ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Онлайн чтение книги Лебединая стая
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Еще не утихли над Вавилоном крещенские вопли и стрельба, они словно бы смерзлись, оцепенели в воздухе и теперь оживали от малейшего ветерка; не успели еще исчезнуть, рассеяться страшные проклятья, которыми кляли Вавилон на веки вечные кулаки-выселенцы. Изреченные злобно, яростно, эти проклятья носились в воздухе, как чума, и могли еще поразить кого-нибудь насмерть. Но Вавилон уже готовился к новому, неизведанному.

Рубан, выбранный председателем колхоза, летал на коне как ошалелый с хутора на хутор, чтобы падкие до легкой наживы вавилоняне не разобрали кулацкого добра, перешедшего в собственность общины. Метались по селу оба Фабиана, взявшие на себя осиротелых собак, которые не признавали новых хозяев и не пускали никого в пустующие жилища богачей, пока Фабиан не привлек этих сторожей к себе с помощью козла, их старого знакомого, быстро находившего общий язык с этой сворой. Правда, несколько псов все-таки пришлось пристрелить из сельсоветского дробовика. Это сделал Савка Чибис собственноручно и без колебаний, поскольку сам в прошлом, как исполнитель, немало натерпелся от них.

Уничтожив это последнее кулацкое отродье, активисты горячо взялись за дела. На Бубелин хутор свели коров, лошадей, волов. Скотина за один день выпила весь колодец (обстоятельство вовсе непредвиденное), а возить воду было не в чем, потому что не оказалось ни одной исправной бочки на колесах. На хутор Павлюков согнали овец, которые долго не могли сообразить, что случилось, и тосковали не то по своим овчарням, не то по хозяевам. А всю домашнюю птицу, в том числе и несколько индюков, этих изящных великанов, любимцев Рубана, считавшего их истинно вавилонской птицей, собрали в хлева и сараи Матвия Гусака, где индюки плодились издавна. Рубан полагал, что для этих птиц важнее всего правильно выбрать место под небом. Председатель было так разошелся, что посулил на следующий новогодний праздник подарить каждому вавилонянину, по индюшке, многие ведь не пробовали этого мяса отродясь.

Впервые за всю историю Вавилона на ветряках мололи без помольного, и, хотя ветры, как нарочно, дули слабенькие, люди сразу ощутили преимущество нового порядка, а сколько еще этих преимуществ впереди, про то мог знать один Рубан. И чуть ли не самой большой заботой для председателя стал трактор Джуры, в который пока никто не мог вдохнуть жизнь. Ближе других подбиралась к трактору Даринка, но и для нее он продолжал оставаться загадкой. Однажды, заведя его и включив скорость, она едва не разрушила Рузин дом.

А тут на глинскую станцию прибыли на открытых платформах первые наши трактора. Занесенные снегом, тихие, словно бы настороженные. И тогда еще раз вспомнили Джуру. Машины некому было снять с платформ. Не оказалось трактористов, людей только еще посылали на курсы в Шаргород. Из Вавилона туда по настоянию Рубана поехала Даринка Соколюк. Лукьян провожал ее на станцию к поезду, всплакнул, чудак, словно она уезжала не на три месяца, а на целые годы. Волновался, верно, еще и потому, что на курсах она была единственная женщина, а все остальные — мужики и парни. Безумная затея Антона Рубана — непременно послать женщину. Впрочем, была и причина: а вдруг у Даринки и впрямь талант, склонность к машинерии?


А где-то вокруг этих первых радостей и неудач, как изгнанный из стаи волк, бродил Данько. Каждую ночь Лукьян, которого избрали председателем сельсовета, брал сельсоветский дробовик и выходил в засаду на брата, боясь, как бы тот, снедаемый злобой за отнятый хутор, не причинил беды новому колхозу, Данько почуял опасность и не показывался. А тут еще просочился слух, будто с дороги бежали сыновья Павлюка — Махтей, Роман и Онисим — и скрываются в соседних селах, угрожая из своего подполья отомстить Вавилону за разор.

— Дураки, — сказал Рубан, прослышав о них, — сами же были у родного отца батраками. Пришли бы, открыли бы кузницу, ошиновали телеги к лету, а там, может, их и приняли бы в колхоз. Сам добился бы на это согласия в Глинске, пошел бы к Тесле просить за них — какое же будущее можно строить без кузнеца? А тут целых трое.

Рубан послал Фабиана искать их, тот обшарил окрестные села, но вернулся без кузнецов, привел только молодого бродячего гитариста Иону, которого тотчас пристроили на хутор Павлюков сторожем колхозных овец и заодно кузнецом, хотя на самом деле он не был ни тем, ни другим. Иона оказался невероятным лентяем, зато он чудесно пел под гитару цыганские романсы и весь актив по вечерам сходился на хутор слушать его. Философ радовался своей находке, пока Иона не сжег однажды ночью дотла хату Павлюков, сам при этом едва не задохнувшись на печи. Перед этим в дымоходе все похлопывало, его следовало прочистить, но Иона заботился только о тепле, вот и вспыхнула сажа. Иона тут же сбежал, но, прослышав о пожаре, пришли с повинной сыновья Павлюка, все трое. Философ и тут нашелся: он сказал, что, не сожги Иона хутора, они, пожалуй, так бы и не явились.

Первой из вавилонянок навестила их Прися. Утром пришла, поздравила молчаливых гигантов с возвращением, подумала, что хорошо бы и ее сыновьям стать кузнецами, когда вырастут, и осторожно спросила о Явтушке.

— Там он, — Онисим показал на север и стал поворачивать клещами лемех на жару. — Это тут, в Вавилоне, у всех душа нараспашку («Словечки-то какие появились, у них!.» — подумала Прися). А там каждый дышит себе в рукав, кроется, таится. Один за другим следят, шагу не ступишь. Мы вон с ребятами — на ходу в снег. Отец спал, так мы и не попрощались с ним. А тут уже Иона поблагоденствовал. Вот, тетенька, как бывает на свете. А вы ждете своего Явтушка!

— Мужичок он кремень, — отозвался Махтей. — Он за нашим батей на край света пойдет. Не ждите его.

— А наш батя, известно, глуп, как бревно… — добавил Роман. — Эх! Напустить бы Иону на него раньше! Мать жалко. Здесь хворала, там и вовсе… Пушкарь несчастный!..

— Как ты смеешь так говорить об отце?! — налетел Махтей на брата.

— Люди говорят, не я, — ответил Роман, налегая на мехи.

— Людям он нынче никто, а тебе отец.

— А я разве от него отрекаюсь?..

— Верно говорит Роман, — сказал Онисим. Он вытащил лемех, обстукал его маленьким молоточком, который заправляет в кузнице всем, и пошло, и застучало, и запело, и Присю обдало искрами. А она стоит и не горит, и в голове у нее полно разных мыслей, и Явтушок засел там, как само проклятье, как боль, от которой нет избавления…


Рубан прибегал в кузницу по нескольку раз на дню, подбадривал братьев, сам брался за молот. Он отдавался новому колхозу весь, не знал ни дня, ни ночи, даже дома не показывался по нескольку суток, ночуя то на одном, то на другом хуторе. Зося боялась ночевать одна и потому иногда звала в ночлежники Фабиана с козлом. Фабиан спал на лавке, которую сам и смастерил когда-то по заказу Бонифация, и теперь бранил себя, что сделал слишком узенькой, сэкономил на досках. А козлу отвели место для сна в холодных сенях в соломенном кошеле из-под муки. За такую несправедливость он мстил Зосе — пил из бадейки закваску для борща. Потом Зося жаловалась на козла Рубану, тот хохотал, а вскоре и сам повадился к бадейке с закваской. Кажется, вкуснее напитка он и не пробовал, в особенности когда переволнуешься и продрогнешь на морозе, разъезжая по хуторам, где в полночь перезваниваются, ударяя в рельсы, Скоромные, напоминают Вавилону, что колхоз живет и никакой вражьей силе не одолеть его.

А на первом пробном выезде в поле рядом с Рубаном стоял — кто бы вы думали? — Левко Хоробрый, Фабиан. Разумеется, вместе со своим козлом. Рубан — горячая голова, ну Тесля и посоветовал ему взять себе в заместители человека спокойного, уравновешенного и непременно сердечного, даже добряка. Вот Рубан и выбрал Левка Хороброго. Правда, философ не больно разбирался в земле, зато вавилонский люд знал досконально. Однако тут получился никем не предвиденный парадокс: козел принижал высокое звание Левка Хороброго, из-за этого черта рогатого заместитель председателя колхоза кое-что терял в глазах вавилонян и частенько попадал под град шпилек и острот. Остряки всегда напоминают о себе в самые драматические минуты — вспомните крещение! Но не мог же он оттолкнуть от себя верного побратима. Так они и ходили вместе, тем паче что козел никогда не совал нос в дела своего хозяина. В то же время Фабиан стал называть рога прерогативами и, если иногда — причем очень редко — возникала нужда обратиться к ним, спрашивал: «Где мои прерогативы?» Что ни говорите, а высокие обязанности имеют свойство возвеличивать человека. Дистанция между Фабианами росла, философ все чаще норовил избегать старого товарища, и бывали дни, то бишь ночи, когда козел начисто забывал лицо хозяина… Впрочем, придя утром на колхозный двор, он всякий раз вновь узнавал его в людской толчее и при этом всегда радовался — хозяин и правда изменился до неузнаваемости и весь был в каком-то душевном порыве. Прежде наш рогатый мудрец видел философа таким разве только в дни, когда в Вавилоне умирал богач и это сулило гробовщику хороший заработок.


Весна сломала крещенский крест, а стража его — маленькие крестики — оплыла на запруде, плакучие ивы убрались первым кружевом и напомнили людям о качелях. Открытие качелей — первый весенний многолюдный праздник, о котором в домашней суете мечтают вавилоняне всю зиму.

И вот с наступлением тепла Савка Чибис снял качели с сельсоветского чердака и повесил их на место, повесил с вечера, чтобы они продремали ночь, привыкли к вязам, а вязы к ним (во всем, что связано с жизнью и смертью людей, следует сохранять ритуал). А уж с утра полетит на них весь Вавилон, а с ним заодно и буксирщики.

Еще осенью кулачье попрятало хлеб, чтобы не отдавать его государству, да и колхозы, буде они возникнут, оставить без семян. И вот в Вавилон явилась так называемая буксирная бригада по хлебозаготовкам. Буксирщики прибыли с хитроумными стальными щупами, которые легко проникали на два-три метра в вавилонскую землю. Ими легко прошивали утоптанные дворы, пронзали насквозь крестьянские укладки, закопанные в земле, а кончики у щупов были сработаны так замысловато и снабжены такими пазами, что стоило им наткнуться на хлеб в самом искуснейшем тайнике — и они непременно выносили на поверхность несколько целехоньких зерен. Бригада обнаружила немало спрятанного хлеба в Прицком, в Овечьем, даже в Чупринках, испокон веков плодивших подзаборников, а теперь перебралась со своими щупами в Вавилон.

В бригаде было несколько женщин, их остерегались больше всего, потому что их нельзя было ни подкупить, ни умолить, они защищались тем, что у них в городах дети без хлеба. Прибыли они из Краматорска, и возглавляла бригаду Иванна Ивановна, жена Максима Тесли. От этой высокой, сухощавой и строгой с виду женщины не было никакой пощады бывшим подкулачникам. Зато никто из бедняков не мог на нее пожаловаться. Она не привечала доносчиков, не заводила с ними никаких сношений, отбиваясь от них достаточно откровенно: «Сами знаем, где и у кого искать». Иванна давно заметила, что некоторые здешние шептуны не прочь оставить соседей без куска хлеба.

Квартировала Иванна Ивановна у Кожушных, подружилась с Мальвой, которая ходила уже на сносях.

Бригадирша все допытывалась о Варе Шатровой. Когда-то обо всем сразу же написал в Краматорск какой-то доброжелатель, заботившийся о незапятнанной революционной репутации Тесли (это мог сделать и сам Харитон Гапочка, глинский почтмейстер). Иванна Ивановна не придала этому такого значения, какое придавал подобным вещам кое-кто в Глинске, она не бросила завод, не помчалась в Глинск. Но, когда формировали буксирные бригады, попросилась именно в этот район. Совсем она переедет в Глинск, когда дети окончат школу, таков уговор с мужем, и уже недолго ждать.

Каждую субботу буксирщики приходили на качели, братались там с вавилонянами. Заглянул как-то на качели и Тесля (завернул сюда из Прицкого, где тоже создавали колхоз), стал на кленовую доску с женой, летали они сперва невысоко, как ни подзадоривали их буксирщики, реяли себе потихоньку, но потом в Иван-не Ивановне проснулась бунтарская, неукротимая душа, она подхватила мужа и вскоре, смеясь, взлетела выше вязов. Тесля, повисая над обрывом, зажмуривал глаза, такая бездна разверзалась у него под ногами, а краматорцы, восхищаясь бригадиршей, кричали и подзуживали.

Козел Фабиан укладывался неподалеку, чаще всего под кустом шиповника, уже усыпанного почками, и, положив бороду на потертые колени, наблюдал за качелями, на которых носились вавилоняне и краматорцы. Его ужасало, что все эти люди, которые сейчас взлетают под самые небеса, когда-нибудь могут убиться, и тогда Левку Хороброму будет невпроворот работы. Бессмертными он считал только себя и своего хозяина, быть может, именно потому, что ни один из них до сих пор не становился на качели. Человек боялся высоты, а козел, как ему казалось, не мог подобрать себе пару для полета. Именно так он понимал свое отлучение от качелей. Впрочем, все осторожные в душе почитают себя смельчаками.

Но как-то раз козел Фабиан дождался, пока с качелей все разошлись, и, выбравшись из прошлогодних лопухов, подошел к вязам тоже с намерением полетать. Он не умел взобраться на качели, да если бы и сумел, то не смог бы сдвинуться с места, потому что подтолкнуть его было некому. Тогда козел, не лишенный фантазии, представил себе, что стоит на доске, и стукнул по ней рогами. Качели поднялись, потом вернулись обратно. Это ему понравилось. Он стукнул доску еще раз, ведь все так просто! Окрыленному первым успехом, ему захотелось достичь человеческой высоты. Когда качели остановились, он отошел подальше, разбежался и ударил изо всей силы. Доска понеслась ввысь, а козел стоял на земле, завороженный высотой, которой достиг, не догадываясь отойти вовремя. И доска со всего лета ударила его по витым рогам. Он упал бездыханный.


Но, если ночью кто-то умирает, в ту же ночь кто-то и рождается…

У Мальвы начались схватки, возможно, и преждевременные. Мать имела неосторожность дать знать об этом Савке, она передала ему весть через одного из буксирщиков, который в тот вечер качался со своей девушкой дольше других. И вот к хате Кожушных сбежались самые знаменитые вавилонские повитухи, принявшие на своем веку не одну славную жизнь. Пришли каждая со своим зельем для первого купания и со своим нехитрым инструментарием, прокаленным чуть ли не на священном огне. Переступая порог, они здоровались, крестились и усаживались рядком на лавке, благочестивые, мудрые и удивительно спокойные, даже муки роженицы не вселяли в них беспокойства. Последней пришла Христина, высокая, худощавая, в белом чепце, с посохом; она уже плохо видела, так что нащупала порог посохом. Когда-то она принимала и самое Мальву тут же, в этой хате, может, и на той же кровати с высокими резными спинками.

— Ну, что тут?

— Сын грядет… — сказала первая из сидящих на лавке старух с ласковым, смиренным лицом, прародительница Скоромных.

Христина кинула взгляд на лавку.

— А чтой-то вас так много, или это у меня в глазах двоится?

— Савка передал. Всем подряд.

— Так ведь и мне он… — сказала Христина. — Ишь, обормот. Дурак-дурак, а не забыл, что я и его принимала. Идите, говорит, и чтобы все было хорошо. Отвечаете за потомка перед сельским Советом.

Савка не знал, кто из них опытнее, вот и послал всех, а уж тут они сами должны были отдать которой-нибудь предпочтение. Только где уж сговориться, когда у каждой повивального гонора хватило бы на семерых. И почему-то каждой хотелось вновь прославиться именно на этих родах. Помирила их Мальвина мать, показав на Христину.

Та не то в шутку, не то всерьез принялась сгонять коллег посохом с лавки:

— Кыш! Кыш! Святое дело не терпит свидетелей.

Старухи кудахтали, возмущались, одна обозвала Христину слепой каргой, наконец они выкатились, а навстречу во двор въехала подвода и стала у самых дверей. Это вернулась из Глинска Иванна Ивановна, она еще днем отправилась в больницу, поскольку не больно верила в повитух, даже и в вавилонских, даром что этим последним до сих пор удавалось заселять вавилонские холмы без вмешательства Гиппократа да еще выполнять при этом одно установление, о котором Иванна могла и не знать. Дело в том, что пуповины вавилонян закапывают на родимых огородах и тем привязывают жителей к Вавилону. А вот начнут вывозить рожениц в Глинск, тут-то все и разбежится и растечется, судили-рядили старушенции, которых подвода застала во дворе. Так они и не расходились, надеясь, что Кожушная все-таки не отдаст Мальву глинским эскулапам.

Вывели под руки Мальву и посадили ее на подушки. Христина собралась было ехать с ними на тот случай, если роды начнутся в пути, но Варя Шатрова отбилась от нее шуткой, сказав, что как раз ее присутствие и может быть тому причиной — те, кто норовит появиться на свет божий, достаточно хитры, чтобы не воспользоваться присутствием повитухи. Старуху согнали с подводы, и ее конкуренткам у ворот было над чем позлорадствовать: «И то, и то, куда же ей, слепушке!»

Поехали ночью трое, а прибыть в Глинск могут и четверо… В акушерской практике Вари Шатровой подобное случалось. Поэтому, только выехали за околицу, Варя вспомнила о спичках. Укоряла Иванну:

— Уж кто-кто, а кучер без спичек не должен ехать, Мало ли что в дороге случается. Волки нападут или еще какая беда…

— У меня против волков вот что, — Иванна улыбнулась и вынула из кармана наган.

Это как будто подействовало на акушерку. Та склонилась к Мальве и шепотом спросила о кучере:

— Кто она у вас?

— Из Краматорска. Хлеб выкачивает. Жена нашего Тесли.

Варя смерила Мальву таким взглядом, что той пришлось подтвердить:

— Ей-богу, правда. — И она перекрестилась. Между тем сама Иванна, еще выезжая из Глинска, хорошо знала, кто у нее в телеге, но, чтобы облегчить путь Варе и себе, выдала себя за ездовую из Вавилона.

— Что у вас, мужиков ездовых кету? — возмущалась Варя по дороге в Вавилон.

— Мужики есть. Но все когда-то были влюблены в Мальву, вот я и решила отвезти ее сама. Согласитесь, им было бы как-то неловко видеть Мальву в таком положении.

— Может, и так, — ответила Варя и то ли уснула в задке, то ли считала излишним заводить беседы с этой ездовой.

— Но! — все покрикивала на лошадей Иванна, отгоняя этим нестерпимое для нее молчание, царившее на подводе до самого Вавилона. Вот и сейчас было то же самое. Но да но! — одна мольба, отчаянная и лаконичная. Ею полнились и ночь, и Барина душа, и будущее еще не родившегося… И, как нарочно, мать у него из терпеливых — не кричала, не стонала, только сжала веки в мучениях.

Лошади уморились, на полдороге остановились в луже, пили грязную воду, жадно выбирая из нее звезды. Варя пересела на передок, отобрала вожжи у Иванны Ивановны, понукала, просила, но все было напрасно. Стояли как вкопанные. Озябнут у них ноги, так и вовсе с места не тронутся, подумала Варя и уже хотела сказать ездовой: «Давайте подсобим». Глянула на ее ноги, во что обута. Сапоги. Уж не Теслины ли?

И тут из степи, прямо из ночи, показался третий конь. Лошади сразу заметили его. Одна заржала призывно, но он не ответил, должно быть, всадник не разрешил ему откликаться.

С обочины спросили:

— Кто такие?

Мальва вздрогнула, она узнала всадника до голосу.

— Больница. Лошади стали, а дело, сам видишь, какое…


Всадник подъехал, признал на подушках Мальву, кажется, и Варю признал, только третью впервые видел. Потом посмотрел на лошадей, и вся осторожность слетела с него, словно ее и не было.

— Тю, мои лошади! А телега уж не Явтуха ли? Ясно, Явтуха! Вон дышло задрано вверх, как сам хозяин нос задирал. Ха-ха, в чьи руки вшивый достаток перешел! Три бабы в луже. Что ж, придется подсобить.

Он не сошел с коня, не стал его подпрягать, да и третьей шлеи не было, только поравнял жеребца с ослабевшими кобылками, взял пристяжную за оброть, крикнул им — го-го-го! — и лошади, совсем было павшие духом, почуяв третьего в одной «упряжке», разом будто переродились, вытащили воз на сухое и побежали. Так и шли тройкой, казалось, всадник даже их сдерживал, пока не выбрались на лучшую дорогу. На подводе никто не проронил ни слова, женщины были очарованы тем, как ловко всадник сумел обмануть лошадей, «подпрягши» их к своему жеребцу.

Перед Глинском он остановился, остановилась и подвода. Всадник посмотрел на женщин из тьмы.

— Ну, теперь с богом…

Мальва незаметно тронула сапожком Иванну Ивановну. Быть может, это был сигнал: стреляйте, стреляйте! А быть может, мольба: не смейте стрелять, чтобы не напугать еще не родившегося. Разве поймешь! Лошаденки отфыркивались, мокрые, как мыши, — а что ж, может, спасли жизнь будущему человеку.

Конь под всадником свежий, ночь огромна и непроглядна, вот только что стоял — и нету, только захлюпала вешняя грязь. Ускакал вроде в сторону Прицкого, да ведь до утра может еще оказаться неведомо где, ищи ветра в поле…

А подвода катилась через сонный Глинск, вытрясая душу на первых километрах новой мостовой, которую Тесля первыми весенними днями выходил мостить со всем активом. «О господи, какая тряска!»— в душе проклинала Иванна строителей дороги, думая, каково-то Мальве. Подковы высекали из камня искры. Во дворе больницы Иванна Ивановна расцеловала Варю. А за что?.. С тем Мальва и пошла искупать грехи рода человеческого. Марсианин ждал их в прихожей, нервничал, курил. Потом сказал Варе, что об этой ее поездке в Вавилон с женой Тесли никто не должен знать.


Потому что Глинск есть Глинск, чего не поймет, то выдумает, лишь бы навредить всем, а первым делом Тесле.

Всю ночь над Фабианом покачивались человечьи качели. Он умирал, должно быть, почитая свою смерть прекрасной, ведь он достиг недосягаемой для него высоты. Утром козла нашли под качелями уже холодного. Никто не знал, как он погиб. Иные считали, что его смерть — предостережение для философа, который не в меру усердно помогал буксирщикам откапывать спрятанный кулачьем хлеб, потому что, всю жизнь живя впроголодь, не мог не заботиться о голодных. И все же Левко Хоробрый составил себе более или менее правильное представление о смерти друга. Но обо всем, что знают философы, потом узнают все. Левко Хоробрый не мог не рассказать о последнем приключении своего козла. Позднее появилась легенда, будто козел каждую ночь приходит на качели и самозабвенно летает на них. Кто-то будто бы даже видел его, и это было необычайное зрелище — козел на качелях!

Философ был заинтригован и однажды ночью сам пришел туда. Он спрятался неподалеку и стал ждать. И то ли ему померещилось, то ли на самом деле, но около полуночи качели между старыми вязами заскрипели.

«Козел!» — решил Левко и, выбравшись из укрытия, подошел ближе — ночью он плохо видел и в очках.

Качались двое из буксирной бригады. Тайком от Вавилона они взлелеяли тут свою любовь. Летали высоко, как будто готовились вырваться из ночи к звездам, к синему небу, на котором обрисовывались их фигуры, крылатые и красивые. Фабиан узнал их.

— Это вы, Фабиан? — спросили с высоты.

— Я.

— Вставайте между нами.

— А не сорвемся?

— Нет.

— Попробую.

Они остановили качели. Он стал между ними боязливо, не очень охотно, и они помчали его в иные, неведомые миры. Он и впредь наведывался к качелям. В селе распространился слух, что каждую ночь философ приходит сюда качаться со своим козлом.

— Это правда, Фабиан? — спросил его Савка.

— Отчего ж, правда… — улыбаясь, отвечал философ.

Однажды ночью Левко Хоробрый привел на качели неизвестную женщину, с которой не мог, а быть может, и не хотел показываться на людях. Догадывались, однако же, что это могла быть Прися. Они качались долго и красиво, до третьих петухов. Без козла он снова стал Левком Хоробрым. Вот и жил теперь не вселенскими масштабами, а заботами о колхозе да еще о детях Явтуха Голого. Он сам вывез козла за Вавилон на скотомогильник и, похоронив, сказал: «Мир праху твоему». И снял шапку. Смерть друга казалась ему достойной и своевременной.

«Вот так и гибнут люди, — думала Прися. — Одни разбиваются на качелях, другие умирают на белых подушках с вышитыми наволочками, а вот Явтушок считал, что белые подушки только для того, чтобы от них в хате было светлее, и боялся замарать их своим лицом. Ни одной весточки от Явтушка, как в воду канул. Лучше бы я здесь прорубила для него прорубь на водосвятии, хоть знала бы, что его уже на свете нет», — убивалась Прися, сторожа сон мальчиков, в глазах которых дядя Фабиан так много терял без козла. В особенности в глазах самых маленьких. Те дивились матери, не желавшей понять сию истину и отдавшей предпочтение этому человеку, которого она даже облачила в отцовский касторовый жилет. Последнее возмущало даже старших, и они поглядывали на философа с едва прикрытой неприязнью.

Прослышав, что Мальва родила, Клим Синица поздним вечером выбрался в Глинск. Лошади едва совладали с грязью, он чуть было не повернул с полпути домой. Между тем тропка на обочине просохла, и пешком он бы, вероятно, дошел. И как раз по этой тропке шел навстречу путник, в котором Синица уловил что-то знакомое. Не то в походке, не то в шапке, не то в манере небрежно нести на спине почти пустой мешок. Однако был уже вечер, и разглядеть путника так и не удалось.

— Вот молодец! А я, дурак, выехал на подводе…


В этих краях заведено здороваться в пути, даже если люди и совсем не знакомы. На приветствие Синицы путник снял шапку и, не проронив ни слова, прибавил шагу. Клим потом несколько раз оглядывался с подводы, озирался на путника…

Из слякоти тщетно порывались в небо ожившие в лунном свете вавилонские ветряки. Небо походило на нивы, где местами уродило славно, а местами только кое-что, как на бедняцких полосках. Путник остановился, поднял голову, он искал по звездам свое бывшее поле. Там ведь его озимь. И нашел. Это был Явтух Голый.

Он бежал с поезда. На какой-то многолюдной станции пошел по воду для всего вагона-теплушки, незаметно растыкав перед тем по карманам свое добро, а кое-что положив в ведерко, и больше не вернулся к вавилонянам. Они и там, в пути, ставили его ни во что, попрекали непоследовательностью, легкомыслием, грязными портянками, которыми он прованивал каждый вечер теплушку, когда разувался перед сном. Кроме него, никто не сомкнул глаз за эти ночи, пока не выехали из заметенных снегом маленьких станций и не стали на широкую колею. А Явтушок спал как убитый, и это вызывало у его трагических спутников еще большую злость. К тому же у него было несколько кусков сала, пара буханок хлеба, он хорошо ел, а ночью и это давало себя знать помимо его воли. Когда же Явтушка будили, его охватывала тоска по Присе, ребятишкам и по самому Вавилону; просто не верилось, что там уже никогда больше не будет Явтуха Голого, чей род восходил к реестровым казакам. С каждым километром дороги у Явтушка накипало желание бежать, и он осуществил его, заранее продумав все до малейших подробностей. Надо отдать ему должное, кое-что он мог предусмотреть, пасовал лишь, когда дело шло о выборе между жизнью и смертью.

Он добрел до дома ночью, постучал в боковое оконце, выходившее в поле, — все это было обдумано предварительно. Напугал своим стуком Присю, разбудил и старшеньких ребят, спавших на кровати валетом. Так тихо запер за собой наружную дверь, что она даже не пискнула. Ни одна живая душа в Вавилоне не должна знать о его возвращении. Соколюкам и не приснится, что он уже тут, дома. Только когда остановился посреди комнаты, Прися объявила проснувшимся мальчикам:

— Отец пришел…

Явтушок положил мешочек, подойдя к кровати, нащупал руками в полутьме детей, всех до одного, сказал:

— Это я, детки… — и заплакал.

Он был одетый, в шапке, грязный, на полу виднелся мешочек, в котором, верно, не было для них гостинцев, а то с чего бы ему плакать? Кто-то из старших проговорил вдруг:

— Чего вы, папа? Нам было хорошо без вас. Фабиан приходил…

— Фабиан? — Явтушок отступил от кровати.

— Козел… — успокоила его Прися. — Рассказывай лучше, как добрался.

— На то голова да ноги… — усмехнулся Явтушок. — Чего мне там? Что я там потерял?.. Раз мои детки тут… — показал он на детей. — Вот и махнул. Из-за Харькова уже. Что там делается, Прися! Мужик и там зажиточный, на черноземе, растрясли богатеев, как грушу, а в колхоз не захотели, так их в вагоны со всеми бебехами, с корнями и с ветками. А как тут? Что тут?

— Я вступила в колхоз…

— Вступила?!

— А что ж я, хуже других?

— Значит, я туда, я, можно сказать, на смерть решился, а ты в колхоз? — он надвинулся на нее из темноты. — Ну, ну, я слушаю, Прися, слушаю…

— Обобществили лошадей, телегу, весь инвентарь…

— Весь начисто?

— А на что ж он без поля? На что? Железки, Явтуша.

— И плужок отдала?

— И плужок, и мельничку… Только борону оставила. Для огорода. Все оставляют, и я оставила.

— Так!.. А ты знаешь, что я и по сей день не рассчитался за этот плужок с Моней Чечевичным? А? — захлебываясь от злости, шипел на Присю Явтушок.

— От Мони Чечевичного одно воспоминание. Разве его не на том же поезде, что и вас?


Это немного успокоило Явтушка. Он не терпел ходить в должниках.

— Вот наказанье! Только отвернулся, и, глядишь, голяк-голяком… Что вы там цапаетесь, добра бы вам не было! — заорал он на детей, которые посмеивались на кровати. (Уж не над ним ли?) И потянул свою нитку дальше: — Ну, ну, так как же вы тут живете? На картошке? Хлеб-то забрали у вас?

— Я сама семена отдала. Сеять вот-вот начнем… Был пробный выезд в поле.

— Кто начнет сеять? Кто? Рубан? Откуда он знает, как сеять и что сеять? Скажем, овес. Его бы уж пора сеять. Овес в грязь — будешь князь. А откуда это знать Рубану? Он городской…

— Он заместителя себе взял из наших… — усмехнулась Прися.

— Кого? — застыл от любопытства Явтушок.

— Левка Хороброго…

— Фабиана?! — Явтушок так и подпрыгнул, а потом подловато засмеялся. — Слава Иисусу! Вот на ком теперь Вавилон. Так вам и надо. Этот выведет вас в люди, мать вашу за ногу… Такой плужок отдать Фабиану! А ты хоть видишь его?

— Фабиана?

— Плужок наш! — вскипел Явтушок.

— А то как же. Был на пробном выезде. Все целехонько. И лошади, и плужок, и мельничка. Телегу только не могу признать. Издалека вроде наша, а подойду — не наша…

— У нашей было по тринадцать спиц в колесе… Потому я и обгонял всех, что на чертовой дюжине.

— Нет, у той столько не будет, — подумав, сказала Прися.

— Ясно. Нету телеги. И какой телеги! Все пойдет прахом… И сам Вавилон. Как там в библии сказано? Парфена нам читала в дороге… — Он снял шапку. — «И сошел господь посмотреть город и башню, которую строили сыны человеческие. И сказал господь: вот один народ и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их так, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город. Посему дано ему имя — Вавилон, ибо там смешал господь языки всей земли и оттуда рассеял их господь по всей земле».

— А дальше, Явтуша? Чему еще вас Парфена научила?

— Пойдем отсюда… Если хотите иметь хозяина, а детям отца.

— Куда, Явтуша? Куда пойдем?

— За тридцать пять километров…

— В Зеленые Млыны?

— Туда. К лемкам [18]Этнографическая группа украинцев, населяющая в основном северо-восточные склоны Карпат. Отдельные поселения лемков встречаются и в других районах Украины.. Я вот только оттуда. По дороге заходил. Словно другая держава. Уплатили налог, и никому до них нет дела. До самой Москвы достучались. По конституции живут. У дяди Лаврина маслобойня, лесопилка. Обогрел, встретил как родного, говорит, иди забирай своих и приходи. Бунта, говорит, вам Советская власть никогда не простит. Лемки, Прися, это тебе не мы, это хитрый народец. От австрийского императора в прошлом веке ушел и от колхоза уйдет. Без бунта уйдет, по-хорошему. По конституции. Лемки все знают. Еще ведь Ленин говорил, что это дело добровольное. Только в Зеленые Млыны. Другого выхода у нас нет… У меня нет другого выхода… Примак Валахов тут?

— Где ж ему быть? В колхоз вступил.

— Небось кларнет не обобществил, как ты плужок?

— Играет для Валахов… Чуть не каждый вечер. Как пришла весна… Я с тоски тоже послушать хожу.

— С кем?

— Одна, с кем же еще?

— Его тоже туда просят. Старый кларнетист умер. Ну, и просят его. Эти клятые лемки шагу не могут ступить без музыки. Пиво тывровское пьют, музыка, гульба каждую субботу… Куда нашему Вавилону до Зеленых Млынов! Как Глинску до Шаргорода. Совсем другой район. Другие нравы и права. А Вавилон без нас рухнет.

Явтух снял полушубок.

— Отдохну денек, и айда!.. Не такая уж даль. Тридцать пять километров. Я вон тысячу отшагал. Из-за самого Харькова. Всю Украину перемерял. Сапоги пропали. Зато штаны новые. Парфена подарила. С Бубелы. Взяла-то их, верно, для Данька. Великоваты, правда. Но вещь. Английское сукно… Спите уж вы там! — прикрикнул он на детей.

Потом подошел к Присе, поцеловал легонько с дороги в теплые волосы. Любил ее в дороге, как никогда. Удивительная особенность дороги…

— А люлька, вижу, пустая?

— Скидучее зелье пила. Бабки говорят, была бы девочка.

— Ай-я-яй! Какая потеря! — И вдруг: — А как там соседи наши?.. Уже думали, верно, что я пропал? Хо-хо!

Прися голубила Явтушка, как впервые… Готова была идти за ним хоть куда глаза глядят. Не будь детей, поехала бы с ним еще тогда, после крещения.

— А про Соколюков чего спрашивать, какого от них ждать добра, когда брат пошел на брата. Лукьян и доныне с ружьем на Данька ходит. И Савку Чибиса с собою берет. Боятся, как бы не сжег колхоз или еще чего не натворил бы. Один ты, Явтуша, на всем белом свете. Не больно-то удачливый, и несчастливый, и натерпелся всего, а все мой… Дети уснули, Вавилон спит, так раздевайся, буду тебя купать с дороги. А штаны хороши, так и шуршат, проклятые. Умели господа о себе заботиться.

Утром вавилоняне уже знали, что Явтушок явился, но никто не трогал его, никто не собирался выдавать. Левко Хоробрый сказал, что Явтушок отдохнет день-другой, полюбуется на детишек, а там придет в колхоз и выйдет со всеми вместе сеять. Так же думал и Лукьян. Куда же деваться Явтушку, если Прися уже с ними и все добро отдала в общий котел? Решили не сообщать в Глинск о его возвращении. Сжалились над детьми и над ним самим, уж больно непривычно было, что не стоит он в праздник за плетнем. Приняли во внимание и любовь Явтушка к земле, к полю. Для нового колхоза это был бы не лишний человек. Только плохо они знали его душу…


Читать далее

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть