ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Дюпюи клянется…

Онлайн чтение книги У водонапорной башни Le premier choc. Au château d'eau
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Дюпюи клянется…

— Молодцы! Всех акробатов за пояс заткнули! Как они только ухитрились залезть на такую высоту?

— Что ж, хорошо, пусть думают, что это само собой написалось.

По совершенно отвесной бетонной стене шлюзной камеры на высоте десяти-двенадцати метров огромными буквами — каждая с метр — выведена белой краской длинная надпись, и буквы словно пляшут в дрожащем свете фонарей, горящих на мосту:

«НИ ОДНОГО ГРАММА АМЕРИКАНСКИХ ВОЕННЫХ ГРУЗОВ НЕ БУДЕТ РАЗГРУЖЕНО!»

— Н-да, придется им попотеть, чтобы эту надпись уничтожить.

— А главное, пока они хватятся, все уже, пожалуйста, прочли.

— Они ведь только в десятом часу глаза продирают. Тогда и увидят. А пока что большой шум пойдет, уж ты поверь мне!

Только еще седьмой час утра. Докеры идут наниматься, или, вернее сказать, просто отмечаться. Никто не строит себе никаких иллюзий… Идут для того, чтобы выполнить формальность. Еще с вечера в ЦБРС изучены списки, не сулящие ничего утешительного: сегодня в порт придет только одно судно, и то небольшое, с грузом голландской сажи. Дело нестоящее. Работы найдется на две, ну, от силы, на три бригады, на шестнадцать — на двадцать четыре человека, не больше. Но докеры все же идут: отметка обязательна, иначе не выдадут гарантийной зарплаты. Так и пройдет все утро — топчешься без толку на этом невольничьем рынке, толкаешься вокруг десятников, потом стоишь в очереди перед окошком на отметку. В этот час жена моет ребятишек, собирает их в школу, стало быть, ты там лишний, лучше уж еще немножко походить по улицам, чтобы убить время, а может быть, и заработаешь несколько грошей, жить-то ведь нужно.

— Ну и позабавится же народ… Ведь американцы у всех вот где сидят!

Все докеры, и те, что идут пешком, в одиночку и группами в два-три человека, и те, что едут на велосипедах, останавливаются и, задрав голову, читают надпись, восхищаются искусной работой, раскатисто хохочут… Глядишь — и глазам своим не веришь, как это люди умудрились забраться так высоко!

— Народ позабавится, говоришь? Что ж, пусть позабавится. И это неплохо, — замечает Клебер, совсем еще юноша, один из участников ночного похода, о чем, впрочем, никто не знает… Нынче ночью ничего особенно забавного, откровенно говоря, не было на такой вышине, да еще при таком ветре. Впрочем, какие уж тут забавы с этими янки. Посмотрите, что они вытворяют в Корее… А как трудно удержаться от искушения: ведь все докеры в один голос заявляют, что сделана надпись на славу, так и подмывает шепнуть, все равно кому, просто шепнуть соседу: «Это я написал. Ну как, по-твоему?» — «А как же ты сумел?» — спросит тот… «Профессиональная, брат, тайна! Святой дух самолично подсоблял». И тут не грех гордо взглянуть на собеседника. Так сказать, поощрить его на дальнейшие восторги. «Ну, что скажешь?» — «Как же ты ухитрился?» — «А ты сам попробуй!» Разве так уж стыдно погордиться немножко, когда заслужил? Но нет! Такую тайну лучше хранить про себя.

Такелажник Папильон уже год не состоит в партии — после ряда провинностей с его стороны. Он глядит на надпись с особым интересом. В свое время расклейка плакатов, надписи на стенах — мелом, смолой, краской, ночные походы с кистью и жестяной банкой, позвякивающей у руля велосипеда, были, можно сказать, его специальностью. И всякий раз Фернанда, жена, встречала его под утро словами: «Опять весь перемазался… Если тебя спросят, почему я на собрания не хожу, ты им объясни, что я тоже работаю для пропаганды — ведь мне приходится отмывать твои тряпки. У тебя не спецовка, а флаг какой-то!» За последний год Папильон соскучился без этих ночных экспедиций. В первое время он не раз говорил с досадой: «Ну и ладно! Хоть вздохну, наконец, свободней! А то, действительно, взялись! Чуть не каждую ночь пиши да пиши!» Но когда раздражение улеглось и Папильон смог рассуждать спокойно, ему стало обидно, что он в стороне, а другие не хуже его справляются с делом… Фернанда молчала, но стала ходить вместе с ним на все открытые собрания, как будто и впрямь, раз стирка спецовки прекратилась, она должна быть теперь особенно активной. Надо признаться, эта надпись действительно блеск, красота! Напишешь такую — и целую неделю веселый ходить будешь. Особенно если отсюда, снизу глядеть — не сообразишь, как и взялись за дело, без лестницы, без ничего: ветер все равно сразу бы опрокинул лестницу, а ведь нужно ее, дьявола, тащить с собой, пристраивать к стене чуть ли не на глазах у охранников. Глядя на эту надпись, Папильон затосковал о своих былых подвигах. Жаль, что получилась тогда такая история, дурья голова!

— Н-да, — сказал он неопределенно, — надписи — это по моей части.

Клебер искоса взглянул на его самодовольную физиономию. Чего доброго, люди услышат слова Папильона и подумают, что эта надпись — дело его рук. Это уж слишком! Клебер твердо решил ничего не говорить, но раз Папильон посягает на его законную славу… И он бросил с невинным видом:

— Было, да сплыло!

Здорово утер нос Папильону! Пришлось тому промолчать. Чтобы такой мальчишка высмеял его при всем народе — этого еще не хватало!

Метрах в двадцати, у входа в порт, стоит караульная будка, рядом лежат катушки колючей проволоки, оставшиеся еще со времен войны. В будке дремлет охранник. Увидев его, докеры снова вспоминают о надписи и снова начинаются шутки:

— А как ты думаешь — охранники не с американским грузом присланы?

— Но ведь их вроде как не выгружали.

— Дай срок, выгрузим.

— Верно, — говорит Гиттон. — От янки хорошего не жди, всякий их груз хуже чумы.

— А, это ты, Гиттон! Ну, как твой парнишка?

— Пока ничего неизвестно. Нет его нигде. Подумать страшно.

— Что ж теперь будет?

— А ты что бы стал делать на моем месте? Всюду я был — в полиции, в опекунском совете… Хоть головой о стену бейся. Жена ревет целый день, а мне что делать, я ведь не баба! Ну, допустим, я еще поищу Поля в деревне, хотя вряд ли какой толк будет… Плачь не плачь, а надо являться сюда на отметку, будто ничего и не случилось…

— Эй ты, Жюль Мок! Просыпайся! Зря, братец, деньги получаешь. Ты здесь для чего поставлен? За нами наблюдать. А ты дрыхнешь…

Все хохочут. Если этот охранник может спать в такой холод, пусть он даже на себя все свои одеяла навалил, значит, сон у него завидный. Но, может, он не спит, а просто съежился, чтобы согреться? Охранник двигает руками и ногами, как бы желая показать, что он бодрствует. Хорошо бы дать им почувствовать, что значит полиция, да с этим народом лучше не связываться. Чуть что — собрания, демонстрации, забастовки. А начальство спросит с него. Поэтому он предпочитает тихонько сидеть в своей будке, пусть себе смеются и ругаются. Он уже привык к их ругани, она, так сказать, полагается ему по должности. Для полицейского первое правило — почаще менять посты, чтобы не намозолить глаза, но это еще не все: главное — сидеть тихо, если ты один, а не то так тебе морду набьют, что за десять шагов узнавать будут.

Когда полицейские целым отрядом выходят против демонстрации, там другое дело — там у них дубинки, слезоточивые газы, карабины; вот тогда можно отвести душу, бить по головам, врезаться в ряды без всякого риска. Но одному лучше держаться потише. Схватят, а море-то рядом.

Барак, где помещается профсоюз докеров, все-таки защита от ветра. Туда набился народ. Пол трещит и гнется под непрерывно шаркающими сапогами, деревянными башмаками, промерзшими сандалиями. Ветер врывается в щели между плохо пригнанными досками, и те, кто стоит возле стен, чувствуют, как их словно разрезает холодной струей на пять, а то и на шесть равных частей. Ясно, никому нет охоты стоять у стены. Каждый старается пробраться в середину. И если попытка не удается, человек в сердцах расталкивает соседей и выходит за дверь, а затем с новой силой бросается в атаку, пытаясь проскользнуть на лучшее место. Поэтому из-за холода движение идет вдоль стен по кругу, словно в кастрюле с закипающей водой. К счастью, люди терпят эти неудобства благодушно — ведь если не шутить, не подтрунивать над собой и соседом, пусть даже через силу, жизнь станет совсем уж невыносимой. Так люди помогают друг другу переносить все тяготы.

В углу барака дверь в крохотный «кабинет», где сидит Робер, секретарь профсоюза. Робер еще не пришел. Но разве трудно отпереть дверь — ведь есть несколько ключей. Например, у Папильона имеется ключ, минута — и дверь отперта. Почти всю середину каморки занимает чугунная печка с ржавой трубой, а рядом, на небольшом свободном пространстве, стоит стол, заваленный пыльными бумагами. На краешке его примостился телефон. Ох, уж этот телефон! На нем лежит толстый слой пыли, и, при желании, можно вывести пальцем какое-нибудь изречение, например: «Долой пыль!» Потому что, по правде говоря, Робер не часто прибегает к услугам телефона. Он вообще недолюбливает всякие такие штуки. Когда его выбрали секретарем, он в первый же день взял трубку вверх ногами — словом, приложил к уху микрофон, удивленно на всех поглядывает и говорит: «Странное дело! Никто не отвечает. Аппарат неплохой, но нуждается в починке…» Даже сейчас, если уж приходится снять трубку, Робер берет ее осторожно, кончиками пальцев. И как же он надрывается, кричит, словно боится, что его не будет слышно; даже на собраниях он и то тише говорит. Да, впрочем, телефон и ни к чему. Еще лет пять-шесть тому назад, когда правительство было не такое, как сейчас, можно было поговорить с министерствами, с областными властями, с префектурой, с мэрией… А теперь звонить им — только время зря тратить. На стенах кабинета висят большие плакаты, расписание дежурств, и прямо на дощатой стене выведены мелом лозунги. Докеры чувствуют себя у Робера как дома. Пусть в порту все входы и выходы заперты, пусть всюду расставлены охранники, все равно никто не осмелится тронуть эту комнатушку: предпочитают не совать сюда нос. Вот как в жизни бывает.

Докеры быстро накидали в печку стружек и щепок, развели огонь. Правда, печка дымит, так что глаза на лоб лезут, но все-таки каждому хочется пробраться в кабинетик. Дым уйдет, и тогда здесь будет просто рай. Одно плохо: если у стены на скамье сидят, тесно прижавшись друг к другу, пять человек и столько же стоят, чуть не налезая на печку, — в каморке негде повернуться.

Какой-то запоздавший докер пытается протиснуться в двери, но безуспешно; тогда он становится на цыпочки и заглядывает в комнату через головы стоящих впереди.

— Робер еще не пришел? — кричит он.

— Не пришел. Мы за него, выкладывай, что тебе надо.

— Да я хотел у Робера совета спросить…

— Ага, для советов профсоюз хорош? — кричит с места Папильон. — А насчет прочего, видно, не нужен — ты, брат, нынче профсоюзный билет не взя-ал…

Последнее слово получается у Папильона в два приема, с придыханием, потому что сосед изо всей силы толкнул его локтем в бок…

Чающий совета сердито глядит на непрошенного наставника.

— В чем дело? — спрашивает докер, оборвавший Папильона.

— Вчера я на ячмене работал. Не могу больше, сил нету. Если я уйду с ячменя, можно мне на другую работу проситься или нет?

Интересуется этим вопросом Соважон. И действительно, все лицо у него в кровавых расчесах.

— Конечно, можешь. Кто же тебе помешает?

Соважон уходит, и все удивленно оглядываются на Папильона: что это его нынче разобрало?

— Что ты на него взъелся?

— Профсоюз ведь для всех.

— Он ненадежный парень, — оправдывается Папильон, — в прошлом году был в профсоюзе, а нынче нет.

— Я мог бы о тебе то же самое сказать, правда, по другому поводу, — замечает как бы между прочим Дюпюи и, открыв дверцу печки, подбрасывает туда полено.

— Помалкивай! — кричит Папильон. — Мы с тобой потом поговорим об этом, хоть завтра.

— Раз человек приходит в профсоюз просить совета, это уже хорошо. Хочешь, поспорим, что в будущем году он попросит билет?

— Сюда столько народу ходит, что если бы у всех у них были профсоюзные билеты, значит, в порту, кроме каких-нибудь трех десятков, все бы состояли в профсоюзе. Никогда еще столько людей не приходило просить защиты.

— Хозяева пользуются тем, что мы нуждаемся в работе.

— Значит, считают, что мы за гроши готовы работать.

— Поговаривают, что скоро за простой платить не будут.

— Неправда это. Россказни!

— А я тебе говорю, не будут.

— Как так не будут платить?

— Верно ведь, ты и не знаешь; недавно, брат, из пеленок вышел. А гляди какой, другими распоряжаться хочет!

— Вовсе я не хочу распоряжаться! — говорит Клебер. (Это он задал такой вопрос.) — Если не можешь объяснить толком, тогда молчи.

— Посмотрите на него, вот кипяток! Это я так просто сказал, чтобы тебя подразнить… Ну, слушай… Вот, скажем, взяли тебя на работу… Но платить тебе будут, только когда судно придет. Ждешь его, значит, время теряешь, а пока не начнешь работать, ни гроша не засчитают.

— Да не посмеют они!

— Они и не то посмеют, — заявляет какой-то докер, протискиваясь к дверям. — Я как раз по такому же вопросу пришел к Роберу.

— Где же этот Робер, куда он девался?

— Пошел ругаться с толстым мерзавцем Бужо. Теперь ведь с хозяев глаз нельзя спускать, они стараются конфликтовать с каждым докером!

— Ну, в чем у тебя дело, говори!

— Вчера, значит, мы сорок две тонны перетаскали — разгружали мешки с грузовиков, потом перенесли их в вагон. А посчитали нам только три тонны сверх сорока двух. Вот мы и решили, что этот номер не пройдет…

— Ясно, разгружать, потом снова таскать с пристани в вагоны — это же двойная работа. Выходит, вас здорово обставили — почти на сорок тонн. Ловко нагрели!

— Если наше право, тогда, конечно, мы свое спросим.

— Надо, ребята, твердо держаться.

— Насчет этого не беспокойся. Тут уж без тебя справимся.

— Ну, это как знать, может, и я пригожусь.

Начинается разнарядка… Это самая тяжелая минута для десятника Альфонса. Он коммунист. Особенно трудно ему сегодня — он заснул только под утро после тревожной ночи и все вспоминал упрек той женщины: «Он-то без работы не сидит…» Верно, не сидит. Но если бы Альфонс не работал, тогда бы у докеров было еще меньше отметок в рабочих карточках. И они сами это отлично знают. И та женщина тоже знает. Возможно, она сказала это просто так, под горячую руку. Но все-таки сказала. А ведь слово не воробей… Теперь почти все десятники — хозяйские холуи. В первое время после освобождения все шло иначе, тогда и десятники были другие, наши люди… Постепенно их всех поувольняли. Только один Альфонс каким-то чудом уцелел до сих пор на этой должности. Быть может, просто не посмели его уволить, а может, оставили нарочно, для виду. Когда Альфонс распределяет наряды, он не смотрит — коммунист докер или нет, он старается спасти тех, которых не допускают к работе другие десятники. Конечно, не допускают в первую очередь коммунистов, их просто совсем не берут. Никто не спорит, должность десятника дает Альфонсу кое-какие преимущества, работа есть, он не голодает. Но, в конце концов, разве это преступление? Ведь убеждения его от этого отнюдь не изменились, он никогда их ни от кого не скрывал и не скрывает. Плохо другое: ему все-таки завидуют, и это тяжело сознавать. Да и набор людей в бригады тоже дело неприятное, наживаешь себе врагов. Как ни старается Альфонс быть справедливым, как ни стремится брать в первую очередь тех, кто особенно нуждается в работе, сколько он ни твердит себе: у меня всего шестнадцать жетонов; пусть один жетон не бог весть какое счастье, но это все-таки краюха хлеба, литр молока в доме, поэтому я обязан распределить жетоны как можно правильней, дать вот этому и вот этому; однако всегда может получиться, что одного он забудет, а насчет другого ошибется. Стоишь на товарной платформе, лампа, висящая прямо над твоей головой, выхватывает из мрака толпу людей, а сам ты возвышаешься над ними, к тебе тянутся все эти руки, руки твоих же товарищей, они отталкивают друг друга, того и гляди вступят в драку.

— Меня!

— Меня!

— Альфонс!

— Меня, Альфонс!

Есть отчего задуматься, волноваться. Нелегкий труд, хоть ты и зарабатываешь на кусок хлеба. «У нас тут невольничий рынок», — говорят ребята, и они правы. А всякие сволочи пользуются этим, стараются расколоть наши ряды, натравить голодных друг на друга.

Последний жетон выдан, крики, толкотня разом стихают, руки, тянувшиеся к десятнику, опускаются. Двести пятьдесят — триста докеров мрачно возвращаются в барак и становятся в очередь. Работы нет, опять нет работы!

— А наших тузов-такелажников, видать, не устраивает эта работа, боятся руки замарать. Или, может, еще погреться хотят?

— Ну что ж, зато другим работа достанется.

Папильон и Жорж, тоже такелажник, даже не поднялись с места, когда началась разнарядка. Оба все так же сидят на скамье возле печки.

— Злятся они на нас, — говорит Жорж.

— Поставь-ка себя на их место, — отвечает Папильон.

Он задумывается на минуту и не сразу доканчивает свою мысль:

— По правде говоря, если бы сегодня не эту чортову сажу разгружали, ты, может, тоже бы полез, толкался, просил, чтобы тебя взяли.

— Что ж, верно, — соглашается Жорж. — Хотя имей в виду, я мог бы куда больше работать, чем теперь работаю… Я часто свою очередь другим уступаю.

— А куда же тебе еще больше работать? Надорвешься, ноги протянешь, — замечает Папильон. — Ладно, хватит разговаривать, вон ребята идут.

Маленький кабинетах снова заполняется народом.

— Всего две бригады взяли, только шестнадцать человек. А остальным что прикажете делать? Подыхать, что ли?

— Если бы этот остолоп Ориоль согласился принять отставку Мока, может, дело лучше бы пошло.

— Эка хватил! Другой найдется!

— Я видел в «Юма» рисунок, очень смешной. Там датский король сидит с Ориолем. И к ним входит Мок, такой щуплый, маленький, уродливый. Входит в зал и протягивает Ориолю бумажку со своей отставкой, а тот ему говорит: «Не видишь, что ли, гости у нас! Нашел время сор из избы выносить». Здорово, а?

— Ну, не очень-то они поссорились — в тот же вечер вместе со своим королем пировали. Животы поглаживали. Мы тоже себе каждое утро живот поглаживаем… с голодухи. А пока что опять десятки миллионов куда-то уплыли. Мокам все можно, не суда же им бояться, там ихняя же шайка сидит.

— Взяточник на взяточнике.

— Ясно, работа для нас нашлась бы, да они не хотят.

— Пароходы приходят? Приходят.

— Только они их в нашем порту разгружать не желают.

— Да не в этом дело, они всю торговлю под корень подрезали с ихним планом Маршалла.

— Согласен, но все-таки пароходы-то еще ходят, а их нарочно в другие порты направляют, только бы не к нам.

— Значит, другие порты у них больше в почете, чем мы.

— Ну, знаешь, гордиться тут нечем.

— Ведь из нашего порта ни одно судно с грузом во Вьетнам не ушло. Ни одно. Понял?

— Зря не говори. В других портах тоже делали, что требуется. Вопрос не в этом.

— А в чем же тогда, в чем, скажи?

— И скажу. Наша нищета — это не просто наказание нам, не только месть за то, что мы сделали. Все дело в том, что они наш порт выбрали для своих махинаций. Нас продали американцам; порт продали, весь район продали, ну и нас в придачу. Значит, конец мирным грузам, — наш порт теперь военная база. А если и привозят, скажем, зерно, так это только для виду, чтобы перемена не сразу бросалась в глаза. А ты что, никогда не слыхал, что они здесь оружие хотят разгружать? Целый год тебе об этом твердят, объясняют, надписи на всех стенах пишут, а ты все в толк не возьмешь. Представь себе, что все идет хорошо, все сыты, денежки тоже водятся, детишки одеты, в курятнике полно кур, продуктов хватает… В тот день, когда прибудет их оружие, никому и в голову не пришло бы колебаться. Каждый подумал бы: «На меня можете не рассчитывать. И без ваших поганых денег обойдемся!» Все бы поднялись, дрались бы. Никого тогда тюрьмой не запугаешь, брат. Скажем, если засадят кого-нибудь, он все-таки знает, что в доме у него порядок, да и кругом ребята хорошо живут, — значит, поддержат его семью, пока он за решеткой сидит. А вот если ты с голоду подыхаешь, тогда другое дело…

— Заладил: «ты» да «ты». Про себя говори или про других, а я-то ни в жизнь не пойду.

— Если хочешь, и о других скажу — найдутся, может, такие, которые не выдержат. Пойдут на грязное дело… как на бойню скотина идет, а все-таки пойдут…

— Да ты послушай меня. Вот мой парень недавно женился, денег ни гроша нет, достать неоткуда, ну и пошел на завод, где химические удобрения вырабатывают. А ведь знает, что долго ему на такой работе не протянуть, особенно после Вьетнама. И так уж лицо у него зеленое, согнулся весь. А, как видишь, пошел.

— Ну, это другое дело. Лучше на смерть идти, чем разгружать американское оружие.

— Да, это — другим смерть готовить…

— На себя руки наложить — это твое право. Это никого не касается. А ведь то — преступление.

Сегодня, как и обычно, начинают разговор самые смелые, самые решительные, самые сознательные. А вокруг них собираются в кружок остальные — всё славные парни; они слушают, взвешивают за и против, и у каждого в голове столько разных мыслей, одна мысль сталкивается с другой, борется, старается одолеть другую, а это нелегко, потому что мысли, как люди, — когда у человека пустой желудок, много ли с него спросишь? Но все знают твердо одно: надо любой ценой положить конец такой жизни, проклятой, трагической жизни. Разве земля для того существует, чтобы ее превращали в ад?

В разговор вмешивается Юсуф, молодой докер. Когда он говорит, то даже в голосе его чувствуется, как мысль напряженно выбирает между двух рядов слов и образов, и его необычайный выговор звучит, как музыка его родины, похожая на вдруг вздымающуюся и уходящую вдаль волну прибоя.

— Нищета, — говорит Юсуф, — нищета — это как эфир, которым тебя усыпляют в операционной, перед тем как начнут резать.

— Нищета — это изнанка солдатской шинели.

— Готов руку на огонь положить… — вдруг заявляет Дюпюи. А все знают, что у Дюпюи это клятва и испытание силы своей воли. Он кладет ладонь на раскаленную конфорку, держит ее так секунду, даже не морщась, и обводит всех присутствующих взглядом.

— Руку готов на огонь положить, — говорит он, — нищета — это янки!


Читать далее

ПРЕДИСЛОВИЕ 09.04.13
Андрэ Стиль. ПЕРВЫЙ УДАР. Книга первая. У водонапорной башни
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Дождь 09.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ. Дежурства дедушки Леона 09.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. В недрах Атлантического вала 09.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Чудесные белокурые волосы 09.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ. На ячмене 09.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Страшная ночь 09.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Дюпюи клянется… 09.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Резолюция Политбюро 09.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Фасад с белыми изразцами 09.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. О чем мечтают люди ночью 09.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Особняк «господина Эрнеста» 09.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. Старик Ноэль и маленький беглец 09.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. Два товарища 09.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. «Американцы — в Америку!» 09.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. Позор мадам Дюкен 09.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Визит сестры Марты 09.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. Начало одной жизни 09.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Гитара 09.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Дюпюи клянется…

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть