ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Два товарища

Онлайн чтение книги У водонапорной башни Le premier choc. Au château d'eau
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Два товарища

Жильбер не встает уже вторую неделю. Какая у него стала прозрачная кожа, словно от белых простынь падает на лоб и щеки этот мертвенный отблеск. И какая слабая, влажная рука. Пряди волос прилипли к вискам, как обычно у тяжело больных, долго пролежавших в постели. И все-таки он пытается шутить:

— A-а, заместитель явился!

— Заместитель, но только ненадолго, — в тон ему отвечает Анри. — Ты скоро поправишься.

— Я и сам надеюсь.

— Послушайте, Жильбер, пока у вас Анри, я сбегаю на минуточку домой. Вам спокойнее будет поговорить. Только вы, пожалуйста, не утомляйте Жильбера.

С тех пор как Жильбер слег, каждое утро к нему приходит на дежурство соседка, тоже член партии. После полудня ее сменяет другая. На ночь является кто-нибудь из активистов, иногда даже двое. Нельзя сказать, чтобы ячейка во всем стала образцовой, но в этом отношении дело наладили хорошо.

— Во-первых, я должен передать тебе привет от всех товарищей. Они просили сказать, что от всей души желают тебе скорейшего выздоровления; все уверены, что ты вернешься из санатория в полном порядке. Имей в виду, я пришел к тебе главным образом повидаться, а не о работе говорить.

— Работа неотделима от всего прочего, — говорит Жильбер, приподымаясь на подушках. — Возьми хотя бы моих добровольных сиделок. Предположим, что месяц тому назад к ним пришли бы и сказали: вы должны каждый день жертвовать всем своим свободным временем; думаю, что они здорово бы рассердились. А свои дежурства здесь они даже не считают жертвой, словно это в порядке вещей. Товарищ заболел, и они не могут относиться к этому равнодушно. Тут уж говорит сердце. Что же это — работа? И да и нет…

Жильбер замолкает на минуту.

— Надо, чтобы люди от всего сердца делали свое дело, вот что важно. Если не сумеешь этого добиться, значит, лучшие человеческие качества останутся неиспользованными. Будут растрачиваться впустую.

И, оторвавшись от своих мыслей, Жильбер спрашивает:

— Ну, как прошло собрание?

Анри с удовольствием начинает рассказывать о совместном собрании портовых ячеек. Ему досадно, что он не сумел воспользоваться подходящим случаем и сразу же, с первых слов Жильбера, не сказал ему что-нибудь утешительное о его здоровье. Но так лучше. Анри не покидает чувство, что в рассказе о собрании для Жильбера важнее всего сам Анри. Это и понятно. Ведь на время пребывания Жильбера в санатории на руках у Анри будут бесчисленные дела секции, и секретарь хочет знать, справятся ли эти руки? Анри понял это, настолько хорошо понял, что, не колеблясь, говорит о себе, даже испытывает при этом простодушную радость, с какой человек отдает себя на суд другому, зная, что честно выполнил свой долг.

— Я, видишь ли, хочу тебе сказать… Ну, словом, когда ты не пришел к нам на собрание, мне от этого даже стало легче… Я ведь отлично знаю, что ты лучше провел бы собрание, чем я. А вот поди ж ты, все-таки я почти обрадовался — должно быть, потому, что у меня просто нет еще привычки, я как-то стесняюсь вести собрание при тебе, чувствую себя неловко.

— Я ведь, кажется, людей не ем, — улыбается Жильбер.

— Верно, не ешь. И, пожалуйста, не пойми меня превратно. Не в том дело, что ты меня слушал бы… Всякий человек может сказать глупость, не преступление же это, в самом деле. А все-таки… Ты меня понимаешь?

— Хорошо, что ты сказал откровенно, — говорит Жильбер. — Такое чувство мне тоже знакомо. А тебе это даже пойдет на пользу, теперь ведь тебе придется руководить. Дай возможность людям стоять на своих ногах. Надо добиться, чтобы товарищи всегда чувствовали себя в своей тарелке, даже когда с ними секретарь. Бережно относись ко всякому проявлению инициативы. Я, повторяю, испытал это чувство. Но зато совершенно другое было, когда сюда приезжал Морис на конференцию нашей федерации; я был там делегатом. Не знаю, как он этого достигает, но каждый держится в его присутствии свободно, говорит без стеснения, и только одно чувство было у нас: все, что ты высказываешь, становится во сто раз более важным потому, что он здесь, внимательно слушает тебя, вникает в твои слова. И с тех пор как я выступал в присутствии Мориса, я стал предъявлять к себе, к каждому своему слову, к каждому своему поступку совсем иные требования. Вот увидишь, Морис быстро поправится. Если бы ты хоть раз слышал, как он говорит, почувствовал его спокойствие, твердость, необычайную волю, ты бы не усомнился ни на минуту, что так и будет. Перед такой волей любая болезнь отступит. А это тоже урок для меня. При одной мысли о нем мужество растет.

— А что у тебя болит?

— Да ничего не болит. Только такая усталость, словно вся жизнь из тебя вышла. А главное, замучил пот, потею с утра до вечера. Потом лихорадит, озноб… Так что же было дальше на собрании?

Ужаснее всего видеть, когда болезнь сражает молодых. Жильберу нет еще и тридцати лет. Он горел на работе, отдавал ей всю свою молодую жизнь. Даже не успел жениться, как-то все некогда было подумать о браке. Совсем еще юношей его угнали в Германию. Вернулся он оттуда еле живой. А теперешняя его болезнь — это тоже жертва ради дела народа. В 1947–1948 годах, когда в правительство уже не входили коммунисты и партии надо было искать новые формы работы, как раз в этот период некоторого затишья Жильбер стал появляться с одной учительницей, хорошенькой, живой брюнеткой. Несколько раз она даже приходила с ним на собрания, которые он проводил. Но, очевидно, она не рассчитала своих сил — не выдержала нашей трудной жизни. Больше ее с Жильбером не видели. Она исчезла так же неожиданно, как появилась. Никто не знал, тяжело ли перенес Жильбер эту разлуку. Во всяком случае, это не отразилось на его работе. Впрочем, Жильбер не любит, чтобы так говорили о работе, — работа для него важнее всего.

— В сущности, Робер смотрит на профсоюз очень узко, — продолжает Жильбер. — У него еще осталась старая анархо-синдикалистская закваска, как, впрочем, и у некоторых других докеров. Если ты решишь поставить перед «его» докерами вопросы, которые он сам не сообразил поставить от имени профсоюза, он воспримет это как своего рода конкуренцию с твоей стороны. И полезет на стену без всяких оснований. Скажу больше: все, что выходит за рамки непосредственных требований докеров, Робер берет под подозрение. Он, конечно, никогда не решится прямо заявить: «не надо политики», как еще нередко приходится слышать в порту, но все же в нем сидит такой душок. Ты хорошо сделал, что крепко поправил его на собрании, потому что, поверь мне, его рассуждения о борьбе против вооружения Германии — это только отговорка. Заметь, кстати, что он действительно очень храбрый человек. Но мысль о том, что сейчас самое главное в порту — это именно наша политическая борьба, борьба против разгрузки американского вооружения, и что с этим связаны все другие задачи, в частности, непосредственные требования докеров, — с этой мыслью он не может примириться. Если тогда он встал на дыбы, тут дело не только в характере. Вообще это неверно — все объяснять характером. Если хочешь знать, в характере тоже сказываются политические настроения.

«В характере сказываются политические настроения… — повторяет про себя Анри мысль Жильбера. — А эта болезнь, это горение больного Жильбера… Так и обнял бы тебя. Ведь всего себя готов отдать, родной мой…»

— Дело в том, что Робер был бы, пожалуй, не прочь, чтобы в его лице профсоюз стал, так сказать, единственным руководителем докеров. Конечно, он никогда не признается в этом даже самому себе, но, по существу, ему кажется, что партийная организация — его соперник. И это видно по всему его поведению. Вспомни-ка, во времена «Дьеппа» к нам приезжал молодой товарищ из ЮЖРФ и обратился в порту с речью к нашей молодежи. Какую тогда Робер поднял бучу! Он заявлял, что такие выступления мешают работе профсоюза, чуть ли не грозят расколом. Порт для него — его собственность, его заповедное владение. И хуже всего, что он воображает, будто стоит на верном пути, а заблуждаемся мы. Я знаю, Робер готов умереть за партию. Лично ему можно дать любое поручение, поручение, требующее физического мужества, и он его выполнит. Правда, это и самое легкое дело…

— О чем ты? — спрашивает Анри, который вдруг уловил в словах Жильбера скрытую горечь.

— А вот о чем. Теперь, когда я лежу в постели, я все время думаю, что сам виноват в своей болезни. У меня не хватило мужества поставить некоторые вопросы со всей твердостью. Иной раз я чувствовал себя усталым. А были другие члены бюро, которые почти не вели работы. И вместо того, чтобы поставить перед ними самими ту или иную задачу, зажечь, дать толчок работе, даже заставить работать, если потребуется, или просто доверить дело товарищу, я предпочитал все делать сам. Так мне было легче. И результаты налицо. В самый напряженный момент борьбы я вышел из строя на месяц, а может быть, и на два — врачи прямо не говорят. Думаю, что иногда весьма полезно привести в чувство человека, который все хочет делать сам, хотя перед ним опасность доработаться до точки. Это нездоровое желание, а иной раз просто разновидность лени, попытка избежать ответственности, вместо того чтобы руководить. Но что сделано, то сделано… У тебя есть сейчас одно преимущество: ты должен сразу броситься в воду, а ведь не скажешь, чтобы у нас было тихо.

— Правильно, — отвечает Анри. — И, возвращаясь к Роберу, надо еще сказать, что ему приходится слышать в порту всякие разговоры. Конечно, воля к борьбе у ребят есть и выдержка тоже есть. Представь себе положение рабочих, которые не прекращают забастовку в течение полугода, — вот примерно так же живется и нашим докерам. Именно эти трудности приводят к тому, что некоторые товарищи начинают путать. Надо послушать, что они подчас говорят, а если не говорят, то, очевидно, думают. Ты, конечно, знаешь Сегаля, он ведь член партии. Позавчера на разнарядке он сказал: «Если сейчас придет судно для Вьетнама, я, пожалуй, не стану особенно возражать против погрузки, потому что это все-таки меньшее зло, чем янки с их оружием». И в качестве объяснения добавил: «Ребята дошли до последнего. Если мы и впредь будем отказываться от работы, люди в конце концов так изголодаются, что иные могут не выстоять, когда сюда придут американские пароходы». Хорошо, что его всего четверо-пятеро слышали. Понимаешь, чем это пахнет? Конечно, мы с ним поговорили как следует и прежде всего растолковали, что где бы ни была война, во Вьетнаме или еще где, это дело рук американцев. Но если такому вот Сегалю приходят в голову подобные мысли, значит, не так-то все просто, как кажется…

— Нищета иногда может сбить человека с толку не меньше, чем вражеская пропаганда.

— Ведь нашим товарищам и, пожалуй, в первую очередь именно им очень нелегко сохранить перспективу. Надо знать, в каких условиях они живут: голод, холод, разваленные лачуги, грязь. Тут требуется немало мужества. Недавно я был у казначея нашей ячейки Жерома Бувара. Живет он прямо в халупе, стены, как губка, насквозь пропитались жидкой грязью. Человек действительно гибнет. А с другой стороны, хоть наша ячейка небогатая, но в кассе у нас примерно тысяча франков. Это же целое богатство по сравнению с тем, что есть у Бувара. А что ни говори, когда дети голодают, жена плачет, кажется немыслимым, чтобы хоть раз соблазн не закрался в душу. Конечно, ты понимаешь, что Бувару ни разу и в голову не пришло прикоснуться к этим деньгам. Из предосторожности он носит ключ от шкатулки с собой. Бувар как-то попросил меня захватить из секции марки для членских взносов и решил сосчитать, сколько у него осталось денег. Никогда не забуду, как он открыл свою шкатулку, в которой хранились деньги партии — в пачках, аккуратно уложенные, — будто святыня, и как вместе с нами смотрела жена Бувара. Для него ценность этих денег определяется не их суммой.

— Тысяча франков это, пожалуй, многовато, чтобы держать их под спудом. Необходимо пустить их в ход. Иначе они ни к чему, только мучают твоего Бувара, а это нехорошо.

— Не беспокойся, там уже теперь чуть-чуть осталось: помещение для собрания, листовки — все стоит денег. Нынче тысяча франков быстро расходится.

— Я это сказал потому, что вспомнил казначея нашей секции. Он готов деньги в землю зарыть, как клад. По-моему, даже вредно пользоваться словом «казначей». А то некоторые ребята воображают, что казна — это то, что должно всегда лежать под замком. Как хочешь, это все-таки скупость, хотя деньги они не для себя копят. Даже смешно. Ты должен отучить нашего казначея от этой привычки. Когда нужно отпечатать плакат или листовки, приходится чуть ли не драться с ним.

— А теперь плакаты и листовки — это очень важно. Люди уж привыкли, ждут наших лозунгов, наших надписей на стенах. Это даже вошло в быт. Когда наклеивают «Юманите», сейчас же собирается народ, и куда больше, чем перед витринами продажных газет. Я лично сторонник плакатов, по-моему, их нужно расклеивать как можно больше. Между прочим, я говорил в федерации, чтобы выпустили специальный плакат для соседней деревни, поскольку туда тоже вторглись американцы. Партийная организация от этого только выигрывает: сознание, что весь народ интересуется нашей работой, воодушевляет товарищей. Например, знаменитая надпись на шлюзной камере, ты ведь сам слышал, как об этом говорили. Люди прямо заявляли, что у них сердце радуется. После этого и на собрания идут охотнее. Шлюзная камера — это был подвиг. Говорят даже, что когда утром пришли инженеры, один заявил: «Вот дьяволы! Ручаюсь вам, что без лесов такую надпись сделать немыслимо». Воображаю, что они запоют послезавтра, когда увидят надпись на базе подводных лодок!

На губах Жильбера появляется слабая улыбка.

— Что ж, хорошо, старик! — говорит он.

— Кстати, — продолжает Анри, — я сейчас тебе расскажу об одном случае, который доказывает, что действительно активность растет. Ты помнишь Папильона? Знаешь, что он вышел из партии?

— Еще бы не знать! Ведь это произошло после нашего спора с ним.

— Представь себе, что с некоторого времени на стенах стали появляться надписи смолой или краской и пишутся они не по поручению ячейки. Расспросили докеров — кто пишет? Оказывается, никто ничего не знает. А однажды неподалеку от поселка, над самым шоссе, на телеграфных проводах повисло чучело с надписью: «Эйзенхауэр». Придумано здорово, а главное, очень просто — на одном конце веревки привязан болт в качестве противовеса, а на другом — само чучело. Веревку забросили на провода так, чтобы она обкрутилась вокруг них несколько раз. Словом, сразу никак и не сорвешь, и полицейским пришлось пригнать аварийную машину. Однако это тоже была не наша работа. Но что касается надписей, то, к сожалению, политически они не всегда правильны; надпись: «Американцев — в нужник!» — наверняка писал не коммунист. Ведь это грубо и не убедительно: ничему не помогает. Иной раз мне даже кажется, что это дело рук провокатора.

— Возможно, что и так. Я сам читал где-то: «Ребята, бей американских гостей». Понимаешь, куда они клонят? И это в нынешней обстановке…

— Должен тебе сказать, немало есть докеров, у которых при встрече с американцами руки чешутся.

— Провокаторы как раз это и учитывают, пытаются использовать в своих целях. Не можем же мы ребятам руки связать. Это их дело. Представь себе, что где-нибудь дойдет до драки, наш парень вздует американца и швырнет его в море. Не так-то легко удержать человека в такую минуту. Тем паче, что американцы сами ищут предлога для стычек, ведут себя нагло. Столько накопилось гнева в сердцах людей, что он не может не прорываться наружу. Но наши лозунги другие. Ты же знаешь, наш лозунг, лозунг коммунистов — организованная борьба масс.

— Но в том случае, о котором я хочу тебе рассказать, надписи были совсем неплохие. Наоборот. Ночью, когда наши ребята малевали, они столкнулись как раз с таким проявлением индивидуального творчества. И знаешь, кто это был? Папильон. На следующий день я с ним побеседовал. Папильон утверждает, что он не может забыть, как ты его обидел. Он не хочет возвращаться в партию. Но очень хочет работать с нами. Он даже заявил: для партии лучше, чтобы такелажники были сами по себе.

— А ведь он правильно сказал, что я его обидел, — подтверждает Жильбер. — Это действительно моя ошибка. Надо всегда помнить, что перед тобой живой человек. Одно дело — сказать на собрании, откровенно объясниться, обсудить вопрос, но если то же самое сказать мимоходом, перед посторонними, где-нибудь в столовке, на том основании, что ничего, мол, секретного в наших разговорах нет, получится неловкость, хотя бы и был ты руководим самыми лучшими побуждениями. Верно, у партии нет секретов, но у того или иного товарища могут быть свои личные дела, и вовсе незачем касаться их при всех. Мы сидели в нашей пивной, человека три-четыре. Выпили бутылку красного, разговорились. И, слово за слово, перешли к некоторым деликатным вопросам, которые волнуют многих; конечно, затронули вечную проблему о наших такелажниках: не кажется ли им все-таки, что они заедают чужой кусок, и почему, собственно, они против предоставления работы в порядке очереди — по убеждению или скорей из соображений личной выгоды? Как видишь, вопрос щекотливый и нельзя его решать с налету. Кроме того, пивная не место для таких разговоров. Папильон превратно понял мои слова. А ты сам знаешь, какой это порох!

— И все-таки он хороший малый. Сейчас он опять рвется к делу. Он, между прочим, будет участвовать в нашей ночной вылазке на базу подводных лодок. Непременно решил с нами идти. Просто помешался. Боюсь, как бы он не проговорился кому-нибудь, из хвастовства. Я его предупредил, чтобы он молчал. Но язык у него, как известно, длинный.

— Ты, Анри, сообщи ему, что ты обо всем рассказал мне, дай ему понять, что я ничего против него не имею. Он ведь меня обозвал интеллигентом, как тебе это нравится! Так и передай ему: Жильбер, мол, велел тебе сказать, что теперь ты, оказывается, сам стихи сочиняешь да еще их на стенах пишешь.

Жильбер вдруг устало замолчал, тело его тяжело сползло с подушек; худые руки бессильно были сложены на груди, дыхание стало прерывистым.

— Я тебя совсем заговорил! Сейчас ухожу.

— Нет. Мне что-то холодно стало. Какая досада валяться здесь, когда люди борются, когда мы все так нужны партии. Если бы я мог хоть подыматься с постели.

— Твоя задача теперь одна — выздороветь, и как можно скорей. Всякая неосторожность пойдет во вред не только тебе самому, но и всем нам.

Анри пожимает горячую руку Жильбера, лежащую поверх одеяла.

— Увидишь, старик, ты быстро поправишься!

В течение минуты в их отношениях произошла странная перемена: теперь уже на Анри лежит вся ответственность, и он сознает это. Он утешает Жильбера, подбадривает его. Никогда еще они не чувствовали себя такими близкими, как сейчас, когда пересеклись их жизненные пути.

— Как я рад, Анри, что ты меня заменяешь, я буду спокоен.

Наступает короткое молчание, и каждый думает о своем.

— Я уверен, что ты справишься. Между нами говоря, я сам предложил твою кандидатуру. Ты должен бороться и верить в себя. У тебя есть все необходимые качества для того, чтобы дело пошло. Важно только не разбрасываться, быть на уровне задач. Продумывать все, хорошенько работать головой. Когда приходят решения Политбюро, вникай в каждое слово, понимаешь, в каждое слово… Ты сам увидишь, насколько это облегчит тебе работу. Всегда ты найдешь там указания, которые относятся прямо к тебе, к твоим затруднениям. И непременно каждый день читай «Юманите», от строки до строки. А главное, не теряй перспективы. Я ведь учитель, и у меня были свои слабые стороны. Я сам иногда страдал от этого, да и другие упрекали меня не раз. Не всегда я ощущал во всей остроте те трудности, которые испытывают докеры. А тебе грозит другая опасность. За трудностями и помехами ты можешь проглядеть замечательные успехи нашего движения, наши победы во всем мире. У нас ведь есть абсолютная уверенность в том, что мы возьмем свое, и поэтому всегда будь готов наступать.

— Правильно! Ты правильно говоришь, Жильбер. Я вот сейчас вспоминаю свое заключительное слово на том собрании. Мне кажется, я достаточно ясно показал, что надо делать для того, чтобы противостоять американской оккупации. Показал товарищам, как велика наша ответственность. Все это у меня как будто неплохо получилось. Я видел, как лица менялись, становились суровыми, как люди бледнели, сжимали кулаки… Но я уже тогда понял, что чего-то не хватает: не было все-таки настоящего наступательного духа. А теперь, после твоих слов, я сижу — это была моя ошибка. Я говорил тогда только о замыслах наших врагов, как будто дело решается тем, что они лезут на нас. И ни одного слова я не сказал о том, что враг вынужден отступать под могучим напором наших сил. Перспективы победы — вот чего я не показал. И ведь даже американская оккупация — еще один признак того, что правительство своими силами не может справиться с нами. Оно призывает на помощь чужеземную армию, что отнюдь не укрепляет положение правительства — наоборот, открывает людям глаза. Ну, я тебя здорово утомил, давай прощаться.

Наступила тяжелая минута. Анри становится коленом на край постели и неловко целует Жильбера, который смотрит на него с удивлением. Быстро выпрямившись, Анри говорит какие-то самые обыкновенные слова, чтобы хоть немного скрыть волнение.

— Ну и колючий ты. Твой брадобрей тебя, должно быть, перочинным ножиком скоблит.

— Меня приходит брить один товарищ из ячейки. Да, кстати, кто тебя заменит в твоей ячейке?

— Клебер. Золото, а не парень! В дни «Дьеппа» он проявил себя с самой лучшей стороны. Так что дело пойдет. Ну, до свиданья, Жильбер, да смотри пиши нам почаще.

Нелегко даются эти несколько шагов до двери, когда нужно говорить, говорить, не выдавая всего, что у тебя на сердце.

— Я сейчас по дороге забегу к твоей сиделке. Я знаю, где она живет.

— Ах да, скажи, пожалуйста, чуть не забыл… Как отнеслась жена к твоему избранию? Что она говорит?

— Она согласна, — отвечает Анри. — Сама она не очень активная. Но целиком с нами. Будет помогать. В этом отношении мне повезло.

— Да, тебе повезло, — повторяет Жильбер.

Анри не нашелся что ответить. Он молча кивнул на прощание, стараясь выдавить улыбку, хотя у него горло перехватило от слез. Закрыв за собой дверь, он досадливо помотал головой — уж очень некстати получился разговор о Полетте. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не вернуться.


Читать далее

ПРЕДИСЛОВИЕ 09.04.13
Андрэ Стиль. ПЕРВЫЙ УДАР. Книга первая. У водонапорной башни
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Дождь 09.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ. Дежурства дедушки Леона 09.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. В недрах Атлантического вала 09.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Чудесные белокурые волосы 09.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ. На ячмене 09.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Страшная ночь 09.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Дюпюи клянется… 09.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Резолюция Политбюро 09.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Фасад с белыми изразцами 09.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. О чем мечтают люди ночью 09.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Особняк «господина Эрнеста» 09.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. Старик Ноэль и маленький беглец 09.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Два товарища 09.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. «Американцы — в Америку!» 09.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. Позор мадам Дюкен 09.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Визит сестры Марты 09.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. Начало одной жизни 09.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Гитара 09.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Два товарища

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть