ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Онлайн чтение книги Лебединая стая
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На следующую ночь Явтушок пришел и разбудил отца. Валахов так много, что они не имели привычки запираться на ночь и с весны до поздней осени держали наружную и сенную двери настежь. Поэтому Явтушок появился на пороге как привидение, постоял там и на оклик отца:

— Кто такой? — ответил так, словно пришел к себе домой:

— Это я, Северин, я…

— Явтушок?

— Он самый. Или не узнал? — «Штаны на мне другие, вот почему не узнал», — подумал он. — Прости, что так поздно. Не мог иначе. Я ведь там числюсь у них… Здесь только дух мой, хо-хо…

«Дух» повернулся и вышел, а отец надел сапоги, накинул свитку и за ним. Отец очень уважал Явтушка за одно качество, которого не находил больше ни у кого из вавилонян. Один только Явтух мог зайти как-нибудь вечером и попросить: «Так что-то грустно, сыграй-ка мне на кларнете». Отец вынимал из футляра кларнет и играл ему одному. Играл лемковские мелодии, импровизировал. Явтушок, бывало, послушает, прослезится и уходит. А отец говорил этим глухарям Валахам, что душа у Явтушка лежит к музыке, как редко у кого. И еще, хотя об этом ни разу речь не заходила, объединяла их причастность к тем самым Зеленым Млынам: из всего Вавилона только у них двоих были там родичи, только они оба могли отправиться туда. Вот и теперь они долго сговаривались на Андриановой лавочке, отец многозначительно покашливал, а Явтушок горячо убеждал в чем-то нашего лемка, на котором с некоторых пор держались Валахи. Уйди он от них, и Валахи сразу приобрели бы другой оттенок. Развалины замка Замойских, на которых они возвели свою халупу, и разбитый паровик в репейнике достаточно свидетельствовали об их нелепых порывах в прошлом. А в иные времена на прошлое граждан обращают больше внимания, чем на их нынешний день.

Когда отец вернулся со двора, все Валахи не спали, встревоженные появлением «духа». А ведь утром им вставать на зорьке сеять овес…

Б другое время отец любил заранее готовиться к путешествию за тридцать пять километров. Еще с вечера смазывал телегу и застилал луговым сеном, старательно проверял и налаживал упряжь, натирая до блеска медные пряжки, которых на сбруе было бесконечное множество, и, может быть, поэтому наши неказистые лошаденки приобретали победный вид. Он и самих лошадей начищал, чтобы они утром лоснились не хуже тех медных пряжек, а за муки, которые они терпели, давал им на ночь лишнюю мерку овса. На кнут с плетеным вишневым кнутовищем, каких теперь уже и в заводе нет, он повязывал красную китайку и ставил кнут в угол под образа как символ крестьянской бескомпромиссности, В те вечера перед путешествием жилище наше наполнялось торжественностью — все, кому выпало завтра отправляться в путь, мылись в корыте, надевали свежие рубашки, и нам, самым маленьким, мерещилось далекое и вольное царство, в котором строго и справедливо правит дед Чорногор, отец нашего отца. Мы там уже побывали несколько раз, и нам там очень понравилось. Село все состоит из хуторов, дома огромные, длинные, с высокими стрехами, у нас лошади ходят в шлеях, а там в хомутах, коровы там одномастные, рыжие, посреди села кладбище с белой каменной часовней, обнесенное непролазной сиренью. И есть там еще одно диво, ради которого стоит ездить за тридцать пять километров: мимо самого дедушкина дома ходят из Европы в Азию товарные и почтовые поезда и каждый паровоз почему-то считает нужным под самой стеной свистнуть. Когда-то, сто или даже двести лет назад, на этих хуторах жили немцы-колонисты, но они не хотели отдавать сыновей на службу в русскую армию и царь прогнал их за пределы империи, а потом за какую-то крупную военную услугу, а какую именно, это и доныне тайна, позвал на оставленные хутора лемков с гор.

Лемковский род крепко держался своего говора, обычаев и даже своей кухни, они неохотно смешивались с местными жителями и деда нашего считали чуть ли не первым отступником от этих генеалогических традиций. Но, когда его сын привез свою молодую, нашу мать, и показал ее гордым лемкам, они простили ему прегрешения против рода — нашли ее похожей на самых красивых своих женщин. Пожалуй, именно с тех пор и растеклось их молодое поколение по окрестным деревням и начался великий распад старого рода-племени ему же на пользу. Наши родители, занесшие в Зеленые Млыны эту благодетельную заразу, ездили туда два-три раза в год — на пятидесятницу, на спаса да еще на крещение (на этот, самый красивый, праздник нас, малышей, не брали из-за больших морозов, зато здесь, дома, мы переносили эти морозы стойко и на вольной волюшке). Иногда наши родители брали с собой Явтушка, у которого был там дядя, тот самый Лаврин Голый, поселившийся в Зеленых Млынах еще молодым парнем.

Эти семейные путешествия стали редкими, а потом постепенно и вовсе прекратились после смерти Андриана, когда наш двор опустел и притих, как притихают дворы после пожара, и только разбитый паровик, который Валахи захватили в экономии уже калекой, напоминал нам, что здесь готовились вершить дела, явно непосильные для Валахов. Вокруг паровика все еще не росла трава, когда-то выжженная пролитой нефтью, но я не раз видел перед паровиком отца, погруженного в мечты, и догадывался, о чем он думал.

Прежде чем прийти в этот двор и остаться в нем навсегда, отец служил в продотряде, «выкачивал» хлеб для голодающих Поволжья я сено для Первой Конной армии, ко влюбился в юную хозяйку этого сиротского гнезда, а после землеустройства схватился за землю. На первые же деньги, вырученные от земли, отец купил конный привод, за который чуть не попал в кулаки. Спас отца Рубан, сообразивший, что привод с крестовиной нельзя считать машиною и потому он не может стать средством обогащения. Теперь по совету того же Рубана отец обобществил привод и наш слепой Каштан крутил его на колхозном дворе, крутил сам, без погонщика, достаточно было запрячь его утром, а выпрягаться он умел сам, без чьей бы то ни было помощи. Слепота стала Каштану величайшим подспорьем, потому что зрячие лошади не выдерживали столь длительной ходьбы по кругу, впрочем, как и люди, а Каштан крутил привод играючи, еще и детишек катал на крестовине — бывало, усядутся рядком, как воробушки, и давай.

В свое время эта нехмудреная машина, появившись у нас во дворе, не на шутку всколыхнула крестьянские умы. Молодежь на некоторое время даже забыла о качелях и каждое воскресенье сходилась к нам покататься на приводе. Это очень не нравилось отцу, его авторитет в глазах вавилонян сразу вырос. На радостях отец доставал кларнет, и под его музыку прямо тут, на току, возле привода, начинались танцы, длившиеся иногда до поздней ночи. Когда мать попрекала отца за эти гулянки, он отвечал, что без них совсем разучился бы играть на кларнете, ведь музыка живет, только пока приносит радость людям. Мне отец больше всего нравился именно в эти минуты, с кларнетом, он тогда весь преображался, становился вдохновенно нежным и окрыленным, похожим на великого чародея, но, может быть, больше всего восхищали меня его пальцы — обычно жесткие, мозолистые, неповоротливые, на клавишах кларнета они достигали неслыханной грациозности.

Однажды ночью к Валахам снова прибежал Явтушок.

— Все! Еду в Зеленые Млыны. А вы? Не думаете туда?

Уздечки с потускневшей медью висели без употребления где-то в чулане, а нам вспомнилось недавнее, и в доме снова воцарилась неизъяснимо трепетная торжественность — неужто в Зеленых Млынах и до сей поры ходят товарные и почтовые поезда, на этот раз уже из Азии в Европу, и так же весело, как тогда, кричат у самого дома паровозы (особенно необычайны их гудки по ночам), и лемки справляют свадьбы, пышные, шумные, с перехватами, выкупами, неистовыми драками и примирениями, до которых мой отец был большой охотник, тем более что обладал уже и вавилонским опытом, до которого выходцам из Лемковщины было еще ой-ой как далеко.

—. Я остаюсь здесь… — сказал ему отец. — Вот только старшего моего захватишь к деду на парное молоко. Начал кашлять, наверно, заразился от Андриана чахоткой, а у меня коровки, сам знаешь, нет. Потом приеду за ним…

— Как знаешь… Ведь что тебе Вавилон? Чужая земля… Не то что мне…

Бежать Явтушок собирался потихоньку, тайком, неожиданно для односельчан, и, кроме нас, только Фабиан был посвящен в тайну, за это ему отдавали хату со всем, что нельзя было взять с собой. Так он внезапно стал чуть ли не богатейшим человеком в Вавилоне. Он и в самом деле походил на магната, когда осматривал пришедшие в упадок угодья Явтушка, дольше всего любовался грушей, которая в этом-то году уже наверное уродит. Кажется, философ остался доволен осмотром, хотя и сказал Явтушку на прощание:

— Если вы когда-нибудь вернетесь сюда, я снова переберусь на Татарские валы, к себе. Мне все равно, где жить… Внизу или наверху… Я теперь больше думаю о жилищах для других…

«Совсем рехнулся Фабиан», — подумал Явтушок.

Еще бы! Великие философы никогда не посягают на чужое и лишены чувства зависти. Но у них есть другой изъян, которого не учел Явтушок. Они не умеют скрывать свои открытия от человечества, чем и приносят ему немалые убытки. Еще в тот же вечер в хату набилось полно родни, дальней и ближней, и все умоляли Явтушка не идти на чужую сторону, остаться здесь. Что там может быть иначе — за тридцать пять километров? То же все и там. Если уж сбежал, так лучше сидеть здесь, чем брести с детьми в какие-то там Зеленые Млыны…

Но уже стоявший посреди хаты самодельный возок красноречиво свидетельствовал о непоколебимости намерений хозяина. Явтушок мастерил его из разного хлама прямо тут, одно колесо прихватил у Соколюков, и теперь главное, чтобы этот возок смог пройти тридцать пять километров.

Последним пришел Лукьян Соколюк, не только как сосед, но и как председатель сельсовета. Вялый, изможденный, с лопнувшим стеклышком в очках и величайшей драмой в душе: Данька он так и не поймал, и теперь можно ожидать от него чего угодно.

Трещинка в стекле мешала ему, раздражала глаз, он все мигал им, однако обещал, что вот после сева поедет к самому Петровскому, председателю ВУЦИКа, и выпросит Явтушку помилование. Он сидел на лавке, еще теплой от родичей, раскинув руки, а Явтушок все пробовал приноровиться к возку, который сделать-то он сделал, а вот как вывезти во двор, не сообразит. Лукьян, должно быть, догадался об этом, внимательнее смерил на глаз размеры возка и, посмотрев на дверь, незлобиво улыбнулся.


— Далеко? — спросил он для приличия.

— Нет. Тридцать пять километров.

— Далековато, — протянул Лукьян словно про себя, прикидывая на свои теперешние, усталые ноги. — Думаешь, там другое государство или власть другая?..

— То самое, только там ходят поезда, так что полегче. Подамся, куда захочу, коли что…

Прошлогодний мак стоял в горшочке, так и его Прися высыпала в мешок…

— А все крещение… — Лукьян встал. — Я знал, что это добром не кончится, да что я мог против Вавилона…

— Ты? То же, что и мы. А вот Рубан мог же заступиться? Не убил же я его. Пусть живет да строит свою коммуну. А вот меня, видишь, согнал с родного гнезда. Хату я доверил Фабиану, так что будет сосед аккурат по тебе. Одна душа, одна власть. А я не таков, О нет, я не из таких!..

— Явтуша, Явтуша! Бить тебя некому. Сколько детей, а он бежит с обрезом. На кого? Против кого? Явтух Голый в стрелки побежал?..

— Ничего, кулачье вывезли, спасли, а вы тут сами подохнете с голоду. Вспомните еще Явтушка… Там я тебе должен гроши какие-то, так ты уж подожди маленько, я передам оттуда. Люблю занимать, но и отдавать люблю. Я такой.

Лукьян подошел к бадейке с водой, зачерпнул медной кружкой и, прежде чем напиться, сказал:

— Ну, ну, посмотрим…

Он долго пил, что-то его жгло, сосало. Когда вышел, Прися сказала:

— Бедный Лукьяша, совсем уморился… Даринку на курсы отдал, брат в бегах. Вот что делает должность с человеком. А ведь какие были ребята Соколюки!..

Явтушок вспомнил еще что-то, выбежал за Лукьяном и закричал в ночь:

— Эй, Соколюк!

Они долго еще бубнили о чем-то за воротами, а посреди хаты стоял самодельный переселенческий возок оглоблями вверх, весь уже в пути, и детишки уснули, так и не дождавшись отца. Нигде мне так хорошо не спалось, как тут.


Разбудили нас до света. Не фыркали спросонок лошади, как бывало, не слыхать было обычного в таких случаях хозяйского гомона во дворе. Возок уже был там, его, верно, вынесли из хаты боком, и, когда мы вышли к нему, Явтушок вдруг вспомнил еще о чем-то, не обнаруженном в последнюю минуту среди других пожитков. Это был кларнет, который дал отец, чтобы великий тамошний капельмейстер выучил меня играть по нотам. Сам отец не знал нот, а у меня слух был плохонький, и без нот отец выучить меня не смог. Явтушок положил кларнет в возок, сказал:

— Это тебе, чтоб там не лоботрясничал…

Потом он впрягся в возок и, выкатив его за ворота, твердо двинулся вперед, словно всю жизнь готовился к этому путешествию. Я редко видел его таким решительным, как сейчас, на узенькой улице, с которой начинались тридцать пять километров.

У креста с распятьем Явтушок остановился. Отсюда открывался вид на всю Вавилонскую гору, здесь всегда прощались с родным селом новобранцы. Стоило бы кому-нибудь из нас добежать до школы, это в двух шагах, постучать в окно к старенькой доброй учительнице и сказать ей, что мы уходим из села и пускай больше не ждет нас за парты, на которых остались наши бессмертные имена на случай, если мы никуда не дойдем.

В сельсовете было темно, Савка Чибис еще спал на лавке. Утром он узнает, что нас нету, загогочет. Он всегда смеялся некстати, но дело свое знал. Буксирщики называли его железной метлой, он нюхом угадывал, куда кулачье зерно запроторило. А сам жил впроголодь, ни лоскутка не взял себе из кулацкого добра.

Пока выходили из села, расцвело утро, тихое, розовое, с черными крыльями ветряков и целым океаном степи, стоявшей без росы, без единой живой капельки на паутинке. Это к ветру. Сейчас он подымется, ударит Явтуху в грудь, и тогда всем нам придется воевать против него, и легче всего будет вон тому, меньшенькому, который топает за возком у самой земли, а труднее всего мне, я ведь, пожалуй, и впрямь заразился от дяди и теперь, если приходится идти против ветра, всегда кашляю. Но ветра еще нет, только тронул ноздри запах, горький, полынный, с привкусом чебреца. Я вдыхаю его полной грудью и не могу понять, почему Явтушок остановился. Нам за сухой ботвой не видно степи, а он уже заметил людей под ветряками.

Скоро именно оттуда сорвался ветер, послышался густой человечий гам, торжествующий рокот, а потом ветряк, который как раз поворачивали под ветер, шевельнул крыльями, поколебался и забился, как живой великан. Сосед его проделал это уже намного быстрее, без треска, без старческого скрипа, внезапно и отчаянно. Гам утих, только в упряжи заржали лошади, привезшие зерно на помол. Мы бросили возок и, как завороженные, возбужденно пошли к ветрякам, Там пахло хлебом, жизнью, счастьем, всем самым высоким и самым обыкновенным, из чего состоит человек. Фабиан в заячьей шапке благоговейно сложил руки и смотрел на крылья, восхищенный, загипнотизированный их летом; Явтушок распрощался с ним и заплакал, когда заговорил о хате и обо всем.

Все утро мы сражались с ветром, проходя через поля. Мне мерещилось, что вот сейчас выйдет известный всему Вавилону бандит Назар с плоским носом и оберет нас до нитки, убьет Явтушка, который вместе с другими однажды гнался за ним.

У Павлюковых хуторов и в самом деле кто-то вышел из зарослей, махнул рукой — мол, стой! — и пошел нам наперерез.

Явтушок стал, не выпуская из рук возка, мы все тоже остановились и сгрудились вокруг него, готовые принять смерть вместе.

Но это был Данько Соколюк.

Подойдя к нам, он узнал Явтушка, усмехнулся невинно и беззлобно, засунул за пояс обрез и спросил:

— Далеко?

— В Зеленые Млыны… К лемкам…

— Бывал там. Когда-то у них водились славные племенные жеребцы. А теперь не знаю.

— Все как было, — сказал Явтушок.

— Думаешь, там не найдут тебя?

— Это уж как будет…

— Найдут. Везде найдут…

Загоревший на ветру, в распахнутом полушубке, со шрамом, которого раньше не было, в новеньких хромовых сапогах, он сошел с дороги, и мы двинулись за Явтушком дальше. В зарослях ржал стреноженный конь Данька, когда он прыгал, нам было видно его голову и гриву, черную-черную.

— Но-о, лошадки! Эх, лошадки вы мои, лошадки! — с облегчением сказал Явтушок, довольный, что все обошлось.

Мы подтянулись, сгрудились, почти на руках внесли свой возок на Абиссинские бугры (вон куда дотянулась вавилонская земля!). Когда Данько Соколюк пахал их и засевал, с них срывались смерчи, а теперь бугры отбунтовались, обессилели и на чернеющей пашне только нервно шелестела поземка. Мы долго взбирались на эти бугры, а всадник взлетел на них, как ветер, обогнал нас и, круто осадив коня, стал ждать на самой вершине. Конь и сама гора придавали ему суровости и величия. И Данько, бывший хозяин этих адских бугров, сказал:

— Вы так торопились на гору, что я едва догнал. Забыл спросить, как там мои. Лукьяша, Даринка… Живы?

Явтушок кивнул, мол, слава богу, все живы, здоровы, вот только про него, Данька, ничего не знают, где запропастился.

— А ты вон где. Я так и думал, что ты где-то тут.

Данько улыбнулся, больно уж любопытным и новым изобретением показался ему наш возок. Всадник проводил нас до рва.

— Еще хотел спросить… Про Парфену…

— О ней не горюй, не пропадет. А ты, вижу, помнишь ее…

— Любил ее… — бросил Данько с коня вроде бы и нехотя, но, видно, искренне, потому что долго молчал после этих слов. Возле рва он отстал, свернул в заросли, и дальше мы пошли одни.

Первое село, которое мы прошли, было Семиводы. Я его хорошо помню еще с тех пор, как проезжал его с отцом. На пятидесятницу все хаты тут украшали ветками, в них пахло зеленью, а на спаса от них шел запах спелых груш. В одной из таких хаток жил товарищ отца Артем Буга, тихий, умытый, в вышитой рубашке, он держал пасеку, и его жена Дуся всякий раз, как мы тут останавливались, угощала нас медовыми пряниками, никто не умел так печь их, как она. Хата их стояла на пригорке, двор был подметен, весь зарос спорышей, в окна боковой стены заглядывали мальвы, и ни одной сломанной или сорванной — у хозяев не было детей. Под коньком на гвоздике всегда висела соломенная шляпа с порванной сеткой, в ней Артем Буга выходил на пасеку, чтобы добыть для нас сотового меда. Полусгнившая шляпа висела на своем месте и нынче. Однако хозяев дома не было. В огороде на прошлогоднем репейнике чирикали воробьи, на вязе в колесе-гнезде стоял аист и, верно, ждал возвращения хозяев, потому что, как только мы остановились, он взмахнул крыльями и стал выбивать горячим клювом песню семьи. Но мы не стали дожидаться хозяев и все надежды теперь возлагали на Новую Гать, где у отца и Явтушка были еще более близкие знакомые, чем эти, и где они не раз останавливались, а однажды даже заночевали. Семья там была большая, трудолюбивая, вся состояла из взрослых, заночевать у них нынче в самый раз, а уже от них, от Бездушных (бывают же такие несправедливые фамилии!), останется полдороги. Впереди еще Овечье, Райгород и страна, о существовании которой мир не подозревает.

Там по вечерам пахнет чередой и до самого утра играет духовой оркестр. Меди в том оркестре много, а вот кларнета нет, после каждой поездки туда отец становился таким хвастуном, что матери приходилось вмешиваться в разговор о его музыкальных способностях, и уж тогда он замолкал надолго.

Был как раз тот час, когда над Вавилонской горой курились дымки, а Фабиан кончал мирские дела и брался за книжки, чтобы постичь тайны мироздания, над полями угасали ветры, останавливались ветряки, умолкали кузницы, в хатах подавали кулиш, затертый конопляным семенем, заквашивали в дежках хлеб, запаривали красную закваску для борщей, запирали от злых людей ворота и пастухи выгоняли в поле колхозных лошадей, а парни с девушками собирались на качели. Так мне все это представлялось на расстоянии, пока мы не подошли к хате Бездушных.

Сыновья у Бездушного молчаливые, понурые, а сам он встретил Явтушка вроде бы и приветливо, накидал на стол деревянных ложек на всю ораву, дал поужинать. Но речь за ужином повел осторожную, неприятную для Явтушка.

— Куда ведешь малышей?

— В Зеленые Млыны, к дяде…

— А Вавилон, что же, прогнал вас?

— Сами ушли… — Явтушок мигнул Присе, чтоб не сболтнула лишнего.

— Как это сами? Верно, есть причина?

— Никакой. Вон тот — сынок Чорногора, — он показал на меня, чтобы отвести разговор. — Видите, какой. Дядя у него помер от чахотки. Знаете, Андриан, тот, что колодцы копал…

— Как не знать. У меня во дворе колодец его. А теперь колодцы нужны, как никогда. Согнали скотину в одно место. Воды не хватает, колодцы же, знаете, какие. Жаль того мастера. А есть в парнишке от него что-то. В глазах, — Бездушный покосился на меня.

— А чахоточные все похожи. Глазами. К деду едет. Коровку обобществили, молока нет, вот и едет на молочко.

Я непроизвольно:

— Не было у нас коровы…

— А тебя не спрашивают! — Явтушок прицелился дать мне по лбу ложкой.

— А это все твои?

— Мои, — усмехнулся Явтушок. — Ох и ребята! Просто чудо в дороге. Только поспевай за ними.

Бездушный встал.

— Там Зеленые Млыны так и ждут вас. Как раз! Поворачивай, дружище, в свой Вавилон, пока не забрался далеко, и живи, как все. Не хитри, не мудри, все равно ничего не намудришь. Докатится и до Зеленых Млынов, хотя там народец хитрющий и непокорный. Я лемков знаю…

— Нет. Пускай уж лучше Зеленые Млыны, — поднялся и Явтушок. — Пойдем…


Там Лукьян Соколюк ведет людей от ветряков, весь в муке, идет Фабиан с вавилонскими мальчишками, идет Рузя, совсем выздоровевшая, нормальная, навеки влюбленная в Клима Синицу, идет Савка Чибис, поумневший во сто раз, скрипят возы с мукой, а мы отбились от лебединой стаи и получаем за это ночь, дорогу нам переходят овечьи отары из Овечьего, и визжат, визжат колеса возка.

Последние километры мы уже, как во сне, подсознательно идем и идем за Явтушком, словно так все и будет вечно скрипеть впереди переселенческий возок, гоня нас неведомо куда. Нам уже не надо ни теплого молока, ни свежего хлеба. И никакие духовые оркестры здесь не играют, и отцовский кларнет на возке ни к чему. Ночь, тишина и неизвестность. В ночи из Европы в Азию тяжело идет поезд. У домика моего деда прокричал паровоз. И мы на этот крик изо всех сил. Вот он, осокорь с выжженной душой, вечное дерево в этом маленьком государстве с длиннющими домами, похожими на фантастические поезда. Паровозы погасли, не дымят, и поезда остановились в беспорядке неведомо где…

К каждому хозяину здесь своя дорога, вот дедушкина — еще никогда возок не катился так стремительно. Приехали, поставили возок, Явтушок постучался в окно. За стеклом появилась фигура в белом — уже начинало сереть. Дедушка, должно быть, узнал Явтушка, бросился к двери и, отперев, остолбенел. Что же он молчит? Мы прошли тридцать пять километров, а он молчит… Дальше мы уже не можем ступить ни шагу, а дядя Явтуха живет на другом краю селения. Малыши попадали в траву…

— Вас не останавливали? — спрашивает Чорногор в белом.

— Нет, никто не останавливал… — отвечает Явтушок. — Внука вам привели.

— Вижу, вижу… — Чорногор шагнул ко мне.

— А мы уж как-нибудь потащимся к дяде…

— Вчера тут конюшню сожгли. Колхозную…

— И тут колхоз?.. — ошалело переспросил Явтушок.

— Сгорели лошади… Волы… Какие волы!.. И мой один…

— Так как нам ближе пройти к дяде?

— Выпроводили их сегодня из Зеленых Млынов. Дядю с теткой и еще нескольких поджигателей. Забрали у него маслобойню, вот он, дурень, и кинулся… Отчаянные вы люди, Голые. Хотя не такие уж и голые. Пососал из нас маслица ваш дядя… Чего же вы стоите? Ведите ребятишек в дом. Возок можете оставить тут. Ну и возок! Не мог Вавилон дать вам настоящую подводу?

— Мог… — проговорила Прися, подымая с травы малышей.

— Телеги есть… А лошади плохонькие… Не дошли бы. На шлеях виснут… Моих там пара. Одного вы видели, как мы приезжали сюда… Чалый… Пристяжным ходил…

— Ага, вспоминаю… А Каштан жив еще?

— Крутит привод, — сказал Ивасько, старший.

— Ох, трудно все начинается… Что там поценнее, тоже тащите в дом.

— Кларнет, — напомнил Явтушок.

— А кто будет играть? — спросил дедушка.

— Я.

— Ну-ну… — И он пошел к навесу за соломой. Для нас.

— Вот что значит, Явтуша, отбиться от Вавилона, — бросила мужу Прися, держа на руках двух малышей. И понесла их в чужое жилище.


Дня через два за Явтушком пришли. Кто-то из Вавилона донес, что он здесь, в Зеленых Млынах. Его повезли в Копайгород, а уже оттуда переправят в Глинск, к Македонскому. Это он заинтересовался беглецом, а у этих, из Копайгорода, вроде претензий к нему нет. Для них он гражданин Голый Я. К.

— Это вы?

— Я… — сказал Явтушок. — Явтух Корниевич… и Голый…

Каждую ночь Присю будят поезда…

А рожь цветет у самого порога. И поезда ходят мимо хаты из Азии в Европу и из Европы в Азию; и каждый почему-то считает своим долгом свистнуть именно здесь, хотя никто им не угрожает; лошади из открытых вагонов глядят на эту землю почти человечьими глазами; в иных вагонах за перегородками котятся овцы, кричат от страха; а рожь белеет и утихает…

И она проклинает и любит здесь свой Вавилон, как никогда. Зеленые Млыны не для Приси… А Явтушок зло сказал, что, если все будет благополучно, он вернется сюда, может, и навсегда… Вавилон же пусть обратится в руины!


Читать далее

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть