ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Лебединая стая
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ночь под крещение выдалась скрипучая, звонкая и прозрачная, как девственный лед на пруду. Козел чуть не растянулся на нем, бедняга ведь был неподкованный. Фабиан поднялся на берег, облегченно вздохнул и со скрипом стал взбираться на гору, вслушиваясь в грациозную мелодию своих собственных шагов. Завтра он не проспит, придет на праздник в числе первых, вместе со стрелками, которые оповестят Вавилон, что крещение началось. Он любил этот праздник не столько за самый ритуал водосвятия, сколько за игры и пиры, которые с давних пор устраивались каждое крещение прямо там, на льду, под открытым небом, возле исполинского креста. Его накануне вырубают изо льда и щедро поливают красным свекольным рассолом, который настаивают для борща.

В хатах пекли и варили, детей и взрослых переодели в чистые рубашки — здесь издавна любили и почитали этот праздник, передают, что в древности даже татары, захватив Вавилон, не мешали православным праздновать крещение, потому что и сами не прочь были полетать на вавилонских каруселях с молодыми вавилонянками. Не верить бы этим преданиям, да что поделаешь, если каждый завоеватель оставлял в Вавилоне свое семя, оно таилось до времени, как пырей в борозде, отзывалось в потомках через целые столетия. Еще и теперь, когда к кресту тянутся все лица, не обветренные суховеями, не выдубленные солнцем и степью, хорошо видно, откуда кто пришел сюда…


Самая большая беда всегда подстерегает тебя рядом. Мудрый козел едва ли не первым из вавилонян узрел ее, когда взобрался в канун крещения на свою гору и весь Вавилон открылся ему как на ладони. У ветряков, которые еле-еле шевелили крыльями, собралась толпа, чего никогда не бывало раньше в такие морозные, скрипучие ночи. Все живое, кроме разве самого козла (его хозяин гостил неведомо где), потянулось к теплу и домашнему уюту, один он бродил по Вавилону в поисках ужина, но все его попытки поживиться хоть чем-нибудь не имели успеха. Поэтому, услышав шорох крыльев, козел, не раздумывая ни минуты, помчался к ветрякам, где он всегда был желанным гостем, кроме, разумеется, тех случаев, когда среди помолок оказывались беременные женщины, те под хохот мужчин прогоняли его. Вообще же козла встречали охотно, называли его Фабианом и говорили с ним, как надлежало бы говорить с самим философом: «А-а, пане Фабиан, как живется на белом свете?» Козел усмехелся в ответ на эту болтовню, притворяясь, что отлично все понимает, покачивал, бородкой и под одобрительный смешок присутствующих пристраивался к чьему-нибудь мешочку с ячменем, подсушенным на печке.

Козел легко обогнул Татарские валы и очутился на восточном склоне, всегда открытом всем ветрам. Там он пошарил в одних, других, третьих, десятых санях, обнюхал одноконные санки самого Бубелы, на которых теперь ездил Данько Соколюк, но все они оказались без помола. Заиндевелые лошади хмуро похрустывали кормом в торбах, спасаясь таким способом от мороза. Козел без всяких предосторожностей пошел к ближайшему ветряку. Он возник в дверях, как призрак, торжественный и безмерно доверчивый. Окинул взглядом присутствующих и в душе порадовался, что очутился в такой почтенной компании. Здесь были Павлюк с сыновьями, высокими и рукастыми, как сами ветряки, эти могли все разнести своими кувалдами, будь на то родительское благословение; был здесь и Матвий Гусак с обеими дочками, разодетыми в самое дорогое — на них сверкали белые расшитые кожушки и шелковые платки — в расчете на Павлюковых лоботрясов; были тут оба Раденьких, владельцы ветряка, неторопливые и рассудительные, как ветры в крещенскую ночь; наконец, было здесь и множество других, кого козел не успел рассмотреть при тусклом фонарике, Но уже в следующее мгновение козел почувствовал, что он здесь личность не весьма желанная, ему не сказали, как всегда: «А, пане Фабиан!» — а встретили, мало сказать, неприязненно или холодно, просто враждебно. Старший Раденький, сидевший выше всех у единственного окошечка, сказал тем, что стояли у дверей:

— Гоните его, он уже давно продался им! И хотя имелся в виду не козел, а его хозяин, все ненавидящие взгляды устремились на голодное и невинное животное, пришедшее сюда в надежде на самый лучший прием.

«За что?» — оторопевший козел (как известно, очень склонный к размышлениям) задумался и за эту свою неосторожность был жестоко наказан Даньком Соколюком.


Данько прибыл на мельницу с Парфеной. У нее не было оснований остерегаться встречи с козлом, но, увидя рогатого, она вскрикнула и закрыла глаза руками, а Данько сорвался с места, подбежал к козлу и хватил его кулаком меж глаз. Это было так неожиданно для Фабиана, который издавна считал Данька своим покровителем, что он от изумления только вытаращил глаза и упал без памяти, после чего его схватили за ноги и безжалостно вышвырнули наружу. Бог знает, сколько времени козел пролежал у ветряка, но когда он очнулся, а очнулся он только потому, что невероятно замерз, то увидел над собой небо с вымерзшими звездами, запертые ветряки и дорогу в село, выбитую санями и лошадьми, а еще услышал тишину, странную и загадочную, от которой сразу же утих шум в голове. Он понял, что его бросили здесь на произвол судьбы, встал и заскрипел по насту к дому.

Левко Хоробрый, верно, хорошо поужинал, потому что досыпал посреди комнаты на чумарке Бонифация, обутый, нераздетый, шапка лежала сбоку, а в ней грелась мышь, может быть, единственная мышь в этом голодном царстве. Когда козел ночевал дома, она любила греться возле него. Фабиан постоял некоторое время возле хозяина, надеясь, что тот проснется от самого его дыхания, но это была тщетная надежда. Тогда козел предпринял более решительные меры. Он толкнул философа рогами сперва легонько, деликатно, а потом и бесцеремонно. Это помогло. Левко Хоробрый вскочил, перепугав мышь, которая выпрыгнула из шапки и шмыгнула под холодную печь, и вытаращился на козла.

— Где ты ходишь, негодный? Я из-за тебя очки потерял.

Фабиан вздохнул, усмехнулся в бородку, все это было ему давно знакомо. Когда хозяин терял очки, которые, впрочем, потом всегда находились, он обвинял в этом козла, словно у того не было более важных обязанностей, чем стеречь эти проклятые очки.

Потом философ снова прилег и быстро заснул, он знал, что некоторое время обойдется и без очков, пользуясь чудесными глазами Фабиана-четвероногого, который в таких случаях принимал на себя обязанности поводыря.

Так оно и было. Как только рассвело и настало время идти на праздник, Левко Хоробрый умылся, привел себя в порядок, почистил сапоги, разбудил козла и, взявшись за рог, с напускной важностью двинулся к кресту, куда уже начали стекаться вавилоняне.

Первыми прибыли к кресту стрелки, человек двадцать — двадцать пять. Они толпились вокруг Петра Джуры, которого выбрали старшим. Ружей было немного — у самого Джуры, у Раденьких, у Данька Соколюка (отличная Бубелина тулка), у Сазона Лободы, у Матвия Гусака, то все обрезы, самопалы, пугачи. Пав-люки притащили пушку не пушку, а что-то похожее на нее, огромное и неуклюжее, оно лежало на возке от плуга, жерло было забито порохом и паклей, а чтобы возок после выстрела не пошел кубарем по пруду, его собирались как следует закрепить. Собственно, этим и были заняты младшие Павлюки, пока старший осматривал ружья, примеряя каждое к своему плечу.

Ждали народ и еще ждали батюшку, С тех пор как в Вавилоне сожгли церковь и умер отец Сошка, батюшек привозят из других приходов. На этот раз уговорили глинского батюшку, за ним послали одного из Скоромных, у него лошади попрытче. Вот и ждали отца Селивантия, которому предстояло освятить воду, взять за это червонец и на свежих лошадях отправиться в свой храм, потому что и там ведь крещение.

Народ стекался к пруду несколькими рукавами, все несли с собою печеное и вареное, несли водку в бутылях, чтобы здесь опорожнить их и наполнить святой водой, которую потом продержат до следующего крещения.

Козел любил этот праздник за пальбу и за игрища, которые начинались сразу же после водосвятия. Под шумок он отлично завтракал кутьей и другими деликатесами, которые потом снились ему много дней, когда он жил впроголодь. Очутившись у креста, Фабиан отпустил козла, и тот сразу же пошел к стрелкам, которые встретили его весьма подозрительно. Чудо из чудес, ведь большинство из них видело его этой ночью возле ветряка убитым! А Соколюк даже опешил от такой встречи, еще бы, козел узнал его и смотрел на Данька явно с повышенным интересом. Данько сплюнул, отошел в сторону, верно, хотел замешаться в толпу, но козел под хохот стрелков двинулся за ним. Тогда Данько остановился, снял с плеча ружье и замахнулся на козла прикладом.

— Чего ты?

Козел опустил глаза, поник, ему не хотелось умирать вторично, да еще сегодня, в такой благодатный день, он оставил Соколюка и пошел к женщинам упиваться запахами кутьи в обливных горшках. Среди женщин оказалось немало беременных, они сразу напомнили о себе, и козлу пришлось податься в другую сторону — к богомольным вавилонским старухам, которые давно уже пытались обратить козла в свою веру, потому что при его появлении всегда крестились и шептали молитву: «Господи, укроти дьявола, пошли душе нашей мир и упокоение…» Здесь козел и остался до начала водосвятия, в меру торжественный и благочестивый.


Старший Павлюк зажег фитиль в самодельной пушке. Страшный взрыв всколыхнул небо. Вавилонские бабки пали на колени и перекрестились. К кресту подошли стрелки, стали тесной шеренгой и по команде Петра Джуры пальнули в небо раз, другой и третий. В ту же минуту им отозвались в Прицком, Козове, Дахновке, а тем селам откликнулись другие села, и, верно, дошло до самого Глинска, по всему Верхнему Побужью раскатилось гулкое эхо. Бабки на радостях плакали, а женщины кричали нашим и тамошним стрелкам:

— Славься! Славься!..

На несколько минут все заволокло дымом, а когда он поднялся и открыл толпу, люди увидели, что к кресту ведут связанного человека в одной рубашке, в галифе, на голове его от резкого шага колыхались густые черные волосы.

— Рубан, Рубан!.. — прокатилось по толпе.

Его вели Скоромные, оба с ружьями наготове, так что за батюшкой, видно, послали кого-то другого, а может, и никого не посылали. В нескольких шагах от конвоя бежала Зося с запеленатым в платок маленьким Бонифацием на руках, сама в сапожках на босу ногу, в безрукавке, растрепанная, с косою по колено. Когда пришли Скоромные, вооруженные дробовиками, Зося как раз топила печь. Они подняли Рубана с постели, забрали из-под подушки револьвер и повели председателя на пруд, сказав, что выполняют волю общины.

Выйдя к пруду, Рубан понял, чья это была воля. А когда после вавилонского залпа началась пальба в окрестных селах, догадался, что беззаконие творится не в одном только Вавилоне. И все же, когда его подвели к кресту и поставили лицом к стрелкам, спросил их:

— Это что, бунт?

Стрелки переглянулись, никто не отважился ответить ему прямо, и он приказал Скоромным, которые всегда служили обществу, но не всегда знали, во имя чего:

— Развяжите руки. Я ведь без оружия.

Петро Джура кивнул головой, и они с радостью освободили Рубана. Старший Скоромный, Нечипор, держал в руках веревку и не знал, что с ней делать.

Рубан убрал со лба черную прядь, сложил на груди посиневшие руки. Больше всего ошеломило его, что среди стрелков был Джура.

— Я спрашиваю, что это, бунт или какие-то глупые выдумки?.. Что же ты молчишь, Джура?!

В ответ Петро Джура подал знак сделать еще залп в небе, к снова откликнулись в Прицком. А вот в Семиводах, где коммуна Клима Синицы, не откликались на позывные Вавилона, и это заметно опечалило Джуру. Но его уже почти насильно вытолкнули на помост, где должен был служить батюшка. Джура, смущенный и неуверенный, искал первое слово, а когда нашел его, губы слиплись, и он проговорил почти шепотом:

— Дорогие односельчане! Люди добрые!

— Что он там шепчет? — бабки высвобождали уши из-под теплых платков.

— Громче! — раздалось в толпе.

— Вот я и говорю, что получили мы землю и волю, а теперь хотят отобрать их у нас такие, как мой друг Рубан…

— Не дадим! — заорал Сазон Лобода.

— Вы слышите, как нам откликаются отовсюду? — выскочил Павлюк.

— Мой друг… — снова принялся за свое Джура.

— Плевал я на таких друзей, как ты! — выпалил Рубан и сам пошел к ледяному помосту.

Джура снова запнулся на слове, и, пока он силился что-то ответить Рубану, а стрелки плевали в сердцах себе под ноги, видя, какого недотепу выставили вперед, Фабиан столкнул Джуру и сам стал на помост.

— Очки, очки, — послышалось в толпе, которая уже разделилась на две части: большинство было против бунта, меньшинство — преимущественно жены и дети зажиточных вавилонян — за бунтовщиков.

Добрая женщина, зная врожденную слепоту Левка Хороброго, принесла ему на водосвятие очки, которые он забыл накануне у нее в хате; утром она топила печь, нашла их в соломе, и теперь золотые очки передавали из рук в руки, пока они не попали к хозяину. Без них он на помосте был ничем, а с ними сразу почувствовал себя философом, властителем дум этой бушующей толпы, которая уже притихла и окончательно была покорена, когда на помост с необычной лихостью вскочил еще и козел.

Два Фабиана, из которых один стоял на пороге бессмертия, заслуживали внимания, но тут в дело вмешался Кочубей. Панько выбежал из толпы, взобрался на помост и тоненьким, писклявым голоском, каким верещат боровки, когда он их холостит, проговорил:

— Этого шута я не хочу слушать и вам не советую. А я слышу гром свободы, за которую бились наши отцы и мы, старшие…

— Борец за свободу, — презрительно процедил Рубан. — А еще ходил в председателях!

— Да здравствует Панько Кабанник! — закричали в толпе с явной издевкой.

— Ура! — прокатилось над прудом. — Давай программу!..

— А какая программа? — развел руками Панько, когда толпа угомонилась. — Либо каждый сам по себе, как было до сих пор, либо коммуна, колхоз, — он показал на Рубана. — В Глинске уже стоит порожняк, на котором собираются вывозить вас из Вавилона.

— Врет он, — сказал Рубан. — Я вчера из Глинска. Нет там никаких эшелонов. Вранье все это. Как председатель сельсовета призываю вас разойтись!

— Джура, а ну зачитай список! Кого там наметили? — сказал старый Павлюк, подойдя с ружьем к помосту.

Джура вынул из кармана список, набрал воздуха и прочитал:

— Список длинный! Петро Джура — это я то есть. — Он показал на Рубана. — Так он предал своего друга. За то, что я один раз уже спас его от смерти. Вы помните…

— Читай, читай!.. — крикнул Явтушок.

— Читаю… Матвий Гусак со всей семьей. Скоромный Тихон, Скоромный Нечипор. Оба с семьями. Явтух Голый с женой и восемью детьми.

— Ждут девятого, — сострил кто-то из толпы.

— Федот Раденький, Хома Раденький. За ветряки.

— Чтоб не больно радовались, — снова отозвался шутник.

— Северин Буга. За пчел. Данько Соколюк. — За то, что пошел в примаки.

— Парфена Бубела.

— За примака, — раздалось из толпы.

— Нет, за старого Бубелу, царство ему небесное, — проговорил Джура. И продолжал читать: — Панько Кочубей. Да, да сам Кочубей…

— Ой, беда, кто же будет холостить боровков?

— Не знаю, — ответил Джура, подув в озябшую горсть. И продолжал: — Чаплич.

— За принадлежность к дворянскому сословью.

— Есть Чаплич? Отозвался его сын Демко:

— Отец с печи не слезает уже который год.

— Тогда тебя вместо отца, — разговорился Джура. — Сазон Лобода с Теклей. Вы тут, Сазон?

— Тут, бей их гром, откуда они взялись на нашу голову!

— Павлюк Левон, Павлюк Онисим, Павлюк Махтей, Павлюк Роман со всем родом.

— За меха, за молоты, за лемеха. Джура замолчал, список кончился, и оратор сразу растерялся, не соображая, что говорить и что делать дальше.

— Кто там еще? — спросил Рубан. — И кто составлял этот список?!

— Больше никого, — виновато ответил Джура.

— Не горюйте, будет еще и другой список. Эти только начало. Доберутся до всех! — закричал Матвий Гусак, сам и составлявший прочитанный Джурой список.

— На крест его, на крест! — выкрикнул старший Раденький.

Завопила Зося с Бонифацием на руках. Чьи-то сильные руки схватили Рубана и потащили на крест. Когда его поставили лицом к стрелкам, спиной к народу, Зося кинулась в ноги Матвию Гусаку, но тот остался равнодушен к этому и снял с плеча ружье: тогда она побежала к Джуре, глядевшему на нее холодными глазами, словно впервые видел; наконец стала умолять всех:

— Люди добрые, мало вам Бонифация? — голосила она в надежде, что вавилоняне смилуются над ее горем и остановят расправу. Стон сочувствия послышался в толпе, которая снова делилась на группки, металась, роилась на льду.

Рубан с ненавистью смотрел на стрелков, удивляясь тому, как спокойно они заряжали свои ружья, почти все, даже Джура, хотя достаточно было бы и одного выстрела.

«Черт подери, не станут же они стрелять в народ?» — невольно подумал он, чувствуя чье-то тяжелое дыхание за спиной. Он оглянулся. Позади него стояли Лукьян и Даринка, младший Соколюк виновато поздоровался с Рубаном. И даже когда Джура, постепенно входя в роль вожака, крикнул:

— Эй, там, отойдите в сторону! — и толпа бросилась врассыпную, Лукьян и Даринка остались стоять, и Рубан теперь еще отчетливее ощущал их взволнованное дыхание. Для него это была награда, на которую он почти не надеялся, а для Джуры это было не просто непослушание. Джуру кольнуло что-то, но он не позволил себе отступить.

— Соколюк! — заорал он на Лукьяна, давая понять, что тому следует убраться с Даринкой прочь, оставить Рубана на кресте; даже Зосю уже препроводили к бабкам, которые, верно, ее успокоили, потому что плача не стало слышно.


Однако Лукьян не подчинился и продолжал стоять рядом.

— Приготовиться! — приказал Джура, полагая, что это наконец повлияет на младшего Соколюка.

— Погоди, Джура! Погоди готовиться… — Лукьян обратился к толпе. — Люди! Я помогал Рубану составлять список, так что и я с ним в ответе… — В толпе загудели, но Лукьян продолжал: — Но там, в том списке, не было ни Джуры, ни Чаплина, ни соседа Явтуха, ни тебя, Данько. Не было вас. Не было! И я готов умереть с Антоном, потому что ставлю его выше любого из вас как человека, как друга, как товарища. Стреляйте в меня вместе с ним. Чего затихли? Стреляйте, мерзкие ваши души!.. — и он стал на крест.


— Что будем делать? — заколебался Джура.

— Лукьян, что ты потерял на этом кресте? — тихо спросил брат.

— То, что ты нашел среди них, — Лукьян показал в сторону стрелков.

Данько отчаянно шагнул вперед, он готов был столкнуть брата с креста, закричать на всю округу: «Я старший! Я старший! Слушайся меня, нечестивец, как тебе мать завещала!» Но встретил пронизывающий взгляд Парфены, уловил ее недобрую улыбку и остановился, попятился, проговорил, подавляя боль:

— Пускай. Если человеку надоело жить, так что ж, зачем останавливать. Пускай пропадает, дурак! — Он еще надеялся, что Лукьян поймет намек на то, что все это не шутки, и подчинится приказу.

Нет, не отступил. И откуда только взялся этот дух у святенького?

Женщины подхватили Даринку и силой оттащили ее от креста. Она была уверена, что Данько не станет стрелять в брата. Он и в самом деле растерялся, оглянулся на стрелков с немым вопросом: так как?..

— Чего скис? — презрительно прошипел Явтух Голый, подумав, что лучше бы этот очутился там, на кресте, а не Лукьян.

— Да нет… — замялся Данько.

— А что же тогда?.. Командуй! Видишь, Джура сник?

— Завяжите ему глаза, — попросил Данько, чтобы не видеть братнего взгляда.

Из кулацкой кучки протянулось несколько белых платков. Тут заведено под теплые платки надевать еще белые. Только Парфена на хуторе отстала от этой моды. Все платки оказались у Джуры, их было больше, чем надо, лишние он бросил к ногам дочек Гусака. Потом, поколебавшись, взошел на крест, завязал глаза Лукьяну, а когда хотел уже сойти, увидел Фабиана, тот тоже взошел на крест, оставив козла у помоста, Фабиан снял очки.

— Завяжи, Джура, и мне. Лучше я здесь погибну, чем терпеть от вас такой срам, вечный срам для Вавилона.


Джура набросил и Фабиану платок на глаза. Трагическую тишину нарушил чей-то неуместный смех. Причиной его был козел, он оставил помост и подошел к кресту, который ему страшно хотелось лизнуть языком. Он все же не сделал этого, только стал рядом с Фабианом. Одни откровенно хохотали над выходкой козла, другие посмеивались, отдавая должное его храбрости. А Джура снова очутился перед дилеммой: завязывать ли глаза и козлу? Даже по сравнению с козлом вид у него был жалкий.

Ощутив, что рядом козел, Фабиан спросил:

— Его за что? Пошел вон!

Но козел даже не пошевельнулся. Тогда Фабиан обратился к стрелкам:

— Не вздумайте похоронить меня вместе с козлом на скотомогильнике. Я православный, так и хороните меня там, где православные лежат. А вам, кулакам и кулацким прихвостням, я вот что скажу перед смертью: люди вы дурные, злобные и бесчестные. Вот хоть Джура. Он тоже вместе с нами составлял списки на высылку. Был Рубан, был я, был Лукьян, был и Джура. Пятым был Савка Чибис (Мальву Кожушную Фабиан не назвал). Савка Савкой, а Джуре, если он человек честный, следовало бы стать рядом с нами на крест. Где ты, Джура? Пусть и тебе завяжут глаза.

— На крест Джуру! На крест! — закричали в толпе. — Нечего ему ходить в героях.

Зачинщики мятежа заколебались было, но быстро поняли, что в такой ситуации для них лучше пожертвовать Джурой.

— Вставай, Джура! — сказал Гусак с молчаливого согласия остальных.

Джура не двигался, ожидая, что кто-нибудь заступится за него, все еще не веря, что предан.

Но тут Данько Соколюк решительно шагнул к Джуре, отнял у него дробовик, показал на крест.

— Выходи, душа с тебя вон!

— Лю-уди — завопил Джура. — Лю-уди!!! Спасите!!!

Но не найдя ни у кого сочувствия, он в несколько прыжков обогнул крест и бросился наутек. Кто-то из стрелков выстрелил ему в спину. Петро еще немного пробежал, потерял шапку и свалился на лед. К нему подбежала Рузя, перевернула его навзничь, зарыдала.


Он еще смотрел на нее глазами, полными страха, потом спросил шепотом:

— Это ты, Рузя? Что они со мной сделали!..

Козел не выдержал, тоже пустился бежать от креста, и его спасло только то, что в этот миг стрелки как раз перезаряжали ружья. Он поскользнулся и нескончаемо долго ехал по льду юзом, вытянув передние ноги, но теперь уже не смеялся никто.

Трое на кресте стояли недвижимо. Только Лукьян сорвал с глаз повязку.

Однако стрелки молчали. Ждали Мальву Кожушную, которую вели сюда Бескаравайные. Они шли без оружия. Мальва ступала осторожно, боялась упасть. За нею старческими шажками семенила мать.

— Живей там, живей! — заорал Матвий Гусак.

— На крест ее, коммунарскую подстилку!..

— Люди добрые! Что же вы, не видите, какая она! — заголосила Прися, ища глазами Явтушка, чтобы он заступился за Мальву.

— Не смейте Мальву, — проговорил Явтух Голый, крестник старухи Кожушной.

— Стреляйте!! Но если хоть пальцем тронете Мальву, прокляну вас с того света навеки. Слышите вы, басурманы? Еще римское право не допускало такого зверства! — вскричал Фабиан.

— Завяжите ей глаза и ставьте на крест, — спокойно сказал старый Павлюк. — То Рим, то Вавилон.

— Данько, ты когда-то клялся, что любил ее, — застонала Зингериха.

— Замолчите, мама! — сказала Мальва. — Какая любовь у такого сквалыги?! — И бросила ему: — Выродок проклятый! Стреляй…

— Приготовьсь!.. — заорал Павлюк, чувствуя, что с появлением Мальвы что-то рушится.


Вдруг на крест вспрыгнули Бескаравайные.

— Не бывать этому! — Они еще там, в хате у Кожушных, советовали Мальве не ходить сюда, хотя их послали именно за нею. Теперь, увидев, чему стали причиной, они разом выросли перед стрелками, посеяв в их рядах смятение. — Не дадим убивать! Не хотим крови на наших руках!

Из шеренги стрелков, как по команде, вышли Скоромные — отец и оба сына, — приведшие на крест Рубана, и стали стеной между стрелками и теми, на кресте. Скоромный-отец сказал стрелкам:

— Оружие на лед! Мы мирно все уладим, — и первый положил на лед наган Рубана. Сыновья сделали то же с ружьями, которыми вооружились этой ночью в ветряках. Ребята так и не знали как следует, чьи у них ружья, и до этой минуты даже горделиво помахивали ими. Но в этой семье все было подчинено одному, сыновья ждали, что велит отец, стояли грозные и неумолимые, готовые биться хоть один на один со всем Вавилоном, недаром же казаки Скоромные, от которых они ведут свой род, составляли когда-то у Ивана Богуна «грозную сотню». Однако биться со стрелками Скоромный не решался, надеясь, что все еще обойдется мирно. Старый Павлюк, приняв на себя обязанности вожака, сказал им:

— Скоромные, дорога каждая минута… Либо мы, либо они. Другие уже пошли на Глинск. А мы тут нянчимся с вами. С кем вы, в конце концов?!

Скоромный указал на лед.

— Положите оружие, тогда скажу…

— Не надо крови! Не надо! — закричали женщины.

В задних рядах заметался Явтушок: «С кем? За кого? Чья возьмет?» Вот вечно так! Вечные метания от слабейшего к сильнейшему. На уме у него все вертелось: «С кем Скоромные, с теми и победа». Когда Скоромные привели Рубана, Явтушок сразу же примкнул к стрелкам, а сейчас, когда Скоромные заколебались, заколебался и он. Они так хорошо стоят, что, не будь холодка страха в животе, он стал бы рядом. Верно, за всю жизнь не было у него таких колебаний. Когда стрелки перезарядили ружья и взвели курки после ужасающе тихого «приготовьсь!», его словно исполинским колуном раскололи пополам с головы до ног. «Неужто выпалят?!» — в ужасе подумал Явтушок. И только теперь в душе порадовался, что в его холодном обрезе, который он на рассвете вынул из тайника, не было ни одного патрона, хотя до сих пор он, видя, как другие хорошо вооружены, чувствовал себя неполноценным среди стрелков.

Скоромный заметил в глазах Павлюка недоброе, покосился на сыновей, словно сказал им этим быстрым взглядом: «Будем драться». Павлюк как будто почувствовал это, прошипел осатанело:

— Изменник! — и выстрелил в Скоромного. Тот еще успел крикнуть сыновьям:

— Ребята! — и с голыми руками пошел на стрелков. Данько добил его из инкрустированной тулки, из которой Бубела когда-то валил волков. Сыновья Скоромного сбили с ног Павлюка и не дали Даньку перезарядить ружье, повалив и его на лед. Сыновья Павлюка оставили пушку и устремились в кулачный бой, пролагая себе путь к отцу. Явтушок забегал со сбоим обрезом, не зная, кого бить, а кого миловать. Рубан и Лукьян, не раздумывая, кинулись в самый омут схватки. За ними пошли на стрелков и Бескаравайные, первым делом принявшись месить сапогами Павлюка.

— Детки! — взмолился Павлюк, и трое сыновей, оставив Скоромных, разом бросились к нему на выручку. Явтушок сгоряча огрел по темени Панька Кочубея, и тот пластом упал на лед, выронив из рук обоюдоострый нож. Явтушок просто спутал Кабанника с кем-то другим и теперь пытался подать ему руку помощи. Но все это видела жена Кочубея, она подбежала с горшком и опрокинула его Явтушку на голову.

— Ух! — вскрикнул Явтушок, облитый холодной кутьей, и ошалело заметался с горшком на голове.

Сазон Лобода орудовал прикладом и уже свалил этим способом на лед обоих Бескаравайных, а теперь пытался подать Павлюку свою берданку, преимущество которой в этом бою было очевидно для всех (у нее безотказный приклад), но опоздал. На кулачье бросились женщины, в стрелков полетели миски, бутылки с водкой, горшки с кутьей и даже горшочки с тушеным мясом, от которого еще шел пар. Один такой горшочек угодил в Павлюка, и с его командованием на какое-то время, казалось, было покончено, чем немедленно воспользовался Фабиан, все еще стоявший на кресте, наблюдая за схваткой. Забросанные дарами водосвятия и отчасти разметанные Скоромными и Бескаравайными, стрелки утратили все признаки организованности и производили жалкое впечатление, к тому же Рубан вырвался из рук напавших на него Раденьких и теперь волтузился с ними на льду перед самым крестом, сшибая с ног то одного, то другого.

— Жены, холера вас забери! Спасайте мужей! За мной!


Хрустнуло сразу несколько крестиков из крещенской стражи, самые смелые подняли их обеими руками и двинулись на стрелков. Вела Даринка с высоко занесенным крестом, это откликнулось в ней отцовское: так Журавка когда-то водил в бой пастухов, Данько душил Лукьяна, и она бросилась туда и обрушила свой крест на голову деверя. Зося, положив Бонифация на лед, орлицей налетела на Раденьких, которые одолели Рубана и теперь топтали, били его носками сапог. Прися напрасно пыталась взять в руки Явтушка, который бегал от нее, не желая поддаваться жене, потому что так еще и не знал, кто же в конце концов возьмет верх на водосвятии, и больше всего боялся ошибиться. Схваченный Присей за полу, он вырвался и бросил бестолковой жене:

— Дура! Еще ничего не понятно.

Видя, что ихних бьют, кинулась в самую кашу гордая Парфена, а за ней Гусаковы дочки, обе Раденькие, Кочубеиха, жена Сазона Текля с хутора, одним словом, все, кто до этой минуты еще рассчитывал на победу. Напрасно старый Павлюк пытался снова овладеть положением, подчинить себе обезумевшую толпу. Все смешалось, забурлило, подымалось и снова падало на лед. Одних месили сапогами, других, кто еще оказывал сопротивление, хватали и валили на лед, а ружья разбивали в щепки. Разметав стрелков, женщины сцепились между собой, волочили друг дружку за косы, визжали, молили, кляли.

С Вавилонской горы на запруду спускался санный обоз с вооруженными людьми. Впереди летел на коне, уцепившись обеими руками за гриву, Савка Чибис. Услыхав о бунте и аресте Рубана, Савка раздобыл коня и махнул на нем в коммуну. Конь был чалый Панька Кочубея, Савка взял его из хлева самочинно, когда хозяин уже ушел на «праздник», но стрелки не знали этого и, увидав знакомого коня, закричали в один голос:

— Измена! Измена! Смерть Кочубею! Смерть Ка-баннику!

Панько знал, что тут не помилуют, и побежал навстречу коммунарам…

— Ай, Савка! Ай, молодец! — Панько и сам теперь рад был бы ехать на коне рядом с Савкой. Видя, как разлетаются богатеи со своими сторонниками при самом его появлении на пруду, Савка снова захохотал, и, как всегда, некстати — неподкованый конь как бы от его смеха растянулся на льду вместе с всадником.

Первым побежал Явтушок, споткнулся у маленького крестика из стражи и распластался на льду, а его железный обрез, благодаря которому он так воинственно держался среди стрелков, поехал без него по льду в сухие камыши. А вон загремели Павлюки с пушкой на полозьях, они держали в лозняке сани, на которых собирались ехать в Глинск, а теперь привязали к ним пушку и понеслись на хутор. Данько с Парфеной во весь дух бежали к своим санкам, тоже припрятанным в лозняке. Ого, сколько там саней, и все готовились на Глинск! Только у Скоромных не было саней, и они бежали с убитым отцом на плечах, то и дело сбиваясь с ноги.

— Скоромные! Стойте! — звал их Рубан, но тем только придавал им прыти. Они бежали так, словно отец ничего не весил… Страшный, в исполосованной рубашке, с растрепанными волосами, весь еще в пылу боя, Рубан в восхищении смотрел, как они несли прах самого храброго из вавилонян. Последними рассыпались, словно стайка вспугнутых воробьев, дети. Над опустевшим местом побоища, по которому, вороша меховые рукавицы, платки и шапки, гуляла поземка, слышался плач Мальвы Кожушной, это рыдал в ней еще нерожденный младенец… Поземка гнала куда-то высокую шапку Киндрата Бубелы, потерянную вторично, на этот раз Даньком. Савка, выбравшись из-под коня, поймал ее и принес Рубану.

— Вот она…

Тот смотрел на Савку безумными глазами и ничего не понимал. Он словно все еще стоял на кресте. Наконец кто-то из коммунаров догадался накинуть ему на плечи полушубок, он как-то сразу пришел в себя и бросился обнимать Савку.

Рузя подобрала шапку, взяла убитого Джуру за ворот, подняла ему голову, чтобы лицо не билось об лед, и поволокла домой. Клим Синица поздоровался с ней, но она не узнала его или не признала и продолжала тащить своего Джуру, которого боялась всю жизнь. За нею шли в черном, словно не от мира сего, вавилонские старухи, чтобы обрядить убитого. Возле запруды старухи взяли Джуру на руки и понесли. В хате его положили на лавку перед трактором, который тоже, казалось, вместе с хозяином остыл навеки.


То на том, то на другом краю Вавилона подымался вопль причастных к бунту. За какой-нибудь час их собрали у сельсовета. Туда же сошелся весь Вавилон. Из Глинска на нескольких санях примчался с людьми Македонский. С ними вернулся и мой отец, который вроде бы тоже поехал за батюшкой, а привез начальника милиции. Еще на рассвете, к нам прибегала Рузя, предупредила отца о бунте и умоляла не показываться на пруду.

В брошенных на произвол судьбы дворах ревела непоеная скотина, кричали голодные свиньи, выли по хозяевам псы. Недавние вавилонские заправилы сбились в кучку на санях Гусака.

Парфену привезли с хутора одну — Данько бежал куда-то верхом — и так одну и препроводили к сельсовету. Она сидела на своих одноконных санках. Будь рядом Данько, Парфена сочла бы себя просто счастливой, хоть и оставляет хутор навсегда.

Явтушок, скорчившись, плакал среди своих детей на казенных санях, потому что собственных у него не было, а на сани Гусака он сесть не захотел.

Рубан огласил постановление Вавилонского сельского Совета об аресте бунтовщиков и стал читать список. Каждый поименованный отвечал внятно: «Я — Хома Раденький», «Я — Матвий Гусак», «Я — Проц Гулый», «Я — Панько Кочубей» и так далее.

Когда Рубан назвал Явтуха Голого, за него ответила Прися:

— Явтушок тут, а как же, — сказала она, желая хоть этим подчеркнуть его добропорядочность и послушание властям.

Причиной всего был обрез, который Явтушок держал в тайнике (Соколюки ж рядом!). Обрез — это оружие. Явтушок умолял Присю не забывать его, ждать до самой смерти. Прися клялась мужу в великой любви и преданности, жалела, что не сшила ему новых штанов, теплых, суконных, как у зажиточных хозяев, и ему предстоит ехать в жиденьких полотняных штанах. Она так и не уговорила Явтушка взять с собою праздничную вышитую рубашку и черный касторовый жилет, он не стал надевать их на водосвятие, думал, что там придется биться на кулаках. Уже здесь, в санях, он попросил Присю снять с шеи нитку красных корольков, она сняла и бросила ему в котомку с хлебом, несколькими кусками сала и новеньким рушником, еще не беленым и жестким, как жесть.

Левко Хоробрый попрощался с Явтушком по славянскому обычаю — трижды расцеловавшись. Явтушок жалел, что философ не едет — все-таки было бы веселее, если отправят далеко, — и он снова заплакал.

— У тебя своих деток нет, так уж пригляди за моими, — попросил он под конец. — Твой козел любил летом обедать с нами под грушей.

Левку хотелось выручить Явтушка, вернуть его детям, да и жаль было, что теперь по воскресеньям не видно будет больше над плетнем этого дива — Явтушка в вышитой рубашке и касторовом жилете. Фабиан несколько раз бегал то к Рубану, то к Климу Синице.

— Я насчет Явтушка. Ничего кулацкого в нем нет, он середнячок натуральный, вы же видите, давайте отпустим его с миром.

— Я не против, — сказал Рубан, — только согласится ли Македонский…

Тот понял, о ком речь.

— Пусть едет, в Глинске разберемся. Все видели на пруду Явтушка с обрезом. Вывезли мятежников в полдень. В здешних краях об эту пору то и дело метет. Вихри, затаясь в Кумовой балке или еще где, дремлют там тихонько всю ночь, а только в Кумову балку заглянет солнце, вспархивают оттуда, налетают на ветряки, а потом допоздна озоруют над Вавилоном. Первая тронулась на своих санках гордая и красивая Парфена, а уж за нею потянулись к Глинской дороге остальные. У запруды остановились — на пруду одиноко лежал исполинский крещенский крест, он багрово сверкал, и было в нем что-то трагическое, фатальное. Все затихли перед этим вечным крестом, даже конвоиры не торопили арестованных, дали им возможность вволю налюбоваться последним крещенским крестом, возле которого мог бы разыграться чудесный и веселый праздник с катаньем на каруселях.


Кресту еще долго лежать на пруду, до шквальных весенних ростепелей, и только козел Фабиан, гонимый голодом, изредка будет наведываться к нему, преимущественно ранними утрами. Старику все будет мерещиться, что произойдет чудо и люди снова выйдут на водосвятие с печеным и вареным. Но чуда не произойдет, а красный свекольный рассол вымерзнет начисто, и крест приобретет размыто-синюю колодную окраску, пока паводок не подхватит его и не прибьет к запруде вместе со льдами.

На рыночной площади в Глинске полыхали костры, для поддержания которых ломали нэпманские ларьки. Вавилонский костер отличался от других. Его развела Парфена с женщинами, а грелся возле него и жарил сало на железном пруте Явтушок. Озаренный пламенем, он походил на маленькое лохматое существо, которое хотело согреться и тянулось к огню. На суде над мятежниками Тесля все время возвращался мысленно к трагической фигуре Явтуха Голого. Еще чуть-чуть, и в нем созрел бы новый Бубела — ядовитый плод старого Вавилона. Поставь он собственный ветряк на горе, ощути за спиной крылья, и уже не снять его с горы голыми руками нипочем…

Кулацкого вожака Дороша, который на площади в Прицком убил председателя сельсовета Майгулу, приговорили к расстрелу. Он сказал, что зачинщиком бунта на самом деле был Бубела, еще при жизни, а он, Дорош, только ходил у него в подручных. Дескать, еще неведомо, как бы все сложилось, не замерзни Киндрат. После свержения власти на местах предполагалось захватить Глинск.

— И провозгласить здесь кулацкую республику, — уточнил Тесля.

Македонский при этом улыбнулся. По совету Тес-ли он в свое время освободил Бубелу, чтобы виднее было, кто группируется вокруг него, и чтобы лучше распознать намерения кулаков. Но внезапная смерть Бубелы несколько усыпила бдительность Македонского. С мертвым Бубелой оказалось труднее бороться, чем с живым.

Рубан выступал на суде, клеймил Джуру как изменника и ренегата, но здесь, в Вавилоне, пришел на его похороны, произнес гневную речь против тех, кто сделал его таким, в чьи тенета Джура попался и загубил не одну только свою жизнь. В тот же день хоронили и отца Скоромных, которому на водосвятии и в голову не приходило, что может дойти до вооруженного столкновения. Рубан простил сыновьям Скоромного свой арест, он еще в момент бунта увидел, что те были спровоцированы кулаками. Чутье подсказывало ему, что Скоромные будут ему надёжной опорой в дальнейшем.

«Мастерская» Джуры с трактором так и осталась своеобразным клубом, куда приходили все, кроме Мальвы. Она тяжело перенесла крещенскую трагедию, болела, не выходила из дому. Вавилонские бабки, у которых на все был свой взгляд, пророчили ей чахотку, которую она могла захватить еще от Андриана. Рузя боялась мертвого Джуры, боялась большой хаты, трактора, ей все мерещилось, что он может сам завестись среди ночи и натворить бог знает каких бед. А тут еще кто-то (уж не Савка ли?) имел неосторожность сболтнуть, что раз ночью, проходя мимо хаты, слышал, что заводят «Фордзон». «Это не иначе, как Джура», — окончательно опечалилась Рузя. Она перебралась к Кожушным, ухаживала там за Мальвой, но на вечеринки в «мастерскую» приходила, натапливала печь, прибирала, вообще чувствовала себя хозяйкой, пока в хате толпились люди. Когда клуб перейдет в другое место, ее хата надолго угаснет, как угасло когда-то Рузино счастье.


Вскоре после крещения Прися родила семимесячного. Он умер, едва всплакнув, — задохнулся вавилонским воздухом. Никакого плача по нему не было, а лишь тихое удивленье, что он родился и умер так не в пору. Фабиан смастерил для него гробик, самый маленький из тех, какие когда-либо делал, поставил на детские санки, на которых старшие Явтушата катались с горы, и вечерком вывез на кладбище. Это были совсем тайные похороны, чтобы лишить Вавилон сплетен и пересудов о такой выдающейся женщине, как Прися, до сих пор не ведавшей поражений в приумножении рода человеческого. На похоронах был только козел Фабиан, свидетель надежный, похоже, заметно поумневший после крещения.

…Со временем Харитон Гапочка, который любил рассматривать мир через глинскую почту, обратил внимание на письма издалека к односельчанам и родственникам. Он поступал с этими письмами, как всегда, но ни разу не попались ему письма от Явтуха Голого. Ни одной весточки ни жене, ни детям. Однако из одного скорбного письма почтмейстер узнал кое-что и о Явтухе…


Читать далее

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть