Океан

Онлайн чтение книги Легенды Невского проспекта
Океан

Как начинал другую повесть, о другом герое, другой ленинградский писатель, некогда гусар Империалистической войны и поэт: «Это был маленький еврейский мальчик». Да… Ну так мы о другом мальчике. Он жил в Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скрипочкой в музыкальную школу. Его, естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.

Потом была Блокада, и мальчик едва жив остался, голодный и дохленький. Ладно дядя не забывал. А дядей его был военно-морской журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он им помогал, поддерживал, и идеалом мальчика стал военный моряк. Дядя приезжал с друзьями, в черных шинелях, в блестящих фуражках, с умопомрачительными вкусными вещами из флотского пайка — люди высшего мира! Мальчику завидовали во дворе, временно переставали бить, а наоборот — спрашивали: верно ли это его родной дядя. Такое родство его необычайно возвышало в глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы, фронтовики — герои!

Естественно, флотский офицер выглядел в его глазах венцом эволюции. Он понял свое призвание и начал готовиться к военно-морской карьере. Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по утрам зарядку, и летом учился плавать на Неве. Последнее, правда, ему плохо удавалось по причине крайней хилости интеллигентского организма. Согласитесь сами — а интересно представить себе еврейского скрипача в качестве бравого военно-морского командира.

Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и пайковым шоколадом, и спрашивал:

— Ну, вырастешь — кем будешь?

И мальчик, жуя шоколад и восторженно глядя на ордена, исправно отвечал:

— Военным моряком!

Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить еще по одной.

И, кончив школу и отпиликав на выпускном балу, он решительно зашвырнул на шкаф проклятую скрипочку и объявил, что поступает в военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой бенц. Но мальчик проявил библейское упрямство, и все доводы о неинтеллигентности военной профессии от него отскакивали, как ноты от полена. Родители дали телефонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими жлобами в черных шинелях!.. Но дядя за годы сотрудничества с флотом проникся военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил, и сказал, что все прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину, пусть выпьют валерьянки и радуются! а на скрипочке он сможет играть во флотской самодеятельности, чего ж лучше!

Ну, в первое училище Союза — имени Фрунзе, бывший Императорский морской кадетский корпус, ему не светило: там готовили чистокровных командиров, строевиков-судоводов, флотскую аристократию, и еврею там ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год — не климат пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило — блеску много. Но Высшее военно-морское радиотехническое имени Попова (изобретшего в девятьсот пятом году то радио, по которому в девятьсот четвертом броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже. Это черное сукно формы, это золото шевронов, эти тельники в вырезе голландок — дивное училище. Тем более что радио — это нечто вполне научное и интеллектуальное, тут мало кулаком и глоткой брать, еще и головой соображать надо: и мальчик решил, что это — самое для него подходящее, прекрасное военно-морское училище.

Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали, туда ли он пришел? И ласково советовали поступать в Институт связи или в Университет, или в крайнем случае играть на своей скрипочке в консерватории. И вообще интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да, то в каких именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову такая странная, знаете ли, мысль?..

Но мальчик убежденно объяснял, что он с детства готовил себя к морской карьере, отличный гимнаст, замечательно плавает, и они зря сомневаются. А дядя его — морской офицер и любимец флота, журналист и драматург Александр Штейн.

При этом известии комиссия переглянулась сочувственно, и морского племянника направили сдавать экзамены.

Ну — вот такой был юный еврейский романтик моря, которому дядя, совершающий морские геройства в своем уютном книжном кабинете за письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я — отважный и юный!» Он уже стоял на мостике, корабль пенил море, пушки громили огнем врага, и белокурая невеста на берегу заламывала тонкие руки.

Он благополучно сдал экзамены и был вселен в казарму.

Совсем не о казарме мечтал он, когда его в детстве били. Настала суровая проза флотских будней. Романтику в ней не удалось бы найти и саперу с миноискателем и собакой, только флотскому любимцу-журналисту. Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по ночам его за разные интеллигентские упущения гоняли драить гальюн, и до прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.

Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим, что адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил качки, вечно командовал с брезентовым ведерком на мостике; его выслушивали с интересом, а потом давали по шее и гнали драить палубу шваброй — чтоб понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.

Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной бравости выпускали очень редко, и он через пару лет стал сурово задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не ту карьеру. Тем более что все окружающие его в этом усердно уверяли. Но, знаете, уже самолюбие не позволяло дать задний ход.

На четвертом курсе самолюбие поумнело и стало сговорчивее. Набив мозоли шваброй и турником, ободрав ногти за плетением матов, нажив гайморит вечными простудами в бассейне и радикулит за шлюпочной греблей, он утомился. Осознав это, он известил училищное начальство о своей утомленности и разочарованности: решил расстаться с военной-морской службой.

Если б он это раньше осознал, его бы обняли и прослезились; и выписали сухой паек на дорогу. Но он принял решение уже после принятия присяги: крайне удачно!.. Душа его была уже внесена в реестры Главного управления кадров ВМФ. И хода назад не существовало. На него наорали — у них тоже свой план по успеваемости и выпуску офицеров! — и приказали оканчивать училище: а там пусть катится хоть к черту! И он стал доучиваться.

Подошел выпуск, и бравому курсанту Штейну вручили кортик и лейтенантские погоны. К этому торжественному и трепетному моменту выпуска и посвящения в офицерское звание он дошел уже как раз до той кондиции, что готов был погоны съесть, а кортиком — заколоться, и только врожденная еврейская застенчивость помешала ему поддаться порыву прямо на церемонии — что внесло бы в эту единообразную и монотонную процедуру несомненное художественное разнообразие.

Тем более что почти весь курс гремел на Тихоокеанский флот, а новоиспеченный лейтенант Штейн не любил ни камчатских крабов, ни японских самураев. И вообще это слишком далеко, а кроме того, его укачивало. Потом, за дальностью расстояний слава дяди-драматурга могла туда не дойти, кто ее знает, сик транзит глория мунди, что дополнительно осложнило бы службу. Как можно заметить, в его взглядах на службу начала проявляться первая необходимая черта настоящего командира — спокойная циничная трезвость.

С этой трезвостью он во второй раз в жизни прибег к помощи дяди (если считать моральную поддержку при поступлении за первый): в конце концов, это ты меня совратил своими шоколадками и пропойцами в черных шинелях, так помоги же родному племяннику избежать харакири близ японских вод.

И дядя устроил ему чудесное распределение на Балтику, в Таллиннскую базу флота — Палдиски. Прекрасный климат, близость от культурного центра, ночь на поезде от Москвы, пять часов на машине от Ленинграда. Сказка, а не распределение.

Вот так нежданное наказание постигло Таллиннскую базу Балтфлота. Потому что офицерская служба по-своему не слаще и уж тем более не романтичнее курсантской. Ты отвечаешь за подчиненных матросиков, а матросик по природе своей любит облегчить себе работу, сходить в самоход, выпить, а с целью последнего — стащить втихаря все, что можно обменять на выпивку. Хотя в основном тащат старшины. В море, конечно, легче, но, во-первых, в море Советский Военно-Морской Флот выходил редко, и это событие гордо называлось — поход. За это даже значки давали личному составу — «За дальний поход». Что, значит, был в море. Во-вторых, опять же, в море бывает качка, в качку тянет блевать; пардон.

А о чем думают лейтенанты? О карьере думают. Чтоб средь подчиненных царили тишина и порядок, а начальство ценило и продвигало. О чем же, в свою очередь, думает лейтенант Штейн? Он думает о жизни, о человечестве, литературе, и чтоб флот не мешал этим мыслям, надобно с него скоренько и половчей уволиться. Он интеллигент, он творческая натура, он пишет стихи и печатает их во флотской многотиражке: «Задрайка люков штормовая и два часа за сутки сна!»

Сочиняет он, значит, такие стихи, а на борт поднимается для проверки командующий базой. И притопотавший по трапам дежурный по кораблю лейтенант Штейн молодцевато отдает ему рапорт.

— Лейтенант! — с омерзением цедит адмирал. — Что означает повязка «рцы» на вашем левом рукаве?

— Дежурный по кораблю, товарищ адмирал!

— Дежур-рного не вижу.

— Й-я!

— Не вижу дежурного!

— Э?.. Лейтенант Штейн!

— Штейн… Что должен иметь дежурный офицер, кроме повязки?!

— Э-э… знание устава? голову?..

— Головы у вас нет и уже не будет!!! И я позабочусь, чтоб по бокам головы у вас не было погон!!!

— Так точно, товарищ адмирал!

— Оружие! Оружие должно быть! Личное! Пистолет!

— Так точно — личный пистолет! Системы Макарова!

— Макарова! Идиот! Где?

— Что?

— Где должно у дежурного офицера находиться личное оружие?!

— В кобуре?..

— Так! А кобура где должна быть?

— На ремне, на ремешках… на поясном ремне…

— А ремень? Где должен быть поясной ремень?

— На поясе?

— На поясе!!! Где у вас пояс? Талия у вас есть?!

— Ну… так точно.

— Где?! Где?! Где!!!

— Вот здесь… примерно.

— А ремень? Где на ней ремень?!

— А-а… нету? Нету…

— Я хочу видеть вас без ремня на поясе в одном-единственном случае: если вы на нем повеситесь, лейтенант Штейн!!! Где ваш ремень!!!

— Простите, товарищ адмирал… забыл надеть…

— Где может дежурный офицер забыть поясной ремень?!

— В гальюне.

— Что!!!

— Простите… я был в гальюне… по нужде, товарищ адмирал!.. услышал свистки… торопился к трапу для рапорта!

— Командира! — хрипит адмирал на грани удара. — Эт-то… Бардак!!! пистолеты по гальюнам… дежурный без ремня… объявляю служебное несоответствие!.. на консервы пойдешь!!! Наказать! Примерно наказать!

И Штейн получает пятнадцать суток береговой губы.

Он вообще быстро стал местной достопримечательностью.

Это было время, когда офицер мог быть уволен из кадров по статье за морально-бытовое разложение. И не желавшие служить это использовали — умело и демонстративно разлагались. Они пили и куролесили, пока их не выгоняли, и тогда, с облегчением сняв погоны, устраивались на гражданке. Существовала даже целая лейтенантская наука, как уволиться из армии. Целая система приемов и уловок. Типа: лейтенант с опозданием прибывает утром прямо к полковому разводу на двух такси: первое с ходу тормозит прямо у ног командира перед строем, и оттуда торжественно выходит пьяный расстегнутый лейтенант, а из второго шофер бережно выносит его фуражку и надевает лейтенанту на голову; шик состоит в том, чтобы начать движение отдания чести еще при пустой голове, закончить же прикладыванием ладони уже к козырьку.

И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность натуры он все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить, но мешало субтильное сложение и оставшийся слабым после блокады желудок, и банку он не держал. Пробовал выходить на развод в носках, отдавая честь адмиралу на стенке ботинком. Выпадал во время инспекции за борт. Вверенная ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз на горизонте, по которому, к счастью, промахивались, то вражьи голоса, которые каким-то удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все в ужасе представляют себе поражение в неожиданно начавшейся Третьей Мировой войне и уже захваченный врагом Кремль… Другого бы уже под барабанный треск расстреляли.

Но ему не везло. Как-то к нему относились снисходительно. Он обрел репутацию вот такого поэта, интеллигента, человека тонкой душевной организации и романтика — безвредного, то есть, дурачка, потешающего моряков в их трудной службе. Офицеры, в скуке гарнизонной жизни, его обожали — кроме непосредственного начальства, которое увлеклось своего рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством было спихнуть его недругу.

Пробовали сплавить его с командой на полгода на Целину, и потом еще полгода вылавливали по степям его дезертиров. Если отправляли на берег перебирать с матросиками лук или картошку, матросики неукоснительно загоняли овощ налево и, перепившись, дрались с комендантским патрулем. На него можно было твердо рассчитывать — что все будет именно не так, как надо.

Тем временем, заметьте, проходит то самое хрущевское сокращение миллион двести. Офицеров увольняют с флота, они плачут и молят оставить, потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, — а лейтенант Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает служить. Такова особенная военная мудрость. Все наизусть знают, что драматург Штейн, личный друг главных адмиралов, его родной дядя и протежирует племяннику, и предпочитают не встревать в родственные отношения. Вдруг дядя куда стукнет, лапа неслабая; себе дешевле помогать расти молодому офицеру.

И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот праздник он отметил пропиванием месячного жалованья и безысходным рыданием.

Офицер рыдает, а служба идет. И он постепенно приспосабливается. У евреев вообще повышенная приспособляемость. Он ведет в Доме офицеров флотское ЛИТО. Ездит на совещания флотских корреспондентов. Посылает в издательство сборник стихов. И подходит время, и ему присваивают капитан-лейтенанта.

Жизнь кончена… Тянуть лямку еще пять лет… зато потом он выйдет с этим званием в отставку — и вот тогда, на закате зрелости, начнется вторая, она же настоящая, жизнь. И все будет еще хорошо. Он считает календарь…

А проверяющий кадровик, между делом:

— Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?

— Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк… но старается.

— Ну хорошо. Дядя высоко вхож… ты не очень, в общем… понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил… но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания когда? представь, представь…

Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:

— Ну… ставь!.. Причитается с тебя.

— Да уж! — счастливо соглашается он.

— Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?

— Кого, — говорит, — представили? Куда?..

— Тебя! Иди — покупай погоны с двумя просветами.

Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гарнизонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.

Сказано — сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и неделю справляет по себе поминки. А выпив ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обратиться за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.

И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему, помогал, а все без толку…

Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб, получает добрый шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:

— Ну… как служба идет? Чем порадуешь? Пора и очередное звание получать.

При слове «звание» племянник искажается обликом, приземляется мимо стула, плачет и говорит:

— Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офицер. Я по натуре сугубо штатский человек. Я учился играть на скрипке и окончил музыкальную школу. Я поэт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в издательстве принять…

— Что же — скрипка! — гремит дядя, человек крупный и удачливый, без сантиментов; набрался душевной грубости у адмиралов. — Римский-Корсаков тоже был композитор, а какой морской офицер был!

— Дядя, — говорит Штейн. — Я не Римский, а ты не Корсаков. Ему хорошо, он бронзовый памятник. А моих сил больше нет. Если мне дадут капитана третьего ранга, я застрелюсь.

— Странное отношение к карьере, — не соглашается дядя. — А чего ж ты хотел — сразу прыгнуть в адмиралы? Послужи сначала.

— Не буду служить! — буйствует племянник. — Это ты во всем виноват!

— Ах ты щенок! — говорит дядя, каперанг в отставке и великий военно-морской драматург. — Да если бы не я, ты бы вообще в училище не поступил…

— Да, — вопит племянник, — и был бы счастлив! Это ты — «кем ты хочешь быть! кем ты хочешь быть!» — погубил мою жизнь!..

— …тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты хлебнул лиха по уши!

— И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелился и не мучился!

— Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от меня хочешь?

Подведя беседу к нужному вопросу, племянник переселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:

— Слушай… ты ведь запросто за руку со всеми адмиралами… с нашим командующим…

— Да уж… — кивает дядя не без самодовольства. — Потому что — уважают!

— Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с адмиралом Головко, и раз в жизни попросить… если б он подписал… он ведь тебе не откажет… — И подает дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.

— Нет, — говорит дядя. — С такими просьбами я к нему обращаться не буду. Наши отношения, знаешь, иного рода. Нет. Не стану я его о таком просить.

Штейн принимает позу, по сравнению с которой умирающий лебедь Плисецкой — это марш энтузиастов. И тихо шепчет:

— Тогда прощай, дядя… Я тебя любил. Я гордился тобой. Прости, что причиняю вам такое горе… прошу никого не винить…

Выдергивает из брюк ремень и норовит пристроить петлю к оконному карнизу.

— Прекратить!! — грохочет кулаком бездушный дядя, солдафон от маринистики.

Тут в комнату впадает его жена, племянникова тетя, которая всю эту душераздирающую сцену подслушивала за дверью, и говорит:

— Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя души? Ты посмотри — на мальчике ж лица нет. Он же над собой что-то сделает, ты что, не понимаешь?.. Я всегда говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот. Все эти твои матросы — они такие грубые. Они пьют, как биндюжники, они ругаются — это тихий ужас! Я после них неделю мою квартиру и проветриваю от табака и портянок.

— Моряки не носят портянок!!!

— Скажите пожалуйста! А что они носят? Это так важно? Или у тебя много племянников?..

— Не лезь не в свое дело! — гремит дядя.

— Это мое дело! — кричит ему тетя. — И не смей на меня кричать! Кричи на своих адмиралов, так их ты боишься!

— Я боюсь?! — орет дядя. — Да я — член правления… кандидат ЦК…

— Так почему ты не можешь пойти в гости к этому Головко? Он к тебе прислушивается, я же знаю. Они же понимают, что ты умный человек. Что тебе стоит? Ну хорошо — выпей с ними, посиди, я тебе разрешаю.

— Никуда не поеду, — отрубает дядя.

Штейн подставляет стул к своей петле на окне и закрывает глаза.

— У тебя есть сердце? — спрашивает тетя. — Или у тебя нет сердца? Ты посмотри, что делается с ребенком. Если бы я была его министром, так я бы давно отпустила его куда он хочет. Какое море? Только Черное. Мальчику необходимо курортное лечение, это кожа и кости. У него совсем слабые нервы. И вообще ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на него — и это матрос?..

В конце концов дядя плюет, звонит Головко домой, надевает свою шубу на бобрах, сует в карманы две бутылки армянского коньяка, вызывает из гаража свой персональный ЗиМ и едет к Головко.

Головко принимает его сердечно, ставит, в свою очередь, свой коньяк, вестовой накрывает стол — серебряные подстаканники, нарезанный кружевом лимончик, балычок-икорка с разных флотов; пьют они коньяк и чай по-адмиральски (а чай по-адмиральски — это так: берется тонкий чайный стакан в серебряном подстаканнике, наливается крепчайшим горячим свежезаваренным чаем, бросается ломтик лимона и сыплется три ложечки сахара; а рядом становится бутылка коньяка. Отхлебывается чай, и доливается доверху коньяком. Еще отхлебывается — и еще доливается. И вот когда стакан еще полный, а бутылка уже пустая — это и есть настоящий адмиральский чай). И с удовольствием беседуют. Головко говорит о литературе, Штейн говорит о флоте, и очень оба довольны поговорить с понимающим и компетентным собеседником.

И дядя, как бы между делом, в русле застольного разговора, повествует в юмористическом ключе, чтоб никак не дай Бог не отягчить настроение хозяина, всю историю злоключений своего племянника — как отвлеченного флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал совершенно благоприятно это воспринимает, заливается смехом и переспрашивает подробности, войдя во вкус, слезы утирает и за живот держится. Такой юмор ему в кайф: до боли знакомая фактура.

А в заключение рассказа дядя эффектным жестом выдергивает рапорт своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще похрюкивая, тянется за очешником, надевает очки, читает рапорт и закатывается диким хохотом:

— Ох-ха-ха-ха! — лопается. — Так это что — с твоим племянником все это было? Ха-ха-ха! Ну, ты драматург!

Это, значит, дядя придумал такой драматургический ход. И теперь с удовлетворением видит, что все он рассчитал правильно — ударный сценический ход по адмираловым мозгам, сюжет свинчен истинным драматургом, что адмирал и признал: никакого неудовольствия у него, а сплошные положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.

— Вот, — говорит, — хо-хо-хо! такая, понимаете, история. Так что, если можно… не моряк, что поделать.

— Ох-ха-ха-ха! — надрывается Головко. Развинчивает авторучку, чертит в углу рапорта собственноручную резолюцию, размашисто подписывает, складывает лист и швыряет через стол дяде. — Ну, спасибо за спектакль! потешил старика! А я-то думаю, откуда это ты в таких подробностях все это знаешь!.. Погоди-ка, — и жестом велит вестовому поставить еще бутылку. — Выпьем еще, посидим. Давненько я так не веселился! Ну-ка расскажи еще раз, как это он шпалер в гальюне забыл… ха-ха-ха!

И к двум ночи вдребезги пьяный дядя, знаменитый драматург Штейн, является на своем ЗиМе домой. Шофер его вводит в двери, дядя, с красной физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим коньяком, благодушный и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе в кресла.

А племянник, уже синий от непереносимого волнения — судьба решается! — бегает по стенам в полубессознательном состоянии. И смотрит на дядю, как блоха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а может она тебя и выкусить.

Тетя говорит:

— Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь извелся. Ну что, таки он подписал это заявление? Прошу тебя!

Дядя лыбится и извлекает из себя звук:

— Ы!.. салаги!.. на!

И гордо пускает племяннику через комнату порхающий рапорт.

Тот его ловит, вспыхивает счастливым лицом, дрожащими руками разворачивает, и читает наискось угла крупным твердым почерком резолюцию:

«ПУСКАЙ ПОСЛУЖИТ! = ГОЛОВКО =»

И этот личный верховный приказ так шарахнул его по нежному темечку, что он беспрекословно убыл к месту службы и безмолвно тянул лямку положенные еще пять лет. И больше он к дяде не обращался ни по каким вопросам никогда в жизни.

Но дядя же недаром был великий драматург. Он был крупной и сообразительной личностью, и ежели бы угодил на флот самолично, а не племянник, то уж он бы дослужился точно до адмирала, невзирая на образованность и национальность. Потому что он, в отличие от неудачника-племянника, обладал в полной мере главным достоинством людей, умеющих добиваться любых целей, — умением обращать свои поражения в победы.

Потому что все это он скомпоновал в форме пьесы, использовав все детали и подробности, вплоть до включения в текст подлинных стихов бедолаги-племянника. А идея пьесы полностью соответствовала командной директиве Головко: пускай послужит! Пьеса получилась в меру смешная, в меру драматичная, и вполне назидательная для среднего флотского комсостава. И театры ее взяли на ура.

Называется пьеса «Океан». Люди постарше хорошо ее помнят.

Премьера состоялась в БДТ у Товстоногова, и билетики стреляли за два квартала. Вот что значит подойти к делу с умом и талантом.

Характерно, что недотепу-старлея играл Юрский, и зал аплодировал его выходкам и речам, а его положительного командира — сугубо положительный Лавров, игравший всех положительных от Молчалина до Ленина; этот расклад ролей в полной мере отразился на их собственных судьбах, когда первый много лет бедствовал, а второй процветал. Товстоногов умел видеть суть актера!.. Но это уже, как говорится, совсем другая история.


Читать далее

Океан

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть