книгу на этой главе и начинает читать. Я до сих пор помню наизусть каждое предложение: «Выстроив Храм Господу, Соломон построил дом и себе, и строил его четырнадцать лет, а когда завершил, то сверкал он весь золотом и был украшен колоннами и резьбой такой красоты, что невозможно было оторвать от них глаз…» Тут-то и появляется царица Савская, прослышавшая о славе Соломоновой и решившая узнать, все ли правда, что говорят о нем. Она явилась во всем великолепии из своей далекой южной земли «с весьма большим богатством: верблюды навьючены были благовониями, и великим множеством золота, и драгоценными камнями». Но не эти слова, а голос Мам переносит меня в Соломонов чертог, я вижу, как он встает с трона навстречу прекрасной царице Савской, а в это время ее невольники раскладывают на полу несметные богатства. Мы с Лорой очень любим Соломона, пусть даже нам непонятно, почему в конце жизни он отрекся от Господа и стал поклоняться идолам. Мам говорит, что так бывает, что даже самый праведный и самый сильный человек может иногда впасть в грех. Мы не понимаем, как это так, но нам нравится, как Соломон «творил суд и правду», нравится его великолепный дворец, где он принимал царицу Савскую. Но больше всего мы любим эту книгу в красном сафьяновом переплете, и тихий, спокойный голос Мам, ее синие глаза, которые она поднимает на нас после каждой прочитанной фразы, и золотой солнечный свет на деревьях сада, потому что никогда больше я не читал ни одной книги, которая произвела бы на меня такое глубокое впечатление.


Ближе к вечеру, когда занятия с Мам заканчиваются, мы с Лорой отправляемся обследовать чердак нашего дома. Надо подняться под потолок по деревянной лесенке, а там только толкнуть крышку люка. Под крышей сумеречно, жарко и душно, но нам тут очень нравится. В противоположных концах чердака есть по узкому слуховому окошку. Они без стекол, их прикрывают только рассохшиеся ставни. Если ставни приоткрыть, видны дали: тростниковые плантации Йемена и Мажента, горные цепи, Три Сосца и Крепостная гора.

Я люблю сидеть здесь, в нашем секретном месте, до самого ужина и даже еще позже, когда становится совсем темно. Мое тайное убежище — это уголок чердака, под самой крышей, со стороны гор. Тут много старой, пыльной, изъеденной термитами мебели — остатки того, что мой прадед купил когда-то в Ост-Индской компании. Я усаживаюсь на низкий стул и смотрю через окошко на выступающие из мрака горы. Посередине чердака стоят сундуки, набитые старыми бумагами, французскими журналами. Здесь же отец хранит свои газеты. Раз в полгода он связывает их в пачку и кладет прямо на пол рядом с сундуками. А мы с Лорой приходим сюда, чтобы почитать их и посмотреть картинки. Мы ложимся на живот прямо в пыль перед стопками старых газет и медленно-медленно переворачиваем страницы. Тут есть «Дневник путешествий» с неизменным рисунком на первой странице, изображающим какую-нибудь необычную сцену: охоту на тигра в Индии, или бой зулусов с англичанами, или нападение команчей на поезд в Америке. Лора зачитывает мне отрывки из «Марсельских робинзонов», романа с продолжением, который там печатается и который мне очень нравится. Но любимая наша газета — это «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Я плохо понимаю по-английски, а потому особенно внимательно разглядываю картинки, чтобы угадать, о чем говорится в подписях. Лора же занимается английским с отцом и объясняет мне, что означают некоторые слова и как их надо произносить. Однако долго на чердаке нам не усидеть из-за пыли, которая разъедает глаза и от которой мы начинаем чихать. Но иногда, в воскресенье после обеда, когда на улице слишком жарко или когда из-за лихорадки нам не разрешают выходить на улицу, мы проводим на чердаке по нескольку часов.

В газетах, где нет картинок, я разглядываю рекламу Парижской химчистки, аптеки Флери и Тулоржа, табака «Коренги», синих чернил с сумахом, американских карманных часов, замечательных велосипедов, о которых мы можем только мечтать. Мы играем с Лорой, «покупаем» разные вещи, черпая идеи в рекламе. Лора хочет велосипед, настоящий, черный, эмалированный, с большими колесами на резиновом ходу и хромированным рулем, — мы видим такие на Марсовом Поле, когда бываем в Порт-Луи. Мне тоже хотелось бы иметь много вещей: большие тетради для рисования, краски и циркуль из магазина Уимфена или перочинный ножик с двенадцатью лезвиями, какой я видел в оружейной лавке. Но больше всего на свете я хотел бы иметь карманные часы женевской фирмы «Фавр-Леба». Каждый раз я вижу их в газете на одном и том же месте — на предпоследней странице, их стрелки всегда показывают одно и то же время, секундная стрелка застыла на двенадцати. Я всегда с одинаковым чувством читаю их описание: «Противоударные, водо- и пыленепроницаемые, из нержавеющей стали, с эмалированным циферблатом, чудо точности, прочности, они будут служить вам на протяжении всей жизни».

Так мы мечтаем, сидя в нашем убежище под раскаленной на солнце крышей. А еще есть пейзаж, такой, каким я вижу его через слуховое окошко, единственный, который я знаю и люблю, я никогда не увижу его больше теми же глазами: за темными деревьями сада — зеленый простор тростниковых плантаций с серыми и синими точками алоэ; в Валхалле и Йемене — дымящиеся трубы сахароварен, и вдали, подобно красной полукруглой стене, горная цепь с возвышающимися над ней пиками Трех Сосцов. На фоне неба вершины вулканов кажутся острыми, легкими, как башни волшебных замков. Я не отрываясь гляжу на них сквозь узкое окошко, словно вахтенный матрос на неподвижном корабле, высматривающий какой-то знак. Гляжу — и слушаю шум моря, рокочущего внутри меня и позади, шум, принесенный приливным ветром. Я и правда на корабле, что вечно плывет сквозь волны и ветр а у подножия горной цепи под потрескивание деревянных балок и брусьев. Здесь я впервые услышал море, здесь я лучше всего чувствую его, когда длинные волны устремляются в проход между рифами напротив устья двух рек, вздымая облака белой пены, разбивающиеся о коралловый барьер.


Живя в Букане, мы ни с кем не видимся. И Лора, и я — мы превратились в настоящих дикарей. При малейшей возможности стараемся улизнуть из сада и бежим через тростники к морю. Становится жарко — это «кусачий» зной, как говорит кэптен Кук. Понимаем ли мы всю степень нашей свободы? Нет, мы не знаем даже смысла этого слова. Мы ведь никогда не бываем за пределами Буканской впадины, этого воображаемого имения, простирающегося между двух рек, гор и моря.

Теперь, когда начались каникулы, кузен Фердинан стал чаще бывать у нас: он приезжает вместе с нашим дядей Людовиком, когда тот выбирается в свои имения Берфут и Йемен. Фердинан меня не любит. Однажды он обозвал меня, вслед за своим отцом, «лесным человеком», а еще он говорил что-то про Пятницу — из-за Дени. Он сказал тогда: «Черный как смола — и душой и телом», и я страшно разозлился. Хотя он и старше меня на целых два года, я набросился на него и попытался сделать «захват за шею», но он быстро меня одолел и так зажал мою шею в сгибе руки, что у меня затрещали кости и на глазах выступили слезы. После этого он перестал приезжать в Букан. Я его терпеть не могу, и его отца, дядю Людовика, тоже, потому что тот большой и толстый и говорит слишком громко, а еще он смотрит на нас своими насмешливыми черными глазами и улыбается такой кривой улыбочкой. Когда он приезжал в последний раз, отца не было дома, а Мам не захотела его видеть. Велела сказать, что у нее температура, что она плохо себя чувствует. Но дядя Людовик все равно уселся в столовой на один из наших старых стульев, который затрещал под его весом, и начал разговаривать с нами — со мной и с Лорой. Помню, он наклонился к Лоре и спросил ее: «Как тебя зовут?» Когда он смотрел на меня, его черные глаза тоже блестели. Лора была вся бледная, она сидела на стуле прямо-прямо и смотрела перед собой, ничего ему не отвечая. И так она сидела долго-долго — не шевелясь и глядя прямо перед собой, а дядя Людовик все дразнил ее, спрашивая: «У тебя что, языка нету?» От злости сердце у меня билось сильно-сильно, и в конце концов я сказал ему: «Моя сестра не хочет с вами разговаривать». Тогда он встал ни слова не говоря, взял трость, шляпу и вышел. Я слушал звук его шагов, сначала на ступеньках веранды, потом на земляной тропинке, а после раздался стук колес подъехавшего экипажа, позвякивание упряжи, шорох, и мы с облегчением вздохнули. После того раза он никогда к нам больше не приезжал.

Тогда мы решили, что одержали победу. Но ни я, ни Лора, мы никогда никому об этом не сказали, и никто не знал, что произошло в тот день. Фердинана мы тоже почти не видели в последующие годы. Впрочем, именно в тот год, год циклона, отец поместил его в Королевский коллеж. А мы даже не знали, что скоро все изменится и что мы проживаем в Буканской впадине наши последние дни.


Примерно в это самое время мы с Лорой начали понимать, что у отца что-то не ладится с делами. Он ни с кем об этом не говорил, думаю, даже с Мам, чтобы не волновать ее. Однако мы чувствовали, мы догадывались: что-то происходит. Однажды, когда мы, по обыкновению, лежали на чердаке среди ворохов старых газет, Лора говорит: «Банкрот… Что такое банкрот?»

Вопрос ее обращен не ко мне: она подозревает, что я этого не знаю. Просто она услышала это слово, и теперь оно вертится у нее в голове. Чуть позже вот так же она произнесет другие пугающие слова: ипотека, конфискация, вексель. На столе отца, на большом листе, исписанном мелкими, как мушиный помет, цифрами, я как-то прочитал два таинственных английских слова: Assets and liabilities{2}. Что это значит? Лора тоже не знает значения этих слов, а спросить у отца боится. В этих словах слышится угроза, они несут в себе непонятную нам опасность, как и вереницы подчеркнутых, перечеркнутых цифр, часть которых написана красными чернилами.

Иногда поздно ночью я просыпаюсь от звука голосов. Осторожно пробираюсь по коридору до двери в столовую, где горит свет; мокрая от пота ночная рубашка липнет к телу. Через приоткрытую дверь я слышу серьезный голос отца и еще чьи-то незнакомые голоса, которые ему отвечают. О чем они говорят? Даже если бы я расслышал каждое слово, я не смог бы понять этого. Но я не вслушиваюсь. Мне слышен только гул голосов, стук стаканов о стол, шарканье ног по полу, скрип стульев. Может быть, Мам тоже с ними, сидит, как во время обеда, рядом с отцом? Но запах табака говорит обратное. Мам не любит сигарного дыма, она сейчас, наверно, в спальне, лежит на своей медной кровати, смотрит, как и я, на полоску желтого света, пробивающуюся через приоткрытую дверь, слушает незнакомые голоса… Я все стою, притаившись, в темном коридоре, а отец все говорит, говорит, говорит… Потом я возвращаюсь к себе в комнату, залезаю под москитную сетку. Лора не шевелится, я знаю, что она не спит, смотрит широко раскрытыми глазами в темноту и тоже слушает незнакомые голоса на другом конце дома. Растянувшись на брезентовой складной кровати, я жду, затаив дыхание, пока из сада не донесется звук шагов, а затем скрип колес удаляющегося экипажа. Потом я дожидаюсь шума моря, невидимого ночного прилива, когда ветер свистит в иглах казуарин, хлопает ставнями, а деревянный остов дома начинает стонать, как корпус старого корабля. Тогда я засыпаю.


Самые прекрасные уроки — это уроки Дени. Он учит меня небу, морю, пещерам у подножия гор, оставленным под паром полям, по которым мы бегаем вместе этим летом, между черными пирамидами креольских изгородей. Иногда мы отправляемся в путь на заре, когда горные вершины еще подернуты туманом, а низкое, отступившее море выставляет напоказ свои рифы. Мы идем узкими тихими тропинками через заросли алоэ. Дени шагает впереди, я вижу его тонкую, гибкую, словно приплясывающую фигурку. Здесь он не лает, как в тростниках. Время от времени он останавливается. Он похож на собаку, почуявшую дикого зверя — кролика, дикобраза. Он поднимает правую руку, и тогда я тоже замираю — слушаю. Я слушаю шум ветра в зарослях алоэ и стук своего сердца. Первые отблески утра загораются на красной земле, освещают темные листья. Туман на горных вершинах рассеивается, небо становится пронзительно-синим. Я представляю себе море — лазурное у кораллового барьера и черное в устье двух рек. «Глянь-ка!» — кричит Дени. Застыв на тропинке, он показывает на горы Ривьер-Нуара. Высоко-высоко в небе я вижу птицу, она парит в воздушных потоках, голова чуть повернута набок, сзади развевается длинный белый хвост. «Травохвост», — говорит Дени. Я вижу его в первый раз. Медленно кружит он над оврагами, затем улетает в сторону Мананавы.

Дени снова пускается в путь. Мы идем к горам по узкой долине реки Букан, через бывшие тростниковые плантации. Сейчас они совсем заброшены, здесь нет ничего, кроме коротких базальтовых изгородей, заросших колючим кустарником. Тут я не у себя дома. Это чужая земля, земля Дени и негров с той стороны, из Шамареля, Ривьер-Нуара и Каз-Нуаяля. Чем дальше Дени отходит от Букана, чем ближе к лесу, горам, тем более открытым он становится, тем больше говорит, тем свободнее держится. Теперь он идет медленнее, двигается более плавно, лицо словно просветлело, он ждет меня на тропинке и улыбается. Он показывает правой рукой на горы, которые уже совсем близко: «Большой Луи, Красноземельная гора». Нас окружает безмолвие, ветра больше нет, нет и запаха моря. Заросли такие густые, что нам приходится идти по руслу горной речки. Я снял башмаки, связал шнурками и повесил себе на шею, как поступаю всегда, когда отправляюсь куда-нибудь вместе с Дени. Мы идем по острым камням в потоке холодной воды. Когда речка делает петлю, Дени останавливается и высматривает в заводи раков и пресноводных креветок — камаронов.

Солнце уже высоко в небе, когда мы подходим к верховьям Букана, у самых гор. Стоит январская жара, душно, среди деревьев тяжело дышится. Полосатые москиты, покинув свои убежища, пляшут у меня перед глазами. Я вижу, как они вьются над шерстистой шевелюрой Дени. Он снимает рубашку и начинает рвать листья по берегам ручья. Я подхожу ближе, чтобы рассмотреть эти темно-зеленые листья, покрытые легким серым пушком, которые он запихивает в рубашку, как в мешок. «Сон-трава», — говорит Дени. Он брызгает водой на лист и протягивает мне. Застывшая на нежном пушке капля похожа на бриллиант. Чуть поодаль он срывает другие листья: «Укрой-трава». Потом показывает мне лиану, обвившую ствол дерева: «Лиана-семилетка». Лапчатые листья раскрываются сердечками: «Фаам». Я знал, что старая Сара, сестра кэптена Кука, была янг — она варила разные зелья и занималась гаданием, но Дени впервые взял меня с собой собирать для нее травы. Сара — мальгашка, она приехала с Большой земли вместе с Куком, дедушкой Дени, еще во времена рабства. Однажды Кук рассказывал нам с Лорой, как, прибыв в Порт-Луи вместе с другими рабами, он с перепугу залез на баньян и не хотел с него слезать: решил, что тут его и съедят, прямо на причале. Сара живет в Ривьер-Нуаре, раньше она приходила навестить брата и очень любила нас с Лорой. Теперь она стала слишком старая.

Дени идет дальше вдоль ручья, к его истоку. Темная, лоснящаяся вода струится по базальтовым скалам. Духота стоит такая, что Дени то и дело смачивает себе лицо и грудь водой из потока и велит мне делать так же, чтобы освежиться. Я пью прямо из ручья прохладную, легкую воду. Дени по-прежнему шагает впереди вдоль узкого оврага. На голове он несет тюк с листьями. Время от времени он останавливается, чтобы показать мне в лесной чаще какое-нибудь дерево, лиану, просто траву: «бинзуэн», «бычий язык», «дурацкое дерево», «большой бальзам», «девичье дерево», «козье дерево», «дерево-барабан».

Он срывает какое-то ползучее растение с узкими листьями, растирает один из них между пальцами, нюхает: «Вербена». Мы идем дальше, он пробирается через чащу к большому дереву с коричневым стволом. Надрезает камешком кору и отколупывает кусочек; течет золотистый сок. Дени говорит: «Татамака». Я следую за ним через заросли, то и дело пригибаясь, чтобы увернуться от колючей ветки. Дени с легкостью скользит по лесу, он молчит, держится настороже. Земля под моими босыми ногами мокрая и теплая. Мне страшно, но все равно хочется идти дальше, проникнуть в самую чащу леса. Около какого-то очень прямого ствола Дени останавливается. Отрывает кусочек коры и дает мне понюхать. Одуряющий запах кружит голову. Дени смеется и поясняет просто: «Канифольное дерево».

Мы идем дальше. Дени прибавляет ходу, словно узнаёт невидимую дорогу. От давящей жары и влажности я с трудом перевожу дыхание. Я вижу, как Дени снова останавливается у какого-то куста: «Китайский боб». Он держит в руке длинный приоткрытый стручок, из которого сыплются похожие на насекомых черные горошины. Я пробую одну, вкус у нее терпкий, маслянистый, но это придает мне сил. Дени говорит: «Большой Сакалаву есть бобы». Он впервые заговаривает со мной о Сакалаву. Отец рассказывал нам однажды, что Сакалаву погиб здесь, у подножия гор, когда белые его выследили. Бросился с утеса, чтобы не даться живым им в руки. Мне странно есть то, что ел он, тут, в этом лесу, вместе с Дени. Сейчас мы уже далеко от ручья, у подножия Красноземельной горы. Земля тут сухая, солнце нещадно палит сквозь легкую листву акаций.

«Курья лапа, — говорит Дени. — Кассия».

Вдруг он останавливается. Он нашел что искал. Он идет прямо к дереву, одиноко стоящему среди зарослей. Оно красивое, темное, с низко растущими раскидистыми ветвями и плотными, зелеными, отливающими медью листьями. Дени присаживается на корточки у окутанного тенью подножия. Я подхожу ближе, но он не смотрит на меня. Тюк с листьями лежит на земле.

«Что это?»

Дени отвечает не сразу. Роется в карманах.

Потом говорит: «Фикус».

Его левая рука что-то сжимает. Не поднимаясь, Дени тихо поет, как индус во время молитвы. Он раскачивается вперед-назад, напевает; в сумраке под деревом видна только его блестящая от пота спина. Закончив молитву, он скребет рукой землю у подножия дерева. Левый кулак его разжимается, и я вижу монетку в одно су. Монетка соскальзывает с ладони и падает в ямку, Дени старательно прикрывает ее землей и мхом, который собирает с корней. Затем поднимается и, не обращая на меня внимания, начинает срывать с низких веток листья, складывать их на землю рядом с тюком. Острым камешком он отделяет от гладкого ствола кусочки коры. Из раны течет светлое молочко. Дени складывает кору и листья фикуса в рубашку и командует: «Пошли». Затем, не дожидаясь меня, быстро идет через заросли вниз по склонам холмов обратно к Букану. Солнце уже на западе. Между темных холмов, над деревьями, я вижу огненное пятно моря, горизонт, где рождаются тучи. Красная стена гор за моей спиной пышет жаром, словно печь. Я быстро иду вслед за Дени к ручью, с которого начинается Букан; мне кажется, что я ушел из дома давным-давно, может несколько дней назад, и от этого у меня кружится голова.


В то самое лето, лето циклона, отец взялся за осуществление своего старого плана — строительства электростанции на Черной реке. Когда это на самом деле началось? У меня не сохранилось четкого воспоминания, потому что в ту пору у отца было несколько дюжин проектов, которые он вынашивал молча, в мечтах, так что до нас с Лорой доходили лишь их слабые отголоски. Кажется, было среди его планов и строительство судоверфи в устье Черной реки, а также проект аэростата для перевозки пассажиров между Маскаренскими островами и Южной Африкой. Но все это оставалось несбыточными мечтаниями, и мы знали о них только то, что говорила Мам или приходившие к нам гости. Проект электростанции был самым давним и его осуществление началось как раз в то лето, когда финансовое положение отца стало совсем непоправимым.

Обо всем этом нам рассказала однажды после урока Мам. Она говорила долго, волнуясь и сверкая глазами. Начинается новая эра, наконец-то мы узнаем, что такое благополучие и успех, и сможем не беспокоиться о завтрашнем дне. Отец уже оборудовал водохранилище в Эгретт, там, где соединяются два рукава Черной реки. Он выбрал это место для строительства электростанции, которая должна обеспечить электричеством весь западный регион, от Медины до Бель-Омбр. Выписанный им из Лондона генератор прибыл недавно в Порт-Луи, и его уже отвезли на быках берегом моря к Черной реке. Кончилось время керосиновых ламп и паровых машин, благодаря нашему отцу электричество постепенно распространит прогресс по всему острову. Мам объяснила нам попутно, что такое электричество, каковы его свойства и как его используют. Однако мы были еще слишком малы, чтобы понять что-либо из ее объяснений, и могли разве что ежедневно удостоверяться в таинственных свойствах бумажек, намагниченных янтарным ожерельем Мам.

В один день все мы — Мам, отец, Лора и я — отправляемся в экипаже в Эгретт, к водохранилищу. Из-за жары мы выезжаем очень рано, потому что Мам хочет вернуться до полудня. На втором повороте дороги, ведущей к Черной реке, мы сворачиваем на проселок, который следует вдоль речного русла. Отец велел расчистить его для проезда запряженной быками повозки, на которой доставили генератор, и теперь наша коляска катит в клубах пыли.

Мы с Лорой впервые едем вверх по Черной реке и с любопытством смотрим по сторонам. Вьется дорожная пыль, окружая нас желтым облаком. Мам закрыла лицо шалью и стала похожа на индианку. Отец весел, он правит лошадьми и все время разговаривает. Я навсегда запомню его таким: очень высокий и стройный, в элегантном темно-сером костюме, черные волосы зачесаны назад. Я вижу его профиль, тонкий нос с горбинкой, ухоженную бородку, изящные руки с неизменной сигаретой, зажатой между большим и указательным пальцами — как карандаш. Мам тоже смотрит на него, я вижу, как лучится ее взгляд в это утро на пыльной дороге, что бежит вдоль Черной реки.

Мы добираемся до водохранилища в Эгретт, и отец привязывает лошадь к ветке тамаринда. Вода в пруду чистая и голубая, как небо. Мы с Лорой говорим, что хорошо бы искупаться, но отец уже идет к дощатому сооружению, где находится генератор. Он показывает нам динамо-машину, соединенную проводами и приводными ремнями с турбиной. Зубчатые колеса странно поблескивают в полутьме, нам становится страшно. Отец показывает нам, как вода из водохранилища течет по каналу в Черную реку. На земле перед генератором лежат огромные катушки с намотанным на них кабелем. Отец объясняет, что этот кабель будет протянут вдоль всей реки до самых сахароварен, а оттуда, через горы, — до Тамарена и Буканской впадины. Позже, когда станция зарекомендует себя, электричество будет поставляться еще дальше на север, в Медину, Вольмар, может, даже в Феникс. Отец разговаривает с нами, с Мам, но лицо его обращено куда-то далеко-далеко, в другое время, в другую жизнь.

Тогда все наши мысли были только об электричестве. Мы с Лорой представляли себе, что оно может появиться в любой день, например вечером, явится чудесным образом, осветит наш дом изнутри, засверкает снаружи на растениях и деревьях, словно огни святого Эльма. «А когда оно появится?» Мам улыбается, когда мы задаем ей этот вопрос. Нам так хочется, чтобы чудо поскорее свершилось. «Скоро…» Она объясняет, что сначала надо собрать турбину, укрепить плотину, поставить деревянные столбы и натянуть на них провода. На это могут уйти месяцы, может даже годы. Нет, ну это же невозможно — ждать так долго! Отцу еще больше не терпится, электричество для него — это конец забот, начало новой жизни. Вот тогда дядя Людовик увидит, вот тогда он поймет — ведь он не хотел этому верить. Когда-нибудь на всех сахароварнях запада паровые машины заменят электрическими турбинами. Отец почти каждый день ездит в Порт-Луи, на Рампар-стрит. Он встречается с разными важными людьми — банкирами, дельцами. Дядя Людовик больше не бывает в Букане. Похоже, он совсем не верит в электричество, по крайней мере в такое электричество. Лора слышала, как однажды вечером так сказал отец. Но если дядя Людовик в него не верит, как тогда оно появится здесь? Потому что все земли вокруг, все реки принадлежат ему. Даже Буканская впадина — и та его собственность. Мы с Лорой всё последнее лето, весь долгий месяц январь проводим на чердаке — читаем, лежа на полу. И каждый раз подолгу задерживаемся на тех местах, где речь идет об электричестве, о динамо-машине или просто о лампочке накаливания.

Ночи стоят душные, под москитной сеткой и влажными простынями словно зреет какое-то ожидание. Что-то должно произойти. Лежа в темноте, я прислушиваюсь к шуму моря, смотрю сквозь ставни, как поднимается полная луна. Почему мы уверены, будто должно произойти нечто? Может быть, догадываемся по взгляду Мам в час вечернего урока? Она старается не подавать виду, но у нее теперь другой голос, и слова тоже другие. Мы чувствуем в ней тревогу, нетерпение. Иногда она останавливается посреди диктовки и смотрит в сторону больших деревьев, как будто оттуда что-то вот-вот должно появиться.

Однажды, ближе к вечеру, возвращаясь после долгих блужданий по лесам, в ущельях, я застаю отца и Мам на веранде. Лора тоже с ними, но держится в стороне. У меня сжимается сердце, потому что я сразу догадываюсь: пока я был в лесу, случилось что-то важное. Кроме того, я боюсь, что отец будет ругаться. Он стоит у лестницы, мрачный, очень худой, черный костюм болтается на нем как на вешалке. Между большим и указательным пальцами правой руки зажата сигарета.

— Где ты был?

Я как раз поднимаюсь по лестнице, когда он задает этот вопрос, и останавливаюсь. Но он не ждет ответа. Он только говорит странным, незнакомым, глуховатым голосом:

— Возможно, скоро произойдет нечто очень важное…

И замолкает, не зная, что сказать дальше.

Вместо него говорит Мам. Она бледна и выглядит растерянной. И это хуже всего. Мне так хотелось бы не слышать того, что она сейчас скажет.

— Алексис, нам придется оставить этот дом. Мы должны будем уехать отсюда, навсегда.

Лора ничего не говорит. Она стоит на веранде, вся прямая-прямая, и смотрит перед собой. У нее такое же бесстрастное, жесткое лицо, как тогда, когда дядя Людовик спросил с насмешкой, как ее зовут.

Уже сумерки. На сад опускается теплая ночь. Над деревьями, прямо перед нами, вдруг загорается волшебным светом первая звезда. Мы с Лорой смотрим на нее, Мам тоже поворачивается к небу и пристально вглядывается в звезду, как будто в первый раз в жизни видит ее над Ривьер-Нуаром.

Мы долго стоим так, не двигаясь, под взглядом звезды. Деревья окутывает мрак, слышатся ночные шорохи, потрескивания, тоненькое пение москитов.

Мам первой нарушает молчание. Она говорит со вздохом:

— Как красиво! — А потом, выйдя на ступеньки, весело зовет нас: — Пойдемте, мы сейчас будем подбирать имена звездам!

Отец тоже спускается в сад вслед за нами. Он ступает медленно, чуть ссутулившись и заложив за спину руки. Я иду рядом с ним, а Лора прижимается к Мам. Все вместе мы обходим вокруг большого дома, как вокруг выброшенного на берег корабля. В хижине кэптена Кука горит огонек, слышатся приглушенные голоса. Кук последний, кто остался в имении, он да его жена. А куда им деваться? Ему было лет двадцать, когда он впервые попал в Букан, еще при нашем дедушке. Он тогда только-только получил вольную. Я слышу его голос, доносящийся из хижины: он говорит сам с собой, а может, поет. Вдали, со стороны тростниковых плантаций, тоже раздаются голоса — это рабочие собирают остатки тростника или идут по дороге к Тамарену. Еще слышно жужжание насекомых и пение жаб в овраге, на другом конце сада.

Для нас зажигается небо. Надо забыть обо всем и думать только о звездах. Мам показывает нам огоньки, зовет отца, чтобы он задавал нам всем вопросы. Я слушаю в ночи ее звонкий, молодой голос, и мне снова становится хорошо и покойно.

— Смотрите, вон там… Может, это Бетельгейзе на макушке Ориона? А вон и Три Волхва! Смотрите, на севере, видите ковш Большой Медведицы? А как называется звездочка на конце «ручки» ковша?

Я всматриваюсь изо всех сил, но не могу разглядеть.

— Маленькая звездочка, на самом кончике «ручки» ковша, прямо над второй звездой? — Отец задает вопрос таким серьезным тоном, будто сегодня, в этот вечер, ответ на него имеет особое значение.

— Вижу, вижу! Она такая маленькая, что я смотрю — а ее уже и нет!

— Это Алькор, — говорит отец. — Это имя дали ей арабы. Оно означает «испытание», потому что рассмотреть ее могут только очень зоркие глаза — такая она маленькая. — Он замолкает на мгновение, а затем весело говорит Мам: — А у тебя хорошие глаза. Мне ее уже не разглядеть.

Я тоже разглядел Алькор, или мне только хочется думать, что я разглядел ее — огненную пылинку на конце «ручки» Большой Медведицы. И, глядя на нее, я забываю обо всех страхах, обо всех дурных воспоминаниях.

Любить ночь нас научил отец. Иногда вечерами, когда он не работает у себя в кабинете, отец берет нас за руки, Лору — за левую, меня — за правую, и мы идем по аллее через весь сад, до самого низа, до самого его южного края. Он называет эту аллею Звездной, потому что она ведет к самому «густонаселенному» участку неба. По пути он курит сигарету, и мы вдыхаем сладкий запах табака и видим огонек, краснеющий у его губ и освещающий его лицо. Мне нравится запах табака в ночи.

Самые красивые ночи — июльские, небо в июле — холодное и сверкающее, и над горами Ривьер-Нуара можно увидеть все самые прекрасные небесные светила: Вегу, Альтаир, из созвездия Орла (Лора говорит, что она похожа на фонарик воздушного змея), и еще одну, третью, названия которой я никак не могу запомнить, похожую на драгоценный камень на вершине большого креста. Эти три звезды, которые отец называет Ночными Красавицами, сверкают треугольником в чистом небе. Еще есть Юпитер и Сатурн, прямо на юге, — неподвижные огоньки над горами. Мы с Лорой часто разглядываем Сатурн, потому что тетя Аделаида сказала, что это наша планета, она царила в небе, когда мы родились, в декабре. Это красивая планета, она сияет над деревьями голубоватым светом. Правда, в ее чистом металлическом блеске есть что-то пугающее — точно такой огонек загорается иногда в глазах Лоры. Неподалеку от Сатурна находится Марс. Красный, яркий, свет его тоже притягивает нас. Отец не любит того, что обычно рассказывают о звездах. Он говорит нам: «Идемте посмотрим на Южный Крест». Он шагает впереди нас до самого конца аллеи, туда, где растет дерево чалта. Чтобы разглядеть Южный Крест, надо уйти подальше от дома с его огнями. Мы смотрим в небо, почти не дыша. Я быстро отыскиваю соседние звезды, служащие ориентиром, — высоко в небе, в конце созвездия Кентавра. Справа от них, бледный и легкий, плывет Южный Крест, он чуть наклонен, как парус пироги. Мы с Лорой находим его одновременно, но нам не надо говорить друг другу об этом. Мы просто смотрим вместе на Южный Крест, ни слова не говоря. К нам подходит Мам, и она тоже ничего не говорит отцу. Мы стоим и будто бы слушаем голоса звезд в ночи. И это так прекрасно, что ничего не надо говорить. Но я чувствую, как у меня сжимается сердце и перехватывает горло, потому что в эту ночь что-то переменилось, что-то подсказывает мне, что все скоро кончится. Может быть, это написано в звездах, думаю я, может быть, в звездах написано, чтó надо сделать, чтобы все осталось по-прежнему и мы спаслись.

В небе столько знаков! Я вспоминаю все эти летние ночи, когда мы лежали в траве в саду, высматривая падающие звезды. Однажды мы увидели целый дождь из звезд, и Мам сказала: «Это бывает перед войной». И тут же замолчала, потому что отец не любит, когда говорят такие вещи. Мы долго смотрели на горящие линии, пересекавшие небо во всех направлениях; некоторые были такие длинные, что мы успевали проследить за ними взглядом, другие, наоборот, быстрые, словно взрыв. Знаю, Лора, как и я, до сих пор летними ночами ищет эти огненные линии, вычерчивающие на небе судьбы людей и позволяющие сбываться их сокровенным мечтам. Мы смотрим в небо так пристально, что у нас кружится голова и мы начинаем пошатываться. Я слышу, как Мам тихо говорит что-то отцу, но не понимаю смысла их слов. С востока до самого севера течет большая бледная река Галактики, течет к Ориону, образуя острова около Креста созвездия Лебедя. Чуть выше, где-то над нашим домом, я вижу смутное свечение Плеяд — словно горстка светлячков. Я знаю каждый уголок неба, каждое созвездие. Отец учит нас разбираться в ночном небе и каждый вечер, или почти каждый, показывает нам их местоположение на большой карте, висящей на стене у него в кабинете. «Тот, кто знает небо, может не бояться моря», — говорит отец. Обычно такой скрытный, такой молчаливый, он оживляется, когда речь заходит о звездах, начинает говорить, глаза его загораются. Он говорит тогда красивые вещи о мире, о море, о Боге. Говорит о путешествиях великих мореплавателей, о тех, кто открыл путь в Индию, Океанию, Америку. Окутанный запахом табака, я рассматриваю в его кабинете карты. Он рассказывает о Куке, Дрейке, о Магеллане, который открывал Южные моря на своей «Виктории» и погиб на одном из островов Филиппинского архипелага. Он рассказывает о Тасмане, Биско, Уилксе, который дошел до вечных антарктических льдов, о замечательных путешествиях Марко Поло в Китай, де Сото — в Северную Америку, об Орельяне, который поднялся к верховьям Амазонки, о Гмелине, который дошел до самого края Сибири, о Мунго Парке, Стенли, Ливингстоне, Пржевальском. Я слушаю эти рассказы, названия стран; Африка, Тибет, острова Южных морей, волшебные слова — они для меня как имена звезд, как очертания созвездий. Вечером, лежа на своей походной кровати, я слушаю рокот моря, шум ветра в иглах казуарин. Я думаю обо всех этих названиях, и мне кажется, что ночное небо открывается надо мной и я на корабле, под раздутыми парусами, плыву по бескрайнему морю — к Молуккским островам, к заливу Астролябия, к островам Фиджи и Муреа. Прежде чем уснуть, я стою на палубе корабля и вижу небо, каким никогда еще его не видел, — огромное и темно-синее над фосфоресцирующим морем. И тогда я медленно переваливаю за горизонт и плыву к Трем Волхвам и Южному Кресту.


Я вспоминаю о первом своем морском путешествии. Думаю, это было в январе, когда зной начинается еще до рассвета и воздух не шелохнется над Буканской впадиной. С первыми проблесками зари я бесшумно выскальзываю из комнаты. Снаружи еще тихо, все в доме спят. Только в хижине кэптена Кука горит огонек, но в такой час ему ни до кого нет дела. Он смотрит на серое небо и ждет, когда встанет солнце. Может быть, в большом черном котелке, висящем над огнем, у него уже варится рис. Чтобы не шуметь, я иду босиком по сухой земле аллеи, до самого конца сада. Дени ждет меня под большим деревом чалта. Когда я подхожу, он встает ни слова не говоря и идет в сторону моря. Он быстро шагает через плантации, не обращая внимания на то, что я еле поспеваю за ним. Меж тростников бегают пугливые горлицы, не решаясь взлететь. Когда совсем рассветает, мы уже идем к Черной реке. Горячая земля обжигает ступни, в воздухе пахнет пылью. По дорогам среди плантаций катят первые повозки, запряженные быками; вдали виднеется белый дым сахароварен. Я жду, когда до меня донесется шум ветра. Вдруг Дени останавливается. Мы застываем на какое-то время среди тростников. И тогда я слышу рокот бьющихся о рифы волн. «Море большая», — говорит Дени. В лицо нам дует ветер прилива.

Мы приходим к Черной реке в тот самый миг, когда из-за гор поднимается солнце. Я ни разу еще не уходил так далеко от Букана, и сердце мое бешено стучит, пока я бегу за черной фигуркой Дени. Мы переходим реку вброд у самого устья — по пояс в холодной воде, — потом идем вдоль черных песчаных дюн. На берегу выстроились в линию рыбачьи пироги, у некоторых нос уже в воде. Люди сталкивают пироги в волны, крепко держат веревку паруса, тот хлопает, наполняясь морским ветром. Пирога Дени в самом конце. Двое мужчин толкают ее к морю — старик с морщинистым лицом цвета меди и здоровенный негр, настоящий богатырь. С ними молодая женщина, очень красивая; она стоит на песке, волосы повязаны красным платком. «Это моя сестра, — гордо говорит Дени. — А рядом ее жених. Это его пирога». Женщина замечает Дени, окликает его. Мы все вместе толкаем пирогу к воде. Когда волна отделяет корму пироги от берега, Дени кричит мне: «Залезай!» И сам запрыгивает в пирогу. Он бежит в носовую часть, хватает шест, чтобы вести пирогу в открытое море. Ветер, словно простыню, раздувает большой парус, и пирога летит, рассекая волны. Мы уже далеко от берега. Волны хлещут через борт, я весь вымок и дрожу от холода, глядя на удаляющуюся черную землю. Как долго ждал я этого дня! Однажды Дени заговорил со мной о море, рассказал об этой пироге, а я спросил его: «Когда ты возьмешь меня с собой?» Он взглянул на меня и ничего не сказал, будто задумался. Я никому не рассказал об этом, даже Лоре, потому что боялся, что она скажет отцу. Лора не любит моря, а может, она боится, что я утону. Когда сегодня утром я уходил босиком, стараясь не шуметь, она отвернулась к стенке, чтобы меня не видеть.

Что будет, когда я вернусь домой? Но сейчас я не хочу думать об этом — как будто мне вообще не придется возвращаться. Пирога ныряет между волнами, вздымает снопы сверкающей пены. Старик с женихом привязали к бушприту треугольный парус, и яростный ветер с залива раскачивает пирогу во все стороны. Мы с Дени сидим на корточках на носу, у самого паруса, все мокрые от брызг. Когда Дени смотрит на меня, его глаза сверкают. Он молча показывает мне то на вздувшееся от прилива темно-синее море, то — далеко позади нас — на черную линию берега и очертания гор на фоне ясного неба.

Пирога скользит по волнам. Я слышу их глубокий рокот, уши мои наполнены ветром. Я не чувствую больше ни холода, ни страха. Палящее солнце искрится на гребнях волн. Я не вижу ничего, не могу ни о чем думать, кроме синей пучины, качающегося горизонта, вкуса моря, ветра. Впервые я на борту настоящего судна, и не было до сих пор в моей жизни ничего прекраснее этого. Пирога проходит фарватер, бежит вдоль рифов среди грохочущих волн и снопов пены.

Дени смотрит с носа на темную воду, словно что-то высматривает. Потом протягивает вперед руку и показывает на высокую, обожженную солнцем скалу прямо перед нами.

«Морн», — говорит он.

Я никогда не видел его так близко. Морн возвышается над морем, как валун — без единого деревца, без единой травинки. Вокруг него простираются светлые песчаные пляжи, голубые лагуны. Мы словно движемся к краю света. Над нами с криками носятся морские птицы: чайки, крачки, белые буревестники, гигантские фрегаты. Сердце мое колотится, я дрожу от волнения: мне кажется, что я плыву куда-то очень далеко, за море. Медленные валы бьются в бок пироги, вода заливает дно. Дени пролезает под парусом, берет со дна две калебасы и зовет меня. Мы вместе вычерпываем воду. Высокий негр на корме, обняв одной рукой сестру Дени, другой удерживает веревку паруса, в то время как старик с лицом индийца налегает на руль. Морская вода течет с них ручьями, но они смеются, глядя, как мы черпаем без конца прибывающую воду. Сидя на корточках на дне пироги, я выливаю воду за борт и в просвете под парусом вижу то черную стену Морна, то белые пятна пены на рифах.

Затем мы меняем курс, ветер треплет парус над нашими головами. Дени показывает на берег: «Вон пролив. Остров Раковин».

Мы перестаем вычерпывать воду и пробираемся на нос пироги, чтобы лучше видеть. Перед нами открывается белая линия рифов. Волны гонят пирогу прямо на Морн. Гул разбивающихся о коралловый барьер валов уже совсем близко. Катятся наискосок волны, обрушиваются на рифы. Мы с Дени пристально всматриваемся в пучину: синь такая, что у меня кружится голова. Мало-помалу вода под носом пироги начинает светлеть. Мелькают зеленые блики, золотые облачка. Появляется дно, быстро проносится под нами: колонии кораллов, фиолетовые шары морских ежей, стайки серебристых рыбок. Вода совсем успокоилась, да и ветер стих. Поникший парус полощется вокруг мачты, как простыня. Мы в лагуне Морна — сюда люди приплывают рыбачить.

Солнце стоит высоко. Дени орудует шестом, и пирога скользит в тишине по спокойным водам. На корме жених, по-прежнему не выпуская из объятий сестру Дени, гребет маленьким веслом, работая одной рукой. Старик не спускает глаз с пронизанной солнцем воды, высматривает между кораллами рыб. В руке у него длинная леса, он вертит ею в воздухе, свистя грузилами. После мрачной ярости открытого моря, после бурного ветра и неистовых брызг я очутился словно во сне, наполненном теплом и светом. Солнце обжигает мне лицо и спину. Дени снял с себя одежду, чтобы просушить ее, и я следую его примеру. Оставшись нагишом, он вдруг почти бесшумно ныряет в прозрачную воду. Я вижу, как он плывет под водой, потом скрывается из виду. Но вот он выныривает на поверхность, в руках у него большая красная рыбина. Он убил ее острогой и бросает теперь на дно пироги. Снова ныряет. Его черное тело скользит в воде, вновь появляется на поверхности, опять исчезает в глубине. И вот в пирогу летит еще одна рыбина в голубоватой чешуе. Пирога теперь совсем близко от кораллового барьера. Высокий негр и старик с лицом индийца забрасывают свои лесы. Раз за разом они вытягивают из моря губанов, рыбу-капитан, рыбу-сапожник.

Мы долго рыбачим, пока пирога дрейфует вдоль рифов. Посередине темного неба пылает солнце, но на самом деле свет, ослепительный, пьянящий свет, исходит от моря. Я неподвижно сижу на носу пироги и, наклонившись вниз, смотрю на мерцающую воду. Дени трогает меня за плечо и выводит из оцепенения. Его глаза сверкают, как черные камни, он забавно напевает по-креольски: «Агатовые глазки, агатовые глазки».

От моря, от солнца и завораживающих отблесков на воде у меня кружится голова, мысли путаются, силы куда-то деваются. Несмотря на палящий зной, я весь холодный. Сестра Дени и ее жених укладывают меня на дно пироги в тени развевающегося под легким ветерком паруса. Дени зачерпывает руками морской воды и смачивает мне лицо и тело. Затем, взявшись за шест, он толкает пирогу к берегу. Вскоре мы причаливаем к белому песчаному пляжу неподалеку от Морна. Тут растет несколько турнефорций. Дени помогает мне дойти до них, укрыться в тени. Сестра Дени дает попить из фляги чего-то кислого, что обжигает язык и горло, и я прихожу в себя. Я хочу встать и идти к пироге, но сестра Дени говорит, что мне надо побыть в тени, пока солнце не опустится к горизонту. Старик так и стоит в пироге, опершись о шест. И вот они плывут прочь по мерцающей воде, чтобы продолжить ловлю.

Дени сидит рядом со мной. Молчит. Он тут, со мной, в тени турнефорции, на темных ногах белеют пятна присохшего песка. Он не такой, как другие дети, что живут в красивых поместьях. Ему не надо ничего говорить. Он мой друг, и его молчание, когда он сидит вот тут, рядом со мной, лучше любых слов говорит об этом.

Тут так красиво и покойно. Я смотрю на зеленый простор лагуны, на пенистую бахрому, окаймляющую коралловый барьер, на белый песок, на песчаные дюны с вкраплениями колючих кустарников, на темные казуариновые рощи, на турнефорции, терминалии и — прямо перед нами — на обожженный солнцем утес Морн, что похож на замок, населенный морскими птицами. Как будто мы — потерпевшие кораблекрушение мореплаватели и уже долгие месяцы ждем здесь, вдали от человеческого жилья, когда появится на горизонте корабль, пришедший за нами. Я думаю о Лоре, которая, наверно, поджидает меня, сидя на дереве чалта, думаю о Мам и об отце, и мне хочется, чтобы этот миг никогда не кончался.

Но солнце опускается все ниже к морю, превращая его сначала в расплавленный металл, потом — в матовое стекло. Рыбаки возвращаются. Дени первым замечает их. Он бежит по песку, и его нескладная фигурка похожа на тень его тени. Он плывет навстречу пироге по искрящейся воде. Я вхожу в воду следом за ним. Прохладная вода смывает усталость, и я плыву за Дени до самой пироги. Жених протягивает нам руку и легко втаскивает на борт. Дно пироги завалено разными рыбами. Тут есть даже маленькая голубая акула, жених убил ее ударом остроги, когда та подплыла, чтобы заглотить приманку. И вот теперь она лежит неподвижно с пронзенным посередине туловищем и, открыв пасть, показывает треугольные зубы. Дени говорит, что китайцы едят акулье мясо и что из зубов можно сделать ожерелье.

Несмотря на жару, меня бьет дрожь. Я снял одежду и положил ее сушиться на нос. Пирога скользит теперь к проливу, уже дают себя знать длинные валы, приходящие из открытого моря, чтобы обрушиться на коралловый барьер. Море вдруг становится фиолетовым, жестким. Когда мы проходим пролив, двигаясь вдоль острова Раковин, поднимается ветер. Большой парус рядом со мной надувается и звенит, из-под носа пироги брызжет пена. Мы с Дени быстро сворачиваем свою одежду и кладем ее у мачты. Морские птицы, почуяв рыбу, летят за нами. Некоторые даже пытаются схватить рыбину, и Дени отгоняет их, размахивая руками. Зоркие черные фрегаты с пронзительными криками парят в потоках ветра рядом с пирогой. Позади нас уходит вдаль, скрывается в мягком предвечернем свете обожженный солнцем утес Морн, похожий на окутанный тенью замок. Солнце склонилось уже к самому горизонту и прячется за длинными серыми облаками.

Никогда не забуду я этот день, такой долгий, будто это и не день вовсе, а месяцы, годы, — день моего первого знакомства с морем. Мне хотелось бы, чтобы он никогда не кончался, чтобы он длился и длился — до сих пор. Мне хотелось бы, чтобы пирога никогда не прекращала своего скольжения по волнам среди всплесков белоснежной пены, чтобы она плыла и плыла — до самой Индии, нет, до Океании, двигаясь от острова к острову, под лучами никогда не заходящего солнца.

Мы причаливаем у Черной реки. Уже совсем темно. Вместе с Дени я бегу к Букану, шлепая босыми ногами по пыли. Одежда и волосы у меня пропитаны солью, лицо и спина горят от солнечного света. Мы подходим к дому, и Дени, ни слова не говоря, уходит. Я иду по аллее, сердце у меня стучит, я вижу стоящего на веранде отца. В свете штормового фонаря он кажется особенно высоким и худым в своем черном костюме. Бледное лицо осунулось от тревоги и гнева. Он ничего не говорит, когда я подхожу к нему, но взгляд его холоден и жёсток, и у меня сжимается горло, но не от страха перед предстоящим наказанием, а оттого что я знаю: никогда больше мне не вернуться в море, с этим покончено. В эту ночь, несмотря на усталость, на голод и жажду, лежа неподвижно в обжигающей спину постели, не обращая внимания на москитов, я жадно ловлю каждое движение воздуха, каждое дуновение, каждый порыв ветра, приближающий меня к морю.


Читать далее

Буканская впадина, 1892 год
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
Форест-Сайд 09.04.13
На Родригес, 1910 год
* * * 09.04.13
Родригес, Английская лощина, 1911 год
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
Ипр, зима 1915 года. Сомма, осень 1916 года
* * * 09.04.13
На Родригес, лето 1918–1919 годов 09.04.13
Мананава, 1922 год 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть