Онлайн чтение книги Золотоискатель Le Chercheur d'or
* * *

Последние дни этого лета, лета, в которое разразился циклон, мы с Лорой живем еще более замкнуто, изолированные от остального мира в Буканской впадине, куда больше никто не приезжает навестить нас. Возможно, от этого мы испытываем странное ощущение нависшей над нами угрозы, приближающейся опасности. Или это одиночество сделало нас столь чувствительными к предзнаменованиям конца Букана? А может, виной тому почти невыносимая жара, от которой и днем, и ночью изнывают прибрежные районы долины Тамарена. Даже ветер с моря не в силах облегчить ее тяжесть, давящую на плантации, на красную землю. На полях алоэ в Валхалле и Тамарене от земли пышет жаром, как из топки; ручьи пересохли. Вечерами я смотрю, как над винокурней Ках-Хина, смешиваясь с облаками красной пыли, поднимается дым. Лора рассказывает мне об огненном дожде, который Господь наслал на пр о клятые им города Содом и Гоморру, и об извержении Везувия в 79 году, когда город Помпеи был погребен под дождем из горячего пепла. Мы же тут напрасно ждем дождя, небо над Крепостной горой и Тремя Сосцами остается ясным, разве что два-три безобидных облачка нарушат изредка его чистоту. Но мы время от времени чувствуем опасность, и эта опасность — внутри нас.

Вот уже несколько недель, как Мам болеет, наши уроки прекратились. Отец, мрачный и усталый, запирается в кабинете, где читает и пишет что-то или просто курит, глядя в окно с отсутствующим видом. Думаю, именно в это время он заговорил со мной о Неизвестном Корсаре, о кладе и о хранившихся у него документах. Я уже давно слышал эту историю, в первый раз мне рассказала ее, кажется, Мам, которая не верила во все это. Но тот долгий разговор, во время которого отец открыл мне свою тайну, произошел именно тогда. Что он сказал? Сейчас я не могу утверждать с уверенностью, потому что слова его переплелись в моей памяти со всем, что я слышал и читал впоследствии, но я помню его странный вид в тот день, когда он впустил меня в свой кабинет.

В эту комнату мы никогда не ходили, разве что тайком, и не потому, что это было запрещено. Было в кабинете нечто, что заставляло нас робеть и даже побаиваться его. Кабинет отца представлял собой длинную узкую комнату в самом конце дома, между гостиной и родительской спальней, тихую, окнами на север, с паркетным полом и стенами лакированного дерева, вся обстановка которой сводилась к большому письменному столу без ящиков, креслу и нескольким металлическим сундукам с документами. Стол стоял у самого окна, так что, когда ставни были открыты, мы с Лорой, спрятавшись в саду за кустами, могли видеть, как отец пишет или читает в клубах сигаретного дыма. Ему же ничто не мешало прямо из-за стола смотреть на вершины Трех Сосцов и горы Ривьер-Нуара и наблюдать за бегом облаков.

Помню, как я вошел тогда в его кабинет, — почти не дыша, благоговейно взирая на книги и газеты, сложенные стопками прямо на полу, на развешанные по стенам карты. Моя любимая — карта созвездий, он уже показывал мне ее, когда объяснял астрономию. Мы входим в кабинет и с волнением читаем названия звезд и небесных тел: Стрелец, скачущий куда-то за звездой Нунки, Волк, Орел, Орион. Волопас, к востоку от которого расположена Альфекка, а к западу — Арктур. Скорпион в угрожающей позе, с задранным хвостом, на кончике которого сверкающим жалом горит звезда Шаула, а на голове у него — красная звезда Антарес. Большая Медведица, в каждом сочленении которой сверкает по звезде: Алькаид, Мицар, Алиот, Мегрец, Фекда, Дубхе, Мерак. Возничий и его самая крупная звезда, чье странное имя до сих пор звучит в моей памяти — Менкалинан.

Помню Большого Пса, несущего в пасти — словно сверкающий клык — прекрасный Сириус, а внизу — треугольник с мерцающей Адхарой. Вижу как сейчас великолепный рисунок — мой любимый, — который я искал ночами в летнем небе на юге, где-то над Морном: Корабль Арго, чьи очертания я до сих пор вычерчиваю иногда в дорожной пыли, вот так:


Отец говорит что-то стоя, но я плохо понимаю его. На самом деле он разговаривает не со мной — не с этим длинноволосым мальчиком, загорелым, в изодранной от бесконечной беготни по лесам и тростниковым плантациям одежде. Он говорит сам с собой, глаза его блестят, голос от волнения звучит чуть глуховато. Он говорит о несметных сокровищах, которые скоро будут им найдены, ибо он знает теперь место, где они сокрыты, он нашел остров, где Неизвестный Корсар схоронил когда-то свои богатства. Он не называет владельца сокровищ по имени — просто Неизвестный Корсар, как я прочитаю потом в его бумагах, и это имя и сегодня кажется мне правильнее и таинственнее любого другого. Впервые отец рассказывает мне об острове Родригес, прилегающем к Маврикию, в нескольких днях пути от него. На стене кабинета висит карта Родригеса, перерисованная отцом откуда-то тушью и раскрашенная акварелью; она испещрена какими-то знаками и пометками. Внизу карты я, помнится, прочитал такие слова: Rodriguez Island{3} и ниже Admiralty Chart, Wharton, 1876{4}. Я слушаю отца и не слышу его, словно во сне. Легенда о сокровище, его поиски на Янтарном острове, во Флик-ан-Флаке, потом на Сейшелах. Не знаю, может быть, я не понимаю его от волнения, от того, что догадываюсь: речь идет о самом важном, о тайне, которая может нас либо спасти, либо погубить навеки. Какое электричество? Какие проекты? Блеск сокровищ острова Родригес ослепляет меня и затмевает все остальное. В тот день отец говорит долго, он расхаживает по узкой комнате, берет со стола бумаги, смотрит в них и кладет обратно, даже не показав мне. Я не шевелясь стою перед его столом, украдкой поглядывая на карту острова Родригес, висящую рядом с картой звездного неба. Возможно, именно поэтому у меня сохранится впечатление, что все случившееся потом, все приключения, поиски происходили не на земле, а где-то в небесных пределах и что мое долгое путешествие начиналось «на борту» Корабля Арго.


Стоят последние летние дни, они кажутся мне длинными, насыщенными событиями, что днем, что ночью. Будто это и не дни вовсе, а месяцы, годы; они глубоко меняют мир вокруг нас, делают нас старше. В эти знойные дни, когда воздух над долиной Тамарена густ, тяжел и тягуч, мы чувствуем себя пленниками, зажатыми в кольце гор. А там, за ними — чистое, постоянно меняющееся небо, скользят по ветру облака, бегут по выжженным солнцем холмам их тени. Скоро будет убран последний урожай, и среди работников с плантаций начинается ропот: скоро им нечего будет есть. Иногда, по вечерам, над тростниковыми полями поднимается красный дым пожаров. Небо тогда причудливо окрашивается в грозные, красноватые тона, от них становится больно глазам и сжимается горло. Несмотря на опасность, я почти каждый день бегаю на плантации, чтобы посмотреть на пожары. Я иду к Йемену, иногда дохожу до имения Тамарен или направляюсь в другую сторону — к Мажента и Бель-Рив. С высоты Башни Тамарен на севере, в стороне Кларенса, Марсене, где-то на границе Вольмара, видны дымы других пожаров. После того плавания на пироге отец запретил мне видеться с Дени. Тот больше не приходит в Букан. Лора сказала, что слышала, как его дед, кэптен Кук, кричал на него, за то что тот, невзирая на запрет, пришел его навестить. После этого он совсем пропал. А мне стало пусто и ужасно одиноко, как будто все мы — родители, Лора, я — последние жители Букана.

Вот я и ухожу — далеко-далеко, как можно дальше. Забираюсь на креольские изгороди и смотрю, как разгораются пожары бунтов. Я бегу через вырубленные плантации. Кое-где встречаются еще работники — женщины из самых бедных, старухи в ганни . Они подбирают неубранный тростник или срезают серпами просо. Заметив меня — загорелого, измазанного красной землей, босого, с висящими на шее башмаками, — женщины со страху кричат, гонят меня прочь. Никогда ни один белый не появлялся еще здесь. Иногда на меня кричат надсмотрщики, сирдары, бросаются камнями, и я бегу от них через тростники до изнеможения. Сирдаров я ненавижу. Презираю их больше всех на свете, потому что они грубые и злые и бьют палкой бедняков, когда те недостаточно быстро загружают тюки тростника на повозку. По вечерам сирдары получают двойную плату и накачиваются тростниковой водкой. Зато перед field managers{5} сирдары трусят и пресмыкаются, разговаривают с ними сняв шляпу и притворяясь, будто обожают тех, с кем только что обращались как со скотом. В полях полуголые, едва прикрытые жалкими лохмотьями люди выдирают «огрызки» — оставшиеся после рубки тростника пеньки, — орудуя тяжелыми железными щипцами, которые почему-то называются «мертвяками». Или, взвалив на плечо кусок базальта, тащат его до запряженной быками повозки, а затем выгружают на краю поля, складывая очередную пирамиду. Это те, кого Мам называет «мучениками тростника». Работая, они поют, и мне нравится, сидя на верхушке черной пирамиды, слушать их монотонные голоса, разносящиеся по безлюдным просторам плантаций. Я и сам люблю петь про себя старую креольскую песню, которую кэптен Кук напевал нам с Лорой, когда мы были маленькие:


Переплыл я синюю рек у ,

Повстречал ее на берегу.

Я ей: «Что делаешь ты тут?»

Она мне: «Рыбу ловлю».

Эх, эх, детушки!

Без труда не проживешь.

Эх, эх, детушки!

Без труда не проживешь…


Отсюда, с каменной горки, мне видны дымы пожаров в стороне Йемена и Валхаллы. Сегодня горит что-то очень уж близко, совсем рядом с барачным поселком на реке Тамарен, и я понимаю, что дело принимает серьезный оборот. Я несусь через поля к грунтовой дороге, сердце колотится как бешеное. Голубая крыша нашего дома слишком далеко, мне не предупредить Лору. Подбежав к переправе, я слышу ропот недовольства. Это похоже на грозовые раскаты в горных ущельях, когда кажется, будто гроза надвигается сразу со всех сторон. Слышатся крики, брань и даже выстрелы. Мне страшно, но я все равно бегу, бегу прямо через тростники, не обращая внимания на порезы. Наконец я прибегаю к сахароварне и оказываюсь в самом сердце этого ропота, посреди бунта. У ворот толпятся ганни , все кричат. Перед толпой — три всадника, слышно, как стучат по булыжникам копыта, когда они поднимают лошадей на дыбы. В глубине зияет пасть печи, внутри которой вихрем кружатся искры.

Людская масса то наступает, то, словно в каком-то диковинном танце, с пронзительными криками откатывает назад. Мужчины размахивают тесаками и косами, женщины — мотыгами и серпами. Охваченный страхом, я стою как вкопанный, и толпа смыкается вокруг меня плотным кольцом. Я задыхаюсь, глаза мои забиты пылью. Еле-еле я протискиваюсь к стене сахароварни. И тут — я даже не успеваю понять, что происходит, — три всадника бросаются навстречу надвигающейся толпе. Лошади теснят народ, а всадники бьют направо и налево прикладами ружей. Две лошади прорываются к плантациям, вслед им несутся крики разъяренной толпы. Они проносятся так близко от меня, что я бросаюсь ничком в пыль, испугавшись, что они меня затопчут. Я вижу третьего всадника. Он упал с лошади, и теперь люди толкают его, схватив за руки. Лицо упавшего искажено страхом, но я узнаю его. Это некий Дюмон, родственник Фердинана, муж его кузины, он — field manager на плантациях дяди Людовика. Отец говорит, что Дюмон хуже любого сирдара, что он бьет работников тростью и отбирает плату у тех, кто на него жалуется. Теперь их очередь — людей с плантаций — избивать его, оскорблять, издеваться над ним, валить его на землю. В какой-то момент он оказывается рядом со мной, и я вижу его растерянный взгляд, слышу тяжелое дыхание. Мне страшно, я понимаю, что сейчас его убьют. Тошнота подступает к горлу, душит меня. Глотая слезы, я отбиваюсь кулаками от разъяренной толпы, которая меня даже не замечает. Одетые в ганни мужчины и женщины, крича на разные голоса, продолжают свою диковинную пляску. Когда мне удается наконец выбраться из толпы, я оглядываюсь и вижу белого человека. Его одежда разодрана, полуголые черные люди несут его за руки и за ноги прямо к горящей печи. Человек не кричит, не сопротивляется. Когда негры приподнимают его и начинают раскачивать перед красным жерлом, лицо его превращается в белое пятно страха. Я стою посреди дороги, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой, и слушаю крик толпы, который становится все громче и громче, это уже и не крик вовсе, а медленная тоскливая песня, что вторит ритму раскачивающегося перед пламенем тела. Еще одно движение толпы, дикий, душераздирающий вопль — и человек исчезает в топке. И тогда внезапно крики смолкают, и я снова слышу лишь глухое ворчание пламени и бульканье тростникового сока в огромных сверкающих чанах. А мне все не оторвать взгляда от пылающей пасти, куда негры как ни в чем не бывало продолжают подбрасывать лопатой сухой тростник. Потом толпа медленно разделяется на части. Женщины в ганни уходят по пыльной дороге, замотав покрывалами лица. Мужчины, с тесаками наперевес, отправляются на плантации. Ни крика, ни шума, только безмолвие ветра в листьях тростника. Я иду к реке. Это безмолвие — внутри меня, оно наполняет меня до головокружения, и я знаю, что никому не смогу рассказать о том, что видел сегодня.


Иногда мы ходим в поля вместе с Лорой. Шагаем по тропинкам среди убранных полей, и, когда земля становится слишком рыхлой или путь нам преграждает груда срезанного тростника, я переношу Лору на спине, чтобы она не испортила своего платья и ботинок. Лора на год старше меня, но она такая легкая и хрупкая, что мне кажется, будто я несу маленького ребенка. Ей очень нравится шагать вот так, когда острые листья расступаются перед лицом и снова смыкаются за спиной. Однажды она показала мне на чердаке рисунок в старом номере «Иллюстрейтед Лондон ньюс», на котором был изображен Али, несущий Наоми на спине через ячменное поле. Наоми смеется, срывая колосья, чтобы те не хлестали ее по лицу. Лора сказала, что из-за этого рисунка и прозвала меня Али. Еще она рассказывает мне о Поле и Виргинии, но мне эта история не нравится, из-за того что Виргиния боялась раздеться, чтобы войти в море. Мне это кажется смешным, и я говорю Лоре, что это, наверно, не взаправдашняя история, а она сердится. Она говорит, что я ничего в этом не смыслю.

Мы идем к холмам, туда, где начинается имение Мажента с его охотничьими угодьями. Но Лора не хочет заходить в лес. Тогда мы вместе спускаемся к истоку Букана. Воздух среди холмов влажный, как будто утренний туман, зацепившись за листья кустарников, задержался там на весь день. Мы с Лорой любим усесться где-нибудь на полянке, когда деревья едва начинают выступать из ночного мрака, и смотреть на пролетающих над нами морских птиц. Иногда мы видим пару «травохвостов». Прекрасные белые птицы прилетают из ущелий Ривьер-Нуара, со стороны Мананавы, они подолгу парят над нами, широко раскинув крылья, — словно кресты из морской пены с длинными, развевающимися хвостами. Лора говорит, что это д у хи погибших моряков и не дождавшихся их жен. Птицы парят легко, бесшумно. Они живут в Мананаве, там, где темные горы и небо закрыто тучами. Мы с Лорой думаем, что там рождаются дожди.

— Когда-нибудь я дойду до Мананавы.

Лора говорит:

— Кук сказал, что в Мананаве все еще есть беглые. Если ты туда пойдешь, они тебя убьют.

— Неправда. Никого там нет. Дени был совсем рядом. Он говорит, что там, как только туда придешь, сразу становится темно, будто ночь начинается, и приходится возвращаться назад.

Лора пожимает плечами. Она не любит слушать такое. Она встает, смотрит на небо. Птиц больше нет. И тогда она говорит нетерпеливо:

— Пошли!

И мы через поля возвращаемся в Букан. Среди листвы крыша нашего дома сверкает, как светлая лужица.


С тех пор как Мам слегла в лихорадке, она не занимается с нами больше — разве что Священной историей или задаст иногда какой-нибудь пересказ. Она стала очень худая и бледная и выходит из своей комнаты, только чтобы посидеть в шезлонге на веранде. Из Флореаля на дрожках приезжал врач по фамилии Кёниг. Уезжая, он сказал отцу, что лихорадка сп а ла, но нельзя, чтобы она повторилась, иначе это будет непоправимо . Он так и сказал, и я все никак не могу забыть этого слова, оно постоянно вертится у меня в голове, днем и ночью. И от этого я не могу усидеть на одном месте. Мне надо все время двигаться, носиться с самого утра «по горам по долам», как говорит отец, — по выжженным солнцем тростниковым плантациям, слушая однообразные напевы ганни , или по морскому берегу в надежде повстречать Дени, когда тот будет возвращаться с рыбной ловли.

Над нами нависла угроза, я чувствую, как она давит на Букан. Лора тоже ощущает это. Мы ничего не говорим друг другу, но я вижу это в ее лице, в ее обеспокоенном взгляде. Ночью она не спит, мы оба лежим неподвижно и прислушиваемся к шуму моря. Я слышу ровное дыхание Лоры, слишком ровное, и я знаю, что ее глаза сейчас глядят в темноту. Я тоже лежу без сна на своей кровати, отдернув из-за жары москитную сетку и слушая, как пляшут москиты. С тех пор как заболела Мам, я не ухожу больше ночами, чтобы не волновать ее. Но рано утром, еще до рассвета, я начинаю свою беготню по полям или спускаюсь к морю, к границам Ривьер-Нуара. Думаю, я все еще надеюсь встретить там Дени, увидеть, как он сидит под турнефорцией или выныривает из зарослей. Иногда я даже зову его, подаю придуманный нами условный сигнал, шурша тростниковыми листьями. Но он не приходит. Лора считает, что он уехал на другую сторону острова, в Виль-Нуар. Я теперь совсем один, как Робинзон на острове. Даже Лора последнее время все больше молчит.


Мы читаем роман, его каждую неделю печатают в «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Это «Нада» Райдера Хаггарда с иллюстрациями, которые одновременно пугают и будят воображение. Мы получаем газету по понедельникам, ее доставляют суда Британско-Индийской пароходной компании с опозданием недели в три-четыре, иногда сразу по три номера. Отец рассеянно пролистывает их и оставляет на столике в коридоре, а мы уже тут как тут: утаскиваем их в наше тайное убежище под крышей, чтобы, лежа на полу в теплой полутьме, читать в свое удовольствие. Читаем мы вслух, большей частью не понимая, чт о читаем, но с таким наслаждением, что прочитанные слова навсегда врезаются в мою память. Вот говорит колдун Цвите: You ask me, my father, to tell you the youth of Umslopogaas, who was named Bulalio the Slaughterer, and of his love for Nada, the most beautiful of Zulu women{6}. Эти имена живут во мне, словно имена живых людей, с которыми мы повстречались этим летом, под крышей этого дома, который нам скоро предстоит покинуть. I am Моро who slew Chaka the king{7}, — говорит старец. Дингаан, царь, умерший ради Нады. Балека, девушка, которую Чака вынудил выйти за него, убив ее родителей. Коос, собака Moпo, приходившая ночью к своему хозяину, пока тот выслеживал войско Чаки. На завоеванных Чакой землях являются призраки убитых им людей: We could not sleep, for we heard Itongo, the ghosts of the dead people, moving about and calling each other{8}. Когда Лора читает и переводит эти слова, меня пробирает дрожь. И еще когда Чака предстает перед своими воинами: «О Чака! О могучий Слон! Суд его сверкает и разит, как солнце!» Я разглядываю гравюру, на которой полуночные грифы кружат на фоне солнечного диска, наполовину скрывшегося за горизонтом.

А еще есть Нада, Нада Белая Лилия, дочь чернокожей княжны и белого человека, единственная оставшаяся в живых из крааля , истребленного Чакой. У нее огромные глаза, густые кудри и кожа цвета меди. Она прекрасна и необычна в своей одежде из звериных шкур. Сын Чаки Умслопогас, которого она считает своим братом, безумно влюблен в нее. Однажды она попросила Умслопогаса принести ей львенка, и юноша забрался в самое львиное логово. А тут львы как раз вернулись с охоты, и самец зарычал так, что «земля задрожала под ногами». Зулусы убили льва, но львица утащила куда-то Умслопогаса, и Нада оплакивала смерть своего названого брата. Как мы любим эту историю! Мы знаем ее наизусть. Для нас английский, которым недавно начал заниматься с нами отец, — это язык легенд. Когда мы хотим сказать друг другу что-то необычное или открыть какой-нибудь секрет, мы говорим это по-английски, как будто так никто больше не сможет нас понять.

Вспоминаю еще, как один воин ударил Чаку по лицу. Он сказал: I smell out the Heavens above me{9}. И явление Царицы Небес по имени Инсазана-и-Зулу, которая предрекла кару, что должна была вскоре постигнуть Чаку: «Она была так прекрасна, что на нее страшно было смотреть…» А когда Нада Белая Лилия шла на собрание старейшин, то «своей красотой она осеняла каждого из них». Мы на все лады повторяем эти фразы, сидя на чердаке в зыбком предвечернем свете. Сегодня мне кажется, что они несли в себе особый смысл: в них крылась глухая тревога в ожидании грядущих перемен.


Мы по-прежнему мечтаем, разглядывая газетные иллюстрации, только теперь все эти вещи кажутся нам совсем недостижимыми: велосипеды фирмы «Джунон» или «Ковентри машинистс и К°», театральный бинокль «Лилипут», который мог бы мне очень пригодиться в исследовании дебрей Мананавы, не требующие завода часы «Бенсонс» или знаменитые «Уотербери» — в никелированном корпусе с эмалированным циферблатом. Мы с Лорой торжественно читаем вслух, словно стих из Шекспира фразу, напечатанную под изображением часов: Compensation balance, duplex escapement, keyless, dustproof, shockproof, non magnetic{10}. Еще нам очень нравится реклама мыла «Брук» — сидящая на полумесяце обезьянка с мандолиной в лапках, и мы хором декламируем:


We're a capital couple the Moon and I,

I polish the earth, she brightens the sky… {11}


И хохочем. Рождество уже далеко позади — в этом году оно было невеселым, со всеми этими денежными затруднениями, болезнью Мам и запустением в Букане, — но мы по-прежнему играем, выбирая себе подарки на страницах газет. Это всего лишь забава, а потому мы позволяем себе выбирать самые дорогие вещи. Лора, например, присмотрела себе учебный рояль «Чепел» из эбенового дерева, жемчужное ожерелье и эмалевую брошь с бриллиантами — в виде цыпленка, только что вылупившегося из яйца! Ценой в целых девять фунтов! Я выбираю хрустальный графин в серебряной оправе для нее, а для Мам у меня есть вообще идеальный подарок — кожаный сундучок для туалетных принадлежностей «Маппин» с разными флакончиками, коробочками, щеточками, маникюрными принадлежностями и прочим. Лоре очень нравится этот сундучок, она говорит, что обязательно купит себе такой же, но позже, когда станет взрослой девушкой. Себе же я выбираю волшебный фонарик «Нигретти и Дзамбра», граммофон с набором пластинок и запасных игл и, конечно же, велосипед фирмы «Джунон» — они самые лучшие. Лора, которая отлично знает, чт о мне нужно, выбирает для меня ящик петард Тома Смита, и мы оба весело смеемся над этим.

Еще мы читаем новости, старые, многим уже по нескольку месяцев, если не лет, но какая нам разница? Рассказы о кораблекрушениях, землетрясение в Осаке. И еще подолгу разглядываем картинки. Чай с монгольскими ламами, маяк с рекламы фруктовой соли «Эно», Призрачный Всадник, фея среди целой стаи львов. А от одной иллюстрации к «Наде» нас вообще пробирает дрожь: это Гора-Призрак — каменный великан с разверстой пастью-пещерой, в которой и суждено погибнуть прекрасной Наде.

Эти картины, сохранившиеся в моей памяти от того времени, до сих пор живут там, в духоте, под раскаленной крышей, мешаясь с шумом ветра в иглах казуарин, когда ночная мгла понемногу заполняет сад вокруг большого дома и начинают свою трескотню зимородки.

Мы ждем, сами не зная чего. Вечерами, перед тем как уснуть, лежа под москитной сеткой, я представляю себя на борту корабля с раздутыми парусами, он мчит меня по темному морю, а я смотрю на солнечные искры. Я прислушиваюсь к Лориному дыханию: она дышит медленно, ровно, и я знаю, что она тоже лежит с открытыми глазами. О чем мечтает она? Я думаю, что все мы сейчас плывем на одном корабле, который несет нас на север, к острову Неизвестного Корсара. И тут я переношусь в ущелья Ривьер-Нуара, в самые дебри, ближе к Мананаве, туда, где леса темны и непроходимы, где до сих пор слышны стенания великана Сакалаву, убившего себя, чтобы не даться в руки белым с плантаций. Лес полон ловушек, ядовитых растений; он звенит криками обезьян, а прямо надо мной, заслонив на миг солнце, проплывает белая тень «травохвостов». Мананава — страна грез.


Бесконечно длинными кажутся мне дни, что приближают нас к пятнице 29 апреля. Они слились в один нескончаемый день, разделенный ночами и снами на отрезки, далекий от реальности день, становящийся достоянием памяти в тот самый миг, когда я проживаю его. Мне непонятно, что несут в себе эти дни, какой судьбоносный заряд заложен в них. Да и как могу я это знать, если у меня нет никаких ориентиров? Разве что Башня Тамарен, которую я высматриваю за деревьями, чтобы отыскать по ней море, да с другой стороны — острые скалы Трех Сосцов и Крепостная гора, охраняющие границы моего мира.

Помню солнце: оно палит нещадно с самой зари, иссушает красную землю вдоль канавки, что прорыли, скатываясь с голубой жестяной крыши, дожди. А перед этим были февральские грозы с дувшим в сторону гор северо-западным ветром, дожди, изрывшие оврагами холмы и плантации алоэ, горные потоки, возмущавшие безмятежную голубизну лагун.

С самого утра отец стоит на веранде и смотрит на завесу дождя, надвигающуюся на поля, застилающую горы, — туда, где в районе горы Макабе и Бриз-Фер находится сейчас электрогенератор. Когда размокшая земля начинает сверкать под солнцем, я сажусь на ступеньки веранды и леплю из грязи разные фигурки для Мам: собачку, лошадку, солдатиков и даже целый корабль — с мачтами из веточек и парусами из листьев.

Отец часто ездит в Порт-Луи, а оттуда поездом отправляется во Флореаль проведать тетушку Аделаиду. На будущий год, когда я поступлю в Королевский коллеж, я буду жить у нее. Но все это мне совсем не интересно. Здесь, над миром Букана, непонятной грозой нависла опасность.

Я знаю, что моя жизнь — здесь, и нигде больше. Я так давно беспрестанно смотрю на этот пейзаж, что знаю тут каждую ложбинку, каждое пятнышко, каждое секретное место. И всегда позади меня темнеет бездна ущелий Ривьер-Нуара, таинственная долина Мананавы.

Для вечера у нас есть свои секретные места, например древо добра и зла, к которому мы ходим с Лорой. Мы усаживаемся, свесив ноги, на толстых ветках и сидим так, ничего не говоря, просто смотрим, как постепенно угасает под густой листвой свет. К вечеру, когда начинается дождь, мы, словно музыку, слушаем стук капель по широким листьям.

Есть у нас и другой тайник. Это овраг, в глубине которого течет тонкий ручеек, что впадает дальше в реку Букан. Иногда к нему, только чуть ниже по течению, приходят женщины, чтобы искупаться; иногда мальчик-пастух пригонит стадо коз. Мы с Лорой идем в самый конец оврага, туда, где на узкой площадке растет, наклонившись над пропастью, тамариндовое дерево. Мы садимся верхом на ствол и ползем по нему до веток, а потом, прижавшись к дереву головой, просто сидим, смотрим на струящуюся по вулканическим камням в глубине оврага воду и мечтаем. Лора считает, что в ручье есть золото и что женщины потому и ходят сюда полоскать белье, чтобы потом находить застрявшие в ткани золотые песчинки. Мы смотрим, смотрим без конца на бегущую воду, на солнечные блики, играющие на черном прибрежном песке. Когда мы здесь, мы не чувствуем никакой угрозы, ни о чем не думаем. Ни о болезни Мам, ни о деньгах, которых не хватает, ни о дяде Людовике, скупающем наши земли под плантации. Потому мы и ходим сюда — в наши тайные, наши секретные места.


На рассвете отец отправился в экипаже в Порт-Луи. Я сразу же побежал в поля, сначала — на север, чтобы посмотреть на мои любимые горы, потом повернулся к Мананаве спиной и теперь шагаю к морю. Я один, Лора не может пойти со мной, она плохо себя чувствует. Она в первый раз сказала мне это сегодня, в первый раз заговорила о крови, что приходит к женщинам по лунному календарю. Больше она никогда не заговорит об этом, будто стыд проявился у нее позже. Вспоминаю, какой она была в тот день: бледная черноволосая девочка, упрямица с гордо вскинутой головой, готовая, как всегда, помериться силами со всем миром, и все же что-то неуловимо изменилось в ней, отдалив ее от меня, сделав чужой. Вот она стоит на веранде в длинном голубом хлопчатобумажном платье с закатанными рукавами, открывающими худые руки, и улыбается мне вслед, словно говоря: «Я — сестра лесного человека».

Не останавливаясь, я бегу к подножию Башни, к с а мому морю. Мне не хочется идти ни на берег у Черной реки, ни к устью Тамарена. Это из-за рыбаков. После моего морского приключения, после того, как нас с Дени разлучили в наказание, мне не хочется бывать там, куда мы раньше ходили вместе. Я забираюсь на Башню или на Звезду и оттуда, из своих укрытий в зарослях, смотрю на море и на птиц. Даже Лора не знает, где меня искать.

Я один и в голос разговариваю сам с собой. Сам себя спрашиваю и сам себе отвечаю. Вот так: «Ну вот, давай-ка присядем тут». — «Где это?» — «Да вот здесь, на этом плоском камне». — «Ты кого-нибудь ищешь?» — «Да нет же, приятель, я просто смотрю на море». — «Крабоеда высматриваешь?» — «Гляди — корабль! Видишь, как он называется?» — «Я знаю, это „Арго“. Это мой корабль, он пришел за мной». — «Ты уезжаешь?» — «Да, я скоро уеду. Завтра, а может, послезавтра, уеду…»


Я был на вершине Звезды, когда начался дождь.

Сначала было ясно, солнце жгло кожу через одежду; вдали, на тростниковых плантациях, дымили трубы. Я смотрел на темно-синюю водную гладь, там, за рифами.

Дождь приходит с моря, откуда-то со стороны Порт-Луи, гигантским полукружием стремительно надвигается на меня его серая завеса. Все происходит так внезапно, что мне даже не приходит в голову спрятаться. С бешено бьющимся сердцем я стою на выступе утеса. Мне нравится смотреть, как приходит дождь.

Ветра нет. Все вдруг стихло — словно горы затаили дыхание. И от этой тишины, от этого оцепенения и пустоты сердце мое колотится еще сильнее.

И вдруг налетает ледяной ветер, набрасывается с яростью на листву. Я вижу, как бегут по тростниковым плантациям волны. Вихрь обволакивает меня со всех сторон, бьет с такой силой, что мне приходится присесть на корточки, чтобы меня не сдуло с утеса. У Черной реки — та же картина: прямо на меня несется огромная темная завеса, скрывая под собой море и землю. И тут я понимаю, что пора бежать отсюда, бежать как можно быстрее. Это не просто дождь, это буря, ураган, вроде того, что бушевал в феврале два дня и две ночи. Только вот эта тишина… Такого я еще никогда не слышал. Однако я не двигаюсь с места. Мне не оторвать глаз от серой завесы, что с бешеной скоростью надвигается на долину, глотая холмы, поля, деревья. Вот она покрыла рифы. Вот скрылись из глаз Крепостная гора и Три Сосца. Темная туча прошла над ними и будто стерла с лица земли. Сейчас она спускается по склону гор к Тамарену и Буканской впадине. И тут я вспоминаю о Лоре, о Мам: они ведь одни дома. Тревога заставляет меня оторваться от созерцания надвигающейся бури. Я соскакиваю с камня и бегу вниз по склону Звезды, прямо через заросли, раздирая колючками в кровь лицо и ноги. Я мчусь так, словно за мной гонится свора бешеных псов, словно я олень, сбежавший из «заказника». Не разбирая дороги, я бегу кратчайшим путем, по руслу засохшего потока спускаюсь на восток и в одно мгновение оказываюсь в Паноне.

И тут — удар ветра, и на меня обрушивается стена дождя. Никогда я не переживал ничего подобного. Вода заливает меня, струится по лицу, льется в рот, в ноздри. Я задыхаюсь, я ничего не вижу, я шатаюсь на ветру. Но самое страшное — этот шум. Низкий, тяжелый грохот словно идет из глубин земли, и мне кажется, что вокруг рушатся горы. Я поворачиваюсь спиной к ветру и пробираюсь на четвереньках среди кустов. Обломанные ветви рассекают воздух, свистят будто стрелы. Скорчившись у подножия большого дерева, я застываю, прикрыв руками голову. Первый порыв стих, дождь хлещет потоками, но я хотя бы могу подняться на ноги, вздохнуть, оглядеться. Кусты по берегу оврага измяты, словно истоптаны. Неподалеку валяется большое дерево, вроде того, под которым я только что укрылся, оно вырвано с корнями, на них еще держатся комья красной земли. Я снова иду, иду куда глаза глядят и вдруг, в секунду затишья, вижу горку Сен-Мартен и развалины старой сахароварни. Думать нечего: там-то я и укроюсь.

Я знаю эти развалины. Я часто видел их, когда мы с Дени проходили по здешним пустошам. Он ни разу не захотел подойти к ним, говорил, что там живет Муна Муна и бьют «барабаны дьявола». Пройдя меж старых стен, я забиваюсь в уголок под сохранившимся куском крыши. Промокшая одежда липнет к телу, меня трясет от холода и страха. Я слышу, как по долине проносится новый шквал. Шум стоит такой, будто какой-то гигантский зверь валится на деревья, давит своим весом ветви, ломает, как прутики, вековые стволы. Потоки воды несутся по земле, окружают развалины, водопадами срываются в овраг. Повсюду образуются ручьи, словно из-под земли забили сразу тысячи источников. Вода льется, растекается, бурлит, петляет. Небо и земля исчезли, их нет, ничего нет — только эта жижа, этот ветер и уносимые ими деревья и красная грязь. Я смотрю вперед в надежде разглядеть сквозь водяную стену небо. Где я? Может, развалины Панона — это единственное, что осталось на земле? Может, потоп погубил всех и вся? Я рад бы молиться, но у меня стучат зубы, да мне и слов-то никаких не вспомнить. Помню только историю Всемирного потопа, из большой красной книги, которую читала Мам: тогда вода обрушилась на землю и покрыла все-все, даже горы, а Ной, чтобы спастись, построил корабль — ковчег — и взял на него с собой «каждой твари по паре». А я? Как мне построить такой корабль? Если бы со мной был Дени, он бы, наверно, сумел смастерить пирогу или просто плот из бревен. И за что Бог снова наказывает землю? За то, что люди стали черствыми, как говорит отец, и живут за счет нищеты работников с плантаций? И тут мне снова пришла мысль о Лоре и Мам: они ведь там совсем одни в покинутом всеми доме, и тревога стиснула мне горло с такой силой, что стало тяжело дышать. Что там с ними? Как они? Может быть, эта водяная стена, этот яростный ветер поглотили, унесли их? Я представляю себе Лору — как она барахтается в потоке грязи, пытается уцепиться за ветви, но ее неуклонно несет к оврагу. Забыв об урагане и расстоянии, которое отделяет меня от нее, я вскакиваю на ноги и кричу: «Лора!.. Лора!»

Но я понимаю, что это бесполезно: рев ветра и воды заглушает мой голос. Тогда я снова сажусь у стенки и закрываю лицо руками, и льющаяся мне на голову вода смешивается с моими слезами; я в отчаянии, я чувствую, как проваливаюсь в черную пустоту, и ничего не могу поделать, и я падаю, падаю сквозь раскисшую, жидкую землю, сидя на корточках посреди развалин.

Долго сижу я вот так, не двигаясь, а небо надо мной меняется, и стены воды накатывают, словно морские валы. Наконец дождь немного стихает, слабеет ветер. Я встаю и иду, в ушах моих все еще стоит прекратившийся грохот. На севере сквозь образовавшуюся в небе прореху проступают очертания Крепостной горы и Трех Сосцов. Никогда еще они не казались мне столь прекрасными. Сердце мое радостно колотится, как при встрече со старыми друзьями, которых я считал безвозвратно потерянными. Темно-синие посреди серых туч, горы кажутся ненастоящими. Небо вокруг них неподвижно, оно словно сползло в ложбину Тамарена, откуда постепенно поднимаются другие скалы, другие холмы. Я поворачиваюсь вокруг себя и вижу, как из моря туч встают островки соседних холмов: Башня Тамарен, Красноземельная гора, Бриз-Фер, Морн-Сек. И вдали, в невероятном солнечном сиянии — Большой Морн.

Все это так прекрасно, что я застываю в восхищении. Какое-то время я созерцаю этот израненный пейзаж с повисшими на нем лохмотьями туч. В стороне Трех Сосцов, может у Каскадов, изогнулась потрясающая радуга. Вот бы Лора была сейчас рядом и могла видеть все это вместе со мной! Она говорит, что радуги — дороги дождей. Радуга, огромная, мощная, упирается на западе в подножие гор и кончается где-то за их вершинами, у Флореаля или Феникса. По небу все еще катятся жирные тучи. Но вдруг в просвете между ними я вижу прямо над собой чистое, ослепительной голубизны небо. Время будто бы повернуло вспять. Еще мгновение назад свет померк, на землю опустился вечер — бесконечный, темный, ведущий в небытие. И вот уже снова полдень, солнце стоит в зените и греет мне руки и лицо.

Я бегу по мокрой траве, спускаюсь с холма в долину Букана. Земля повсюду затоплена, вышедшие из берегов ручьи бурлят желто-красной водой, по дороге то и дело попадаются сломанные деревья. Все кончилось, все прошло, думаю я, радуга затем и появилась, чтобы скрепить собой Божий мир.

Я подбегаю к нашему дому, и силы оставляют меня. И сад, и дом целы и невредимы. Только аллеи усыпаны сбитыми листьями и сломанными ветками, да грязные лужи повсюду. Солнце заливает голубую крышу, листву деревьев, и все вокруг кажется обновленным, помолодевшим.

Лора на веранде. Увидев меня, она бросается вперед с криком: «Алексис!» и прижимается ко мне всем телом. Мам тоже тут, стоит у двери — бледная, встревоженная. Напрасно я кричу ей: «Все кончилось, Мам, потопа не будет!» — она по-прежнему не улыбается. Только тогда я вспоминаю об отце, который уехал в город, и мне становится нехорошо. «Но ведь он сейчас приедет? Он вернется?» Мам сжимает мне руку и хрипло говорит: «Конечно, он вернется…» Но ей не удается скрыть тревогу, и я снова повторяю, изо всех сил стискивая ее ладонь: «Все кончилось, бояться больше нечего».

Мы стоим втроем на веранде, прижавшись друг к другу, и смотрим, смотрим в сад и на небо, где снова собираются черные тучи. И опять эта тишина — странная, угрожающая тишина — нависает над окружающей нас долиной, словно мы одни на целом свете. Хижина Кука пуста. Он еще утром уехал с женой в Ривьер-Нуар. В полях — ни крика, ни скрипа повозки.

Тишина проникает в нас, в самую глубину наших тел, мертвая, угрожающая тишина, которой мне никогда не забыть. На деревьях ни птиц, ни насекомых, даже шума ветра в иглах казуарин — и того нет. Тишина победила все звуки, она поглотила их, и все вокруг нас пусто и мертво. Мы стоим неподвижно на веранде. Я дрожу в промокшей одежде. Когда мы заговариваем, наши голоса странно отдаются вдалеке, и слова тотчас уходят в небытие.

А потом на долину обрушивается рев урагана — будто стадо бежит через плантации и заросли, — и я слышу ужасающе близкий шум моря. Мы стоим остолбенев на веранде, и к горлу подкатывает тошнота, потому что я понимаю: ураган еще не кончился. Мы были в самом центре циклона, где всегда спокойно и тихо. А теперь я слышу, как с моря, с юга, грозной поступью разъяренного зверя, крушащего все на своем пути, надвигается ветер.

На этот раз нет никакой стены дождя — только ветер. Я вижу, как заволновались вдали деревья, как клубами дыма несутся по небу тучи — черные как сажа, с фиолетовым отливом. Небо — это самое страшное. Оно стремительно меняется, то раскрываясь, то смыкаясь вновь, и мне кажется, что я куда-то качусь, падаю.

«Быстрее, дети, быстрее!» — это Мам наконец обрела дар речи. Голос ее охрип. Но ей удается разрушить чары, оторвать нас от гипнотического зрелища — гибели небес. Она тащит нас, толкает внутрь дома, в столовую с закрытыми ставнями, закрывает на крючки двери. Дом погружен в сумрак. Мы словно в трюме корабля — слушаем приближение ветра. Несмотря на жару и духоту, я дрожу от холода, от страха. Мам замечает это и идет в спальню за одеялом. Пока она ходит, ветер лавиной налетает на дом. Лора прижимается ко мне, и мы слушаем, как стонут доски. Сломанные ветки бьются в стены, камни колотят в ставни и двери.

Сквозь щели в ставнях мы видим, как меркнет в одно мгновение дневной свет, и я понимаю, что землю снова накрыли тучи. Затем с неба обрушивается вода, хлещет по стенам веранды, затекает под дверь, в окна, растекается по полу вокруг нас темными кровавыми ручьями. Лора смотрит, как вода обступает нас, течет вокруг большого стола и стульев. Возвращается Мам, ее взгляд так пугает меня, что я хватаю у нее из рук одеяло и пытаюсь заткнуть им щель под дверью, но вода сразу пропитывает его и снова течет внутрь. Снаружи оглушительно воет ветер, зловеще потрескивают балки, гремят сорванные с крыши листы жести. Дождь заливает чердак, и я думаю о наших газетах, о книгах, обо всем, что мы так любим и чему суждено погибнуть. Разнеся в прах слуховые окна, ветер с воем гуляет по чердаку, крушит мебель. С ужасающим грохотом он вырывает с корнем дерево, и то, врезавшись в южный фасад дома, вспарывает его, как брюхо. Мы слышим треск рухнувшей веранды. И в тот самый миг, как огромная ветвь пробивает одно из окон, Мам увлекает нас прочь из столовой.

Разъяренным невидимым зверем ветер врывается сквозь пролом, и на какой-то миг мне кажется, что само небо ринулось на наш дом, чтобы раздавить его. Я слышу грохот опрокинутой мебели, звон разбитых стекол. Мам тащит нас, не знаю как, на другую сторону дома. Мы укрываемся в отцовском кабинете и сидим, прижавшись к стене, на которой висят карты острова Родригес и звездного неба. Ставни закрыты, но ветер разбил стекла и вода заливает паркет, письменный стол, книги и бумаги отца. Лора неловко пробует сложить какие-то бумаги, но у нее ничего не получается, и она снова садится на пол. Сквозь щели в ставнях видно небо, такое темное, что кажется, будто настала ночь. Ветер вихрем кружит вокруг дома, бьется о горную преграду. И этот бесконечный треск ломающихся деревьев вокруг!

«Помолимся», — говорит Мам. Она закрывает лицо ладонями. У Лоры лицо бледное-бледное. Она не мигая смотрит в сторону окна, а я пытаюсь думать об архангеле Гаврииле. Я всегда думаю о нем, когда мне страшно. Он большой, весь окутан светом, в руке у него меч. Разве он мог обречь нас на гибель, бросить одних, на растерзание морю и небу? Свет продолжает угасать. Ветер хрипит, воет, и я чувствую, как дрожат стены нашего дома. От веранды отлетают целые куски, с крыши сорвана вся жесть. В окна, словно комья травы, бьются обломанные ветви. Мам прижимает нас к себе. Она тоже больше не молится, только смотрит страшными, остановившимися глазами, а мы вздрагиваем при каждом завывании ветра. Я ни о чем не думаю, я не могу вымолвить ни слова. Но даже если бы я захотел сказать что-нибудь, Мам и Лора все равно не услышали бы меня в этом грохоте: словно земля разрывается до самой своей сердцевины, словно на нас медленно, но неуклонно низвергается огромная волна.

Это длится долго, и мы всё падаем, падаем сквозь разодранное небо, сквозь разверзшуюся землю. Я слышу море — таким я еще никогда его не слышал. Перемахнув через коралловый барьер, оно вошло в устья рек и взбирается по ним, толкая перед собой выходящие из берегов потоки. Я различаю его рокот в вое ветра и не могу пошевелиться: все кончено, мы погибли. Лора, прижавшись к Мам, молча закрывает ладонями уши. Мам не отрываясь смотрит широко раскрытыми глазами в темное пространство окна, словно пытается взглядом остановить разбушевавшуюся стихию. Наш бедный дом дрожит от основания до крыши. Часть ее, над южным фасадом, сорвана напрочь, и теперь потоки воды и ветер добивают развороченные комнаты. Деревянная стенка кабинета тоже трещит. Только что, сквозь пробитую сломанным деревом дыру в стене, я видел, как хижина кэптена , словно детская игрушка, взмыла в воздух. И еще, как живая изгородь из бамбука вдруг нагнулась до самой земли, как будто придавленная невидимой рукой. Я слышу, как где-то вдали ветер бьется о горную стену и его громовые раскаты сливаются с ревом взбирающегося по рекам разъяренного моря.

Когда я понял, что ветер стихает? Не знаю. Еще до того, как стих шум моря и треск ломающихся деревьев, меня словно что-то отпустило внутри. Я вздохнул, обруч, стиснувший виски, разжался.

Потом ветер улегся — сразу, вдруг, и снова вокруг нас наступило великое безмолвие. Повсюду слышалось журчанье воды: на крыше, на деревьях и даже в доме — тысячи бегущих ручейков. Трещал бамбук. Понемногу стал возвращаться свет — мягкий, теплый свет ранних сумерек. Мам раскрыла ставни. Прижавшись друг к другу, не смея шевельнуться, мы стояли у окна и наблюдали, как из туч проступают очертания гор — словно давние хорошие знакомые.

И в этот самый момент Мам расплакалась, потому что силы ее были на исходе и, когда все успокоилось, мужество вдруг оставило ее. Мы с Лорой тоже заревели, я хорошо помню это; думаю, я никогда так не плакал. А потом мы все легли прямо на пол и уснули, от холода тесно прижавшись друг к другу.

Нас разбудил на рассвете голос отца. Он вернулся ночью? Помню его осунувшееся лицо, испачканную грязью одежду. Он рассказывает, как в разгар урагана выпрыгнул из экипажа и бросился ничком в придорожную канаву. Буря промчалась прямо над ним, унесла неведомо куда повозку вместе с лошадью. Он видел удивительные вещи — выброшенные на сушу лодки, часть которых повисла на баньянах. Вздувшееся море, устремившееся в устья рек и затопившее селенья по берегам вместе с жителями. Но главное — ветер, ветер, сносивший все на своем пути, срывавший крыши с домов, разбивавший вдребезги трубы сахароварен, сметавший строения, ветер, который разрушил половину Порт-Луи. Когда отцу удалось выбраться из канавы, он спрятался на ночь в негритянской лачуге неподалеку от Медины, потому что все дороги были затоплены. На рассвете один индус отвез его в своей повозке к имению Тамарен, а чтобы добраться до Букана, отцу пришлось перейти реку вброд, по грудь в воде. Еще он рассказывает о барометре. Отец был в конторе на Рампар-стрит, когда барометр вдруг упал. Это было нечто невероятное, жуткое, говорит он. Никогда в жизни он не видел, чтобы барометр падал так стремительно и до такой низкой отметки. Как это? Что такого страшного можно увидеть в ртутном столбике? Я не понимаю, но голос отца, рассказывающего об этом ужасе, до сих пор стоит у меня в ушах — я никогда его не забуду.


После этого мы живем словно в лихорадке, предвещающей скорый конец нашей счастливой жизни. Мы обитаем теперь в северном крыле, не пострадавшем от циклона. Южная сторона дома наполовину обрушилась, не выдержав напора воды и ветра. Крыша проломлена, веранды нет вовсе. Никогда не забуду дерево, пробившее стену дома — длинный черный сук, который застрял в ставне окна столовой, словно гигантский коготь сказочного зверя, ломившегося в дом с неслыханной силой.

По полуразрушенной лестнице мы с Лорой взобрались под крышу. Вода, в ярости хлеставшая через дыры в кровле, уничтожила буквально всё. От стопок газет и журналов осталось несколько размокших листов. По чердаку даже не пройти, потому что пол во многих местах продавлен, балки сломаны. От легкого ветерка, дующего вечерами с моря, дом трещит по всем швам. Обломок кораблекрушения — вот на что походит теперь наше жилище, разбитый корабль, выброшенный на берег штормом.

Чтобы оценить размеры бедствия, мы обходим окрестности. Ищем то, что еще вчера было тут: красивые деревья, посадки масличных пальм, земляничных гуайяв, манговых деревьев, заросли рододендронов, бугенвилей, гибискуса. Мы бредем шатаясь, как после долгой болезни Везде — мертвая, покрытая слоем грязи земля, полегшие травы, сломанные ветки, деревья, вздымающие к небу вывороченные корни. Вместе с Лорой мы доходим до плантаций Йемена и Тамарена: везде оставшийся не убранным тростник словно скошен чудовищной косой.

Море — и то стало другим. С вершины Звезды мне видны уродливые гигантские пятна грязи, покрывающие лагуну. В устье Черной реки нет больше деревни. Я думаю о Дени. Удалось ли ему спастись?

Дни напролет мы с Лорой сидим на верхушке креольской пирамиды посреди разоренных плантаций. В воздухе стоит какой-то странный, пресный запах, его то и дело приносит ветер. Тем временем небо остается чистым и ясным, солнце обжигает наши лица и руки, как в разгар лета. Четко вырисовываются горы вокруг Букана, они теперь темно-зеленые и кажутся ближе, чем прежде. Мы смотрим на все это: на море за полосой рифов, на сияющее небо, на изуродованную землю, — смотрим просто так, ни о чем не думая, и глаза наши горят от усталости. В полях никого нет, никто не ходит по тропинкам.

В доме у нас тоже тишина. С самой бури к нам никто не приходил. Мы питаемся одним рисом, запивая его горячим чаем. Мам лежит в кабинете отца на сооруженной из подручных средств постели, а мы спим в коридоре — это единственные места в доме, которые пощадила буря. Однажды утром отец взял меня с собой в Эгретт к водохранилищу. Мы молча идем по разоренной земле. Мы оба знаем, чт о нас ждет, и от этого сжимается горло. В одном месте, у самой дороги, перед развалинами своего жилища сидит старая чернокожая ганни . При нашем приближении она начинает плакать чуть громче, чем прежде, и отец останавливается, чтобы дать ей монетку. Добравшись до водохранилища, мы видим то, что осталось от нашего генератора. Прекрасная новая машина опрокинута и наполовину потонула в грязной воде. Ангар исчез, а вместо турбины валяется лишь несколько искореженных до неузнаваемости стальных листов. Отец останавливается и отчетливо говорит: «Это конец». Он высок и бледен, солнце блестит в его волосах и черной бородке. Не обращая внимания на грязь, доходящую ему до колен, он подходит к генератору и в полудетском порыве пытается приподнять машину. Потом круто разворачивается и идет прочь по тропинке. Поравнявшись со мной, он кладет руку мне на голову и говорит: «Пойдем, пора обратно». Это ужасно, мне кажется, что все погибло, навсегда; меня душат слезы. Я быстро иду за отцом, глядя на его высокую, худую, ссутулившуюся фигуру.

В эти самые дни все стремительно начинает катиться к концу, но мы с Лорой этого еще не понимаем. Мы просто чувствуем, что угроза становится ближе, реальнее. Это ощущение появляется с первыми вестями извне, пришедшими вместе с работниками с плантаций, ганни из Йемена, из Валхаллы. Новости со всех концов опустошенного циклоном острова передаются из уст в уста, разрастаются. Порт-Луи, говорит отец, совершенно разрушен, как после артиллерийского обстрела. Б о льшая часть деревянных домов уничтожена, целые улицы стерты с лица земли: улица Мадам, Эммикиллен, улица Пуавр. От Сигнальной горы до Марсова Поля — сплошные развалины. Обрушились общественные здания, церкви; люди гибли от взрывов. В четыре часа дня, рассказывает отец, барометр упал до самой нижней отметки, скорость ветра достигала ста миль в час, а местами, говорят, и ста двадцати. Море вздулось, затопляя прибрежные кварталы и забрасывая суда на сотни метров в глубь суши. Река Рампар вышла из берегов, и многие местные жители погибли, захлебнувшись в ее водах. Названия разрушенных селений складываются в длинный список: Бо-Бассен, Роз-Хилл, Катр-Борн, Вакоа, Феникс, Пальма, Медина, Бо-Сонж. В Бассен, по ту сторону Трех Сосцов, обрушившаяся крыша сахароварни погребла под собой сто тридцать человек, искавших под ней убежища. В Фениксе погибло шестьдесят человек, и в Бамбу, и в Бель-О, и на севере острова тоже, в Maпy, в Мон-Гу, в Форбахе. Число жертв увеличивается с каждым днем. Это люди, унесенные грязевым потоком, погибшие под развалинами домов, убитые рухнувшими деревьями. Отец говорит, что насчитывается уже несколько сотен погибших, но в последующие дни эта цифра вырастает до тысячи, а потом и до полутора тысяч человек.

Мы с Лорой проводим все дни на улице, прячемся в истерзанных рощах неподалеку от дома, не решаясь забираться дальше. Иногда мы ходим взглянуть на овраг, в глубине которого гневно бурлящий поток несет грязь и ломаные ветви. Или же с высоты дерева чалта смотрим на погубленные поля, освещенные солнцем. Женщины в ганни собирают дикий тростник и тащат его по топкой земле. Голодные дети прибегают к нашему дому и воруют упавшие фрукты, листья капустной пальмы.

Мам молча ждет нас дома. Она лежит на полу в кабинете, укрытая, несмотря на зной, одеялами. Лицо ее горит от жара, красные глаза болезненно блестят. Отец подолгу стоит на разрушенной веранде, смотрит вдаль, на полосу деревьев, молча курит.

Потом вернулся Кук со своей дочкой. Рассказал немного о Ривьер-Нуаре, о затонувших кораблях, уничтоженных домах. Кук — а он очень старый — говорит, что не помнит ничего подобного с тех самых пор, как впервые попал на остров, еще рабом. Был как-то сильный ураган, он тогда еще сломал трубу губернаторской резиденции и чуть не убил губернатора Беркли, но все равно не такой мощный. Мы думаем, раз Кук не погиб и вернулся домой, все снова станет как раньше. Но он посмотрел на останки своей хижины, покачал головой, пошевелил ногой обломки досок и снова исчез — мы и опомниться не успели.

— Где Кук? — спрашивает Лора.

Его дочка пожимает плечами:

— Ушел, мамзель Лора.

— Куда ушел?

— К себе домой, мамзель Лора.

— Но он вернется? — В голосе Лоры звучит тревога. — Когда он вернется?

От дочкиного ответа у нас сжимается сердце:

— Бог его знает, мамзель Лора. Может, никогда.

Сама она пришла раздобыть еды и каких-нибудь денег. Кэптен Кук не будет здесь больше жить, он никогда не вернется, мы это знаем.


Букан остается таким, каким стал после бури: заброшенным, всеми покинутым. Негр с плантации пришел с быками, чтобы выдернуть ствол, застрявший в стене столовой. Вместе с отцом мы убрали обломки и мусор, которыми засыпан пол в доме: обрывки бумаги, осколки оконного стекла и битой посуды вперемежку с ломаными ветками, листьями, грязью. С пробитыми стенами, обрушенной верандой, крышей, сквозь которую видно небо, наш дом еще больше похож на разбитый корабль. Мы и сами словно жертвы кораблекрушения — цепляемся за обломки в надежде, что все снова станет как было.

Чтобы справиться с растущим чувством тревоги, мы с Лорой уходим всё дальше и дальше от дома, через плантации, к самой кромке лесов. Нас манит сумрачная долина Мананавы, и каждый день мы идем туда, где живут «травохвосты», что кружат высоко в небе. Но и они куда-то пропали. Я думаю, их унес ураган — подхватил и разбил о горы или забросил так далеко в море, что им не найти дороги назад.

Каждый день мы высматриваем их в пустом небе. А в лесу стоит жуткая тишина, будто ветер вот-вот вернется снова.

Куда идти? Здесь больше нет людей, не слышно ни лая собак на фермах, ни детских голосов у ручьев. В небе не видно дымов. Взобравшись на креольскую пирамиду, мы всматриваемся в горизонт в стороне Кларенса, Вольмара. Дыма нет. И на юге, в Ривьер-Нуаре, в небе нет никаких следов. Мы ничего не говорим друг другу. Стоим под полуденным солнцем и смотрим на море, там, вдали, смотрим до боли в глазах.

Вечером с тяжелым сердцем мы возвращаемся в Букан. Наш разбитый корабль по-прежнему стоит, наполовину завалившись на влажную еще землю, среди останков разоренного сада. Мы потихоньку проскальзываем в дом, босиком ступая по паркету, покрытому слоем скрипучей пыли, но отец даже не заметил нашего отсутствия. Проголодавшись за время долгих скитаний, мы едим что придется: собранные в других имениях фрукты; яйца; присохшие ко дну котелка остатки риса, который варит по утрам отец.


Однажды, когда мы были в лесу, к Мам приехал Кёниг, врач из Флореаля. Лора первая заметила в дорожной грязи отпечатки, оставленные колесами его экипажа. Я не решаюсь идти дальше и жду, трясясь от страха; Лора же бежит к веранде и запрыгивает в дом. Когда я наконец тоже захожу в дом — с северной стороны, — я вижу Лору и Мам. Лора обнимает ее, положив голову ей на грудь, а Мам улыбается, несмотря на слабость. Потом идет в уголок, где стоит спиртовка, чтобы разогреть нам рис и приготовить чай.

— Ешьте, дети, ешьте. Уже поздно. Где вы были все это время? — она говорит быстро, натужно улыбаясь, но рада по-настоящему. — Мы скоро уедем, мы покидаем Букан.

— Куда мы едем, Мам?

— Ах, мне не следовало бы вам этого говорить, это еще не точно, еще ничего не решено. Мы поедем в Форест-Сайд. Ваш отец нашел дом, неподалеку от тетушки Аделаиды.

Она прижимает нас к себе, и мы ничего не чувствуем, кроме ее счастья, и не думаем больше ни о чем.

Отец снова уехал в город, вместе с Кёнигом, в его экипаже. Должно быть, он занят приготовлениями к переезду, готовит наш новый дом в Форест-Сайде. Чем на самом деле занимался он тогда, оттягивая момент, когда наступит неизбежное, я узнал позже, увидев бумаги, подписанные им у городских ростовщиков, векселя, ипотечные кредиты, закладные. Все возделанные и невозделанные земли Букана, сад, леса, даже дом — все было заложено, продано. Ему было не выпутаться. Последние свои надежды вложил он в эту безумную идею — генератор в Эгретт, который должен был стать источником прогресса для всей западной части острова, а стал лишь затонувшей в грязи кучей железок. Как могли мы понимать это тогда — мы, всего лишь дети? Но нам и не надо было ничего понимать. Мало-помалу мы догадывались обо всем, чего нам недоговаривали. Когда пришел ураган, мы хорошо знали, что все уже потеряно. Это как Всемирный потоп.

— А когда мы уедем, здесь будет жить дядя Людовик? — спрашивает Лора. И в ее голосе столько возмущения и горя, что Мам не отвечает. Она отводит глаза.

— Это он! Он во всем виноват! — говорит Лора. Хоть бы она замолчала. Но Лора побледнела и вся дрожит, и голос ее дрожит тоже: — Я ненавижу его!

— Замолчи, — говорит Мам. — Ты сама не знаешь, что говоришь.

Но Лора не унимается. Впервые в жизни она противится Мам, пытаясь защитить все, что мы любим: этот разрушенный дом, этот сад, большие деревья, наш овраг и более того — темные горы, небо, ветер, что доносит шум моря.

— Почему он нам не помог? Почему ничего не сделал? Почему он так хочет, чтобы мы уехали? Чтобы забрать наш дом себе?

Мам сидит в шезлонге, в тени разрушенной веранды, как раньше, когда собиралась читать нам из Священной истории или устроить диктовку. Но сейчас… Столько времени утекло за один-единственный день, мы знаем, что ничего из этого никогда больше не будет. Потому-то и кричит Лора, потому-то и дрожит ее голос и глаза наполняются слезами от боли:

— Почему он всех настроил против нас? Ему достаточно было сказать одно слово, он ведь такой богатый! Почему он хочет, чтобы мы уехали? Чтобы забрать наш дом, наш сад и насадить везде свой тростник!

— Замолчи, замолчи! — кричит Мам. Ее лицо искажено гневом, отчаянием.

Лора больше не кричит. Она стоит перед нами, ей стыдно, в глазах сверкают слезы, и вдруг она разворачивается, выпрыгивает в темный сад и убегает. Я слышу, как хрустят сломанные ею на бегу ветки, а потом наступает ночная тишина. Я бегу за ней:

— Лора! Лора! Вернись!

Я обыскиваю все вокруг, но ее нигде нет. И тогда, подумав, я понимаю, где она, — будто вижу ее сквозь заросли. Ведь это последний раз. Она в нашем секретном месте, по ту сторону разоренного поля масличных пальм, забралась на толстую ветку повисшего над оврагом тамариндового дерева и слушает, как течет вода. Овраг будто подернут пеплом, там уже стемнело. Переговариваются между собой вернувшиеся на ночь птицы, стрекочут насекомые.

Лора не забралась на ветку. Она сидит на большом камне, рядом с тамариндом. Ее голубое платье испачкано грязью, ноги босы.

Я подхожу, но она не двигается. Она не плачет. У нее упрямое лицо, я люблю, когда она такая. Думаю, она рада, что я пришел. Я сажусь рядом и обнимаю ее обеими руками. Мы разговариваем. Не о дяде Людовике, не о нашем скором отъезде — нет. Мы говорим о другом — о Дени, словно он вот-вот придет и принесет, как бывало, разных диковинных штук: черепашье яйцо, перо с головы маврикийского дрозда-конде, зернышко томбалакоки или морские трофеи — ракушки, камешки, кусочки янтаря. Еще мы говорим о Наде Белой Лилии, много говорим, потому что ураган уничтожил все наши газеты, сдул их, унес куда-то, может, на самую вершину гор. Когда становится совсем темно, мы забираемся, как раньше, на наклонный ствол и сидим так, ничего не видя, свесив в пустоту руки и ноги.


Эта ночь длится долго, как все ночи перед большими путешествиями. Ведь это первая наша поездка за пределы долины Букана. Мы лежим на полу, закутавшись в одеяла, и смотрим на колеблющийся свет ночника в конце коридора. Нам не уснуть. Если мы и погружаемся в сон, то лишь на какое-то мгновение. В ночной тишине слышно, как шуршит длинное белое платье Мам, когда она ходит по пустому кабинету. Мы слышим, как она вздыхает, но вот она снова садится в кресло у окна, и мы засыпаем.

На заре вернулся отец. С ним — повозка, запряженная лошадью, и незнакомый мне индус из Порт-Луи — высокий, худой человек, похожий на моряка. Отец с индусом грузят на повозку уцелевшую после урагана мебель: несколько стульев, кресла, столы, шкаф из комнаты Мам, ее медную кровать и шезлонг. Затем наступает очередь сундуков с документами о кладе и одеждой. Для нас это не настоящий переезд, потому что нам почти нечего брать с собой. Все наши книги, игрушки пропали во время бури, погибли и связки газет. У нас нет другой одежды, кроме той, что надета на нас теперь, грязной, изодранной во время долгих блужданий по зарослям. Так даже лучше. Что нам брать? Разве возьмешь с собой сад с его прекрасными деревьями, стены нашего дома и его небесно-голубую крышу, хижину кэптена Кука, холмы — Тамарен и Звезду, — горы, да сумрачную долину Мананавы, где живут два «травохвоста»? Мы стоим на солнце, а отец грузит на повозку последние вещи.

Примерно через час, даже не позавтракав, мы отправляемся в путь. Отец едет впереди, рядом с возницей. Мам, Лора и я сидим под брезентовым навесом среди раскачивающихся стульев и ящиков, в которых побрякивает то, что осталось от нашей посуды. Мы даже не пытаемся смотреть через дырки в брезенте на удаляющийся пейзаж. Вот так мы и уезжаем в среду, 31 августа, покидаем наш мир — потому что иного мира мы не знали, — теряем все, что у нас было: большой дом в Букане, где мы родились; веранду, где Мам читала нам Священную историю — про Иакова, боровшегося с Ангелом, про найденного в тростниках Моисея; теряем этот сад, пышный, как Эдем, с его баньянами, гуайявами, манговыми деревьями; теряем овраг с повисшим над ним тамариндом, большое дерево чалта — древо добра и зла, Звездную аллею, ведущую к месту, откуда видно больше всего звезд. Мы уезжаем, оставляем все это и знаем, что ничего этого никогда больше не будет, потому что путешествие без возврата — это как смерть.


Читать далее

Буканская впадина, 1892 год
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
Форест-Сайд 09.04.13
На Родригес, 1910 год
* * * 09.04.13
Родригес, Английская лощина, 1911 год
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
* * * 09.04.13
Ипр, зима 1915 года. Сомма, осень 1916 года
* * * 09.04.13
На Родригес, лето 1918–1919 годов 09.04.13
Мананава, 1922 год 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть