Часть первая

Онлайн чтение книги Ленинградская зима
Часть первая

Глава первая

Шел июль сорок первого года – война с Россией была в полном разгаре…

Михель Эрик Аксель терпеливо ждал назначения. Каждое утро он приходил на Тирпицуфер, в главный штаб абвера, и прежде всего направлялся в протокольный отдел – приказа все не было. Аксель – достаточно зарекомендовавший себя офицер абвера, чтобы не нервничать и знать, что впереди его ждет достойное дело. Временно он работал в отделе систематизации разведданных. Это тоже было приятное занятие – ежедневно, ежечасно, хотя бы по донесениям, наблюдать, как немецкие войска стальными клиньями вламываются в страну большевиков, берут их города, сея там ужас и панику. С несколько ревнивым чувством он читал информацию, поступавшую из разведывательно-диверсионного центра «Сатурн», который вместе с центральной группой войск был нацелен на Москву. Перед началом кампании он ожидал, что «Сатурн» будет поручен ему. Он очень хотел этого и был поражен, когда начальником «Сатурна» назначили Зомбаха – одного из «серых полковников» абвера; эти полковники только тем и славились, что у них безупречные биографии.

Аксель в военной разведке всего пять лет, но в его послужном списке уже немало серьезных дел… Главное, конечно, Мадрид. Его послали туда в 1936 году, когда генерал Франко поднял мятеж против Испанской республики. В Мадридском университете тогда появился молодой немецкий ученый – долговязый, с приятным интеллигентным лицом. Его интересовали документы и свидетельства о распаде Византии в результате четвертого крестового похода, в бесконечно далеком XIII веке. До того как стать работником абвера, Аксель три с половиной года учился во Франкфурте, в университете имени Гёте, на историческом факультете, так что в обличье неразговорчивого мужа науки ему было не так уж трудно вводить в заблуждение даже образованных людей и оправдывать приставку «д-р» на своей визитной карточке. Впрочем, всем известно, как легко получить в Германии докторское звание.

Аксель исправно ходил в архив Мадридского университета и работал с древними рукописями и документами. Там он трудился до полудня, а во второй половине дня занимался разведкой – вербовал агентов, изучал настроение республиканской столицы.

Войска Франко, поддержанные Германией и Италией, готовились к решающему наступлению. В эти дни Аксель получил приказ выехать через Португалию в порт Кадис и в определенный день и час подняться там на борт аргентинского парохода «Анхела»…

Он сделал все, как было приказано, и в капитанской каюте парохода увидел главу абвера Вильгельма Канариса.

Обязанный профессией ничему не удивляться, Аксель сдержанно приветствовал шефа и вытянулся, ожидая приказаний.

Канарис в черном кителе гражданского моряка сидел на вертящемся кресле. Не поднимаясь, он тихим, глуховатым голосом поздравил Акселя с присвоением ему звания капитана.

– Впрочем, вы знаете: у нас в абвере звание – вещь условная, безусловно только одно – талант разведчика. – Черные маслянистые глаза Канариса мазнули по высокой фигуре Акселя сверху вниз. – Однако когда есть и то и другое, можно радоваться… – Сделав секундную паузу, он дружески улыбнулся. Это было для Акселя великой наградой.

Канарис упруго выбросил свое плотное, погрузневшее тело из кресла и, подходя к Акселю, сказал:

– Я читал ваши донесения. Там все правда?

Аксель молчал, но не мог скрыть обиды.

Канарис выжидательно снизу вверх смотрел на него. Недовольно сдвинув свои густые брови и отступив на шаг, он показал Акселю на диван.

– Присядьте, капитан. Что-то вы слишком впечатлительны…

Аксель сел в угол дивана, неудобно скрестив свои длинные ноги.

Канарис прислонился спиной к иллюминатору, от этого в каюте стало темнее, и Аксель перестал видеть лицо шефа.

– Фюрер ставит перед нами новые задачи… – негромко заговорил Канарис. – Совершенно новые… Франко скоро начнет последнее наступление. Мы ему поможем. В Мадриде, Барселоне и в других городах нужно срочно создать отряды из верных, хорошо вооруженных людей, которые в нужный момент ударят республике в спину. Франко будет наступать на Мадрид четырьмя колоннами, наши отряды будут пятой. Ваше мнение – это можно сделать? Сидите, пожалуйста. – Канарис опустился в кресло и сидел боком, не поворачиваясь к Акселю, не хотел мешать ему собраться для точного ответа.

– Испанцы очень своеобразны… – начал Аксель.

– Я прекрасно знаю испанцев, с ними можно иметь дело, за волевыми людьми они идут охотно.

– Степень их надежности…

– Главной силой «пятой колонны» должны стать люди, для которых победа красных означала бы их гибель, – перебил Канарис. – Этот принцип отбора охранит вас от дорогостоящих ошибок.

– Анархистов брать? – осторожно спросил Аксель.

– Только на слепые роли, люди, которые выступают против всякой власти, опасны…

Каждое новое сомнение Канарис отсекал со все большей резкостью, но Аксель не торопился соглашаться. Он отлично помнил крылатое выражение Канариса, что уверенность рождается, когда умирают сомнения. Дело стоило того, чтобы хорошо его обдумать.

– Начав эту работу, мы подвергнем себя большому риску, и я теперь все время чувствую контрразведку за своей спиной, – сказал Аксель.

– Согласен – риск есть… – Канарис наклонил голову, и его глаза спрятались под кустистыми седеющими бровями. – Да, кто-то провалится и погибнет, – продолжал он. – Может быть, и вы. А кто-то доведет дело до победного конца. – Канарис снова замолчал, давая возможность Акселю прочувствовать услышанное. – А главное, – продолжал он, – фюрер говорит нам: любое общество, любое государство в момент больших потрясений слепнет и глохнет…


Это было сумасшедшее дело… Забыв о Балдуине Фландрском, Аксель с рассвета до поздней ночи носился по Мадриду на купленном по случаю стареньком горбатом «фиате». Он вербовал верных людей в свою «пятую колонну», добывал оружие и складывал его в тайники. Он настолько обнаглел, что в отеле, где жил, снял еще две комнаты, разместил в них свой штаб – там сидели два испанских фалангиста, его помощники, которые совершенно открыто вели запись желающих воевать в рядах «пятой колонны».

Все шло как по маслу, и в нужный час «пятая колонна» вышла на улицы Мадрида, напала на его защитников с тыла и этим сильно ускорила падение города.

Канарис запомнил Акселя, и тот вернулся в Берлин, на Тирпицуфер, уже майором.

Весной 1939 года Аксель получил новое ответственное задание и спешно выехал в Советский Союз. Его мадридская легенда была признана настолько удачной и прочной, что ее решили не заменять, а лишь немного подправить. Он отправился в Ленинград снова в качестве историка, под тем же именем. И снова его интересовали хитросплетения византийской истории.

– Задание фюрера срочное, но это совсем не значит, что надо спешить, – говорил Канарис, прощаясь с Акселем. – Трех-четырех месяцев, думаю, вам хватит. Зная вас как мастера сомнений… – улыбнулся он, – я не желаю вам удачи, я твердо верю в нее…

Ровно в девять утра Аксель появлялся в Государственном Эрмитаже – всегда в одном и том же скромном потертом костюме, длинноногий, медлительный, с внимательными светлыми глазами за стеклами очков. Вскоре он уже называл работавших с ним сотрудников по имени и отчеству, мило коверкал русские имена и, смеясь, извинялся за это. Он объяснял, что родился и рос в Риге, что его отец состоял компаньоном в русско-немецкой коммерческой фирме, а его лучшим другом детства был русский мальчик. С тех пор он знает русский язык, очень плохо, конечно…

Он был очень серьезен, медлителен, молчалив, не тратил ни минуты на праздные разговоры и редко вставал со своего места за огромным дубовым столом, заваленным древними манускриптами. Когда сотрудники музея шли в буфет обедать, он оставался на своем месте и однажды смущенно объяснил, что буфет не предусмотрен его скромным бюджетом. По этой же причине он живет не в отеле, а в канцелярии немецкого консульства.

– Сейчас у нас в Германии все средства отданы науке военной, а мы, историки, – просто нищие, – печально закончил он и испуганно расширил глаза: не слышал ли кто-нибудь посторонний его смелое заявление?

Сотрудники сочувственно и понимающе вздыхали, давая понять, что здесь опасаться некого, и тащили его в буфет.

После работы Аксель огибал пустынную Дворцовую площадь, шел мимо Адмиралтейства, обходил огромный Исаакиевский собор и через сквер направлялся в гостиницу «Астория». Там он обедал долго и со вкусом – русская кухня после берлинских эрзацев доставляла ему большое наслаждение. Отобедав, он покупал в вестибюле «Астории» газеты и шел через площадь в мрачное прямоугольное здание немецкого консульства, где действительно жил, но не в канцелярии, как он рассказывал, а в прекрасной комнате, которую предоставил ему консул Зоммер, его коллега по абверу и давний знакомый. Вечерами они вместе просматривали информацию агентов, работавших на консульство, составляли донесения в Берлин и обсуждали меморандум о Ленинграде, который должен был написать Аксель. Перед сном они позволяли себе партию в шахматы. И всегда за игрой возникал один и тот же спор…


Чем дольше Аксель жил в Ленинграде, тем больше поражал его этот громадный, непохожий на другие русский город. А консул не видел в Ленинграде ничего особенного, кроме того, что в нем, как в любом другом индустриальном городе, много заводов, а значит, много опасного пролетариата. Зоммер посмеивался над впечатлениями своего коллеги и называл их дамскими. Аксель называл позицию Зоммера школярской и опасной. И как во всяком споре, для Акселя постепенно прояснялась истина…

В этой поездке главной задачей Акселя было составить меморандум о Ленинграде. Такие меморандумы о шести советских городах готовились по требованию самого фюрера. Гитлер хотел знать не только военный потенциал каждого из этих городов, но и состав жителей, образ их жизни и настроения. Аксель понимал всю сложность стоящей перед ним задачи и немного досадовал, что ему было предложено заняться в Ленинграде еще и вербовкой агентов, – для двух таких серьезных дел не хватало времени.

Наступил канун Нового года. Консул на рождественские дни уехал в Москву, чтобы провести праздник среди своих в немецком посольстве. Акселю для встречи Нового года консул распорядился заказать столик в «Астории». С ним пойдут две девушки из консульства – секретарша консула Лора и сотрудница шифровального отдела Клара.

Их столик оказался на возвышении, в боковой галерее, откуда хорошо был виден весь зал, в центре которого стояла большая елка с красной пятиконечной звездой на макушке. Аксель с большим любопытством наблюдал, как зал заполнялся людьми – удивительно разными по возрасту, по манере держаться и даже по одежде. Рядом, у большого стола, уселась компания гражданских моряков. Их дамы старались держаться небрежно и величественно, но это плохо им удавалось – атмосфера шикарного ресторана была для них непривычна. Поодаль тесно облепила стол шумная компания молодежи. Парни были одеты, как показалось Акселю, небрежно, двое из них были даже без галстуков, в спортивных рубашках с расстегнутым воротом. А их девушки, наоборот, старательно принарядились, завились, подкрасили губы. Вытянув шеи, они с жадным любопытством глядели по сторонам и перешептывались.

Спутницы Акселя были одеты просто, держались непринужденно, казалось, им нет никакого дела до всего, что происходит вокруг. Лора с ее почти белыми, падавшими на плечи волосами могла считаться классическим типом нордической женщины, настоящей арийки – у консула Зоммера был недурной вкус. У Клары – длинные черные глаза, а черные волосы вились крупными кольцами. Она была тоже красива по-своему.

Откуда-то сверху раздался хорошо знакомый всем голос диктора – началось официальное новогоднее поздравление по радио из Москвы. Все встали с бокалами в руках. Поздравление показалось Акселю слишком длинным, он с удивлением наблюдал, как внимательно и серьезно все вокруг слушали то, что говорила Москва. Он показал глазами своим дамам, что надо встать, и они тихонько поднялись с бокалами в руках.

Наконец послышались звуки гимна. Раздался нестройный крик «ура!». Захлопали пробки шампанского. Зазвенели бокалы. Слышались возгласы, люди целовались, снова кричали «ура!» и смеялись.

Аксель чокнулся со своими дамами и сказал им негромко:

– За фюрера…

– Прозит… прозит… – ответили они и дружно выпили.

Общий веселый гул становился все сильнее.

За соседним столом поднялся громадный усатый мужчина в черном кителе моряка. Он громко постучал ножом по тарелке, добиваясь за своим столом тишины, и поднял наполненную рюмку.

– За наших прекрасных женщин! – громко сказал он простуженным басом и протянул рюмку, чтобы чокнуться, к такой же большой, как он сам, даме.

– Ура-а-а-а! – закричали мужчины, вставая.

Аксель поднял свою рюмку и тихо сказал своим девушкам:

– Я присоединяюсь к тому, с усами.

Они сдвинули бокалы и выпили.

Теперь на небольшом пространстве, свободном от столов, образовалась тесная толчея танцующих.

Аксель танцевал с обеими девушками по очереди, скоро устал и запросил пощады. Ему хотелось посмотреть на то, что творилось в зале, это было просто интересно.

В русских непонятно сочетались какая-то сосредоточенная дисциплинированность, которая заставила их простоять десять минут, слушая радиоречь из Москвы, и искренняя непосредственность, веселье. Люди, явно незнакомые в начале вечера, быстро знакомились, сдвигали столики и вместе распевали песни… Веселье становилось все более шумным.

Во втором часу ночи к их столику с наполненной рюмкой в руке подошел молодой мужчина в смокинге. Смокинг был ему немного велик, будто с чужого плеча, но крахмальный пластрон красиво облегал сильную грудь и смуглую шею. Он был высок, с вьющимися темными волосами и красивым лицом – такие лица Аксель называл валетными: в них было трудна найти какую-нибудь характерность.

– С Новым годом, друзья! – сказал он на хорошем немецком языке, шаркнул ногой и потянулся рюмкой к Лоре, чтобы чокнуться. Лора сидела неподвижно и как будто не видела его, но незнакомец, нисколько не смутясь, продолжал: – У нас в новогоднюю ночь все – друзья… и как друг я обязан прийти вам на помощь… – обратился он к Акселю. – Прошу вашего разрешения потанцевать с одной из ваших дам.

Аксель предоставил своим девицам самим решить этот вопрос. Они одновременно встали, и все рассмеялись. Аксель пошел танцевать с Кларой, а с незнакомцем танцевала Лора.

– Танцует великолепно, но сильно пьян, – сообщила Лора, вернувшись к столу. – Недавно развелся с женой. Фамилия – Горин… Работает юрисконсультом в издательстве и в каких-то двух местах еще. Если не врет, конечно…

После второго танца Лора доложила:

– Говорит, что ему опостылела его компания, набивается к нам.

– Ни в коем случае, – предупредил Аксель и деловито спросил: – С лирикой не лезет?

– Еще как! – рассмеялась Лора. – Вот и сейчас не сводит с меня глаз и все поднимает бокал со значением. Отметил, что у меня божественная фигура.

– Если попросит, дайте ему свой телефон, – улыбаясь, сказал Аксель. – Спрашивал, кто вы?

– Ваша секретарша. А вы ученый, в командировке.

– Прекрасно, Лора, на месте Зоммера я держал бы вас не секретарем.

После очередного танца юрист подвел Лору к столу и бесцеремонно уселся на свободное место. Тотчас за его спиной возникла статная фигура распорядителя бала.

– Простите, пожалуйста, но, по-моему, вы перепутали столики, – сказал он, кланяясь.

– Я сижу где хочу, – обиделся юрист. – Или в нашей стране это запрещено?

– Нет, почему же? Сидите где хотите, только бы наши гости не возражали, – объяснил распорядитель.

– Мы не возражаем, господин помогает мне в танцах, – пошутил Аксель, и распорядитель, извинившись, отошел.

Юрист долго еще не мог успокоиться, ворошил свои густые темные волосы, тряс головой и все бубнил о своем праве сидеть где угодно, даже если это право и не записано в Конституции.

Аксель внимательно наблюдал за новым знакомым. «Если притворяется, то делает это великолепно…» – подумал он и сказал своим девушкам, что пора идти домой.

Отвязаться от пьяного юриста стоило немалого труда…

Спустя два дня он позвонил Лоре, и они встретились на Островах.

Вскоре состоялось второе их свидание.

– Ничего, кроме легкого флирта, – строго инструктировал Аксель.

– Нет! Я выйду за него замуж, у него синие глаза, не отговаривайте меня! – смеялась Лора…

За вторым свиданием последовало третье, четвертое. Аксель сначала издали, по рассказам Лоры, изучал юриста и все больше убеждался, что этот человек может представить для него интерес. Прошло, однако, немало времени, прежде чем Аксель снова встретился с Гориным и принял решение о его вербовке.


Краткие данные к портрету завербованного в Ленинграде агента. Кодовое имя Девис. Составлено майором Акселем на основании четырехмесячного наблюдения.

Горин Михаил (Григорьевич). Возраст – 38 лет. По образованию юрист. Хорошо владеет немецким языком. Происходит из старой петербургской интеллигентной семьи. Отец тоже юрист, умер в 1931 году. Мать находится на его иждивении, по его словам, – вздорная старуха, из-за которой у него произошел разрыв с женой. Живет вдвоем с матерью в отдельной квартире, в центре, на Невском проспекте. Работает юристом-консультантом в издательстве и по совместительству в Ювелирторге и в Торговом порту. Легкомыслен в отношениях с женщинами. В настоящее время уверен в развитии его романа с сотрудницей консульства Л.Шарп, работа которой в этом направлении заслуживает всяческого поощрения.

Стимул агента Девиса – его убежденность, что он достоин гораздо лучшей жизни, чем та, которую он вынужден вести. Государственный строй ему неважен, так как собственных политических убеждений у него нет. Имеет определенную склонность к западной жизни, к чисто бытовой ее стороне – красивые, хорошие вещи, развлечения и т.п. Несмотря на хороший заработок (он работает в трех местах), постоянно нуждается в деньгах. Хорошо и модно одевается. Азартный картежник. Пьет умеренно, но в состоянии опьянения плохо себя контролирует. Он уверен, что Запад со временем предоставит ему красивую и богатую жизнь, хочет и будет стараться заслужить право на это. В данный момент его главный недостаток – непричастность к делам и объектам, которые нас особо интересуют. В скором будущем возможен его переход на работу, находящуюся ближе к нужным объектам. Он прилагает усилия в этом направлении.

Однако уже сейчас он дает очень полезные данные о настроениях в пестрой среде городской интеллигенции.

Резюме: перспективный агент…


Подписывая этот документ, Аксель был уверен, что завербовал полезного и перспективного агента. Но Горин как бы не подтверждал общую концепцию, которую Аксель выработал для Ленинграда и ленинградцев. Почему он равнодушен к городу, где родился, вырос и живет всю свою жизнь?

Не город же виноват в том, что ему не выпала судьба, какой он хотел? Иногда он высказывается критически о режиме, но Аксель видит за этим лишь любовь к анекдотам, а не какое-нибудь убеждение. Все это нужно еще выяснить…

Они встречались все чаще и каждый раз в новом месте. Горин довольно быстро усваивал элементарные методы конспирации, запоминал несложный шифр для письменных донесений, технику тайнописи. Жил он на Невском, в громадном доме со сложным проходным двором, где было много закоулков, каких-то выступов, тупичков, подъезды были расположены в глубоких нишах. Аксель зашел сюда днем и долго гулял по двору.

Вечером он принес Горину домой пачку свежих немецких иллюстрированных журналов и тысячу рублей за полученную от него информацию.

В комнате юриста было уютно, горела большая лампа под шелковым абажуром. Из приемника слышалась тихая грустная музыка. В окно залетал ветерок, приносивший откуда-то запах сирени. Когда мать принесла кофе, Михаил Григорьевич представил ей Акселя:

– Мой немецкий друг, антифашист, которому, увы, нельзя жить на родине.

Мать на мгновение остановила на госте безразличный взгляд и вышла.

Они тихо беседовали, сидя на тахте, покрытой бухарским бархатистым ковром. За толстым стеклом башенных часов бесшумно и неторопливо плавал сияющий диск маятника.

Аксель смотрел на свет лампы сквозь рюмку, наполненную коньяком, и вдруг живо спросил:

– А вдруг война? Что вы будете делать?

Горин долго молчал с серьезным лицом.

– С кем война? – спросил он.

– Допустим, что с Германией.

– Буду ждать вас, – тихо ответил Горин и, вскинув голову, посмотрел на Акселя, как бы спрашивая, правильно ли он ответил.

– Но как же вы поступите со своими патриотическими чувствами?

Горин пожал плечами и, подняв брови, закрыл глаза.

– А как к этому отнесется ваша мать?

Горин удивленно расширил глаза:

– А она тут при чем? Я давно вырос из коротких штанишек.

– Для немца мнение матери равносильно закону, – сказал Аксель, отпивая коньяк.

– Очевидно, у нас этот закон отменили в революцию, – усмехнулся Горин.

Часы отбили четверть. Приглушенно шумел Невский, слышались гудки автомобилей, звонки трамваев.

– Вы любите свой город?

– Я хочу, чтобы он любил меня, – рассмеялся Горин – разговор пугал и увлекал его своей остротой.

«Гипертрофированный эгоизм», – подумал Аксель и непринужденно спросил:

– Вы любите Достоевского?

– Нет. Я прочитал «Преступление и наказание» из чисто профессионального интереса, и больше ни-че-го. У меня идиосинкразия ко всяческой психопатии, – убежденно ответил Горин, хотя на самом деле он слово в слово повторил то, что однажды в его присутствии сказал отец.

– Если бы вы судили Раскольникова, каков был бы ваш приговор?

– Оп-рав-дать! Он имел право жить без нужды.

Аксель где-то читал, что среди лиц адвокатской профессии случаются такие психологические перерождения, когда в их сознании размывается грань между стремлением оправдать конкретного преступника и преступлением вообще. Но здесь все было еще элементарнее: просто Горин уже давно готов на преступление во имя вульгарной цели – жить лучше, чем он живет теперь. Ну что ж, агент с такой внутренней пружиной тоже может сделать много.

Горин вдруг подумал, что показал себя немцу не в очень выгодном свете, и решил исправить положение. Он запустил пятерню в свои густые волосы, взъерошил их и сказал:

– Я в себе знаю столько разных характеров, типов, что мне иногда становится страшно…

– Достоевский как раз и воспел это расслоение русской души, – ответил Аксель и стал прощаться…


Краткие данные к портрету завербованного в Ленинграде агента. Кодовое имя Людмила. Составлено майором Акселем на основании полуторамесячного наблюдения.

Настоящие фамилия и имя – Клигина Нина (Викторовна). Возраст – 28 лет. Воспитывалась в сиротском доме. Яркая, красивая внешность. Ей пророчили сценическую или кинематографическую карьеру. По окончании школы приехала в Ленинград, чтобы стать актрисой. В театральный институт не была принята. Поступила контролером в клуб киноработников, где немедленно была замечена ее внешность. Ей обещали роли и даже законный брак, но неизменно обманывали. Тем не менее она вошла в желанный ей круг деятелей кино. В настоящее время живет одна. Имеет комнату в общей квартире. Озлоблена. Завистлива. Острый интерес к дорогим вещам. Обожает светский образ жизни, вращение среди звезд кино. В настоящее время работает помощником режиссера на киностудии. Легко сходится с мужчинами.

Использование агента должно быть осторожным, но польза от него может быть большой, учитывая неограниченную возможность ее знакомств.

Вербовка проведена со всеми формальностями при содействии хорошего знакомого Людмилы – нашего агента Девиса.

Резюме: агент со скрытыми большими возможностями.


Краткие данные к портрету завербованного в Ленинграде агента. Кодовое имя Рубин. Составлено майором Акселем на основании месячного наблюдения.

Настоящие имя и фамилия – Соколов Геннадий (Иванович). Возраст – 29 лет. Из крестьян северной части России (район Вологды). До 1929 года отец имел сыроварню, затем ее конфисковали. Отец был лишен прав и выслан. Впоследствии он пропал без вести. Агенту в то время было 20 лет. Вместе с матерью он переехал в Ленинград, где брат матери работал дворником. Поселились у него. Частным образом агент изучил фотографию и последние 6 лет работает в артели «Фотоателье». Часто выезжает (перспективно для нас): летом – на курорт, зимой – по вызовам – на свадьбы, похороны и т.д. (следует продумать использование его возможностей как фотографа, свободно передвигающегося по городу).

Стимул агента – жажда мести за отца. Деньги его не интересуют. Если не знать его биографии, ненависть агента к Советской власти может показаться патологической. В настоящее время активно его использовать рискованно, он легко может привлечь к себе внимание советской политической полиции. На этот счет ему сделано строгое разъяснение.

Резюме: в ситуации крайнего порядка агент Рубин может оказаться неоценимым.


Консул Зоммер не одобрял завербованных Акселем агентов – он вообще всех русских считал ненадежными.

– Я немного начинаю верить их человеку, только узнав, что в его жилах течет немецкая кровь, – говорил он.

– Теперь, когда Германия вышла на мировую арену, для нашей разведки нет ничего опаснее, как считать достойными доверия одних лишь немцев, – возражал Аксель. – В критической ситуации все ваши чисто немецкие кадры всплывут на поверхность, потому что каждый воробей в городе знает, что они немцы.

– Среди моих агентов, дорогой друг, немало рабочих, приехавших сюда из Германии, чтобы помочь своим братьям по классу строить мировой коммунизм. Жена Цезаря вне подозрений.

– Не забывайте, мой друг, что Цезарь человек неглупый, и, во всяком случае, он умнее своей жены, – парировал Аксель… Но Зоммер не сдавался и однажды, чуть улыбаясь, торжественно вручил Акселю шифровку из Берлина:

– По вопросу нашего бесконечного спора имеете, коллега, элегантную зубочистку. Поздравляю…

«Людмилу не закрепляйте и не развивайте. При решении стоящих перед вами великих задач вряд ли следует опираться на проституток», – прочел Аксель.

– Вы радуетесь преждевременно, – не скрывая злости, сказал он консулу.

– А я и не радуюсь вовсе, – ответил Зоммер. – Я просто считаю свои кадры более надежными.

Вечером Аксель отправил в Берлин шифровку:

«На № 08/1503

Позволю себе опротестовать ваш 1503. Проституции в нашем понимании здесь нет, а таких женщин, как мой объект, множество. Особенно возле разнообразного мира искусства. Как правило, это неудачницы в профессии, пытающиеся возместить это близостью с людьми мира, не принявшего их в свою производственную сферу, и теперь достигаемую ими путем доступности чисто женской. Как всякая доступная женщина, и эта тоже втайне нелегко переживает, что ее жизнь не удалась, ей не стать ни женой, ни матерью. Здесь же это обостряется прямолинейной до самозабвения пропагандой, утверждающей с каждого забора, по радио и в печати, что тебе открыты все дороги и достижимы любые цели.

Более того, она очень ясно и для себя больно видит, как другие женщины действительно достигают многого, между тем как ничем особенным они не отличаются…»

«…Одни с этим смиряются, покидают отвергнувший их мир, и уходят в общую неприметную жизнь, и, может быть, находят там счастье. Другие, как, например, наш объект, цепляются за избранный мир любым способом, но здесь коммерческой торговли телом нет. Здесь удовлетворение духа крайним способом. Вербовку объекта я строил на встречном движении.

Пункт 1. Вы достойны иной жизни.

Пункт 2. В том, что вы влачите недостойную вас жизнь, виновато общество, которое только прокламирует внимание к человеку.

Пункт 3. С этим обществом вы можете вступить в борьбу. Тайная деятельность возвысит вас над всеми, кто вас сейчас унижает.

Пункт 4. Если произойдет изменение общества, и, возможно, не без нашей помощи, ваша судьба изменится в корне. Те, кто сейчас командует вами, превратятся в ничтожество.

Объект прошел через все эти пункты, нигде не вступив с ними в спор и приняв их суть как должное. А если у объекта возбудить гнев и указать для этого гнева адрес, агент сможет быть нам крайне полезен во всех ситуациях, в том числе и в критической. Наконец, уже сейчас мы можем управлять ее знакомствами, и это открывает неограниченные возможности».

Спустя несколько дней в консульство пришла шифровка:

«Возражение против Людмилы снимается…»

Наступил день, когда написанный Акселем меморандум консул отвез в Москву, оттуда он дипломатической почтой был переправлен в Берлин.

Аксель трогательно простился с сотрудниками Эрмитажа и пароходом выехал домой…

Глава вторая

Приезжая в абвер, Аксель заходил в оперативный зал, где в этот утренний час у карты собирались офицеры. С первого дня войны адмирал Канарис завел у себя на Тирпицуфер атмосферу подчеркнутой сдержанности. Однажды – это было значительно раньше, когда немецкие войска гнали англичан к обрывистому берегу Дюнкерка, – Канарис застал у карты офицеров, которые говорили о ходе войны с восторженной экзальтацией. Адмирал властно поднял руку, и в наступившей мгновенно тишине отчетливо прозвучал его негромкий, чуть гортанный голос.

– Так можно вести себя лишь на скачках. На полях войны гибнут немцы, которые в отличие от вас не наблюдают ее из окна…

Он вышел, ступая на каблуки сапог, – так он ходил, когда очень сердился…

С тех пор в оперативном зале абвера всегда стояла чинная тишина, и эти утренние собрания у карты шутники прозвали «утренней молитвой»…

Сегодня на «утренней молитве» Канарис сделал Акселю знак подойти. Адмирал, который был на две головы ниже Акселя, неловко взял его за локоть и повел в глубь зала.

– Я хочу вернуться к вашему меморандуму о Ленинграде, – сказал он. – Возьмите прочитайте его свежими глазами и в тринадцать ноль-ноль зайдите ко мне… – Адмирал уходил чуть качающейся походкой моряка – коренастый, плотный и коротконогий, увенчанный крупной седеющей головой…

Аксель спустился на лифте в подземный этаж, где помещался архив. Пока искали нужную папку, в его голове одно за другим мелькали предположения: зачем понадобился меморандум?.. Ничего плохого в этом быть не может, он уверен, что тогда в Ленинграде не только собрал важную информацию о городе, но старался ее осмыслить и раскрыть опасные особенности этого города.

Голос в радиорепродукторе трижды произнес его фамилию и пригласил пройти в зал номер два к столику номер тринадцать.

В залах абверовского архива столики стояли в каком-то странном беспорядке. Но это только казалось беспорядком – они стояли так, что работающий за одним столом не мог видеть того, что находилось на соседних.

Еще издали Аксель узнал на своем столике знакомую синюю папку с торчавшей из нее сопроводительной карточкой оранжевого цвета.

Аксель стал листать бумаги и вдруг от неожиданности широко раскрыл глаза – перед ним была страница, сверху донизу отчеркнутая жирной чертой синего карандаша. Специальный приказ Канариса запрещал работникам абвера оставлять на документах какие бы, то ни было следы. Что же это такое? Кто это сделал?

Аксель быстро перелистал папку до конца – синим карандашом был отчеркнут весь последний раздел документа: «…Некоторые замечания психологического характера».

Аксель сосредоточился и начал неторопливо читать этот раздел:

«Для жителей Ленинграда характерна обостренная любовь к своему городу, гордость за свою принадлежность к нему. Это своеобразный местный патриотизм, заставляющий их даже вести себя по-особому. Спор между ленинградцем и москвичом о том, чей город лучше, стал традиционным. Для ленинградца сомнений на этот счет не существует.

Ленинградцы считают свой город самым красивым в мире. (От себя замечу: повидав многие города мира, я не нахожу равного Ленинграду).

Ленинградцы считают свой город самым интеллигентным. (Замечу, что действительно ленинградская толпа выгодно отличается, скажем, от московской.) Ленинградцы считают свой город святыней революционной истории своего государства. (Напомню, что именно здесь совершилась пресловутая русская революция.) Ленинградцы считают свой город живым памятником всей русской истории. (Действительно, Ленинград – это бесчисленное множество памятников истории России, в том числе прекрасных и бесценных.) Любопытно, что официального культа памятников истории здесь не наблюдается. Более того – даже царские дворцы или музей Эрмитаж находятся в довольно запущенном состоянии».

Аксель заглянул в самый конец раздела и вспомнил, как, делая выводы, он вымучивал тогда каждое слово, как смертельно боялся переоценить важность собранных в этом разделе фактов и оказаться в чьих-то глазах плохим наблюдателем, а значит, и плохим разведчиком. Он прочел отчеркнутое еще раз, стараясь представить себе, что читает чужое. Нет, все написано точно, даже хорошо, и все это очень, очень важно, особенно сейчас, когда немецкие войска рвутся к Ленинграду.

Но он не мог успокоиться – синий карандаш вселял большую тревогу, и он задумался над последней фразой своего меморандума: «Если понадобится создать в Ленинграде сильную „пятую колонну“, сделать это будет очень трудно…»

Ровно в час Аксель вошел в кабинет Канариса и остановился у дверей, увидев сидевшего в кресле начальника генерального штаба генерал-полковника Гальдера.

– Идите, идите сюда, – пробасил Гальдер, показывая на свободное кресло напротив себя.

Аксель сел в низкое кресло, держа на задранных коленях папку.

– Значит, вы действовали в Мадриде? – спросил генерал. – Великолепная работа! Я бы на месте генералиссимуса Франко среди памятников, поставленных им самому себе, один воздвиг бы в честь вашей «пятой колонны». А? – Гальдер обернулся к Канарису и басовито рассмеялся, показав подозрительно белые зубы.

Канарис безразлично рассматривал свои короткопалые руки, лежавшие на столе.

– То, что мы применили в Испании, – продолжал Гальдер, – было тогда образцом тактической новинки. Девиз «Барбароссы» – тотальность. Однако наша священная обязанность – сделать все, чтобы не стали тотальными и наши потери. Вы долго жили в России? – спросил Гальдер, уставившись на Акселя водянистыми, светлыми глазами.

– Семь месяцев. – Внутреннее напряжение Акселя росло в ожидании развязки разговора.

– Немало, немало… – сказал генерал и, опустив тяжелые веки, замолчал.

В это время в радиоприемнике, приглушенно работавшем за спиной у Канариса, послышался фанфарный сигнал, предшествовавший передачам с Восточного фронта.

– Прибавьте, – попросил Гальдер.

Военный корреспондент говорил непосредственно из перевалочного лагеря для русских военнопленных…

– Я спросил у наших офицеров, сколько здесь русских, они не могли ответить, сказали: «Считайте сами…» – Голос замолчал, из приемника слышался ровный звук, будто кто-то непрерывно стонал на одной унылой ноте. Потом корреспондент с помощью переводчика брал интервью у пленных. Все они говорили, что война с Советским Союзом уже проиграна, и выражали радость, что остались живы и попали в культурный немецкий плен…

Гальдер приподнял руку, и Канарис убавил звук.

– Это те русские, которых вы знали в Ленинграде? – спросил генерал.

Аксель ответил не сразу.

– Мне кажется… наша пропаганда… не очень… – сказал он уклончиво, хотя хорошо знал, что при Гальдере можно сколько угодно ругать пропаганду.

– Э-э, оставим это, – поморщился Гальдер. – Наше дело – сама война.

– Но ведь это опасно и для нашего солдата… – более уверенно продолжал Аксель. Видя, что Гальдер ждет какого-то разъяснения, прибавил: – Я читал досье по Бресту – слишком много эмоций, непонимание обстановки и непомерное удивление, что русские не сразу капитулировали. Надо хотя бы немного знать характер противника.

– А вы знаете его характер? – прищурился Гальдер.

– Во всяком случае, я знаю, что в России давно романтизируется пограничная служба, что их пограничные войска должны драться особенно упорно.

Тяжелые веки Гальдера вздрогнули.

– Мы приближаемся к Москве и Ленинграду, обе цели грандиозны, – негромко сказал он. – О Ленинграде есть разные мнения. Фюрер сказал как-то, что землю, на которой стоит Ленинград, следует вернуть морю… Есть другое мнение – сохранить этот город как декорацию. Как декорацию, – многозначительно повторил Гальдер. – Я читал ваш меморандум. Сейчас вы ничего не хотели бы в нем изменить?

– Разве что нашел бы какие-нибудь более точные слова, – ответил Аксель.

– Этим вы займетесь, когда будете писать мемуары. А пока у меня к вам практический вопрос. Вы пишете, что очень трудно создать там «пятую колонну». Но не договариваете до конца – беретесь вы за эту затею или ее надо оставить. А? – Гальдер повернулся к Канарису.

– Мы занимаемся этим, – бесстрастно ответил Канарис. – Но нельзя нашу задачу рассматривать в отрыве от того, что делает армия. Вы же понимаете, что поднять город против самого себя можно только в атмосфере паники и страха. Именно в этот момент армия должна взломать двери города, как это было в Мадриде.

– Но когда взломаны двери, в дом входят посторонние люди… – сказал Гальдер и посмотрел на Канариса.

– Весь вопрос, сколько посторонних осталось лежать за порогом дома. Тотальные потери могут превратить победу в поражение, вы знаете это лучше меня… – спокойным, ровным голосом ответил Канарис.

Аксель затаив дыхание слушал их разговор, он прекрасно понимал, что именно сейчас решается его судьба.

– Я хочу одного – ясного представления о ваших возможностях, – раздельно и громко сказал Гальдер.

– В ближайшие два-три дня мы представим вам исчерпывающий документ… – ответил Канарис.

Когда Гальдер, тяжело поднявшись с кресла, ушел, Канарис долго молчал, разглядывая свои руки, щурил глаза. И наконец спросил:

– Все-таки трудно или невозможно?

– Трудно. Очень трудно, – негромко ответил Аксель. – На Мадрид похоже не будет.

Канарис встал и начал ходить вдоль стены, скрытой плотным занавесом, за которым висела огромная карта мира.

– Вам ясно стратегическое значение Ленинграда? – Адмирал остановился и взглянул вверх, туда, где на карте, за занавесом, был обозначен Ленинград.

– Да. И я читал записку фюреру генерал-фельдмаршала фон Лееба.

– Прекрасно… – Канарис снова мягко вышагивал по ковровой дорожке, вдоль стены. – Значит, вы понимаете, что означает для Германии не взять Ленинград. Не взять?! – вдруг громко спросил он и остановился. Высоко подняв голову и грозя пальцем, он повторил: – Не взять! Не!.. – И после выразительной паузы спросил: – Вы не хотели бы изменить вывод в своем меморандуме?

– Нет, – встал и вытянулся Аксель.

– Даже если бы вы знали, что на основании вашего вывода может быть отменен наш удар по Ленинграду?

– Ленинград будет взят общими усилиями – армия и мы. Как в Мадриде.

– На что же вы надеетесь? – спросил Канарис, шагая вдоль стены.

– На пророческое указание фюрера, однажды легкомысленно подвергнутое мною сомнению, – ответил Аксель, провожая взглядом шефа.

Канарис остановился и непонимающе, выжидательно смотрел на него.

– Государство в час больших потрясений слепнет и глохнет. Помните, как в Испании я попытался противопоставить этому опасность риска, а вы посоветовали мне поверить фюреру?

– Да, да, именно это… – словно про себя сказал Канарис. Он повернулся к стене и отдернул занавес. Взяв указку, адмирал издали нацелился на пятно, где крупными буквами было написано: «Петербург».

– Учитывая особенность города, – говорил Канарис тоном лектора, – все будет решать быстрота и смелость действий, начатых в точно избранный момент… в точно избранный момент, – повторил Канарис. И продолжал: – Группа «Север» будет наступать на город всей своей мощью. Ей будет придана часть войск группы «Центр». Накануне вашего дня город будет подвергнут тотальной обработке артиллерией и с воздуха. На плечах паники вы поднимете свои силы и добьете то, что еще будет сопротивляться в самом городе. Повторяю: темп, смелость и точно выбранный час.

– Я готов выполнить это задание, – сказал Аксель твердо, без всякого пафоса.

– Вот вы и дождались своего дела, – сказал адмирал и, подойдя ближе, пожал локоть Акселя. – Немедленно свяжитесь с офицерами первого и второго отделов, они в разное время занимались Ленинградом. Все, что у них найдется полезного для себя, забирайте.

– Мы будем действовать параллельно? – спросил Аксель.

– Их дело – каждодневная разведка и диверсии в советском тылу непосредственно для фронта, и это, так сказать, фон для вашей деятельности. Их силы для вас непригодны, агентура у вас должна быть своя, особо надежная и умелая.

– Меня тревожат сроки, вот-вот падет Новгород, – сказал Аксель.

– Он должен был пасть двенадцать дней назад, – ответил Канарис и закончил: – Действуем по нашему старому принципу – неторопливая быстрота. Но надо сделать все, чтобы вы вовремя заняли исходную позицию в городе.

Канарис уже пошел к столу и вдруг повернул обратно:

– Да, совсем забыл: должен поздравить вас с получением звания полковника. Очень рад за вас… – Он не подошел, однако, чтобы пожать руку Акселю, а только приветственно взмахнул рукой. Впрочем, в абвере все знали, что Канарис званиям не придает особого значения…

Глава третья

15 августа 1941 года немцы заняли Новгород.

Над городом клубился черный дым. Он медленно таял в ясном голубом небе. Еще слышалась стрельба на восточной окраине города. На базарную площадь только что согнали пленных, взятых в бою за город. Над старинными церквами, пронизывая дым, с тревожным криком летали тучи галок. Улицы, по которым несколько минут назад пронеслись серо-зеленые автомобили и гремучие мотоциклы, точно вымерли – ни единой живой души, куда ни посмотри.

Командующему группой армий «Север» генерал-фельдмаршалу фон Леебу не терпелось посмотреть на первый взятый им большой русский город.

Фельдмаршал ехал в огромном открытом «майбахе» с далеко выдвинутым вперед мощным мотором и скошенным задом. Когда автомобиль передними скатами начинал осторожно сползать в дорожную яму, тяжелое тело фельдмаршала тоже сползало с кожаного сиденья, и тогда он сердито подбирал ноги и снова садился очень прямо, высоко держа массивную голову.

Фельдмаршал настороженно, с каким-то жгучим интересом смотрел на деревянные дома, которые казались ему бедными и некрасивыми. На длинные дощатые заборы. На незнакомые цветы, глядевшие из маленьких окон. На визгливо лаявшего щенка, бежавшего за машинами. На голубей, сидевших на коньке крыши.

«И это Россия?» – спрашивал себя фельдмаршал…

Рядом с фельдмаршалом, почтительно от него отодвинувшись, сидел моложавый полковник с красивым смуглым лицом. В окружении фельдмаршала шутили, что фельдмаршал приблизил Кристмана за редкую мужскую красоту, а всерьез говорили, что нет ничего страшнее хитрого адъютанта у злого генерала. Кто знает, может быть, фельдмаршал, чье массивное, обвисшее лицо было очень некрасивым, только для того и держал при себе этого полковника, чтобы постоянно напоминать всем, как дешево стоит по большому военному счету мужская красота…

Сейчас, после бессонной ночи, глаза у красивого полковника были сонными. Выполняя приказ командующего, он уже вторые сутки подбирает карты местности, пройденной группой армий «Север», – фельдмаршал хочет выяснить, где, в каких сражениях были допущены просчеты, сорвавшие первоначальный план наступления. Полковник боролся с дремотой, но продолжал внимательно следить за фельдмаршалом.

Фон Лееб повернулся к нему и сказал, подтягивая для изображения улыбки отвисшую нижнюю губу:

– Если все русские города такие, не стоило начинать эту войну.

– Отсталая страна, – с готовностью отозвался Кристман.

– Но почему они так хорошо дерутся за эти деревянные лачуги? – вдруг повысил голос фельдмаршал и сердито посмотрел на полковника, как будто тот отвечал за то, что русские дерутся упорно. Кристман счел за лучшее промолчать.

– И совсем не такой уж большой город, – продолжал ворчать фон Лееб. Он приподнялся и оглянулся назад – там в клубах пыли поблескивали лакированные спины машин, в которых ехали генералы и чины поменьше.

Машину резко встряхнуло, и фельдмаршал обрушился на сиденье. Он уже открыл рот, чтобы разразиться бранью, но в это время из-за поворота вдруг точно всплыла на зеленой волне косогора белоснежная церковь. Вместе с черным дымом она повторилась в реке.

– Остановитесь, черт бы вас взял! – крикнул фон Лееб.

Вся вереница машин постепенно остановилась. Спины машин, еще недавно сиявшие на солнце, потускнели, покрылись густой дорожной пылью.

Фельдмаршал смотрел на церковь.

– Очень красиво. Феноменально! – сказал он. – Черный дым – это война, а церковь – бог среди войны. А? – Он взглянул на адъютанта и, не дождавшись ответа, отвернулся – что может думать о боге этот красивый полковник, у которого в душе, кроме Гитлера, никакого бога нет? Сам фон Лееб – ревностный католик. Гитлер за это недолюбливает его или, точнее сказать, недолюбливал… Все знают об их разговоре во время назначения фельдмаршала командующим группы войск «Север».

– Мне рассказывают, что вы скорее католик, чем военачальник, – полушутя-полусерьезно сказал тогда Гитлер.

– Чем больше я католик, тем больше военачальник, – ответил фон Лееб. Фюреру не осталось ничего иного, как заявить, что он уважает любую убежденность, если она на пользу возрожденной Германии…

Вот почему сейчас никто в свите не позволил себе даже улыбнуться тому, что командующий застыл перед русской церковью.

Вдруг, разорвав черную пелену, низко-низко над машинами с воем пронесся самолет. Кто-то успел крикнуть: «Ахтунг!», но этот крик покрыл дружный смех, все видели, что это был пассажирский «юнкерс», идущий на посадку.

Фон Лееб вялым жестом руки приказал ехать дальше, но вскоре на боковой, тенистой улице по сигналу мотоциклистов эскорта машины снова остановились.

«Майбах» командующего стоял перед красным кирпичным зданием, на котором скособочилась вывеска «Аптека». Подбежавший на носках квартирьер штаба распахнул широкую дверцу «майбаха» и протянул руку командующему:

– Прошу, господин фельдмаршал, это ваш временный дом, только на сегодня.

Первым человеком, которого принял в Новгороде командующий, был полковник Аксель.

Фельдмаршал сидел в небольшой комнате за ломберным столиком в вольтеровском кресле. У стен стояли сдвинутые аптечные прилавки. Было очень тесно. Фельдмаршалу некуда было деть ноги, он вытянул их в сторону и потому сидел боком. Войдя, Аксель растерялся, не зная, где ему стать, чтобы быть перед глазами командующего. Фон Лееб молча кивнул на табурет, стоявший у окна.

– Что вам нужно, полковник? – устало и тихо спросил фон Лееб.

Своими выцветшими, светлыми глазами он рассматривал чистенькую полковничью форму Акселя. Фельдмаршал ненавидел штабных чистюль, но сейчас перед ним стоял офицер абвера, службы особой, и он должен был ему помочь – об этом специально просил Берлин…

– Очень много, господин фельдмаршал, – почтительно наклонившись вперед, ответил Аксель. – Начиная с помещений, которые удовлетворяли бы нашим специфическим требованиям, и кончая солдатами для его охраны. Транспорт, связь…

– Одну минуточку, – остановил его командующий. – Где-нибудь тут, за дверью, находятся мой адъютант и мой стенограф. Пригласите их, пожалуйста…

Аксель продиктовал стенографу свои давно продуманные требования. Фельдмаршал приказал немедленно расшифровать продиктованное и поставить на перечне его гриф.

– Ничего не позабыли? – спросил он. – Я обещал Берлину сделать все, что вы попросите…

Когда стенограф вышел, фельдмаршал вдруг неожиданно спросил:

– Вы действительно поможете нам в Ленинграде?

– Надеюсь…

– Что? – переспросил фельдмаршал, приставляя к уху ладонь: в свои 65 лет он уже неважно слышал.

– Надеюсь, что мы поможем армии, – громко сказал Аксель.

Фельдмаршал кивнул и сказал тихо, будто про себя:

– Русские воюют лучше, чем мы думали.

– Тем грандиозней ваши успехи, – убежденно возразил Аксель.

Фельдмаршал удивленно посмотрел на него:

– Если бы вы состояли при мне, я разжаловал бы вас за беспардонную лесть, – сказал он серьезно. – К вашему сведению, я не выполняю приказа фюрера ни по срокам, ни по результатам. Это – имея перед русскими огромное преимущество в силе! Должен заметить, что информация о слабой приверженности русских к своему политическому режиму оказалась явно ложной. Кто-то за это ответит… – Розовые, с сеткой прожилок, обвисшие щеки фельдмаршала чуть вздрогнули в усмешке: – Не адмирал ли Канарис?

Аксель после благоразумной паузы сказал:

– Еще два года назад я сообщал из Ленинграда, что в случае войны борьба за этот город легкой не будет.

– Интересно – почему? – поднял клочковатые брови фельдмаршал.

– Русские, как и все нормальные люди, – патриоты своей страны, а Ленинград для них еще и символ истории, – ответил Аксель.

– Странно, что за этот символ они начали бороться еще в районе Шяуляя, – ворчливо заметил фон Лееб.

Фельдмаршал, склонив голову к плечу, смотрел на Акселя – поза была ироническая, а глаза смотрели требовательно и ожидающе. Он подождал, пока абверовский полковник ответит, но, не дождавшись, спросил:

– Сколько ваших людей будет действовать в Ленинграде?

– Десять – двенадцать.

– Только-то? – удивился фельдмаршал. – Гальдер обещал мне нечто гораздо большее. Мы уже понесли непозволительные потери и обязаны взять этот город малой кровью. – Он сделал ударение на слове «малой» и сердито засопел.

– Осмелюсь сообщить вам, господин фельдмаршал, – осторожно начал Аксель. – Нас, начинавших дело в Мадриде, было еще меньше. А когда пришел срок действовать, город был сбит с ног. Удар наносили, конечно, уже не мы, а созданная нами ныне уже знаменитая «пятая колонна».

– Может быть, может быть, – проворчал фельдмаршал и вдруг с новым оживлением спросил: – А кто же эти, с которыми вы начнете дело в Ленинграде? Немцы?

– Нет, господин фельдмаршал, это русские.

– Ру-усские! – удивленно протянул фельдмаршал. – Из пленных? Да они продадут вас за пфенниг.

– Мы взяли русских из среды старой русской эмиграции, они жили у нас в Германии. Выбрали наиболее надежных.

– Может быть… может быть… – Фельдмаршал закивал седой головой. Видимо, ему хотелось поговорить обо всем этом с человеком со стороны. – А здешние русские – нечто необъяснимое. Я допрашивал одного. Он даже не понимал, с кем он говорит. Все мы слепые и жалкие слуги войны, а он, видите ли, борец за счастье человечества. Кошмар какой-то… – И вдруг без всякой логики фон Лееб добавил: – Я хотел бы видеть своих солдат такими же фанатиками.

– По всем рассказам, наши солдаты воюют бесстрашно, – осторожно возразил Аксель.

Выцветшие глаза фельдмаршала вдруг потемнели, узловатая рука, лежавшая на ломберном столике, свернулась в кулак.

– Хотите правду? Когда противник смят техникой, наши бесстрашны. Когда противник проявляет упорство, наши начинают проявлять дьявольскую предусмотрительность. – Фельдмаршал встал и, заложив руки за сутулую спину, прошелся вдоль аптечного прилавка. Он остановился перед Акселем, который, стараясь не показать поспешности, тоже встал.

– А русские идут на наши танки с ручными гранатами. Берут вот так гранаты, прижимают к животу и бросаются под танк… – Фон Лееб показал, как это делают русские: прижал ладонь к своему выпуклому и обвисшему животу. – Вы знаете об этом? А если знаете, сообщили об этом фюреру?

– Все равно Россия обречена, – ответил Аксель, ничем не выдавая своего отношения к словам фельдмаршала.

– Тогда торопитесь в Ленинград, – равнодушно посоветовал тот.

В это время приглушенно заворчал стоявший на окне телефон и показавшийся в приоткрытой двери адъютант тревожно сообщил, что с командующим срочно хочет говорить его начальник штаба.

Фон Лееб сделал шаг к окну, взял трубку, зачем-то внимательно ее осмотрел и наконец приложил к уху.

– Слушаю, – сердито произнес он и затем надолго умолк, но лицо его перестало быть равнодушным, он смотрел на Акселя так, точно приглашал разделить с ним свое удивление. – Хорошо. Согласен… – наконец сказал он и, швырнув трубку на подоконник, насмешливо снизу вверх посмотрел на Акселя: – Хотите услышать новость, полковник? В районе Старой Руссы русские начали контрнаступление. Я сейчас санкционировал приказ повернуть туда часть своих сил, прервав их движение к Ленинграду. Надеюсь, что вы поспешите в Ленинград и предоставите мне возможность однажды доложить фюреру о том, как хорошо вы мне помогли. Желаю успеха…


На другой день подразделению Акселя были переданы несколько небольших домов на тихой окраинной улице Новгорода. Зона, где находились эти дома, была обведена двойным рядом колючей проволоки. С обеих сторон улица была закрыта, а у перекрестка появились проходная будка и ворота.

В одном доме поселились русские. В другом – немцы. Аксель со своим адъютантом лейтенантом Цвигелем занял отдельный домик, стоявший в густом саду. В просторном доме рядом расположился узел связи. От него во все стороны протянулись провода. В каменном сарае у ворот был оборудован гараж на две легковые машины.

Особое подразделение абвера под кодовым названием «ФАК-104» начало действовать. Буквы и цифры его названия означали, что оно причислено к «Абвер-команде-104» и является ее филиалом. Но причисление это было настолько формальным, что даже начальник «Абвер-команды-104» подполковник Шиммель долгое время не имел представления о том, чем занимаются Аксель и его люди.

Глава четвертая

Русские агенты подразделения «ФАК-104» собрались в доме, которому было присвоено название «оперативный зал». Дом этот совсем недавно был жилым, и в нем еще ничего не было сделано для превращения его в служебное помещение. Судя по всему, его обитатели бежали в последний момент, вещи нетронутыми остались на своих местах, и казалось, что вот сейчас кто-то войдет с улицы или выйдет из другой комнаты, что агенты абвера пришли в гости и ждут, когда придут хозяева.

Участники совещания сидели в просторной, высокой комнате на стареньких, затертых венских стульях за овальным дубовым столом. Суровая скатерть, аккуратно сложенная, лежала на буфете.

Аксель сидел в плетеном кресле, удобно облокотившись на гнутые ручки, и, улыбаясь, рассматривал поверхность стола – вся она была в рубцах и пятнах. Он оглянулся назад, где по бокам громадного буфета висели два портрета: чопорной дамы в белой кофточке со сложной конусообразной прической и усатого мужчины в каком-то мундире.

– Ну что же, вот вам русский дом, пожалуйста… – сказал Аксель. – Дом еще полон русского духа, но мы чувствуем себя здесь прекрасно и начинаем заниматься своими делами. Такие же русские дома и там, в Ленинграде. И мы сейчас на практике убеждаемся в правильности гениальной мысли нашего фюрера о том, что в пору больших потрясений государства слепнут и глохнут. Раньше я наблюдал это в Мадриде…

Аксель начал рассказывать о своей работе в Испании.

– Все было очень просто, – говорил он. – Ничего особенного я там не делал, встречался с людьми, соблюдал конспирацию. Вот и все. Я был обыкновенным постояльцем отеля, может быть, коммерсантом, а может быть, журналистом. И у того и у другого работа состоит в том, чтобы встречаться с людьми. Вот я и встречался…

Аксель избрал умышленно такой упрощенный рассказ, отлично понимая, что значила для этих русских уверенность в успехе предстоящей им работы. Он должен был любыми средствами вселить уверенность в сидящих перед ним людей.

Выпрямившись, как манекен, с выпяченной грудью и отведенными назад покатыми плечами, слушает Акселя полковник Александр Иванович Мигунов. Этот пятидесятилетний, но, казалось, совершенно не тронутый временем, умный и сдержанный мужчина был понятен и близок Акселю. До русской революции он делал блистательную карьеру при генеральном штабе. Революция выбросила его за границу, но он не оказался, как другие, в пучине морального разложения, понял, где ему нужно быть, и поселился в Германии, отдав все свои знания и силы немецкой армии, точнее – ее военной разведке. Он ненавидит большевиков, и его ненависть конкретна и тоже понятна. Отец полковника владел в России огромными земельными угодьями. Революция отняла все. А когда старик попытался с помощью охотничьего ружья защищаться от мужичья, они повесили его перед домом на вековой липе, посаженной прадедом. Полковник говорит, что отцовская земля ему не нужна, он не хочет начинать все сначала, но хочет тоже использовать ту же самую липу как виселицу… Рядом с Мигуновым сидит, потирая выбритую до глянца голову, крепко сколоченный, плечистый Никита Чепцов. Его отцу в Питере принадлежали доходные дома, баня, и он хочет их теперь получить… Григорий Жухин родом из Харькова, там находятся завещанные ему старшим братом два кинотеатра, но он прекрасно понимает, что его путь в Харьков лежит только через поверженный Ленинград, и поэтому сделает все, что ему прикажут.

Все они считают, что слишком много и долго страдали в изгнании, и месть тем, из-за кого они стали нищими странниками по чужим землям, стала для них главным смыслом жизни.

Акселю очень нужно внушить этим людям, что все будет так же просто, как это было у него в Мадриде, – надо будет только встречаться с нужными надежными людьми и соблюдать строжайшую конспирацию. Наступление немецких армий развивается, а это значит, что с каждым днем паника в городе будет увеличиваться, она развалит жизнь города, расколет его население, и очень многие из тех, кто сегодня для рейха опасен, завтра будут выполнять все приказы его командования.

– Уверяю вас, основной характер действий в Мадриде и здесь один и тот же, – энергично продолжал Аксель. – Есть, однако, чисто национальные особенности населения этих городов. Испанцы народ беспечный, непроходимо темный и ужасающе бедный. На все это я и делал ставку. Люди, живущие в Ленинграде, совсем не беспечны. Наоборот, они излишне и нервно подозрительны. Но отсюда для нас простой вывод – всячески улучшать конспирацию. В культурном отношении население Ленинграда неизмеримо выше. Для испанца деньги и коррида – все, за них он готов отдать душу. Для ленинградца, во всяком случае, я думаю, для большинства и особенно теперь, материальный вопрос не существен. Ленинградцев волнует нечто большее, о чем мы с вами уже не раз говорили и о чем все читали в моем меморандуме.

Рассказывая, Аксель внимательно наблюдал за своими слушателями, старался понять состояние каждого. Но все одинаково напряженно и внимательно слушали его. Разве только Максим Михайлович Браславский был погружен в какие-то свои мысли, он слушал, закрыв ладонью высокий, красивый лоб. Этот русский был не похож на других, и Аксель уже давно наблюдал за ним с любопытством – у Браславского в России не было никаких материальных интересов, вместо этого он нес в себе сильный заряд тщеславного желания стать в будущей России крупным деятелем.

Аксель предложил задавать вопросы, надеясь, что, может быть, в этом несколько приоткроется настроение его людей. Но вопросов не было. Все агенты прошли достаточно тщательную и многостороннюю подготовку, чтобы сейчас, накануне операции, не спрашивать ни о чем, что касалось сути предстоящего им дела.

– В тактической разработке приводятся два способа вербовки в «пятую колонну», – вдруг жестким, въедливым голосом сказал Есипов. – Один способ – с помощью наших агентов, находящихся в городе. Другой, так сказать, самостоятельный, идущий, как сказано в разработке, по геометрической прогрессии. Вот в этой прогрессии я одновременно вижу прогрессирующий риск…

– Оба способа вербовки нельзя рассматривать в отрыве один от другого, – ответил Аксель. Он не хотел дать Есипову изложить свои опасения более подробно. – Их лучше рассматривать как идущие одна за другой стадии одной и той же вербовочной работы. Сначала, естественно, вербовка идет по указаниям агентов, так вы вербуете, скажем, десять человек. Но затем каждый из этих десяти разве не может дать нам людей из близкой ему среды, и таких, за которых он поручится?

Есипов слушал и медленно кивал лысой головой, но потом сказал:

– Я не об этом, господин полковник. Нам приводили статистику, что там каждый пятый взрослый человек – секретный агент НКВД. Разве можно не считаться с этой статистикой, когда завербованные люди дадут нам прирост хотя бы в двадцать человек?

– В ваших условиях, господин Есипов, есть элемент демагогии, – ответил Аксель. – Вы словно забываете, что данные средней статистики нельзя прикладывать к группе специально отобранных людей, специально, понимаете? Здесь соотношение может быть уже один к ста.

– Но ведь с нами будут действовать более ста людей, – невозмутимо уточнил Есипов.

– Я понимаю ваше беспокойство, – ответил Аксель, – и хотел бы предложить вам, господа, разговор, откровенный до конца. Мы не можем гарантировать вам, что на время вашей деятельности русская контрразведка прекратит свою опасную для нас работу. Да, господа, жизнь разведчика полна опасностей, но от вражеской разведки у нас есть надежная защита – бдительность и хорошая конспирация. Если мы будем помнить это, нам не надо будет заниматься софистикой подсчета вероятного засорения нашей среды вражескими агентами, нам надо будет только бороться с ними.

Аксель закрыл совещание, вышел в сад и сел на скамью под раскидистым дубом. Было безветренно и душно. На черном небе блекло проглядывали звезды. Где-то далеко на востоке чуть слышно ворчала война. В соседнем саду слышались веселые голоса немецких солдат. Они там готовили баню, рубили дрова, хохотали и не знали, как будут мыться в этой бане… «Вот оно, величие новой Германии! Одно слово фюрера – и его солдаты уже глубоко в России, ни трудности, ни кровь, никакая сила не может остановить того, что происходит, – самая великая из войн стальным валом катится по равнинам России. Здесь делается новая история человечества…» – думал Аксель, в душе у него поднимался горделивый экстаз, комок подкатил к горлу…

Он встал и пошел по еле приметной дорожке, под ногами у него шуршали опавшие листья. Сучья цеплялись за голову, идти согнувшись было неудобно, нелепо…

Он вернулся к скамейке, сел, закурил сигарету и стал снова думать о великих событиях, о великом фюрере, великой Германии и ее солдате, о своем участии в великой победоносной войне…

Из ленинградского дневника

Попал в Ленинград по северной дороге, через Тихвин и Мгу[1]Автор приехал в Ленинград в качестве военного корреспондента Московского радио. Посылали на месяц-два, однако пробыл там гораздо дольше… Автор вел дневник, но не по дням и часам, а записывал один-два раза в неделю то, что, казалось тогда, следовало бы запомнить. Теперь решил некоторые свои дневниковые записи включить в эту повесть. Вместо рисунков, что ли…. Прямая дорога уже перерезана врагом. Ехали долго, часто останавливались. Тревожные отрывистые гудки паровоза, вопли «Во-о-здух!». Почти все бежали в поле.

Очередная остановка в лесу – появились самолеты. Черные кресты на крыльях. Я уже видел их в Риге, но на этот раз самолеты были видны как-то особенно ясно – горбатые, спереди блестят стекла и струятся круги от винтов, на крыльях – кресты. Они летели низко, наверняка видели наш поезд, но почему-то не бомбили и не обстреливали. Мы стояли и смотрели на них. Поражала мысль, что там, в кабинах самолетов, – люди, что они сейчас смотрят оттуда на нас и что у них сейчас одна мысль – как поскорее нас убить. А ведь они знают нашего Пушкина, а мы – их Гёте. И наконец, поразительно, невероятно, что все это происходит в XX веке, когда мы по радио можем услышать Бетховена с той стороны земли…

Уже под самым Ленинградом немецкий самолет на бреющем полете пронесся над поездом, стреляя из пулеметов. В нашем вагоне пуля распорола потолок в коридоре и ушла в пол.

Ленинград еще ни разу не бомбили, но город к этому уже приготовился. У витрин построены и строятся щиты, которые заваливают мешками с песком. Люди заклеивают окна бумажными полосками – что это даст? По ночам на крышах дежурят посты ПВО.

Ездил на передовую. Дальше штаба армии не пустили. Сказали, что посторонним там нечего делать. С каких это пор военные корреспонденты стали посторонними? Объяснили, что сейчас происходит перестроение, некоторые части отводятся в резерв, а свежие заступают на их места, проехать по дорогам невозможно… Ясно – мы отступаем.

В штабе армии мне позволили присутствовать на допросе немецкого парашютиста. Немец был лет 25, рослый и красивый, прямо Зигфрид. Я приготовился записывать, рассчитывая вернуться в Ленинград с боевой корреспонденцией «Допрос пленного»…

Полковник, в очках, похожий на учителя, начал допрос:

– Имя и фамилия?

– Адольф Гитлер, – громко ответил немец. Он нагло улыбался, и глубокий шрам на его щеке шевелился, как червяк.

– Имя и фамилия? – еще раз спросил полковник.

– Адольф Гитлер, – ответил немец, и мне показалось, что он подмигнул мне.

Изба подпрыгнула – близкий разрыв бомбы или снаряда.

– Что вас интересует еще? Торопитесь, мои товарищи уже стучат в окно, – засмеялся немец.

В избу вошел комдив. Весь в пыли, даже брови были сивыми, пыль сыпалась с него на пол.

– Что тут происходит? – сощурил он воспаленные глаза.

– Только что начал допрос, товарищ комдив, – ответил полковник. – Пленный заявляет, что его зовут Адольф Гитлер.

– Адольф Гитлер? – Комдив почему-то обрадовался, попросил полковника переводить и сказал: – Это же прекрасно, что к нам в плен попал сам Гитлер! Какая удача! Как раз у нас тут есть представитель из радио, и мы сейчас подарим ему сенсацию.

Немец слушал перевод, кивал головой, но перестал улыбаться.

– Нам будет очень приятно поставить Адольфа Гитлера к стенке и расстрелять, – обернулся комдив к полковнику. – Оформляйте протокол…

Он вышел, оставив после себя пыльное облако в луче солнца.

Я думал, что этот Зигфрид испугается. Но он только спросил, будет ли какая-нибудь судебная процедура. Полковник объяснил, что время военное, он пойман как диверсант и канцелярщина необязательна.

– За мою смерть вы заплатите так дорого, что расстрел доставит мне наслаждение, – торжественно сказал парашютист, и казалось, его наглые глаза горели голубым пламенем…

Вошли конвойные, один из них – великан в матросской форме – поднял немца со стула за воротник, как щенка. И вдруг немец закричал:

– Айн момент! Айн момент!

Матрос оглянулся на полковника, тот на секунду задумался и приказал негромко:

– Выполняйте приказ.

Матрос подтолкнул гитлеровца к дверям, но тот бросился назад, к полковнику, крича:

– Я скажу все! Нас сброшено двадцать человек! Я знаю место сбора!

– Выполняйте приказ, – повторил негромко полковник.

Немец рухнул на колени и пытался вырваться из рук матроса, но тот снова взял его за воротник и швырнул в дверь.

– Почему вы не выслушала его? – спросил я.

– Всех перебили. Он один живой из десанта… – ответил полковник.

Корреспонденция называлась «Адольф Гитлер на коленях просит пощады»… Спустя несколько дней узнал, что корреспонденция не пошла, дежурный редактор не без сарказма сказал, что даст корреспонденцию, когда ее символика будет поближе к реальности…

Глава пятая

Приближалась полночь, но в приемной Жданова было полно народа, и с того момента, как на окнах были сдвинуты тяжелые гардины, время здесь как бы остановилось. Помощник Жданова то и дело звонил по телефону, вызывал в Смольный все новых и новых людей. Это были руководители различных ленинградских учреждений или предприятий, они хорошо знали друг друга и сейчас сидели и стояли группами, тихо разговаривая.

Начальнику Управления НКВД Куприну Андрей Александрович Жданов назначил прием на ноль-ноль. Просил получше подготовиться, чтобы разговор был максимально плотным и продуктивным. Куприн, конечно, волновался – Жданов был не только членом Военного совета города и секретарем обкома, но и секретарем Центрального Комитета партии.

Куприна страшило неумение действовать в новых условиях, когда каждая крупица опыта давалась в бою, а каждая ошибка могла стоить крови. Он завидовал тем двумстам чекистам, которые ушли на фронт – там все ясно.

Он собирался честно сказать о своих сомнениях Жданову, ему некому больше сделать такое признание…

Дверь в кабинет как-то неуверенно приоткрылась, и в темноте тамбура показалась крупная фигура хорошо знакомого Куприну директора одного ленинградского завода. Дела на этом заводе всегда шли хорошо, и директор был, что называется, на виду. Здоровяк, всегда шумный, веселый, сейчас он вышел из кабинета бледный, осунувшийся, ни на кого не глядя. В приемной стало очень тихо.

Шаркая ногами по ковровой дорожке, директор завода пошел к выходу, и в это время Куприну предложили пройти в кабинет…

Верхний свет был потушен, горели два плафона на стене и настольная лампа. Малоосвещенный кабинет казался еще больше. Слева, на длинном столе для заседаний, были разложены военные карты.

Куприн стоял перед столом и ждал, когда на него обратят внимание, но Жданов еще долго резкими движениями карандаша записывал что-то в большом блокноте. Выглядел он очень усталым и раздраженным. Лицо у него было опухшее, нездорово-белое и мало похожее на крепко налитое, молодцеватое, которое все видели на портретах. На нем был штатский костюм темно-синего цвета, белая рубашка с мягким воротничком, черный галстук. На лацкане пиджака – красный флажок депутатского значка.

Жданов воткнул карандаш в стакан, откинулся на спинку кресла и потянул узел галстука:

– Чего стоите?

Куприн сел на стул и положил перед собой папку.

– Духотища страшная… – Жданов провел тыльной стороной ладони по лбу, посмотрел на нее и, вынув из кармана носовой платок, тщательно вытер руку.

– У нас два врага сейчас – фашизм и наша штатская безответственность, – сухо и гневно сказал он, как будто продолжая начатый разговор. – Только что у меня был директор завода. Война для него еще не началась. Весь – в прошлой славе. Как думаете, с чем он пришел? Посоветоваться, как быстрее перестроить производство на военный лад? Отнюдь! Просил забронировать чуть ли не весь завод! Хотя бы для отвода глаз о продукции для фронта сказал! Я, говорит, не имел на этот счет указаний. А? – Черные блестящие глаза Жданова закрылись на мгновение, он повертел головой, будто ему давил воротник рубашки. – Указаний не было. А? Спрашиваю у него: сын у вас есть? Есть, уже воюет. И это для вас не указание? Молчит. А если, спрашиваю, вашего сына убьют, потому что для него не хватило винтовки?.. – Жданов снова закрыл глаза и сказал тихо: – Безответственность… – И вдруг выпрямился, шумно вздохнул и громко сказал: – Народ мобилизовался, а они ждут указаний! – Он несколько раз молча и глубоко вздохнул и продолжал: – Иосиф Виссарионович сказал мне, что за Ленинград он не тревожится, питерские рабочие понимают, что победу нам обеспечит только полная военная мобилизация всех сил. А вот некоторые питерские руководители этого еще не поняли…

Придвинув к себе пухлую красную папку, Жданов вынул из нее несколько листов, – Куприн издали узнал свои ежедневные сводки и увидел на полях размашистые знаки вопроса красным карандашом.

– Одно соображение общего порядка: по-моему, непосильно одному человеку возглавлять дела госбезопасности и особый отдел фронта, – решительно сказал Жданов. – Согласны?

Куприн наклонил голову.

– А чего же до сих пор молчали? Любите власть? Ждали указаний?

– Я поднимал этот вопрос.

– Где? Когда? Что предлагали?

– Я писал своему непосредственному руководству, – начал Куприн и сразу умолк, поняв, что сказал не то.

– Что замолчали? – грубовато спросил Жданов. – Вспомнили, что у вас нет более непосредственного руководства, чем партийная организация Ленинграда?

– Так точно, – по-военному ответил Куприн.

– Так точно… так точно… – ворчал Жданов, перелистывая сводки. Он отложил их на край стола и сказал: – Вот что меня тревожит. Работа фронтовой разведки и контрразведки ясна – они заняты схваткой с врагом, так сказать, лицом к лицу. Но что происходит здесь, в городе? – продолжал Жданов, показывая на сводки. – Регистрация болтунов. Мелочь и чепуха. Город сам справится с болтунами. Мародеры, спекулянты и прочая накипь – дело милиции и истребительных батальонов. А вам надо думать о показаниях немецкого майора – о тех, что вы присылали мне. Майор заявил ясно и недвусмысленно – немецкое командование рассчитывает на взрыв города изнутри. Так?

– Совершенно точно, – живо подтвердил Куприн, радуясь, что разговор неожиданно приблизился к делам, о которых он думает все последнее время.

– Вы понимаете, о каком взрыве они помышляют?

– Думаю, что понимаю.

– А в сводки лопатой сгребаете слухи? – Голос Жданова звучал громко и напряженно.

– Я не верю в возможность организовать вылазки, – упрямо сказал Куприн.

– А в попытку ее организовать?

– Пытаться они могут сколько угодно…

– Ах, вы им позволяете? – едко спросил Жданов. – А может, умнее пресечь любую такую попытку в самом зародыше? Вы понимаете, что всякая сволочь в особо трудных для нас обстоятельствах неизбежно поднимет голову? Вы это вовремя увидите?

– Мы все время думаем об этом и все же сначала должны помешать тем, кто может прийти оттуда, – начал Куприн, но Жданов перебил его:

– Так образцово поставлено у вас дело, что вы можете устанавливать очередность, кого, в каком порядке хватать? – Глаза Жданова – насмешливые и серьезные одновременно – стали вдруг очень большими на бледном лице.

– На наш взгляд, наибольшую опасность представляет прямая их агентура. Ее устранение…

– Таковая имеется? – снова перебил Жданов.

– Их консульство здесь действовало активно.

– А вы спали?

– Мы еще до войны натыкались на их агентуру.

– Что значит – натыкались? Как слепые? А теперь прозрели?

– Более двухсот наших опытных сотрудников ушли на фронт, – сказал Куприн, думая, что эта цифра пояснит его мысль, вызвавшую несправедливую насмешку Жданова.

– Вы хотели бы набрать двести новых? Не поз-во-лим! – раздельно сказал Жданов и мягко стукнул пухлым кулаком по столу. – А каждая диверсия в городе, каждый проникший в город диверсант или вылезший на белый свет доморощенный мерзавец – все они будут целиком на вашей совести! Готова ваша совесть выдержать такое испытание?

Жданов требовательно смотрел на Куприна, припухлости под его глазами нервно подрагивали. Куприн напряженно молчал.

– Я упомянул об ушедших на фронт только затем, чтобы показать нашу первоочередную заботу о линии фронта, – сказал наконец Куприн.

– И это правильно, – неожиданно согласился Жданов. – Но что дальше? Тришкин кафтан?

– Почему? И на фронте и в городе для нас главная цель – те, на кого они могут опереться.

– Могут или рассчитывают?

– Не улавливаю разницы…

– Они утверждают, что все наше государство – это колосс на глиняных ногах и что мы уже рушимся. Что наши идеи чужды народу и так далее и так далее. Они могут полезть напролом, надеясь реально, скажем, на панику в городе. Что вы по этому поводу скажете?

– Мне кажется, что следует отделять то, что они кричат по радио, от того, что предпринимают и могут предпринять реальные силы: их армия, разведка. Плюс, конечно, еще авантюризм как стиль действий. Но поднять восстание в городе они не смогут.

– А если они все же попытаются?

– Ленинград их раздавит. Население поможет нам.

Жданов долго смотрел на длинный стол с картами и вдруг чуть заметно улыбнулся:

– Не уговорил я вас на вариант с восстанием. У меня тоже нет сомнений в верности Ленинграда революции и Советской власти. Но тогда выходит, что вам нечем и заниматься?

– В таком огромном городе немало опасной публики.

– Да, найдутся способные выстрелить нам в спину! Найдутся саботажники! Уголовники! Их вы обезвредите?

– Я как раз хотел несколько подробнее доложить вам о нашей работе в городе, – начал Куприн, открывая папку…

Возвращался он к себе на Литейный по улице Воинова. Ночь была безоблачной, по-северному светлой, в Ленинграде бывают такие в августе, они как воспоминание о белых июньских ночах. Куприн решил выйти к Неве… Река поблескивала и казалась тревожной. В сером перламутровом небе покачивались темные рыбины аэростатов и, если приглядеться, становились видны блеклые звезды… Куприн видел все это, но как-то безотчетно – все это было знакомое, родное, но ничто сейчас не задевало души. Он думал о разговоре в Смольном. Жданов сказал, что чекисты просто не имеют права работать плохо, они должны слиться с сердцем города, чувствовать каждую его боль. А таящиеся в городе мерзавцы должны быть обезврежены раньше, чем они попытаются хотя бы шевельнуть пальцем.

Повернув за угол на Литейный, Куприн столкнулся с патрулем. Это были морячки – молоденький командир и два краснофлотца с винтовками за плечами.

– Пгедъявите пгопуск, – картаво потребовал командир. Возвращая пропуск, он картинно, по-морски, отмахнул честь.

– Ночь спокойная? – спросил Куприн.

– Спокойная… если не считать, что идет война, – ответил командир, и оттого, что он не скартавил ни в одном слове, показалось, что он сказал это совсем другим, более взрослым голосом.

Цокая подкованными каблуками по камню, патруль уходил к Неве. Голубой луч прожектора воткнулся в небо, рассек его пополам, исчез, и небо стало темнее. Где-то очень отдаленно громыхнуло – не то гроза, не то война. Навстречу Куприну промчалась, мигая притушенными фарами, легковая машина – наверное, в Смольный…

Поднявшись на четвертый этаж, Куприн вызвал своих заместителей. Макаров пришел очень быстро – его кабинет ближе, и он вообще более поворотлив. Сухощавый, всегда спортивно подтянутый, резкий в движениях, он был не особенно симпатичен Куприну своей самоуверенностью и склонностью спорить по любому поводу.

– Ну, как было? На или под? – спросил Макаров, входя.

За дверью послышался низкий голос Стрельцова, он уже вошел, но тут же повернул обратно и, приоткрыв дверь, сказал что-то дежурному.

– Прошу извинить… – проворчал он, садясь в кресло перед столом Куприна.

– Что случилось? – спросил Куприн.

– Два раза просил уточнить очередность эвакуации наших семей – как горох об стену! А в результате – звонили из горкома, завтра дают места, а кто может уехать, мы не знаем.

Стрельцов был возмущен, но говорил неторопливо, он вообще никогда не торопился.

– Ну, так что же, что же все-таки было в Смольном? – нетерпеливо спросил Макаров.

– По поводу наших сводок сказано, что мы берем поверху, слухи собираем, охотимся на болтунов. Товарищ Жданов напомнил, что за надежность тыла, за спокойствие города целиком отвечаем мы.

Куприн подробно рассказал о своем разговоре со Ждановым.

– Пахать надо глубже – факт, – нарушил молчание Стрельцов.

– Что вы имеете в виду? – спросил Макаров.

– Помните, мы закрыли дело деникинца, кажется, его фамилия Бруно? – спросил Стрельцов.

– Там не за что было зацепиться, – ответил Макаров.

– Сегодня майор Грушко доложил, что этот самый Бруно исчез и есть все основания полагать, что он отправился к немцам, – неторопливо сообщил Стрельцов. – Вот, мне кажется, это как раз пример мелкой пахоты.

– Когда он у нас проходил? – спросил Куприн.

– Меньше года, – ответил Макаров и пояснил: – Здесь, у вас, мы слушали доклад Грушко об этом деле и дружно его прикрыли.

– Не помню, – сказал Куприн. – Давайте вызовем Грушко, пусть напомнит.

Куприн был рад, что разговор в самом начале обрел конкретность – от общих дискуссий и обмена мнениями он уже порядком устал.

Майор Грушко, чемпион города по самбо, как многие сильные люди, стеснялся своей могучей фигуры. Вот и сейчас, войдя в кабинет и поздоровавшись, он быстро сел за длинный стол около двери, положив перед собой толстое дело.

– Мы решили вернуться к делу Бруно. Помните? – сказал Куприн.

– Как не помнить… – негромко отозвался Грушко, но в голосе его слышались сильные, трубные ноты.

– Напомните суть этого дела…

Андрей Адольфович Бруно до недавнего времени работал заведующим мастерскими одного производственного комбината. Первый раз им заинтересовались примерно полгода назад, когда о нем поступил запрос из Одессы. Там судили долго скрывавшегося крупного деникинского контрразведчика, и он дал показания в отношении какого-то Бруно. Этот Бруно бежал из Красной Армии к Деникину и передал белым секретные документы. На это показание обратили серьезное внимание только спустя несколько лет после суда… Стали искать и вскоре там же, в Одессе, нашли в архиве судебное дело. Оказывается, в двадцать втором году Бруно судили за уклонение от военной службы – время было уже не военное, и ему дали два года условно. Об измене суду не было известно. Одесская прокуратура объявила розыск Бруно, и он без особого труда был обнаружен в Ленинграде, где жил с 1929 года. Когда его вызвали в НКВД, он принес целую папку благодарностей. Все, что сказали о нем на суде в Одессе, он категорически отрицал. Но подтвердил факт уклонения от военной службы и судимость за это и сообщил, что фальшивую запись в его военном деле сделал за взятку тот самый деникинский контрразведчик, который работал тогда в одесском военкомате. Очной ставки устроить было нельзя – контрразведчик давно расстрелян. Никаких других данных не было, и искать их не стали. Дело закрыли, а Бруно оставили в покое…

– Вчера вечером позвонила по телефону работница мастерских и сообщила, что у них пропал заведующий. Я проверил: он еще недели три назад сказал, что едет в Гатчину за дочерью, и не вернулся, – закончил Грушко свой короткий рассказ.

– А может, он там заболел? – спросил Макаров.

Грушко поднял в недоумении свои крутые борцовские плечи.

– Подождите, – сказал Куприн. – В Красной Армии он служил?

– Сперва он был офицером в царской, – ответил Грушко, заглядывая в дело. – Потом в Красной, потом – у Деникина, а потом – уклонение от службы уже снова в Красной. Пестрая картинка…

– Какую проверку провели мы? – спросил Куприн.

– Слабую, – тихо ответил Грушко.

– Я прошу у вас не оценку, а точно, что было сделано, – густые черные брови Куприна сошлись в одну линию.

– Опросили его непосредственное начальство, поспрошали сослуживцев, все дали отличную характеристику. Вот и вся проверка.

– Вот это и есть копать поверху, – сказал Куприн. – Очень полезно, что мы наткнулись на этот пример. Надо срочно послать в Гатчину человека.

– А если Бруно там нет? – спросил Макаров.

– А если он там? – перебивая, ответил Куприн. – Решение принято. Что у вас, Грушко?

– Хочу напомнить еще об одном человеке. Помните дело о пожаре на новом корабле? Там свидетелем проходил некто Давыдченко.

– Хорошо помню – мы локти кусали, что не смогли его судить, – сказал Стрельцов.

– Давыдченко живет тоже в Гатчине. Я до сих пор уверен, что вся техника для поджога тогда хранилась у него, – сказал Грушко.


О дружбе майора Грушко и майора Потапова знают на всех этажах управления. Нельзя без улыбки смотреть на них, когда они рядом: великан Грушко и щуплый Потапов с сильными очками на носу, не дотянувшийся даже до плеча своего друга. Они дружат семьями, хотя живут в разных концах города, пойти в гости друг к другу так у них и называется – произвести замер города с юга на север или наоборот, в зависимости от того, кто к кому шел.

Поздней ночью они вышли из управления и стояли у подъезда на безлюдном Литейном проспекте.

– Ты меня предложил? – спросил Потапов.

– Макаров.

– Спешка с семьями из-за этого?

– Сам распорядился.

– Хорошо, что наши будут вместе.

– Не верю, что Бруно там, ты скоро вернешься.

– Что дома скажем?

– Служба, что ж еще…

– А проводить нельзя?

– Когда же? В девять к Стрельцову. Грузовики – в десять.

В бездонном темном небе послышался гул невидимого самолета, оба невольно посмотрели вверх, туда, где нес свою ночную вахту наш истребитель. Грушко положил тяжелую руку на плечо друга:

– До утра. Ольге привет.

– Наде…

И они пошли – каждый в свою сторону – и еще долго слышали шаги друг друга…

Из ленинградского дневника

Образовался какой-то быт: живу в гостинице «Астория», в самом дешевом номере – главный бухгалтер Московского радио может спать спокойно. Езжу с оказиями на фронт, но толком ничего не вижу и не понимаю, что там происходит. Военные, с которыми приходится говорить, – одни темнят, другие сами ничего не знают, третьи паникуют, четвертые грозятся в недалеком будущем разгромить врага. Поди разберись во всем этом…

Ежедневно диктую в Москву радиокорреспонденции о боевой готовности Ленинграда, о доблестном труде ленинградцев и о ратной доблести защитников города. Но все это правда – атмосфера, в которой живет, трудится и воюет город Ленина, очень бодрая. Ни тени паники. Смотришь на Невский и диву даешься – бурлит, как в мирное время. Только военных больше в толпе.

Гостиница полна эвакуированными из Прибалтики, но долго они здесь не задерживаются, их отправляют дальше, в глубь страны. На днях в кафе «Астория» ко мне привязался пьяный эстонец, все спрашивал у меня с надрывом: «Скажите мне, дураку, зачем я уехал из своего родного Таллина?»

В Ленинграде появились московские писатели Светлов и Славин. Они чудом прорвались сюда на автомашине – на какой-то заграничной, большой, черного цвета. Все мы ахали, изумлялись, как ловко они сумели проскочить в Ленинград. Какой молодец их шофер Хаскин – парень с шалыми глазами.

И вдруг Светлов сказал:

– Как вам не стыдно, задумайтесь, о чем вы говорите, опомнитесь, милые! Страшная суть происходящего не в том, что мы проскочили, а в том, что мы – советские люди – вынуждены проскакивать в свой город Ленина. Задумайтесь, ребятки, над этим. И тогда вы поймете, что мы со своим авто пережили не героический эпизод, а прямо дикий, пронзительный позор! Понимаете? Позор! Наш доблестный Хаскин перенес этот позор, находясь в наиболее активной позиции, ибо он вертел баранку. А мы со Славиным от обычного груза отличались тем, что на наших спинах не было надписи «Нетто», что, как известно, означает вес без упаковки. Вот так-то, дорогие мои…

Пора, пора серьезно задуматься о войне, о своем месте в ней и о своей ответственности. Ведь прошло уже целых два месяца войны…

Глава шестая

Легенда, разработанная в абвере для Н.П.Чепцова

Чернышев Николай Петрович. Беспартийный. Одинокий. Родился 2 сентября 1905 года в городе Пскове, в семье железнодорожника-мостостроителя. Жил в Пскове до 1924 года, когда отца перевели на южную дорогу. Семья поселилась в Харькове. Отец в этом же году умер от тифа. Николаю пришлось бросить школу и поступить на авиационный завод. Работал токарем. В 1927 году в результате аварии в цехе получил инвалидность (потерял три пальца правой руки). Затем до 1929 года работал на том же заводе заместителем заведующего Домом культуры. С 1929 по 1935 год – заместитель директора парка культуры и отдыха в Харькове. С 1935 по 1940 год – агент по снабжению Военторга. Вольнонаемный, место службы – город Витебск. С 1940 года в составе особой группы Военторга работает по обслуживанию частей Красной Армии, вступивших в Прибалтику. В связи с войной – эвакуация. Потерял свою колонну, самостоятельно добрался до Ленинграда, ищет работу.

Сначала переход Чепцова через фронт был назначен на 15 сентября, но стало известно, что решающее наступление на Ленинград начнется раньше, в первой декаде сентября. Аксель был заинтересован, чтобы его человек оказался в городе до наступления, и Чепцов отправился через фронт в день своего рождения, шестою сентября. Он должен пробыть в Ленинграде недолго. Ему приказано ознакомиться с обстановкой в городе, провести разные эксперименты первичного внедрения, выборочно проверить агентуру и вернуться.

Чепцову исполнилось тридцать девять лет. Это был низкорослый крепыш на коротких толстых ногах, его крупная, наголо бритая голова казалась вросшей в плечи. О его лице в служебной карточке написано «без особых примет», и это подчеркнуто – такие лица в разведке ценятся.

В 1917 году отец вывез пятнадцатилетнего Никиту за границу. Мать умерла за год до революции. Отец умер в Германии в 1932 году, оставив сыну обувную фабрику. Тридцатилетний Никита Чепцов не пожелал возиться с кожами и вечно недовольными рабочими и продал фабрику. Деньги улетучились быстро. Помогли приятели, которые обещали ему счастливое грядущее. Однажды в Мюнхене, в пивной, друзья показали ему своего вождя Адольфа Гитлера – смешного человека совсем не немецкого вида. Но наступило время, когда этот человек стал рейхсканцлером Германии, а друзья Чепцова заняли очень высокие посты. Но они его не забыли, и вскоре Чепцов уже носил форму штурмовика, а позднее – черный китель гестаповца, – ему была поручена проверка и чистка живущей в Германии русской эмиграции. Потом его перевели в абвер. Год назад его посылали в Прибалтику, где он действовал как один из организаторов репатриации прибалтийских немцев на родину, но главной его обязанностью была вербовка среди русской эмиграции агентов для абвера и для гестапо. Сразу после возвращения из Риги он был причислен к особой группе, занимающейся Россией, а отсюда попал к Акселю.

Аксель, конечно, знал о том, что Чепцов человек гестапо. Он знал, что без соглядатая из гестапо его не оставят, так пусть лучше будет этот не хватающий звезд с неба крепыш. Чепцов откровенно сказал Акселю, что у него в Ленинграде есть сугубо личные интересы – он хранил наследственные документы на владение хлебными складами и коммерческими домами. Аксель решил, что эта заинтересованность Чепцова в конце концов окажется сильнее гестаповских привязанностей и заставит его стараться изо всех сил.

Подбирая кандидатуру для первого похода через фронт, Аксель остановился на Чепцове еще и потому, что в случае неудачи будет лучше, если с ней будет связан человек гестапо, а не абвера. Гораздо больше Акселя тревожило другое: Чепцов, узнав, что он идет первым, вдруг как-то обмяк, стал излишне задумчив…


Они выехали в полдень. Солдат, сидевший за рулем новенького, выкрашенного в лягушиный цвет полуоткрытого «ДКВ», видимо, первый раз вел машину с переключателем скоростей на переднем щитке, часто путал скорости, и машина то вдруг останавливалась, то дико прыгала вперед. Солдат негромко ругался.

Длинному Акселю в маленькой машине было неудобно, он сидел на заднем сиденье, согнув ноги в сторону, и все время чувствовал ими колени Чепцова. Это было омерзительно. Его раздражал новенький клеенчатый плащ, скрипевший при каждом движении. Его сердил солдат, плохо ведущий машину. И главное – его злило, что он отправился в эту поездку только из-за того, что агент, на которого он так полагался, вдруг в последний момент раскис – так ему показалось. Однако Аксель умел отлично владеть собой.

– Волнуетесь? – участливо спросил он, тронув Чепцова за локоть.

– Да… немного…

– Для разведчика момент внедрения в новую среду всегда самый волнующий… Это похоже на первое свидание. А? Я даже завидую вам… – Аксель с веселым видом смотрел на Чепцова и видел тоску в его серых маленьких глазах. – Знаете, какое самое типичное заблуждение во взгляде на нашу профессию? – продолжал Аксель. – Присвоение нам сверхчеловеческих возможностей. Разведчик же – самый обыкновенный человек, разве что посмелее других. И контрразведчик тоже человек. Когда они впервые сталкиваются – это два человека, и ничего больше. Вот вы стоите перед чекистом, кого он видит? Военторговский деятель, бежавший из Прибалтики до Ленинграда. Он видит крепкого мужчину в хорошей военной гимнастерке, без петлиц, но с офицерским ремнем, в сапогах по личному заказу. В общем, бесспорно, перед ним военторговец. Если вы тоже будете уверены в этом, чекист ничего другого в вас увидеть не сможет. Он же тоже человек, а не волшебник. Если он еще заметит вашу руку, то просто захочет вам помочь. Право, никогда не следует преувеличивать человеческие возможности противника. Это опасно…

– Я это понимаю, – слабо улыбнулся Чепцов. – В сороковом в Риге я их уже видел. И они меня – тоже. Волнует, что тут – Россия…

Они свернули на грейдерную дорогу, сильно разбитую прошедшими войсками. Разговаривать стало трудно. Машина то и дело заваливалась в ямы. Они стали смотреть по сторонам, но ничего не было видно – у дороги густо росла посеребренная пылью скучная ольха.

– Узнаете родную природу? – спросил Аксель.

– Моя родная природа – Берлин, Грюневальд, – ответил Чепцов.

Машина прыгала на ухабах…


В штабе дивизии их уже ждали. Они пересели в бронетранспортер командира дивизии и направились на позиции батальона, где Чепцов будет переходить линию фронта.

Впереди, рядом с водителем, сел командир дивизии – совсем моложавый полковник, очевидно, из «французиков» – так называли офицеров, выдвинувшихся во время французской кампании. На заднем сиденье между Акселем и Чепцовым втиснулся похожий на цыгана, рослый, шоколадно загоревший подполковник. Когда машина тронулась, он сказал Акселю на ухо:

– Рад познакомиться, я подполковник Рестель, возглавляю в восемнадцатой армии отдел «Один Ц».

Аксель слышал об этом отделе и о подполковнике. Они пожали друг другу руки.

– Хочу посмотреть, как вы будете это делать. – Рестель показал глазами на Чепцова.

– Технология примитивная, – улыбнулся Аксель, он не хотел вести этот разговор в присутствии Чепцова…

Из полуразрушенного кирпичного сарая на окраине сожженой деревни открывался далекий обзор местности – хорошо были видны и железнодорожная станция, и, чуть правее, ближайшая цель Чепцова – небольшой городок, который завтра в порядке разведки боем должен быть занят.

Когда стемнело, командир дивизии послал за свою передовую линию две группы разведчиков. Одну – к городу, другую – к станции. Вскоре обе группы вызвали на себя пулеметный огонь противника, и его огневые точки были зафиксированы артиллерийскими наблюдателями. Как только разведчики вернулись, начался огневой налет на позиции русских, а затем с правого фланга наискось, держа курс на станцию, пошли два танка.

Чепцов простился с Акселем, поблагодарил за помощь командира дивизии, перекрестился и вышел из сарая. Его шаги стихли в темноте. Командир дивизии спросил удивленно:

– Русский?

– Да. Когда примерно он должен перейти? – спросил Аксель.

– Через час, не раньше.

– Я не имею возможности ждать. Очень прошу вас, если это нетрудно, сообщить мне результат через штаб корпуса.

В штабе, ожидая, пока заправят бензином машину, Аксель разговаривал с подполковником Рестелем. Они сидели за столом в уютном садике позади дома, занятого командиром дивизии. Сад сонно шелестел пожухлой и пыльной листвой, но было тепло по-летнему. Полковник приказал подать кофе и оставил их вдвоем.

– Я вижу, ваш русский не из пленных? – спросил Рестель.

– Обожглись на пленных? – спросил Аксель, он не собирался углубляться в подробности. Этот Рестель был слишком самоуверен и немного раздражал своей бесцеремонностью.

– Да нет… Особых ожогов пока не имел, – ответил Рестель, весело смотря на Акселя черными глазами. – Надо только находить среди них подлецов. И тогда можете не волноваться.

– А как же это вы их определяете?

– По глазам, – хохотнул Рестель и продолжал: – Подлец – понятие надклассовое, наднациональное и даже надгосударственное. Подлец индивидуален и интернационален.

– Но все же, как вы их находите?

Рестель почувствовал заинтересованность Акселя и стал говорить серьезно.

– На войне подлец начинается с трусости. Я прежде всего интересуюсь, как данный индивидуум попал в плен. Вот случай. Индивидуум сам прибежал. Свои всадили ему пулю в ягодицу. Веду с ним задушевный разговор о прежней его жизни и о жизни его будущей, если, конечно, не случится с ним смерти, от чего я ему никаких гарантий не даю. И вижу – индивидуум самой величайшей драгоценностью на земле считает свою собственную шкуру. Хлоп! Капкан сработал! Вся дальнейшая игра идет на шкуре, как на арфе.

– Но он же и для вас останется трусом, – возразил Аксель.

– Вступает в действие простейшая формула: индивидуум узнает, что он будет жить на этой грешной земле только до тех пор, пока верно мне служит и выполняет все мои приказы. Чуть в сторону – смерть. И он идет по этой прямой, как паровоз сквозь туман. Нет, лет, полковник, поверьте мне: русский подлец нам полезен как никто.

С востока донесся грохот далекого артиллерийского огня.

– Не там, где мы были? – спросил Аксель, прислушиваясь.

– Севернее… гораздо севернее… – сказал Рестель, вдруг став очень серьезным.

– Тогда вернемся к подлецам. Я хотел заметить, что человек, которого там считают подлецом, для нас вовсе не подлец, и мы соответственно должны к нему относиться.

– Никакого противоречия! – возразил Рестель. – Придет срок, и я своего подлеца обласкаю, даже орден ему дам. Но вначале мой подлец знает, что он подлец, исходя из своих русских критериев поведения. И в этом его до поры до времени не нужно разубеждать. Если же вы сразу дадите ему понять, что его подлость для вас – ценный подарок, он сядет вам на голову. А если увидит, что вы не очень щедры на ласку, он обманет вас при первом же испытании…

Они беседовали о русских подлецах, попивая ароматный кофе в уютном садике на русской земле, слыша ее тепло, ее осенние запахи. Над ними было густое черное русское небо в редких и блеклых звездах…

В это время Чепцов уже подходил к окраине городка. Он совершенно спокойно прошел весь путь. Огородами пробрался до глухого переулка возле церкви и пошел по нему к центру города. Впереди он увидел силуэт грузовика и услышал голоса. Подошел ближе и стал смотреть. Две женщины выносили из склада тяжелые ящики, а мужчина – это был шофер – расставлял их в кузове грузовика.

– Бог на помощь, – сказал Чепцов, подойдя еще ближе.

– Если ты с богом, помоги, – сердито и сипло ответила женщина, тащившая на плече ящик…

Чепцов молча перехватил у нее тяжелый ящик и вскинул на грузовик. Он стал вместе с женщинами таскать ящики, пока они не загрузили кузов машины.

Женщины, шофер и Чепцов уселись рядком на бревнах передохнуть.

– Местный будете? – спросила женщина с сиплым голосом. Чепцов в темноте не мог ее разглядеть.

– Местный… – усмехнулся он. – Я от самой Риги местность ногами меряю. А по службе я военторговец. Доторговался вот…

– Гляди, Груня, наш товарищ по всем несчастьям. А я заведую тут магазином, это мой склад. Три дня грузовика не могла допроситься. Никому дела нет, а случись что, сам знаешь, подай сюда завмага.

Где-то в центре города сухо треснул разрыв снаряда, и тотчас над крышами там расплылось розовое пятно. Чепцов знал: началась артиллерийская обработка города, через час сюда пойдут танки. Но это началось почему-то раньше времени, о котором ему было сказано в штабе дивизии.

– Поехали, бабоньки. – Шофер встал и быстро направился к машине.

– Не дрожи! – сипло крикнула ему вслед заведующая магазином. – Ящики-то бабоньки таскали, дай хоть остыть малость.

Шофер, не отвечая, залез в кабину и завел мотор. В это время снаряд ударил позади склада, воздушная волна сорвала с него крышу, всю целиком, и, перебросив ее через улицу, поставила шалашом перед домом.

Завмаг стала поспешно садиться в кабину, другая, встав на колесо, легко вспрыгнула в кузов и втиснулась там между ящиков.

– Куда едете? – спросил Чепцов.

– В Ленинград, куда ж еще… – ответила женщина. – А ты что, остаешься?

– Подвезете?

– Залезай, шевелись! – злобно крикнул шофер.

Близко разорвался еще один снаряд. Комья земли застучали по крыше шоферской кабины. Грузовик рванулся с места. Чепцов забросил в кузов рюкзачок, схватился за борт и с разбега вскинул свое крепкое тело в двинувшуюся машину.

Над городом метался судорожный свет непрерывных артиллерийских разрывов и начинавшихся пожаров. Казалось, что черное небо вот-вот расколется от непрерывного грохота.

Грузовик, не зажигая света, мчался по пылающим улицам, и Чепцов молил бога только об одном, чтобы шофер не заблудился в горящем городе и вывел машину из-под огня. «Вот тебе и точный немецкий расчет, – подумал он. – Ну что бы я делал, если б не оказалось этого грузовика?» И вдруг Чепцов с удивлением и тревогой обнаружил, что он все печется о том, как он доберется до города, и совершенно не думает об огромной опасности, которая угрожает его жизни уже сейчас. Ведь достаточно одного снаряда на пути машины, и его разнесет вместе с этими ящиками, от которых пахнет хозяйственным мылом. Да, это глупо, трижды глупо видеть единственную опасность в чекистах…

Шофер, видно, дорогу знал хорошо – грузовик довольно скоро вырвался на шоссе, и город, охваченный огнем, остался позади…

На окраине Ленинграда грузовик свернул с шоссе и подъехал к воротам, над которыми полукругом, накладными буквами по сетке было выведено: «База потребсоюза».

Чепцов поблагодарил женщин и стал с ними прощаться, но они пригласили его позавтракать. «Это похоже на первое свидание, – вспомнил Чепцов слова Акселя и улыбнулся: – Не очень-то похоже… А ничего…»

В чистенькой сторожке шипела яичница на громадной сковороде. Откуда-то явился директор базы – толстяк с розовыми, налитыми щеками. Узнав, что на базе гость, видавший войну, он принес поллитровку и стал расспрашивать.

– Всякого хлебнул, – угрюмо отвечал Чепцов. Надо было начинать жизнь неразговорчивого человека.

– Немцев видал? – спросил директор, голубые его глаза светились неподдельным детским любопытством.

– Издали.

– Издали оно и лучше, – понимающе заметил директор. – Вблизи они могут запросто голову оторвать.

Выпили за победу над врагом. Потом за Родину и за товарища Сталина. Директор как-то сразу осоловел, обмяк, и его повело на философию.

– Хорошо мы жили… – тоскливо начал он. – Больно хорошо жили. Пришел час расплачиваться. Немец… Он же сосиски из опилок ел, честное слово, сам в газете читал. Масло он в глаза не видел. Ему пушки взамен масла предлагали. Вот он с голодухи и злой как черт. Рвется до даровой шамовки, до нашего масла, до наших окороков. А мы все еще чешемся.

– Говорили – никому пяди земли не отдадим, – насмешливо вставила заведующая магазином, расчесывая свои густые поседевшие волосы.

– И не отдадим! – вдруг заорал директор и ударил кулаком по столу, его лицо налилось кровью, стало багровым.

– Оно и видно… – Груня кивнула на Чепцова. – От самой Риги пяди меряет.

– Главный счет впереди, – грозно провозгласил директор и, расплескивая водку, стал наливать себе еще.

– Когда Гитлер всех нас на виселицу вздернет, да? – съехидничала заведующая магазином.

Директор выпил.

– Ошибкой было, Нина Ивановна, что назначили вас завмагом, – сказал он печально. – Политически незрелый вы человек.

Заведующая магазином встала из-за стола и вышла из сторожки. Вслед за ней вышла и Груня.

– Скатертью дорога, – крикнул им вслед директор. – Баба есть баба во все времена. Верно? Звать-то вас как?

– Николай Петрович. – Чепцов посмотрел на часы и заторопился. – Пора мне.

– Куда пора? – Директор пьяно пялил глаза на Чепцова.

– Пойду начальство искать.

– Ну и дурак. Зачем тебе начальство? Само тебя найдет, когда понадобишься, а так схлопочешь себе шинельку, и все.

Чепцов показал руку.

– Это что… немцы? – заморгал директор.

– Да нет, давно… Спасибо за приют и ласку, до свидания…

Из ленинградского дневника

Два дня находился при штабе дивизии. Они девятый день твердо держат оборону. Хочу написать на тему «Остановить врага во что бы то ни стало». Все командиры тему одобряют, но, когда говорю, что хочу показать опыт их дивизии, они решительно уходят от разговора.

Болтался без толку в штабе дивизии – никто, как видно, не принимает меня всерьез. Наконец уже вечером надо мной сжалился капитан Соломенников, пожилой, седой штабник. Какая у него должность, не понял. По возрасту и по внешности быть бы ему комбригом, а он – капитан. Все лицо у него сожжено солнцем, а в морщинках проглядывается белая кожа.

Не знаю, почему капитан Соломенников взялся за мое военное образование, но он увел меня к себе ночевать, и мы говорили всю ночь. Верней, он говорил, учил уму-разуму. Он служил в русской армии еще в первую мировую войну и немца видит на войне не впервой, или, как он выразился: «Германец, мне не в новинку».

– Для Германии эта война с нами – безнадежное бедствие… Они не учли главного: победить нас могут, только уничтожив подчистую все население, а это им не под силу. Никому такое не под силу – государство уничтожить нельзя, даже самое маленькое. Они и до нас уже напобеждались: Польша, Франция и так далее. И каждая эта страна для Германии как начало раковой опухоли, причем опухоль эта и политическая, и экономическая, и моральная, и, конечно, военная…

Темная изба, на полатях лежит капитан, мелькает огонек папиросы. Слышу ровный, спокойный голос Соломенникова:

– Гибельно и попросту глупо оценивать ход войны по сданным городам. Я стараюсь даже командирам рот прививать умение и желание видеть не только то, что у него под носом, а самую дальнюю перспективу войны… И вам советую. Вы иронизировали насчет бравых выписок из боевых донесений. Зря. В этих доблестных поступках наших солдат – главный страх Германии и главная черта войны, которую мы сегодня ведем…

Русский характер – вот еще проблема для немцев. Немец прибывает к нам из-под своей черепичной крыши и от сортира, отделанного белым кафелем, смотрит на наши крестьянские избы под соломой или сидит на корточках в огороде и никак не может понять: почему живущий в адских избах русский мужик идет на смерть, защищая эти самые избы? Немцы проиграют войну, но они так и не поймут, в чем тут дело… Хотел бы вам посоветовать: пишите в свое радио правду, только то, что происходит на самом деле, и вы никогда не ошибетесь. Сегодня мы отступаем – это правда. Не бойтесь ее. Противник наступает, но несет значительные потери… А конец еще далеко-далеко…

Может, другие понимают все без встречи с вами, дорогой капитан Соломенников, а мне эта встреча была необходима до крайности.

Я, видать, еще мало и мелко думал о войне. Как-то недавно Светлов шутил, что редакция требует от него «подвальную корреспонденцию», но чем он может заполнить целый газетный подвал, если он сам, сидя в подвале бомбоубежища, про эту великую войну точно знает только одно, что там убивают… Сегодня он вернулся с фронта. «Чем дальше туда, чем ближе к бойцу, тем спокойнее на душе, и, очевидно, чтобы обрести полный покой, просто надо самому стать солдатом. Правда, там часто убивают, но, ей-богу, лучше быть убитым, чем жить в неведении трясущимся неврастеником», – сказал он, и, как всегда, было непонятно, смеется он или всерьез.

Светлов прав. Не встретился ли и ему на фронте свой капитан Соломенников?

Глава седьмая

Уже несколько дней Потапов жил на «собственной» даче под именем Дмитрия Трофимовича Турганова. Рыжеватая бородка сделала его лицо совершенно другим. В сером, порядком заношенном пиджаке и мятых брюках, заправленных в сапоги, он был похож на интеллигентного человека, пришибленного жизнью, – ходил, опустив голову, сутуля плечи, исподлобья смотрел себе под ноги через толстые очки в металлической оправе. Несколько раз за день Потапов выходил на угол главной улицы и смотрел, как двигались войска и с ними – беженцы.

Фронт приближался. По ночам небо на западе шевелили багровые отсветы и слышался невнятный, отдаленный гром. Через Гатчину все гуще шли наши отступавшие войска. Городок быстро пустел, постоянные жители перебирались в Ленинград.

Нужно было решать, что делать. Потапов уже давно разыскал дом, в котором жила дочь исчезнувшего из Ленинграда Бруно. Это было совсем недалеко от дачи, «купленной» Потаповым, чуть ближе к Охотничьему замку. Соседка сказала, что старый Бруно уже давно приезжал за дочкой и увез ее, говорил – в Ленинград. Вход в дом заколочен, но окна только прикрыты ставнями. Потапов открыл ставню и заглянул через окно – мебель стояла в полном порядке, на полу лежала дорожка, пианино не было закрыто чехлом. Похоже, что хозяева собирались скоро вернуться…

Давыдченко явно ждал немцев. Ему принадлежала половина небольшой дачи возле церкви, в самом центре городка. Владельцы другой половины уехали в Ленинград, и Давыдченко решил расположиться во всем доме – он расколотил наглухо забитую дверь, сломал перегородку и часть своих вещей перетащил на чужую половину. Он вел какую-то суетливую, нервную жизнь: то хлопотал с топором на участке, то с озабоченным видом убегал зачем-то в город.

Потапов позвонил в Ленинград и доложил о положении дела. В отношении Бруно приказ был сложный: ждать до последней возможности и, если Бруно появится и откажется вернуться в Ленинград, оставаться вблизи него. Давыдченко надо было заставить своевременно уехать в Ленинград.

Но как определить ту самую последнюю возможность, до которой ему надо ждать появления Бруно? Гром войны совсем близко, на веранде беспрерывно звенят стекла. Дождь то начинался, шумя по железной крыше, то затихал. А сейчас шел ровно, споро, с монотонным шумом…

Глубокая ночь. Каждый час, каждую минуту в Гатчину могут ворваться немцы. Потапов недавно вернулся с дачи Бруно – там все по-прежнему. Надо было спать, но он не мог себя заставить.

Всего несколько дней миновало, как он уехал из Ленинграда, но кажется, что с тех пор прошла целая вечность. Только сегодня он разговаривал по телефону с Грушко, но сейчас, ночью, разговор этот уже казался нереальным… Литейный… Большой дом… Паша Грушко… Оля с Вовкой.

Даже проститься с семьей толком не мог. Ночью вырвался домой на несколько часов. Пока дошел – он жил возле Балтийского вокзала, – уже стало светать.

Дома не спали, недавно позвонили из хозяйственною отдела и предупредили, что грузовик заедет за ними в десять утра.

Когда Потапов вошел в комнату, Ольга даже не повернулась. Она понуро сидела на чемодане посредине комнаты, бессильно опустив сцепленные руки. Теща, Нина Ивановна, с книжкой сидела на своем любимом месте в углу, у настольной лампы.

Потапов сел рядом с Ольгой на чемодан и обнял ее за плечи.

– Оля, от нас с тобой ничего не зависит, – сказал он.

Ольга подняла голову, и он увидел ее похудевшее и постаревшее лицо.

– Воловы вон не бегут, – сказала сухим голосом Нина Ивановна.

Воловы – их соседи по коммунальной квартире – большая рабочая семья.

– Мы тоже не бежим, Нина Ивановна, – как только мог спокойно ответил Потапов. – А придет срок, Воловых тоже эвакуируют, это придумано не для нас одних.

– Лично я не поеду на ваш Урал.

– Значит, вы не любите свою дочь, своего внука, – устало сказал Потапов и спросил: – Все уложили, Оля?

– Не знаю… ничего не знаю… кошмар какой-то… – еле слышно сказала Ольга.

– Он один только все знает и все понимает, – язвительно сказала теща.

Потапов молчал. Что он мог сказать жене и ее матери, кроме того, что не уехать они попросту не имеют права. И уедут. Завтра, нет, уже сегодня, скоро, в десять утра. Он не может сказать им ничего другого… «Надо поговорить с Олей сейчас же, сию минуту…» – подумал он. Они уже давно виделись только урывками, ночью да ранним утром, когда он уходил из дому. И сейчас, очень скоро, он уйдет…

– Слушай, я останусь с тобой, – вдруг сказала Ольга и, крепко обняв его за шею, прижала голову к его груди.

– О Вовке подумай… – сказал Николай, тоже крепко обняв ее. – Пойми, Оля, милая, вас отправляют подальше от опасности, идет тяжелая война. Для вас же это делают!

Ольга подняла голову и стала молча, со слезами на глазах глядеть на мужа.

– Пойми, девочка, все будет хорошо, – продолжал он, взяв ее голову в свои руки. – Ведь не одни же вы едете, с вами будет наш представитель – все же организованно как-то. Поймите и вы это, Нина Ивановна.

– Пап, а ты уже видел живого фрица? – раздался из-за ширмы Вовкин голос.

– Что-что, а это он видел, можешь не беспокоиться, – непонятно съязвила теща.

Потапов посмотрел на Ольгу и увидел ее такой, какой она была в тот летний день в Петергофе и потом, на их свадьбе, когда ребята с Балтийского и ее институтские подружки вот в этой комнате пели песни, плясали и без конца вопили: «Го-о-о-о-рько-о-о!» Никогда он не умел сказать ей о своей верной любви, о том, как она нужна ему всегда, всегда…

Они поженились почти десять лет назад. Потапов был тогда свежеиспеченным инженером-судостроителем, первый год работал на Балтийском заводе. Она еще училась в педагогическом институте. Познакомились случайно, летом, в Петергофе, а в новогоднюю ночь уже сыграли свадьбу. Они любили друг друга и, по правде сказать, особенно не задумывались над тем, как сложится их семейная жизнь, главное – что они будут вместе. Спустя год его по партийной мобилизации послали в НКВД, и началась работа каждый день с утра до поздней ночи. Работа, о которой дома даже поговорить нельзя. Когда в 1934 году родился Вовка, Ольге пришлось прервать учебу. В то время ее мать жила в Смоленске, она с самого начала не одобряла Олиного замужества и отказалась переехать в Ленинград, помочь дочери. Приехала только три года назад, когда стал подрастать внук и когда убедилась, что Ольга никогда не выполнит ее совета о разводе. Началась жизнь вчетвером в одной комнате… Не очень это было легко… И все равно, несмотря ни на что, было счастье. Было!..

Потапов внезапно проснулся. Посмотрев на часы, он вскочил с постели и сделал несколько резких движений руками – надо работать. Плеснул в лицо пригоршню холодной воды, торопливо вытерся и отправился к Давыдченко.

Потапов вошел в палисадник дачи и сразу увидел ее хозяина, тот засыпал землей загородку для завалинки. В холщовых штанах, сандалиях и в длинной толстовке с мягким поясом Давыдченко совсем не был похож на фотографию в деле – там лицо у него вообще симпатичное, а сейчас, когда он настороженно смотрел на приближавшегося Потапова, лицо его, сухое, с крючковатым носом, со злыми и пугливыми серыми глазами, никаких симпатий не вызывало.

– Здравствуйте, сосед, – сказал Потапов.

– Не имею чести знать, – глухо ответил Давыдченко.

– Могу представиться – Турганов Дмитрий Трофимович, моя дача на Зеленой улице.

– А говорите, сосед… – Давыдченко с какой-то досадой воткнул лопату в мягкую землю завалинки. – Ну и чем могу служить? Погодите, погодите, Зеленая, говорите, улица? А вы не тот сумасшедший, который перед самой войной купил гнилой дом?

– Почему же гнилой? Дом как дом, – обиделся Потапов.

– Так весь город знает, что его жучок съел. Они долго ненормального искали.

– И значит, нашли… – невесело улыбнулся Потапов. – А только, может, я и не такой сумасшедший, как сразу покажется.

Давыдченко внимательно смотрел на Потапова.

– Это как же прикажете понимать? – негромко спросил он.

– Очень просто, кому моя дача нужна?

– А-а-а-а? – неопределенно протянул Давыдченко. Он вопросительно смотрел на Потапова и вдруг дернулся от близкого разрыва снаряда или бомбы. Где-то зазвенело разбитое стекло.

– Черт! Не могу привыкнуть… – пробормотал он.

– От войны, как от смерти, не уйдешь… – философски заметил Потапов.

Они долго молчали. Утро раскрывалось все шире и ярче. Солнце плеснуло по мокрым макушкам деревьев, и они засверкали, будто украшенные стеклярусом…

– Так вы что… решили? – спросил Давыдченко.

Потапов долго протирал платком очки, смотрел в небо прищуренными глазами.

– Еще думаю, – ответил он. – А ваш совет?

Давыдченко, скосив взгляд, наблюдал за Потаповым.

– Весь вопрос, каков он, немец? Такой, как его у нас рисуют, или…

– Проверить можно только экспериментальным путем, – усмехнулся Потапов. – Гарантий нам с вами никто не даст.

– Может, когда они узнают… – Давыдченко вдруг стал энергично насыпать землю в ведро, отнес его к дому и спросил оттуда: – Мы ведь им не опасны? Может, и не тронут вовсе?

– Гарантий нет, – повторил Потапов.

– Полжизни стоит, – печально и с тихой злобой ответил Давыдченко и высыпал землю за доски.

– Вы-то хоть пожили в ней, а вот я купил, называется. В пору веревку на сук забросить…

Спустя час они сидели за столиком под яблоней и доканчивали бутылку водки. Давыдченко заметно обмяк, говорил более откровенно.

– Никто заранее не знает, где он упадет… – говорил он, вертя на столе пустой стакан. – Меня тут один человек звал… Он взял дочку с зятем и поехал навстречу немцам. Но ему-то хорошо, он по крови немец… А может, я сдурил, что не поехал с ним? А?

– Сами же сказали, неизвестно, где упадешь… – ответил Потапов. – И за приятеля вашего я тоже не поручусь, хоть он и немец.

– А он мне не приятель, – ответил Давыдченко с достоинством. – Я ему в свое время дачу для дочери сосватал. И я тоже ему говорил: подумай. Я ведь как соображаю: если уж немец прорвется сюда, то прорвется я в город, не удержали его на дороге в тысячу километров, что говорить про эти сорок? Так что, по всем данным, самое разумное сидеть здесь и ждать, что будет.

– За Ленинград сражение будет великое, – сказал Потапов.

– Тем более не следует туда лезть.

– И тут жарко будет. Здесь же немец свои тылы расположит. Красная Армия сюда бить будет день и ночь. Что не сгорит, то немцу понадобится. А в городе мы все ж будем среди своих… – рассуждал вслух Потапов.

– Может, мне те свои хуже чужих, – пробурчал Давыдченко.

– А это верно! Я тоже. И мне свояков там не найти, – согласился Потапов. – А немец все же чужей.

Давыдченко поднял голову и внимательно посмотрел на Потапова.

– Не знаю, как вы, а меня бог спас, а то бы сейчас ишачил я где-нибудь в таежной глуши, – сказал он.

– А что стряслось-то? – сочувственно спросил Потапов.

– Слава богу, не стряслось, мимо громыхнуло, – ответил Давыдченко. – Есть еще благородные люди – сами погибли, а не выдали, спасли, можно сказать, царство им небесное.

– Коммерция? – спросил Потапов.

– Ну, какая сейчас может быть коммерция? Так что в городе у меня своих раз-два – и обчелся, – сказал Давыдченко, выливая из бутылки в свой стакан последние капли.

– У меня не больше. – Потапов отлил ему из своего стакана половину оставшейся водки. – За то, чтобы наши с вами страхи кончились… – Они выпили, закусили хлебом.

– Меня, знаете, тоже погоняло по жизни… – продолжал Потапов. – С двадцать девятого года не по своему паспорту живу. Думаете, сладко?

Давыдченко то слушал Потапова очень внимательно, пристально смотря на него своими злыми глазами, то вдруг начинал следить за пчелой, кружившейся над столом, а то поднимал глаза вверх и смотрел куда-то через забор.

– А все ж в городе за его камнями спрятаться будет понадежней, – сказал Потапов. – Так, наверно, все думают. Видели, как валом валят беженцы в город? Пойдем посмотрим…

Они вышли к главной улице и остановились на пригорке возле мостика. По шоссе от дворца в сторону Ленинграда беспорядочно двигались машины и люди. Двигались как-то неторопливо, точно в этом движении для людей не было никакого смысла. Пешие беженцы печально брели по краям дороги, глядя себе под ноги и не разговаривая, у каждого на спине был нелегкий груз. Они не поднимали головы, даже когда в небе слышался гул самолетов.

Возле Давыдченко остановился старичок в соломенной шляпе и чесучовом пиджаке, он катил перед собой тяжело нагруженную тачку.

– Простите меня великодушно… – сказал он. – Но с утра не курил, портсигар свой, находясь в нервном возбуждении, дома оставил…

– Откуда будете? – спросил Давыдченко, вынимая папиросы.

– Из самой Луги идем… – Старик посмотрел на шоссе, жадно закуривая папиросу. – Да кто откуда. Тут и из Риги есть народ. Я шел сюда, к родственникам, но дом забит. В Ленинграде у меня сестра.

– Думаете, там вас рай ждет?

– Что б меня там ни ждало, все равно, – хмуро сказал старик. Он поднял свою тачку и, не оборачиваясь, крикнул: – За папиросу покорно благодарю!..

От группы людей отделилась и подбежала к ним высокая женщина.

– Люди добрые, воды не дадите? – еще издали крикнула она.

– Мы тут не живем, дорогая… – начал Давыдченко, но Потапов перебил:

– Идемте…

Они вошли во двор ближайшего дома. Окна его были забиты, и, судя по всему, уже давно. Одичавшая кошка, мяукнув, метнулась под крыльцо. Нашли в глубине двора колодец. Давыдченко держал ведро, пока женщина пила.

– Спасибо вам, дядьки, спасибо, родные, – сказала она, отдышавшись и вытирая лицо платком. – Побегу догонять. Спасибо. До свидания. А вы-то? – торопливо говорила она, направляясь к калитке.

– Успеем… – ответил Давыдченко.

– Глядите, глядите… – повернулась к нему женщина. У нее было совсем молодое, красивое лицо, а черные волосы были тронуты серым налетом – не то пыли, не то седины. – А то увидите, что я повидала. Дождалась их, иродов, все не знала, как больную мать тащить. Они пришли, гогочут на всю деревню, мочатся посреди улицы, кур ловят. А потом пошли по домам. За какой-то час половину деревни перестреляли… и маму… тоже. – Красивое лицо ее искривилось, и она бегом побежала к калитке.

Потапов и Давыдченко молча вернулись на дачу. Сели снова под яблоней.

– Я про что сказать хочу, – вдруг решительно сказал Потапов. – Когда немец придет в город, мы спокойно сможем сюда вернуться – у них ведь что-что, а собственность признается. Вот мы и вернемся. Сразу-то, когда придут, сгоряча и пристрелить могут. А в городе порядка больше будет…

Давыдченко решительно встал:

– Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…

Из ленинградского дневника

Утром – оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят – немец начал новое наступление.

Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно – дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» – ни единой царапины.

Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное – люди будто другие – нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.

Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре – на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы – туда. Они вскакивают и бежать – страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… – Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. – Один – сволочь здоровенная – прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите – Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.

Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии – с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…

Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?

Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ – хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, – просто слизняк, и таким его сделали родители – воспитывали его так, что все – тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»

Утром видел, как его расстреливали. Полковник из трибунала зачитал приговор. Командир роты, в которой служил предатель, сказал: «На такую мразь фашисты и рассчитывают».

Это происходило рано утром в овражке. Еще не совсем рассвело. Ярко были видны только нижняя рубашка и бинт на руке приговоренного. Когда раздался залп, он вроде бы побежал, но сделал только один шаг.

Кто-то ногой спихнул его в яму…

Глава восьмая

Сентябрьское утро начиналось нежным прохладным рассветом. Черное ночное небо быстро светлело и становилось выше, в нем гасли последние звезды, исчезали аэростаты воздушного заграждения. Над городом чуть обозначилась протянувшаяся с севера на юг, похожая на тропинку гряда прозрачных облаков.

Где-то на крышах, в гулкой тишине пустого с ночи города переговаривались бойцы противовоздушной обороны. Казалось, разговаривали дома.

– Спокойная ночь, – сказал один дом женским голосом.

– Наверно, на подступах отбили, – сказал другой дом мужским голосом.

– Обстреливали близко к Исаакию… – сказал еще один дом.

– Опять у вас на третьем этаже в крайнем окне свет проглядывал, – сказал дом с другой стороны улицы.

– Подадим сегодня на штраф, а то и похуже, пусть знают…

Погромыхивали железные крыши – дежурные уходили с ночных постов. Старший лейтенант госбезопасности Дмитрий Гладышев в этот час на углу улицы Некрасова и Литейного проспекта принял дежурство у лейтенанта Дрожкина.

– Ну что? – спросил Гладышев.

– Домой вернулся в обрез, к самому комендантскому часу, бежал, бедняга, – ответил Дрожкин, потягиваясь в предвкушении сна.

– Работка, – недовольно проворчал Гладышев.

– Надо было идти в артисты, там совсем другое дело, – прищурился Дрожкин. – Ну, желаю…

Гладышев медленно шел по улице Некрасова к дому восемь, где на втором этаже – второе окно от ворот – жил Маклецов.

Особенно удобно подъезд дома восемь просматривается из садика, который дальше по улице Некрасова. И еще – из ворот на той стороне Литейного, где удобно было укрыться от дождя, а рядом из аптеки всегда можно позвонить в управление. И еще одно удобное место – баня, там у входа весь день толпятся люди.

Вот и дом восемь. Второе окно от ворот закрыто шторой. Дмитрий идет в садик и садится. Очень удачно стоит скамейка – с улицы ее не видно, а если чуть наклониться вправо, он видит всю улицу, видит дом восемь…

В 1939 году, окончив десятилетку, Дмитрий Гладышев отнес документы в педагогический институт и сел за учебники. За три дня до начала экзаменов его вызвали в горком комсомола.

Из горкома пятеро таких же, как Дмитрий, ребят отправились на Литейный, в Управление НКВД. Около часа они просидели в бюро пропусков. Ребята познакомились. Трое работали на ленинградских заводах, а двое, как и Дима, подали документы в вуз. Всем им тоже ничего толком не сказали в горкоме, но, в общем, все было и так понятно – в этот большой дом на Литейном их направили не случайно.

– Работа, слов нет, почетная, – сказал белокурый парень с Балтийского судостроительного.

– И материально должно быть прилично, опять же форма, – серьезно сказал маленький, очень красивый паренек.

Гладышев слушал разговор ребят и был уверен, что с ним-то произошло недоразумение, которое сейчас выяснится. И так уже три часа потеряно, придется сидеть над книжками ночью.

Наконец их окликнули из окошечка в стене и выдали пропуска…

С Гладышевым разговаривали двое. Один сидел за столом, и перед ним лежали институтские документы Дмитрия. Другой сидел сбоку на диване. Отвечая на их вопросы, Дмитрий поворачивался то к одному, то к другому, это сбивало с толку. И вопросы были странные, вроде: «Кто мужья всех твоих сестер?» А сестры замуж и не собирались еще…

– Я на тебя, Гладышев, виды имею, хочу в свой отдел взять, – сказал сидевший на диване.

– С тобой говорит начальник отдела товарищ Прокопенко, – пояснил сидевший за столом.

– В общем, Гладышев, картина такова: комсомол посылает тебя на работу к нам. Должен благодарить комсомол за доверие. А нам еще предстоит убедиться, достоин ли ты такого большого доверия. Станешь ты, Гладышев, чекистом. Будешь защищать от врагов завоевания революции. А время пришло опасное… – Прокопенко говорил, разделяя фразы короткими паузами. Дмитрий смотрел на него и видел только его глаза – светло-серые, с желтыми пятнышками вокруг зрачков. – И поскольку ты будешь служить в моем отделе, предупреждаю: все прощу, кроме халатной работы!

– У нас всякая халатность – это прямая помощь врагу, – добавил сидевший за столом.

Прокопенко встал. Он был чуть повыше Дмитрия, лицо у него совсем молодое, на щеках румянец, а виски седые. Военная форма ловко, даже щегольски, сидела на нем, сапоги сияли.

– Тебе все понятно, Гладышев? Чего молчишь?.. Впрочем, лучше молчи, говорить тебе еще нечего. Заполняй анкету и в понедельник выходи на работу.

Дмитрий хотел сказать, объяснить очень твердо и убедительно, что он работать не собирается, что он давно выбрал себе дело и решил только ему посвятить жизнь, он даже привстал немного, чтобы начать, но снова сел и сказал растерянно:

– Я же подал учиться.

– Вся жизнь у тебя впереди, успеешь и поучиться, – строго сказал Прокопенко.

Дима ничего не понимал, растерялся – как это можно, ведь никто не имеет права заставить человека делать что-то против его воли! Он уже решил сказать об этом, но вместо этого произнес невнятно:

– Я без отца не могу…

– Что ты не можешь?

– Решить не могу.

– А я с твоим отцом уже разговаривал, – ответил Прокопенко, и его светлые глаза засмеялись. – Что мог сказать кадровый питерский рабочий, который сам в восемнадцатом служил в ЧК? Сказал: раз надо, сын будет у вас работать.

И началась служба… Дмитрия прикрепили к опытному работнику старшему лейтенанту Григорию Борину, и они вместе наблюдали за одним приезжим немцем.

В половине девятого утра они ждали его на площади перед гостиницей «Астория», Борин сидел в садике перед зданием немецкого консульства, а Дмитрий стоял между колонн Исаакиевского собора. Ровно в восемь тридцать немец выходил из консульства, останавливался, смотрел в небо, потом на ручные часы, поправлял серую шляпу и медленно шел в сторону Исаакия, по-журавлиному ступая длинными ногами. Когда он подходил к собору, Борин уже встречал его с другой стороны собора. А в это время Дмитрий быстро шел к набережной и ждал немца там. Сменяя друг друга, они провожали его до самого Эрмитажа. Недалеко от служебного входа, которым пользовался ученый, в здании дворца была ниша, там они и ждали своего немца. Борин не терял зря времени, рассказывал Дмитрию различные истории из своей богатой практики, учил его, что надо делать, чтобы быть на улице незаметным, как вести себя в густой толпе или, наоборот, на открытой местности, где каждый человек как на ладони.

После работы немец уже шел не по набережной, а, направляясь в «Асторию» обедать, пересекал пустынную площадь Урицкого, потом сворачивал на Невский проспект и дальше шел по улице Гоголя… Ну и работа, скажет кто-то, каждый человек этим в детстве занимался и не называл это работой, то была игра в прятки. Может быть, именно потому Дмитрий первое время, выполняя задание, стеснялся уличной толпы, боялся, что его увидит кто-нибудь из знакомых. Потом это прошло, а Борин еще научил его, как самому «не видеть» знакомого, когда на самом деле ты его видишь…

В тот день, когда по управлению вышел приказ о присвоении Гладышеву звания младшего лейтенанта, он впервые отправился наблюдать за немцем без помощи своего учителя.

Выйдя из Эрмитажа, немец вдруг пошел не к «Астории», как обычно, а по набережной в сторону Летнего сада. Набережная для наблюдателя – место опасное – слева Нева, справа сплошной шеренгой дворцы и дома. Гладышев вспомнил все советы Борина и шел за немцем очень осторожно – останавливался возле рыбаков, спускался по лесенкам к Неве и снова поднимался, пользовался как прикрытием попутчиками.

Немец – это был Аксель – медленным прогулочным шагом человека, любующегося городом, провел Гладышева через Марсово поле к Инженерному замку и здесь остановился у трамвайного пути. Он смотрел на дворец, пока со стороны цирка не подошел первый трамвай, а затем перед самым вагоном перебежал рельсы и стал на тротуаре около остановки, смешавшись с толпой… Гладышев тоже перебежал рельсы перед тем же трамваем и чуть не наткнулся на Акселя.

Гладышев шел следом за немцем, направлявшимся к Невскому проспекту, где тот вместе с толпой покупателей вошел в «Пассаж». Там Дмитрий окончательно потерял его из виду. Он стоял у входа до закрытия и, когда люди совсем перестали выходить из «Пассажа», побежал в управление.

Случай этот наряду с другими разбирался на оперативном совещании. Начальник отдела Прокопенко сказал, что при всех совершенных ошибках Гладышев сделал и одно полезное дело – заставил немца показать профессиональное умение уходить от наблюдения, то есть раскрыться: теперь мы знаем, что он за ученый и где учился…

На другой день Аксель был взят под строгое и умелое наблюдение, но он пробыл в Ленинграде всего лишь два дня и уехал, оставив по себе в картотеке ленинградской контрразведки незаконченную карточку, а в личном деле Гладышева – замечание за допущенную ошибку в оперативной работе.

После этого прошло почти два года. История эта стала забываться. В личном деле старшего лейтенанта Гладышева уже записаны благодарности за отличную работу. И вот началась война…

…Почти все ребята с улицы Ткачей, с которыми Гладышев вместе рос, бегал в школу, играл, дрался, ушли на фронт. Одних призвали, другие ушли сами – добровольцами. На днях у своего подъезда Дима утром столкнулся с тетей Полей – матерью одного из его товарищей, Игоря. Он поздоровался и посторонился, чтобы дать ей дорогу, но она остановилась прямо перед ним и, не отвечая, смотрела на него не то с удивлением, не то возмущенно. Дима всем существом понял, что хотела ему сказать мать Игоря, и ему захотелось убежать, прежде чем она это скажет, но женщина только положила ему на плечо свою руку и одними губами сказала:

– Нет больше Игорька… Нет… – Она качнулась назад, ткнулась спиной в стену и, тяжело повернувшись, пошла вдоль дома…

На службе, точно назло, в это утро ему приказали взять под наблюдение пожилого мужчину по фамилии Маклецов. Гладышев знал о нем только то, что в прошлом это был крупный нэпман, а сейчас, по свидетельству соседей, вел себя очень странно, возникло подозрение, что он собирается через фронт к немцам… Товарищи предупредили Дмитрия, что «объект» с докторским чемоданчиком в руках носится по всему городу, но при этом абсолютно ни с кем не встречается. И что вообще скорей всего, он ненормальный. А кончилось все тем, что Маклецов вошел в бюро пропусков НКВД, подошел к окошечку дежурного, положил на его стол свой чемоданчик, раскрыл его и сказал:

– Прошу взять. Тут золото и разные ценности, вношу на оборону страны.

Вместе с ценностями он подал заявление:

«Прошу принять от меня золотые драгоценные вещи (на вес), пять произведений живописи (без рам), а также 725 рублей царскими пятирублевками как мое подношение гражданина и патриота России на святое дело защиты от врага. Прошу данное дело не публиковать в газете, но выдать мне скрепленную печатью расписку в получении вышеозначенного.

А.А.Маклецов, 1941 год, Ленинград».

Среди сотрудников эта история вызвала веселое оживление, быстро обросла юмористическими подробностями, но Прокопенко смотрел на этот случай совсем не весело. На оперативном совещании, когда черед дошел до «золотой истории», он сказал:

– Я беседовал с Маклецовым. Вывод для меня ясен: этот бывший нэпман другом Советской власти никогда не был и не может быть. У него кровь течет в другую сторону. Вся логика его жизни против этого! В крайнем случае он – за Советскую власть без большевиков, а большевиков – на фонари. И мы не должны упускать его из виду…

И вот сегодня другие выслеживают диверсантов, пришедших оттуда, через фронт, учитель Дмитрия, Григорий Борин, вышел на след шпиона, а ему опять достался бывший нэпман…

Даже самые опытные работники, бывает, не могут объяснить, почему они вдруг в толпе угадали интересовавшего их человека. Наверно, это предопределяется двумя обстоятельствами: тот, кто хочет скрыться в толпе, даже подсознательно делает для этого какие-то усилия, а тот, кто его ищет, именно эти, даже подсознательные, усилия замечает. Так было и сейчас, когда Гладышев вдруг остановил взгляд на человеке, который неторопливо шел по улице. Ничего подозрительного в облике этого человека не было. На его гимнастерке не было петлиц, в таких гимнастерках сейчас ходили тысячи людей. Может, он шел чуть медленнее, чем следовало? Может, дело в том, что человек на несколько секунд дольше смотрел на дом номер восемь? Но кто знает, сколько мгновений должен смотреть человек на обыкновенный старый дом?

Человек прошел дом Маклецова и пошел быстрее. Гладышев вышел из садика и пошел ему навстречу. Вот он прошел мимо бани и был уже так близко, что Гладышев разглядел его глаза. Пройдя метров сто, человек повернул назад и быстро пошел обратно к Литейному.

Он остановился у дверей парадного, где жил Маклецов, и стал читать объявление на стене – это был старый приказ о введении в городе комендантского часа. Почитав его, человек решительно вошел в подъезд.

Гладышев медленно двинулся по улице Некрасова, по ее нечетной стороне, к Литейному, не выпуская из виду дом восемь. И вдруг кто-то на миг откинул штору в окне маклецовской квартиры. Гладышев увидел человека, который только что читал объявление у парадного.

Дмитрий позвонил в отдел.

– Напарника для тебя нет, все в разгоне, – сказал Прокопенко. – Если они выйдут порознь, пойдешь за гостем.

– Выполняю, – отозвался Гладышев и повесил трубку.

Из ленинградского дневника

Тяжелый вражеский снаряд попал в переполненный трамвай (номер моторного вагона 1881). На своем месте сидит мертвый кондуктор. Татьяна Коншина. В голову ранена четырехлетняя девочка Женечка Бать. Тяжело пострадали: заместитель директора Института усовершенствования учителей Бенцианов – 61 год, санитарка горбольницы Вера Загревская – 22 года, домохозяйка Спиридонова Мария – 46 лет, электромонтер Иван Ефремович Глушков, Тоня Болотина – 20 лет, Ангелина Финогенова – 17 лет. И другие. Всех быстро увезли.

На санитарной машине приехал в больницу. Сюда возят раненных во время бомбежки и обстрела. Целые палаты женщин и детей. Только что умерла 15-летняя ученица Верочка Куликова. Смерть еще не справилась с жизнью – девочка будто спит крепко. Старенькая нянечка обливается слезами, рассказывает: «С утра все просила меня, чтобы я не ошиблась и, когда она заснет, чтоб я не подумала, будто она умерла. Ты, говорит, сначала побуди меня как следует, покричи, потряси. Я очень боюсь заснуть, а вы подумаете…»

В канцелярии больницы хранится письмо на фронт одиннадцатилетнего тяжело раненного мальчика Вали Галышова: «Дорогие бойцы и командиры Красной Армии! Я – Галышов Валя, 11 лет, ученик 79-й школы 3-го класса. Мой папа на фронте. Я ехал из школы в трамвае номер 12. В это время ударил снаряд, а потом второй, все упали на пол, я нагнулся, у меня зазвенело в ушах, потом почувствовал в правой ноге что-то жаркое и увидел свою кровь, которая лилась. Потом подъехала „скорая помощь“ и увезла меня в больницу. Папа и бойцы! Отомстите фашистам за меня и за других ребят, которые тут со мной мучаются и будут калеки».

В больнице спрашивали – куда отправить письмо, мальчик адреса папы не знает. Я ответил – пошлите командующему фронтом или отдайте на улице любому военному*.

></emphasis > * После первого опубликования этой повести в «Роман-газете» я получил письмо из Ленинграда от мастера спорта В.Галышова. Вот, оказывается, кем стал тот мальчик, который был ранен в трамвае № 12.

Мне недавно рассказали о подвиге бойца по фамилии Улыбочка. Он один защищал высоту, на которую шли в атаку до сорока фашистов. Умело действуя то ручным пулеметом, то гранатами, то винтовкой, он удержал высотку, где его и обнаружили наши танкисты, которые довершили уничтожение вражеского отряда. Улыбочка имел несколько ран. Танкисты взяли его на танк и привезли в полевой госпиталь. Стали его регистрировать, спрашивают фамилию. Он говорит: «Улыбочка». Сначала отругали его за шутки, потом смеялись. Он написал в госпитальную стенгазету заметку о себе. Более чем краткую. Забавно она выглядела. Заголовок: «В бою за высоту». Весь текст пять строчек. «Выполняя приказ командира взвода, чтобы держать оборону до последнего, мною истреблено фашистов по приблизительному счету не меньше семнадцати штук». И подпись: Улыбочка.

К сожалению, увидеть его мне не удалось: когда я был в этом госпитале, Улыбочка был переправлен в другой, там ему должны были сделать какую-то сложную операцию. Я все повторяю эту фамилию и улыбаюсь, на душе как-то светлее делается.

Глава девятая

Инструкция абвера о вербовке агентов из иностранцев требовала, в интересах более глубокого взреза общества, ориентироваться на самый широкий диапазон намечаемых для вербовки кандидатур, так как одинаково ценными могут оказаться и агент-министр, и агент-горничная из респектабельного отеля.

В Мадриде у Акселя агентом, имевшим доступ в правительственные апартаменты, был буфетчик, разносивший министрам кофе и напитки. В Ленинграде Аксель упорно искал человека, похожего на мадридского буфетчика.

Однажды Горин привел Акселя в гости к сотруднице киностудии Нине Викторовне Клигиной. Красивая, молодая женщина, с легкими взглядами на жизнь и на мораль, она, как неуправляемая торпеда, могла оказаться возле самых неожиданных целей. И цели – возле нее.

Нина Викторовна была взволнована и немного напугана тем, что к ней в гости пришел иностранец. Она прекрасно знала, что на такие знакомства глядят косо. Но боже мой, почему обязательно нужно думать плохое?! Ее гость оказался интеллигентнейшим человеком, ученым, который о политике слова не хотел слышать. Это вообще был удивительный человек – он тактично и мягко расспрашивал про ее жизнь и необыкновенно внимательно и сочувственно слушал.

Гости пришли с шампанским, конфетами и коньяком. Мишка Горин, или, как она его звала, «паршивый адвокатишка», вел себя как обычно – говорил скабрезности и рассказывал смешные анекдоты о евреях. А доктор Аксель рассказывал потрясающие истории из жизни каких-то царей – любую бери и снимай кинобоевик. Он почтительно целовал ей руки и говорил, что ее унижают люди, не стоящие ее мизинца, что гордость в человеке затоптать нельзя и что – он знает – однажды она отомстит всем своим обидчикам…

В ее уютной комнате было полутемно – горела только настольная лампа, прикрытая синей материей. В радиотарелке, точно по заказу, чуть слышно мурлыкала джазовая музыка. Горин, утонув в кресле, пощипывал струны гитары и напевал себе под нос старинный романс «Я ехала домой». Нина Викторовна сидела рядом с Акселем на широкой тахте, ее большие глаза блестели в темноте, и она слушала, слушала без конца.

– Вы верите в линии судьбы на руке? – спросил Аксель.

– Я уже ни во что не верю, – грустно ответила она.

– Так нельзя… Так жить нельзя, – ласково сказал Аксель и, нежно поглаживая ее ладонь, продолжал: – А я верю в судьбу. И в то, что люди могут прочитать ее предначертания… Я был в длительной научной командировке в Мадриде. Вот как сейчас здесь, в Ленинграде. В Берлине оставалась женщина, которую я очень любил. И в Берлине жил мой учитель, профессор, который тоже любил эту женщину. Я, конечно, догадывался, почему он отослал меня из Берлина и на такой долгий срок, и скоро узнал, что они готовятся к свадьбе. Это было нечестно, но я был бессилен изменить ситуацию. Однажды на мадридской улице ко мне пристала нищая цыганка: дай погадаю. Я дал ей руку. Она сказала: в твоем сердце горит злой огонь, но уже третий день он горит напрасно… Вскоре выяснилось, что за три дня до встречи с цыганкой они погибли в авиационной катастрофе – летели в Швейцарию, где должны были обвенчаться… Я знаю еще подобные случаи, но это было со мной…

– Боже, как интересно, – прошептала Нина Викторовна.

– Вы извините меня, Нина Викторовна, вы – красавица, умница, ну почему вы позволяете унижать себя? Горин пригласил меня к вам в гости, вы знаете, что он сказал?

– Но-но, я попросил бы… – послышался голос Горина.

– Видите, Нина Викторовна, теперь ему самому неловко… И это мне в вас, господин Горин, нравится, вы еще можете излечиться от цинизма.

– Я ничего плохого ей не делал, – сказал Горин.

– Беда в том, господин Горин, что вы не сделали ей ничего хорошего, – мягко, по-отечески ответил Аксель, и Нина благодарно пожала ему руку.

– Неужели вы можете мириться с унижением? – спросил Аксель, заглядывая в глаза Нины Викторовны.

– Так уж все у меня сложилось – козырная карта прошла мимо, – беспечно сказала она и рассмеялась, чтобы прогнать комок, подкативший к горлу.

– Хотите, я подскажу вам способ гордо выпрямиться? – продолжал Аксель.

Нина Викторовна подняла на него свои прекрасные глаза:

– Хочу.

Аксель долго молчал. Он уже знал цену Нине Викторовне, видел ее маленький встревоженный ум, ее увядшее честолюбие, ее мелкую, завистливую озлобленность. Конечно, все это, вместе взятое, в сочетании с ее редкой красотой тоже может пойти в дело. Что ж, попробуем оперировать ее понятиями.

– Для начала вам нужно освободиться от одной противной зависимости… материальной, – очень серьезно сказал Аксель. – Увы, мир так устроен, что, когда у человека есть деньги, он чувствует себя Человеком с большой буквы и все на свете кажется ему гораздо лучше. Не так ли?

Нина Викторовна настороженно молчала, сузив глаза. Она с горечью в душе подумала, что немец хочет предложить ей деньги за место на этой тахте, – все мужчины одинаковы…

– Мы с вами придумаем, Нина Викторовна, где и как достать денег, нисколько при этом не унижаясь, – продолжал Аксель.

Нина Викторовна вздохнула.

– Но деньги без унижений – это хорошо, правда?

– Еще бы…

– Не забудь меня, Нинель, тогда в молитвах своих, – подал голос Горин.

– Она, господин Горин, не забудет другое, – нравоучительно сказал Аксель. – Она не забудет перенесенных обид и унижений и однажды предъявит за них большой счет. И я научу ее, как это сделать, клянусь…

Боже, как было приятно с этим человеком! Может быть, впервые в жизни такой умный, такой значительный человек разговаривал с ней как равный и видел в ней то, что до него никто не замечал.

Утром, сидя перед зеркалом, Нина Викторовна долго и тщательно красила ресницы, думала и вспоминала вчерашний разговор. Это правда – она живет недостойно, и, конечно, ее унижают все, кому не лень. Он прав, этот умный немец… Но когда началось это? Кто первый толкнул ее в эту жизнь? Она вдруг отчетливо вспомнила летний день, когда председатель приемной комиссии театрального института, знаменитый артист и режиссер, сказал ей: «У вас нет данных стать артисткой, лицо – не в счет». Он говорил очень мягко, ласково, и от этого его слова звучали еще обиднее. Она возненавидела его. Не ходила на спектакли, которые он ставил и в которых изредка играл сам, рассказывала про него всякие гадости. Да, эта обида в ее большом счете будет стоять первой…

Когда она спустя некоторое время подписывала вербовочное обязательство, она думала только о том, что в ее жизни появляется большая тайна, возвышающая ее в собственных глазах и делающая ее жизнь совсем иной.


Последние два года Нина Викторовна числилась на киностудии помрежем. Именно числилась, потому что она никогда не выполняла этой работы. На студии знали, что есть такая Нинка Клигина, которую можно послать за забытым дома портфелем, в канцелярский магазин за копиркой или на вокзал встретить и проводить в гостиницу московского актера. Злословы из сценарного отдела выдумали ей прозвище: ДНП, что означало «дамочка на побегушках», или «дамочка нестрогих правил». Про нее придумали даже частушку: «Ах, зачем у нашей Нины трехматрацная тахта?» Нина кляла и свою доверчивость, и мужскую подлость.

Иногда, просыпаясь утром и обнаруживая рядом с собой очередного кавалера, она была вне себя от ярости. Ненавидела себя, его и думала, что однажды, вот таким же утром, совершит убийство. Но не сегодня, мрачно решала она. Этот пусть поживет… И все начиналось снова.

И вдруг, как ангел-хранитель, появился этот немец. Он внушил ей, что она гораздо лучше, чем о ней думают ее друзья и даже она сама. Он обнаружил в ней и острый ум, и удивительную наблюдательность, и умение распознавать людей. Он говорил, что она необыкновенно красива и что для него наслаждение смотреть на ее тонкое лицо и прекрасные глаза мадонны, разговаривать с ней, не лез к ней с нежностями, говорил, что умная женщина, если она хочет быть счастливой, не должна быть доступной.

И Нина Викторовна теперь стала иначе думать о себе, иначе смотреть вокруг, иначе вести себя. Она даже одеваться стала скромнее, строже. У нее появилась привычка бродить в одиночестве по улицам и размышлять про жизнь. Ее бессвязные мысли, обиды, настроения Аксель вложил в отчетливые и ясные слова: ее не оценили по достоинству, она влачит недостойную ее жизнь по вине общества, которое не хочет ей помочь.

Все ей стало как-то очень ясно, понятно, и от этого легче на душе. Появилась уверенность и даже строгость. Аксель сумел внушить ей, что в ее жизни произошло нечто грандиозное. Тайная деятельность не только возвышала ее в собственных глазах, но вселяла уверенность, что она стала борцом за какую-то лучшую жизнь не только для себя, а для всех таких же, как она, попранных неудачников. В самую глубину ее души запало обещание Акселя, что придет час, она предъявит свой счет и займет в жизни достойное место. А те, кто сейчас унижает ее, жестоко поплатятся. Что стояло за словами «придет час», Нина Викторовна не задумывалась.

Вскоре Аксель исчез. Нину Викторовну долго никто не беспокоил, не напоминал о ее тайных обязательствах. И только осенью прошлого года однажды вечером пришел незнакомый мужчина. Нина провела его в свою комнату и услышала условную фразу: «В воскресенье я ждал вас у Эрмитажа». Он назвался Павлом Генриховичем, сказал, что теперь она должна передавать донесения ему. Это был человек в летах, но очень моложавый, двигался он легко и как-то по-кошачьи бесшумно. Его удлиненное лицо с крупным костлявым носом имело угрюмое выражение. Наверно, такое впечатление создавали его желтоватые глаза, прятавшиеся под нависшим лбом. Что бы ему ни говорила Нина Викторовна, его глаза оставались бесстрастными, он никогда не улыбался.

Она встретилась с ним уже несколько раз. Он давал ей деньги, которые всегда были кстати.

Дикий страх обжег ее утром в воскресенье, когда радио сообщило о войне.

Прибежала вся в слезах соседка Лидия Степановна – сварливая баба, которую Нина считала своим квартирным врагом номер один. Она порывисто обняла Нину и запричитала в голос:

– Что же это будет, Ниночка, дорогая? Кончилось наше счастье.

Нина молчала. Было очень страшно. Она вдруг удивленно подумала о том, что ей-то бояться нечего, ей даже можно радоваться – ведь это же немцы, ее немцы начали войну. Мысли путались. «Мои немцы напали на мою страну… что за чушь».

Она пустила на полную громкость репродуктор и стала слушать, торопливо одеваясь.

Позвонил ее новый друг капитан-лейтенант Грушевский, он недавно всерьез говорил ей, что не знает, кого любит больше – ее или море…

– Вы слушаете радио? – спросил он почему-то веселым голосом. – Началась, Ниночка, великая баталия. Одно хорошо: эти события ускорят мое назначение. И вы там, в своем кино, тоже не теряйтесь, как сказано: дело наше правое, и мы победим. Вечером будете дома? – вдруг спросил он.

– А что? – с вызовом спросила Нина.

– Если не ушлют, зайду.

– Нет, меня не будет, – решительно отрезала Нина и повесила трубку. Только позавчера она передала Павлу Генриховичу подробнейший отчет обо всем, что говорил Грушевский на ее тахте.

Снова зазвонил телефон.

Нина сразу сорвала трубку.

– Что надо? – грубо спросила она, решив, что это опять Грушевский.

– Мне нужна Нина Викторовна, – услышала она ровный, чуть надтреснутый голос.

– Это я, – тихо ответила она, чувствуя, что сердце ее обрывается и падает вниз.

– Говорите громче, Нина Викторовна. Вас беспокоит Павел Генрихович. Здравствуйте.

– Здравствуйте.

– Вы могли бы завтра в десять утра?

– Мне нужно быть на работе… – начала она, но Павел Генрихович перебил:

– Придумайте для студии объяснение. Завтра в десять. До свидания.

Нина осторожно повесила трубку и быстро прошла в свою комнату. Она села на тахту и спросила себя с ужасом: «Что же теперь будет?»

Павел Генрихович. Больше ничего об этом человеке она по-прежнему не знала. Знала только, что он главный. Они встречались раз в два месяца, последнее время – чаще. Местом встречи был Гостиный двор – каждый раз на следующем его углу по часовой стрелке. Нина Викторовна почти всегда опаздывала. Но Павел Генрихович неизменно подходил к ней минутой позже, в тот момент, когда она, вынув из сумочки зеркальце, начинала прихорашиваться.

– Здравствуйте, как ваши дела? – говорил он бесцветным и чуть надтреснутым голосом.

– Все по-прежнему, – беспечно отвечала Нина Викторовна.

– Прошлый раз вы дали мне полнейшую ерунду. Желаю вам всего хорошего. – Улыбаясь, он протягивал руку. Нина Викторовна прощалась и оставляла в руке Кумлева донесение, свернутое в маленькую трубочку.

Иногда во время таких встреч Павел Генрихович передавал ей деньги. Тогда он протягивал ей руку в самом начале встречи, и она брала из его руки деньги.

– Благодарю вас, – говорил он.

Деньги были не ахти какие, 500—600 рублей. Но все же они всегда оказывались кстати. Нина Викторовна считала, что деньги ничего не значат, главное – это возвышающая ее тайная деятельность…

Из ленинградского дневника

19 сентября. Проклятый день…

Сильная бомбежка застала на углу Невского и Литейного. Дежурные ПВО пытались загнать меня в убежище, а мне срочно нужно было в Смольный. Я перестал торопиться в укрытия, увидев однажды, что стало с бомбоубежищем, в которое попала пятисоткилограммовая штука. Когда уже подходил к Смольному, бомбежка затихла. Неподалеку над крышами поднимался столб черного дыма. В ту сторону промчались пожарные машины.

В Смольном уже было известно, что бомба попала в громадный госпиталь на Суворовском проспекте. Вместе с работником горкома комсомола, о котором я успел узнать только то, что его зовут Костя, мы побежали к месту происшествия.

Мощная бомба попала прямо в центр здания, оно обрушилось внутрь и загорелось. Внутри более тысячи раненых… Спасательные команды работали, но что могла сделать сотня людей с большим каменным домом, который обрушился сверху до подвального этажа и вдобавок горел? В стене образовался пролом, через который пожарники и спасатели бросались в горящий госпиталь, вытаскивали раненых. Мы с Костей брали у них раненых и тащили к санитарным машинам или в здание рядом. Паренек, которого я нес, был совершенно голый, тело его было в страшных волдырях, он повторял без конца: «Мама… Мама…» Один, которого мы приняли у пролома от спасателей, еще мог сам передвигать ноги. Мы вели его осторожно, он глядел на нас безумными глазами и вдруг, словно окаменев, переставал двигаться. Потом его отпускало, и мы шли дальше. Вдруг он вырвался из наших рук и с криком: «Там Федор!» – бросился назад. Но сразу пал как подкошенный. Женщина в белом обгорелом халате, босая, с растрепанными седыми волосами, стояла, воздев руки к небу, кричала: «Ироды! Ироды! Ироды!» А в это время внутри здания снова что-то рушилось, трещало, и оттуда глухо доносился крик погибавших в эту минуту людей. Не просто людей, а раненых людей, которые еще недавно думали, что вырвались из рук смерти. Этот крик я никогда не забуду.

Костя получил сильный ожог руки и шеи – обвалилась горящая доска, его увезли в госпиталь. Когда я сажал его в машину, он производил впечатление, ненормального – весь дергался, по грязному его лицу текли слезы, а он смеялся и говорил: «Нет, нет, нужно на фронт… только на фронт… там их можно увидеть… только там…»

Глава десятая

Павел Генрихович Кумлев был сыном давно обрусевшего немца. Его прапрадед немец Кюмель поселился на юге Украины. Постепенно Кюмели превратились в Кумлевых. К моменту появления на свет младенца Павла в 1894 году его отец Генрих Павлович Кумлев был крупным экспортером хлеба через черноморские порты. У него была главная контора в Одессе и еще контора в Новороссийске, записанная на подставное лицо. Жили на широкую ногу: дом в Одессе, дача в курортном пригороде на морском побережье…

Катастрофа разразилась внезапно. Отец перед рождественскими праздниками уехал в Москву вести переговоры о покупке доходного дома и не вернулся. Только через год узнали, что в Москве он связался с какой-то женщиной и ради нее бросил семью, бросил дело, которое создал, бросил все. Это случилось в девятьсот десятом году, когда Павлу было шестнадцать лет.

Отцовское дело попытались вести мать и старший сын, но они были плохими коммерсантами. А главное – отец сумел снять со счета в одесском банке и перевести в Москву почти все деньги. Не прошло и года, как кумлевская фирма разорилась.

В тринадцатом году Павел похоронил мать. Старший брат не приехал, не знали даже, куда послать траурное известие, он вел рассеянный образ жизни и, по слухам, занимался картежным промыслом на кавказских курортах. По совету опытных людей Павел нанял адвоката, с помощью которого отсудил себе одесский дом. Он сразу продал его и уехал в Петроград.

За два года до этого из Одессы в Питер перебралась семья полковника Аристархова. Его дочь Соню Павел любил с седьмого класса гимназии. Теперь она звала в гости и грозилась обидеться на всю жизнь, если он остановится в Питере не у них. Но он предпочел гостиницу. Он знал, что полковник Аристархов получил высокий пост в военном министерстве, и ему не хотелось появиться в их доме в качестве бедного приживальщика.

Аристарховы жили на набережной Невы, недалеко от Зимнего дворца. Павлу то и дело приходилось пережидать, пока пройдут манифестанты, которые направлялись к Зимнему дворцу. Подвыпившие люди, сопровождаемые полицейскими, размахивали хоругвями и нестройно орали «Боже, царя храни». Только что вышел манифест о войне с Германией. Молодой Кумлев смотрел на все это с большой тревогой – ему грозила мобилизация в армию.

Аристарховы встретили его как родного, усадили обедать. Сели за стол в большой, светлой гостиной, за окнами сверкала Нева. Кумлев, увидев, что отец Сони в новенькой генеральской форме, встал и торжественно сказал:

– Я хочу поздравить Бориса Никитича с генеральским чином.

– Спасибо, дружок, – ответил Аристархов. – А только генеральство – это не чин, а воинское звание.

– Папа, ну как тебе не стыдно придираться, – шутливо надула губки Соня.

– Ишь ты, защитница, – рассмеялся генерал. – Ну, как там Одесса?

Кумлев рассказал об одесской жизни.

Генерал внимательно, с большим интересом слушал. Когда Павел умолк, вдруг спросил:

– Паша, а ведь ты, как мне помнится, из немцев? Верно?

– Да, Борис Никитич, из старых колонистов, – почтительно ответил Павел. – Но душа у меня русская.

– Душа – это только пар, – непонятно рассмеялся генерал.

Кумлев с замиранием сердца поглядывал на Соню, а ей снова нравился этот статный парень со смуглым, резко очерченным лицом и большими, сильными руками. И он совсем не похож на немца.

После обеда генерал позвал Кумлева к себе в кабинет и повел с ним какой-то странный, путаный разговор – Павел понял только одно: Россия, вступив в эту войну, совершила трагическую ошибку. А затем генерал начал вслух соображать, как бы спасти Павла от фронта. Он, кажется, что-то придумал, но что именно – пока не сказал…

Спустя три дня, когда Кумлев пришел к Аристарховым, генерал снова увел его в свой кабинет.

– Ну, Паша, слушай меня, – начал он. – Спас я тебя от фронта. Есть о тебе приказ – хороший приказ. Ты прикомандирован ко мне лично. Как мужчина мужчине скажу, чтобы ты не удивлялся моим хлопотам: когда я думаю о тебе, я и о Сонюшке думаю. Я еще с Одессы на вас обоих смотрю…

Через несколько дней Кумлев надел мундир поручика. В кармане у него было удостоверение сотрудника военного министерства. Но пока он еще не знал, что приказ о его производстве в офицеры и назначении, как и служебное удостоверение, были фальшивыми. Он не знал еще и то, что генерал Аристархов уже давно является германским шпионом, его завербовал в Одессе капитан немецкого торгового парохода, купил с потрохами за крупную сумму – Аристархов имел болезненную страсть к деньгам. Но, кроме денег, он получил еще и головокружительную карьеру – из заштатного округа его вознесло сразу на вершину военной иерархии, в подчинение уже занимавшего там высокий пост другого, и тоже давнего, немецкого шпиона. Теперь, когда началась война, им понадобился надежный и находящийся подальше от них «почтовый ящик». Кумлев подходил для этой роли по всем статьям…

Когда он был уже завербован и дал подписку, генерал сказал ему сухо:

– Надеюсь, вы понимаете: пока идет война, устраивать свадьбу – подозрительное безрассудство…

Война тянулась год за годом. На квартиру Кумлева в районе Пяти углов приходили какие-то люди, которым он отдавал свертки и пакеты, полученные от генерала. Иногда эти люди оставляли для генерала и для него деньги. По совету генерала он не открыл счета в банке и ни в какие коммерческие аферы не лез – это должно было уберечь от чужого любопытства. Он только позволял себе жить в свое полное удовольствие – штабной офицерик из богатой семьи одесского торговца может себе это позволить. Тучи таких слонялись по петербургским кабакам.

19 декабря 1916 года был арестован генерал Аристархов. Заплаканная Сонечка прибежала утром и рассказала, что всю ночь в их квартире шел обыск. Отец плакал и все просил маму запомнить, как он любит ее и детей и что вся его жизнь была только для них.

Кумлев не дал ей договорить.

– Зачем ты пришла сюда? Ты же привела за собой сыщиков! – не помня себя закричал он.

– Как вы смеете на меня кричать? – задыхаясь от горя и гнева, спросила девушка.

– Ты же не понимаешь, что случилось! – Павел, подняв кулаки, оттеснял ее к двери. – Уходи сейчас же! Уходи!

Соня зарыдала и, закрыв лицо руками, выбежала вон…

Несколько дней Кумлев не выходил из дому и не отзывался на телефонные звонки. Не раздеваясь, он лежал на постели и только поздно вечером, как вор, выходил, чтобы поесть в каком-нибудь дешевом кабаке. Затем возвращался и снова валился на постель. Ждал ареста.

Прошло четыре дня, и у него зародилась надежда: если бы Аристархов дал о нем показания, его давно бы арестовали. А так, может, еще и обойдется. Он был связан только с Аристарховым, тех, кто приходил к нему с немецкой стороны, он не знал, а свидетелей его встреч с ними нет.

Побрившись, приняв ванну и надев штатский костюм, он в сумерках вышел из дому и направился в скромный ресторан «Бристоль» – там его не знали.

Метрдотель провел его в уютную нишу и принес газеты. Об аресте Аристархова ничего не было. Но было много сообщений, где высказывались подозрения, что в русской армии свила гнездо грандиозная измена. Депутаты думы требовали немедленного расследования всех обстоятельств, приведших к поражениям русской армии.

После сытного обеда, немного успокоившись, Кумлев возвращался домой. Было ветрено, метельно, поземка колко хлестала ему в лицо, но он не нанял извозчика, как обычно, а шел пешком. На площади у Пяти углов он сразу увидел высокого человека в кожаном пальто, человек стоял возле его дома, и Павел сразу почему-то подумал, что этот человек ждет его. Надо было повернуть назад, но он, точно загипнотизированный, шел к своему дому.

– Господин Кумлев?

– Что вам угодно?

– Я от Бориса Никитича Аристархова, нам надо поговорить.

– Я не знаю никаких Аристарховых, – возмущенно заявил Кумлев.

– Не говорите глупостей, – незнакомец шел вслед. Павел ускорил шаг, но человек не отставал.

Они поднялись на третий этаж, вошли в квартиру, сняли верхнюю одежду. Кумлев не смотрел на гостя, он слышал только, как тот дышит, грея руки у теплой печи.

– Генерал Аристархов сегодня скончался от разрыва сердца, – услышал он. – С нашей помощью, конечно. У него хватило характера только на четыре дня. А вчера он решил дать показания. Не угодно ли посмотреть?

Гость вынул из кармана какие-то бумаги, и, выбрав нужный лист, положил его на стол.

– Почитайте…

Кумлев безошибочно узнал мелкий, скользящий почерк генерала и сразу же увидел в тексте свою фамилию. Аристархов писал, что главным его связным являлся некий Кумлев, сын одесского коммерсанта, ныне офицер с фальшивыми документами…

– Сами понимаете, жить ему не стоило. – Высокий блондин говорил негромко, спокойно и с чуть заметным акцептом, так говорят по-русски жители прибалтийских земель. – Словом, с господином Аристарховым все ясно, он нам больше не опасен. Сейчас решается вопрос о вас. Именно сейчас. Понимаете?

Кумлев понимал, что этот человек пришел убить его.

– Однако мне хотелось бы раньше узнать, помните ли вы, что по крови вы немец? – спросил гость, помолчав.

– Конечно, помню!

– Сомневаюсь. Хотя должен сообщить вам, что благодаря вашей работе с нами на фронте полегла не одна тысяча русских солдат, и я хотел бы, чтобы каждый немец имел право заявить о таком своем участии в этой проклятой войне. Видите, в какое сложное положение мы попали, оказавшись перед необходимостью вынести вам приговор.

Гость встал и медленно пошел по комнате. На стенах висели дешевые олеографии в претенциозных золоченых рамках. Он внимательно посмотрел одну, перешел к другой, потом – к третьей…

Кумлев стоял не шевелясь, на лбу у него выступила холодная испарина. Вдруг он повалился всем телом на стол и зарыдал, мыча что-то похожее на «ма-а-ма-а»…

В тот вечер он подписал документ, где кровью и всей жизнью своей поклялся до последнего удара сердца служить Германии, как ее верный сын по крови и духу. Так была проведена повторная вербовка Павла Кумлева германской военной разведкой.

Страшный Рубикон был перейден. Но для Кумлева только теперь началось главное испытание. Октябрьская революция. Брестский мир. Россия вышла из войны. Мелькнули зарницы надежд – наступление немцев под Псковом, потом на Украине, и все погрузилось во мрак…

Кумлев продолжал жить в Петрограде. Он придумал себе серенькую биографию и устроился контролером в кинотеатр. Получал зарплату, паек, карточки. Сломал стену между своими комнатами, чтобы избежать уплотнения. Он ни за что не хотел покидать свою квартиру в районе Пяти углов – верил, что из Германии придут.

В 1932 году Павел Генрихович Кумлев стал заместителем директора кинотеатра. Работал он энергично, требовал хорошей работы от других, и нет ничего удивительного в том, что им дорожили. На глаза он не лез, был очень скромен и старался держаться в тени.

Он существовал в этой своей жизни весьма естественно. Ни от отца, ни от старшего брата ничего не было слышно, и Кумлев не искал их, он был почему-то уверен, что их уже нет в живых. Семья генерала Аристархова, по слухам, еще в дни революции эмигрировала за границу. Кумлев в мире новой советской жизни остался совершенно один, и это его вполне устраивало.

Однажды утром Павла Генриховича разбудил настойчивый звонок. В кинотеатре ему приходилось бывать до поздней ночи, он шел на работу к двенадцати дня и обычно до одиннадцати спал. Сейчас была половина девятого.

– Кто там? – спросил он через дверь.

– Я привез вам письмо от Висбаха, – услышал он.

Дрожащей рукой Кумлев торопливо открыл дверь и увидел самого Висбаха, того, которому он в обмен на жизнь дал торжественную клятву верности Германии.

Павел Генрихович не мог говорить и только все делал рукой какой-то странный жест, отдаленно похожий на приглашение войти.

– Хватит, господин Кумлев, – сказал гость. – Выключайте ваши эмоции, нам нужно поговорить о деле, у меня очень мало времени. Расскажите, пожалуйста, что с вами произошло за эти годы.

Висбах слушал очень внимательно, часто останавливал Кумлева и просил: «Об этом – подробнее, пожалуйста».

Кумлев рассказывал, видя перед собой такое знакомое, хоть и изменившееся, но по-прежнему спокойное, сильное лицо, и на душе у него была торжественная музыка.

– К сожалению, я не могу провести с вами этот прекрасный для нас обоих вечер, – улыбнулся Висбах. – Я приехал в Ленинград с группой немецких инженеров. Через час – наш поезд в Москву. В этом чемодане ваши деньги и немножко золота. Старайтесь расходовать ваши деньги с умом и возвращайтесь к своим прежним привычкам. Однако Германия не хочет, чтобы вы вульгарно нуждались. Смотрите внимательно на все, что делается вокруг, и помните: последняя страница истории еще не перевернута. Терпеливо ждите свой великий час… – Висбах встал, точно подчеркивая этим торжественность момента.

Павел Генрихович тоже встал. Висбах обнял его за плечи и прижал к себе:

– Вас, господин Кумлев, обнимает Германия-мать…

Следующий посланец германской разведки пришел к Кумлеву только спустя пять лет. И снова Павел Генрихович получил крупную сумму. Задание на этот раз дали более конкретное – ему было поручено собирать сведения военного характера и выявлять людей, враждебно настроенных к Советской власти. Заводить с ними знакомства.

Все эти годы Павел Генрихович жил очень скромно, только, может быть, одеваться стал немного лучше, но все знали, что он человек одинокий и у него должны быть сбережения…

В 1939 году с ним установил связь немецкий консул в Ленинграде господин Зоммер. От него Кумлев и узнал потрясающую новость – война Германии с Россией не за горами.

Консул виделся с ним очень редко. Последний раз перед войной они встретились на кладбище Александро-Невской лавры. Кумлев получил от консула имена, клички и пароли агентов, которые отныне стали подчиняться ему как резиденту.

И вот война началась!

Теперь он плохо спал по ночам – все время ему чудилось, что стучат в дверь…

Из ленинградского дневника

После сентябрьского наступления немцев Ленинград оказался окончательно окруженным и отрезанным от страны.

Был на совещании в Смольном. Товарищ Кузнецов[2]Секретарь горкома партии Ленинграда. – сама безжалостная откровенность. Он говорил как раз о том, что может означать блокада для жизни города. Впервые я услышал слово «блокада». Кузнецов сообщил очень тревожные вещи. Но его собственная вера в лучшее, несмотря ни на что, свойственные, наверно, его характеру страстность, напористость, уверенность придавали тому, что он говорил, окраску оптимизма и веры. Самое тревожное из всего, что он сказал, – это будущие трудности со снабжением продовольствием города и армий, находящихся внутри блокадного кольца.

– Мы уверены, что ленинградцы, и в первую очередь ленинградские коммунисты, спокойно встретят все трудности и сложности военной судьбы своего родного города и проявят образцы выдержки и воли к победе! – закончил он свою недлинную речь.

Выли вопросы и ответы.

Вопрос: Как быть с теми, кто не желает эвакуироваться?

Кузнецов: Как с нарушителями военной дисциплины города.

– А они ссылаются на свои патриотические чувства.

– Разъясните им, что высшее проявление патриотизма в наших условиях – это подчинение дисциплине. Еще неизвестно, как поведут себя такие патриоты, когда в городе станет не хватать продуктов. Как бы они потом не стали нас критиковать за плохую заботу о них. Кому особенно нечего делать в осажденном городе, тому надо ехать. Пока есть такая возможность – через Ладогу и по воздуху…

Вопрос: Можно ли надеяться на бесперебойную работу водопровода? Может быть, нужно заготовить воды в противопожарных и иных целях?

Кузнецов долго молчал.

Ответ: Выход из строя водопровода – это катастрофическое бедствие, от него бочками с водой не спастись. Надо, в общем, рассчитывать на работающий водопровод и, уж раз речь об этом зашла, предупредить коммунистов, работающих на водопроводе, что судьба города буквально в их руках…

В Кировском райкоме партии меня доверху нагрузили замечательными фактами о рабочих и работницах, которые, отработав по 10—12 часов на своем предприятии, идут дежурить в истребительные батальоны или в команды ПВО. О девчонках-школьницах, спасших свой дом от вражеских зажигалок. О художнике, который принес в райком и сдал на хранение рисунки, которые он делал с натуры на улицах города и во время рытья противотанковых рвов. Он, как и большинство ленинградцев, тоже рыл эти рвы, а в минуты отдыха рисовал. «Не во мне тут дело, – сказал он. – Для истории может пригодиться». Я видел эти рисунки и думаю, что это был не профессионал, а любитель. Рисунки слабые. Но один запал мне в душу своим сюжетом – такого не придумаешь: глубокий противотанковый ров, на переднем плане на дне рва лежит мертвая женщина, возле нее – люди с лопатами в руках. И подпись внизу: «После налета фашистского стервятника. Мы все рыли ей могилу».

Я очень сильно простудился, боялся, что схватил воспаление легких. Работники гостиницы вызвали ко мне врача. К вечеру пришел старик лет семидесяти. Он сразу налил себе воды, принял какие-то лекарства и долго сидел не шевелясь. Потом тщательно осматривал и выслушивал меня. И все время говорил. Попробую записать подряд, как помню:

«Я уже давно на пенсии, как вы понимаете. Теперь снова впрягся. У меня был сын. Тоже врач. Убит на фронте тут, под Ленинградом, в августе. Внук, студент-медик, уехал рыть противотанковые рвы – никаких известий. Жена умерла в позапрошлом, – может быть, это ее счастье – она умерла раньше всего этого. А я вот живу. Слез нет. Давно нет. Если бы такое одному мне – с ума можно сойти. Но горя, сколько горя кругом… Раз живу, пошел работать. Брать не хотели, думали – из-за карточек, а мне ничего не надо, даже зарплаты. Только работать. Пенсия у меня есть. Решили наконец в райздраве – дают в день три вызова… А у вас, батенька, легкие свистят, рентген необходим, а где его сделать теперь? Лекарства все же выпишу…»

Он выписал рецепт и продолжал:

«…Разрешите посидеть у вас немного, это последний вызов, надо домой идти, а там… не могу… тяжело… душит что-то… Вы знаете, я бы давно принял что-нибудь… снотворное какое-нибудь, у меня есть… но знаете, кто меня держит? Немцы. Ей-богу. У меня радиоприемник остался, Володин это, сына, я не сдал по приказу: не мог донести, просить некого. Приемник хороший, „шесть эк один“ – может, знаете? Так вот, однажды включил и слышу – немцы по-русски обращаются к нам, ленинградцам, советуют стать, пока не поздно, на колени и просить пощады, а не то они сотрут наш город в порошок и сделают его снова допетровским болотом. Послушал я это и спрятал снотворное. И хожу вот сколько могу. И буду ходить. Больных много. Для смерти война – праздник, помешать ей веселиться – большое дело. Вот и хожу…»

Он ушел, а мне стало стыдно лежать. Утром встал, оделся и вот уже третий день работаю. Даже кашляю меньше…

Глава одиннадцатая

В начале войны у Кумлева еще не было оперативной связи с группой Акселя, ему было приказано ежедневно в восемь утра являться на Охтинское кладбище и там, возле церкви, ждать человека с условленной приметой. Одного он встретил еще в июле и получил от него чемодан с минами. После этого почти два месяца никого не было, но он ездил туда каждый день.

В это утро он ехал в пустом трамвае, сидел на переднем месте для детей и механически наблюдал за работой вагоновожатой – женщины лет сорока, с простым, приятным лицом, с золотистыми волосами, выбившимися из-под платка. Она напряженно смотрела вперед, ее побелевшая рука судорожно сжимала рычаг управления. Кумлев невольно усмехнулся – видно, недавно взялась она за эту работу…

Старенький трамвай, покачиваясь, громыхая и звеня, катился по сверкавшим от солнца рельсам. И вдруг впереди взметнулся огненный куст, и трамвай точно наткнулся на грохот взрыва. На тротуар выбросило согнутый в полукольцо рельс. Зазвенело разбитое стекло. Кумлев больно ударился головой о загородку вагоновожатого и, выскочив из трамвая, бросился в ближайшие ворота.

Возле трамвая собралась толпа. Приехала машина «Скорой помощи». Кумлев подошел и увидел, как из вагона выносили вожатую – ее голова свалилась набок, руки безжизненно болтались. Переднего стекла у трамвая не было, а приборный щит заливала кровь.

«Зря истратили снаряд», – подумал Кумлев и пошел, стараясь держаться поближе к домам…

Миновав ворота, он быстро прошел мимо церкви и несколько энергичнее, чем полагалось на кладбище, зашагал по левой дорожке. Кресты, ограды, скамейки, ракушечник, камни с обеих сторон. Он постоял, наблюдая похороны. Глухо стуча, посыпалась на гроб земля, женщина зарыдала низким глухим голосом, – Кумлев выругался про себя и пошел назад к воротам.

Привезли нового покойника. Родственники кучкой обступили высокую седую женщину. Черные старушки выстроились у церковной стены. Кумлев постоял в толпе, осмотрелся. Перешел к другому углу церкви и вдруг совсем близко увидел человека с синей книгой в руке. Кумлев остановился у церковных дверей и стал наблюдать. Потом подошел к нему и, попросив спичку, тихо сказал пароль. Человек с синей книгой ответил, достал спичку, зажег и дал прикурить. Кумлев поблагодарил и неторопливо пошел в глубь кладбища по правой дорожке. Следом за ним двинулся человек с синей книгой. Это был Чепцов.

Они миновали небольшой деревянный мостик, следуя друг за другом, и дальше пошли вместе вдоль мелкой и грязной речушки, берега которой были в буграх могил. Около большого застекленного чугунного склепа они сели на скамеечку перед могилой супругов со странной фамилией Экземпляровы.

Было утро спокойного осеннего дня. Где-то гремела, корежила землю война, а здесь все утопало в какой-то особенно густой тишине. Солнце, еле пробившись сквозь кроны деревьев, рассыпалось желтыми бликами по дорожкам, по памятникам и крестам. Чепцов обвел все вокруг медленным взглядом.

– Не знаю, где могила матери, может быть, она похоронена здесь, – сказал он и пояснил: – Когда она умерла, я был маленьким, ничего не помню.

Кумлев, не показывая особенного интереса, рассматривал Чепцова – коренастый, прочный, сильное лицо. Они были, пожалуй, ровесниками. «Но чего это его потянуло на лирику?» – подумал Кумлев и спросил:

– Как вас называть?

– Николай Петрович, – ответил Чепцов и вдруг начал вслух читать надпись на могильной плите: – «Мария Кириловна Позднева, 1884—1934… Вы меня к себе не ждите, я же всех вас буду ждать…» Безжалостно и неумно. А? – с усмешкой повернулся он к Кумлеву.

– Как сказать, как сказать… – угрюмо отозвался Кумлев.

– Что-то я поддался настроению, – сказал Чепцов и спросил: – Ну, как вы тут?

– Ждем развязки, – ответил Кумлев.

– А пока что их бабы под огнем артиллерии спокойно вывозят ящики с продовольствием, которым цена – грош в базарный день.

– Страх, – ответил Кумлев.

– Какой же страх, если они рисковали жизнью, я же видел сам, я с ними и приехал в город…

– Так за эти ящики их свои же поставят к стенке, – пояснил Кумлев.

Они помолчали, будто прислушиваясь к сухому шороху осенних деревьев.

– Надо решить, где мне сегодня ночевать.

– Пожалуйста, ко мне… – предложил Кумлев.

– Это легче легкого. Спасибо. Но я хочу испытать на себе, как происходит соприкосновение с жителями города. Есть у вас такой адрес… чтобы без особого риска? Но чтобы и не наш, конечно…

– Есть такой человек, – ответил Кумлев и вкратце рассказал о Маклецове. – Один раз переночевать у него можно.

– А он не стал и в самом деле красным патриотом? – спросил Чепцов.

– Нет. Наоборот…

– Хотя да, – усмехнулся Чепцов. Он посмотрел вокруг и спросил: – Здесь, судя по всему, прячут мелкий люд?

– Всякий. Есть и генералы.

– Равенство и братство?

– Да, – ответил Кумлев, желая прекратить ненужный разговор, и спросил: – Как прошли фронт?

– Как по маслу. Если не считать того, что мог угодить под свои же снаряды, почему-то немцы начали артподготовку раньше срока. А по эту сторону тишь и благодать, завтракал в обществе храбрых дам на базе потребсоюза.

В ответе Чепцова Кумлеву послышалась похвальба.

– Не обольщайтесь, это опасно, – серьезно сказал он и встал: – Идемьте, я покажу вам место, где мы встретимся вечером.

Они вышли с кладбища, прошли тихую, почти деревенскую улицу с палисадниками и огородами, лопухами и редкими деревьями, пересекли трамвайную линию и подошли к молельному дому баптистов, он неуклюжим ящиком стоял на открытом месте, и все подходы к нему были видны издалека.

– Здесь… – Кумлев показал на длинную скамью у входа в дом. – Я буду сегодня ровно в семь…

– Если я до восьми не появлюсь, уходите, это будет означать, что встреча переносится на завтра, в то же время.

Кумлев ничем особенно не выдавал своего удивления, а только внимательно смотрел на Чепцова.

– Хочу поработать один, – пояснил Чепцов.

– Недоверие? – невозмутимо спросил Кумлев.

Чепцов взял его за локоть и сказал просто:

– Это слово в наших разговорах звучать не должно. Договорились? Значит, мне нужно сначала на Невский и потом – на Некрасова? Какие трамваи?

Кумлев объяснил, и они простились.


Маклецов принял Чепцова любезно, засуетился угощать чаем, хотел зажарить яичницу.

– Никакого угощения не надо, я на минутку, командировка, дел по горло, – сказал Чепцов. – А как насчет ночлега? Павел Генрихович сказал, что не выгоните…

– Конечно, конечно, он святую правду сказал, – быстро говорил Маклецов. – Друзья Павла Генриховича и мне друзья. Но прямо скажу: с ночевкой трудно. Невозможно. Только вчера из милиции приходили: за ночлежников без оформления – тюрьма, а то и похуже – время военное. Соседи у меня, знаете, гады ползучие, круглые сутки глаз на моей двери держат.

Чепцов без промедления стал прощаться.

Он неторопливо шел по ленинградским улицам, разглядывая дома, читая вывески и проверяя свою память. Это было похоже на игру: он вспоминал название улицы, к которой приближался, и потом проверял по табличке. Он еще ни разу не ошибся.

На Кирочной он остановил пожилого техника-интенданта второго ранга. Из-под пилотки новоиспеченного, как видно, военного выбивались седеющие волосы, его саржевую гимнастерку вздувал круглый животик, и шел он как-то не по-военному.

– Разрешите обратиться за помощью… – Чепцов козырнул, как положено.

Техник-интендант вздрогнул, остановился, его рука метнулась было к пилотке, но на полпути задержалась, он понял, что перед ним штатский.

– Здравствуйте. Что случилось? – спросил он вежливо.

– Ничего особенного не случилось, но не знаете ли вы, где помещается какое ни на есть военторговское начальство? С ног сбился – ищу, все в секретность играют, а у меня безвыходное положение.

– Откуда прибыли?

– От самой Риги, не останавливаясь. – Чепцов забористо выругался и продолжал: – Обязан же я куда-то явиться, доложить, – за мной имущество числится, надо аттестат получить, работу, может, дадут какую…

– Вам повезло, я могу вам помочь. Идемте…

– Должны же мне действительно помочь, – продолжал Чепцов, шагая рядом с военным. – Хотя я и вольнонаемный. Даже ночевать негде.

– С этим трудно, – отвечал ему техник-интендант. – Общежития у нас нет, бронь в гостиницу дает только военный комендант, а нам он всегда отказывает. Вы бы сами в гостиницу толкнулись, четвертной администратору, и вся недолга.

– Но надо же мне сначала где-то официально закрепиться, – возмутился Чепцов.

Вскоре ему невольно пришлось вспомнить, как абверовские учителя твердили на занятиях, что хорошая легенда – это самая верная гарантия успеха. Когда ов оказался наконец в отделе кадров Военторга и подробно рассказал о себе, ему сразу же предложили работу экспедитора, обслуживающего два армейских военторга.

– Я этой работы не знаю… – скромно сказал Чепцов.

Седой майор с красными, наверно от бессонницы, глазами замахал на него руками:

– Да оставьте вы! Какая это работа! Теперь вся торговля – мыло да табак, а скоро, судя по всему, ничего не будет…

– Я работал инспектором… – начал Чепцов.

– Ладно. Подождите… – Майор позвонил куда-то по телефону и спросил: – У тебя Глазков ушел? Кланяйся мне в ноги – я дам тебе человека.


Чепцов шел в гостиницу по улице Гоголя, испытывая все нараставшую безотчетную тревогу. Сейчас он думал только об одном – нет ли за ним наблюдения?..

Чепцов круто повернул назад и пошел энергичным шагом, незаметно оглядывая улицу и встречных людей. Он разминулся с лейтенантом Гладышевым. Они даже встретились взглядами, и глаза Чепцова были так напряжены, что Гладышев удивленно поднял брови. Чепцов невозмутимо прошел мимо, подумав, что, если бы парень занимался слежкой, он и глазом бы не моргнул. На перекрестке Чепцов остановился и минут пятнадцать стоял, внимательно осматривая улицу в обе стороны. Гладышев в это время наблюдал за ним, стоя в подъезде жилого дома.

Прогромыхали военные грузовики. Под их прикрытием Чепцов перешел на другую сторону улицы и повернул обратно к гостинице. Он успокоился – невероятно, чтобы в первые же часы после его прибытия в город ему могли повесить на спину агента. Невероятно!..

И все-таки ночевать в гостинице он не будет…


Поздним вечером Гладышев докладывал начальнику отдела Прокопенко о своей, как он выразился, «пустой беготне».

– Он вернулся в гостиницу, – рассказывал Дмитрий. – Я ждал на улице. Решил – если в течение часа не выйдет, зайду. Через час захожу. Предъявил удостоверение, спрашиваю: кто у вас час назад номер снял?

– А почему ты решил, что он шел номер снимать, а не в гости?

– Сам не знаю, решил, и все… Ну вот. Получаю справку – номер взял работник Военторга Чернышев Николай Петрович. Вижу, сходится. Номер взят по броне военного коменданта. Тут я окончательно понял, что у меня артель «напрасный труд», позвонил дежурному, и он приказал мне двигать на Литейный. В общем, день погиб.

– А то, что он был у Маклецова? – Голос Прокопенко зазвенел жестью.

– Может, он ему двоюродный брат, – тихо огрызнулся Гладышев.

– Прошу говорить громче. – В серых глазах Прокопенко мелькнула злая искорка.

– Я говорю: может, они с Маклецовым родственники… – громко сказал Гладышев.

– А ты забыл, как он восьмерил перед его домом? А? Дальше – зачем это он, подойдя к гостинице, спину проверял? Нет, Гладышев, ты лучше скажи мне, что ты выяснил в Военторге?

– Их работник. Прибыл из Прибалтики. Получает новое назначение.

– Ну вот что, Гладышев, – сдержанно, не давая волю раздражению, сказал Прокопенко. – Иди снова в «Асторию». К полуночи пришлю смену. Запомни: каждое дело надо доводить до конца.


Чепцов пробыл в гостинице около часа. Потом он отдал ключ дежурной по этажу, сказал, что уходит по делам и, может быть, сегодня заночует у знакомых.

Уже начинало темнеть, когда Чепцов шел мимо Исаакиевского собора. Он направлялся к Неве, чтобы выйти на набережную возле памятника Петру. Здесь было открытое место, и он легко обнаружил бы слежку. Но, кажется, все было спокойно.

Он постоял у памятника, внимательно осмотрел набережную, площадь и пошел по узкому бульвару вдоль Невы.

Чепцов приступил ко второй части своего эксперимента – поиск ночлега на частной квартире. Настроение было у него отличное.

Навстречу шла женщина в аккуратном стареньком пальто и белой панаме, в руках – сумка для продуктов. Чепцов встал на ее пути.

– Простите, пожалуйста, – сказал он, приподняв фуражку. – Мне негде переночевать, не можете ли помочь?

Женщина, зло щурясь, посмотрела на него и, не ответив, пошла дальше.

– Я хорошо заплачу, – сказал ей вслед Чепцов.

– Да подавись ты своими деньгами, – не оглядываясь, крикнула она и ускорила шаг.

Чепцов смотрел ей вслед удивленно, насмешливо и чуть тревожно, почему-то ему хотелось получше запомнить ее лицо. Ничего, ничего, все в порядке. Если бы не произошло осечки и здесь, благополучный ход его эксперимента стал бы подозрительным…

У парапета набережной стояла пожилая дама интеллигентного вида, она задумчиво смотрела на багровую от заката Неву. Чепцов остановился рядом и тоже стал смотреть.

– Тревожная красота, не правда ли? – сказал он негромко.

Женщина вздрогнула, обернулась и, ничего не ответив, снова повернулась к реке.

– Прошу прощения, я помешал, – продолжал Чепцов. – Извините… Но трудно сдержать восторг перед такой красотой… Хотя у меня, надо заметить, состояние не для лирики, а вот хожу, как во сне, и без конца узнаю то, что видел только на картинках.

– Вы не ленинградец? – спросила дама.

– В полном, я бы даже сказал, в классическом виде, мне даже ночевать сегодня негде…

– Что же с вами случилось?

Чепцов рассказал.

– Сил никаких нет, не понимаю, как ноги держат, – говорил он. – Забыл, как постель выглядит. Без разговоров – сотню за право увидеть подушку.

– Цена баснословная, что и говорить, – рассмеялась женщина.

– А что делать? Я измучился! Рискните.

– Помните сирену Чехова? – дружелюбно улыбаясь, спросила женщина.

Никакой сирены Чепцов не помнил, он не читал Чехова. Но разговор завязался, и через час он сидел в квартире Элеоноры Евгеньевны Струмилиной. Она жила во флигеле, стоявшем во дворе многоэтажного дома. Дорогую мебель в комнатах покрывал слой пыли, печать запустения лежала на всем.

Вскоре Чепцов знал, что она вдова, но кто был ее муж, она сказать не пожелала. Сейчас это и не было особенно важно, он видел, что женщина жадна на деньги, и пока делал ставку на это…

Из ленинградского дневника

Поехал на Осиновец. Это на Ладоге. Там недавно под носом у противника в потрясающе короткий срок построили новую пристань. Поехал – сказано чересчур громко: добрался пешком до КПП [3]Контрольно-пропускной пункт. на выезде из города и в деревянном домике долго сидел с лейтенантом. Здесь греются и укрываются от дождя бойцы и офицеры КПП и те, кто ждет оказии.

Оказии все не было. Оттуда в город машины шли все время, а туда – ни одной. Вдруг промчались три «санитарки». Пришел солдат и сказал, что на Ладоге какая-то беда случилась. «Война, вот что случилось», – флегматично заметил лейтенант. Я на всякий случай пошел к дороге. Вскоре пришли еще две машины. Меня взяли. Военный врач сказал, что их машину сняли с другого направления и бросили сюда.

На Ладоге действительно случилась страшная беда. На судно «Конструктор», заполненное до отказа женщинами и детьми, напал гитлеровский самолет. Бомба попала в центр парохода и взорвалась внутри. Сотни женщин и детей оказались в воде. Поврежденное судно прибуксировали в Морье. Сейчас вывозят раненых. Сколько людей погибло, точно пока неизвестно. Говорят – не меньше ста пятидесяти, возможно – двести. А ведь летчик видел, что судно, все его палубы, заполнено женщинами и детьми…

Лучше б я не ходил на пристань. Еще издали слышался непонятный звук – не то ветер выл в какой-то гигантской трубе, не то провода на телеграфном столбе. Это кричали женщины и дети. Плакали, звали осиротевшие дети и матери, потерявшие детей. Одни стояли на берегу, другие были еще на полу затонувшем «Конструкторе», их на шлюпках доставляли на берег. Подходили машины – санитарные и грузовики, – увозили раненых и уцелевших. Стоял неумолимый крик женских и детских голосов. Еще сейчас в ушах стоит этот страшный крик.

Вернулся в Ленинград разбитый, больной. Кажется, непрерывно ноет сердце. Неужели этот гитлеровский летчик не будет найден? И не будет повешен публично на какой-нибудь ленинградской площади? Ноет сердце. Страшно. Все слышу крик женщин и детей.

Глава двенадцатая

Деньги открыли Чепцову не только квартиру вдовы Струмилиной, но и гардероб ее мужа. Утром он вышел на улицу в добротном, немного старомодно сшитом костюме из синего бостона. Он бродил по городу, заходил в магазины, учреждения, смотрел, слушал, пытался делать первые выводы. На Кронверкском его застала воздушная тревога, и ему пришлось укрыться в бомбоубежище большого дома. Под сводчатым потолком подвала люди сидели на скамейках, на ящиках, на чемоданах, принесенных с собой, и прямо на каменном полу. Тревожный говор сливался в непрерывный гул. Где-то в глубине подвала надрывно плакал ребенок.

Рядом с Чепцовым на связках книг сидели пожилые женщина и мужчина, оба в белых мятых плащах, у него седую гриву прикрывала черная фетровая шляпа, на ней была шляпка с вишенками на ленте. Он то и дело вскакивал, опускался на корточки и разглядывал корешки книг и каждый раз сетовал, что мало захватили…

– Нет, нет, в это дело необходимо внести строгую систему, – говорил он сердито. – Я сегодня же составлю список…

Бомбы падали все ближе, и нервная атмосфера в подвале быстро накалялась. Близкий разрыв колыхнул подвал, погас свет. Напряженная тишина. Чепцов нащупал рукой стену и придвинулся к ней поплотнее. Тишину разорвал исступленный крик: «Спасайтесь!»

По темному подвалу метнулся шорох, Чепцов, почувствовал, что сейчас начнется паника и люди ринутся к выходу, давя друг друга. Он затаил дыхание, но в это время раздался не очень громкий, но удивительно спокойный мужской голос: «Товарищи, призываю вас к спокойствию! Неужели мы, ленинградцы, уступим желанию врага и в страхе опустимся на четвереньки?» Говорившего слышали не все, из далеких углов подвала доносились призывы: «Тише! Тише!», «Дорогие товарищи, призываю вас к спокойствию!» – повторил невидимый оратор, и в это время загорелся свет. Кто-то засмеялся, раздались радостные восклицания, а Чепцов в это время увидел говорившего. Это был старик в белом мятом плаще. Он сел на свои книги и сказал, обращаясь к Чепцову:

– Очень, знаете ли, критический был момент. Я однажды очутился в аналогичной ситуации – знаменитая давка в ростовском летнем театре…

– Как можно сравнивать? – воскликнула его жена. – Там кто-то из озорства бросил в зал дымящуюся тряпку и крикнул «пожар», а теперь… боже мой!..

– Та же тряпка! Та же тряпка! – упрямо и сердито зафыркал старик.

Появился мужчина с красной повязкой на рукаве, он пробирался среди людей и спрашивал: «Кто крикнул: спасайтесь? Кто крикнул: спасайтесь?..» Люди подозрительно оглядывались, смотрели друг на друга. Вдруг где-то в глубине подвала женский голос крикнул: «Он кричал! Он!» Чепцов встал и неторопливо направился к выходу. Навстречу ему летел певучий сигнал отбоя воздушной тревоги.

Неужели чувство опасности появилось после этого?..

Вечером, вернувшись к Струмилиной, Чепцов перебирал в памяти все, что произошло с ним за день, и пытался разобраться, когда и почему возникло у него тревожное ощущение, будто опасность грозит ему на каждом шагу?

Когда он шел на Охту, чтобы встретиться с Кумлевым, с ним случилась история, которую можно бы было считать смешной. В безлюдном переулке он зашел в ворота за малым делом. Там его задержали какие-то люди с красными повязками на рукавах и свели в свой штаб.

– Да он не местный – из Риги, – сказал один из них, тщательно просмотрев все документы Чепцова.

– Спросить можно было, а то рассупонился в пяти шагах от уборной, – рассудительно добавил другой.

Сейчас Чепцов думал, что, если такой пустяк может вызвать подозрение, смеха тут мало.

Потом была встреча с Кумлевым там, на длинной скамье возле молельного дома баптистов. У резидента было плохое настроение, он, очевидно, недоволен тем, что Чепцов действует самостоятельно. Ну и черт с ним и с его амбицией. Но здесь произошел новый инцидент. Женщина – ненормальная какая-то – привязалась: почему они тут сидят, около ее церкви? Не получив ответа, она разразилась базарной бранью. Кумлев вдруг предложил немедленно разойтись и через час встретиться у главных ворот Смольного.

Чепцов подчинился, но потом, когда они встретились и вышли к Неве, потребовал от Кумлева объяснений.

– Женщина показалась мне подозрительной, я не мог рисковать ни собой, ни тем более вами, – сухо сказал Кумлев.

– Чекистка? – не поверил Чепцов.

– Вы совершите непоправимую ошибку, если решите, что они не умеют работать, – не сразу ответил Кумлев. – Один наш человек провалился перед самой войной только потому, что позволил себе позвонить по автомату в немецкое консульство.

– Этого не может быть! Сказки!

Кумлев промолчал. Потом, прощаясь, сказал:

– Я не считаю правильным ваш маневр с гостиницей, думаю, что вы уже вызвали к себе интерес…

Чепцов слушал подряд все передачи Ленинградского радио – известия, песни, объявления. Он не все понимал, но чем дольше сидел у репродуктора, тем тревожнее становилось у него на душе… Школьница читала свое письмо на фронт, отцу. Зыбким девчоночьим голоском она говорила взрослыми, серьезными словами, сообщала, как она вместе с матерью защищает свой дом от вражеских зажигалок, что она подала заявление на курсы медсестер и теперь будет мечтать только об одном – оказаться в воинской части, где служит отец… Вот Кумлев считает, что он, Чепцов, совершил ошибку с гостиницей. Может быть, но как без этого он мог проверить возможность попасть туда?.. Из черного бумажного круга репродуктора послышался низкий глухой голос. Женщина читала свои стихи о ненависти к врагу, о мести. «Святая ненависть», – несколько раз повторила она. Защелкал метроном. Чепцов приглушил звук.

В комнату вошла хозяйка.

– Почему город так спокоен? На что люди надеются? – спросил у нее Чепцов.

– Нас всех научили верить… – после долгого молчания ответила она.

– Во что? В бога? – насмешливо воскликнул Чепцов и спросил серьезно: – Чему вас научили верить?

– Ну, как чему? Что наше государство победить нельзя.

– Чье государство?

– Наше, Советское, какое же еще… – серьезно ответила Элеонора Евгеньевна.

Чепцов, как-то неопределенно соглашаясь, покивал головой и снова усилил звук в репродукторе. Там пели какую-то залихватскую песню…


На другой день он встретился с фотографом Геннадием Ивановичем Соколовым в кабинете Кумлева, в его кинотеатре. Начиналась проверка агентов.

Из зала, где шел фильм «Человек с ружьем», доносились стрельба, крики «ура». Чепцов невольно прислушивался к этим звукам. Перед ним сидел худощавый мужчина, прямо смотревший на него холодными серыми глазами.

– Приблизилось время решительных действий. Вы готовы? – спросил Чепцов.

– Наконец-то… – На сухом лице Соколова мелькнула тень улыбки. – Я ведь уже думал бог знает что – пошел на дело, подпись дал и… ничего.

– Что вы можете сказать о настроении в городе?

– Вам это важно? – удивленно спросил Соколов.

– Да, важно… – сухо ответил Чепцов.

– Их надо истреблять, и тогда появится то настроение, какое надо, – ответил Соколов, не отрывая взгляда от лица Чепцова.

Чепцов знал, что Соколов – сын раскулаченного владельца сыроварни, но такого заряда ярости не ожидал.

– Не придется ли истребить поголовно всех? – спросил он.

– Нет, – дернул головой Соколов. – Стадо есть стадо! Сегодня они боятся одного кнута, завтра покорятся другому.

– Стадо – это нечто стихийное, а город… город выглядит весьма организованным, – возразил Чепцов.

– Стадо. Стадо… – упрямо повторил фотограф.

Попытка Чепцова заставить его реально смотреть на действительность ни к чему не привела. Фотограф задумался и после долгого молчания сказал:

– Они меня ослепили… они… С тех пор, как они загубили моего старика, я в рот не брал их сыра, как увижу, хотя бы на витрине, вкус крови во рту, и знаю: надо скорей уходить… – Соколов стиснул тонкие губы. Чепцов вдруг вспомнил, что до сих пор еще не решился взглянуть на свои склады, около Невы за Александро-Невской лаврой, и на баню на Гороховой улице, на доходные дома. Это как в детстве, когда нельзя раньше срока посмотреть приготовленные тебе подарки.

– Приказывайте, я начну их истреблять первый, – услышал он резкий голос фотографа. – Я специально приберег несколько катушек пленки, чтобы снимать, как их будут вешать. Дождусь?

– Дождетесь, – тихо, дружелюбно ответил Чепцов и положил свою беспалую руку на длинные холодные пальцы фотографа: – А пока мы хотели бы получить от вас кое-какие фотографии…

Встреча с Соколовым подняла настроение, даже чувство опасности отступило куда-то. Чепцов не знал, что Кумлев специально для первой встречи приготовил фотографа.

В тот же день Чепцов с Кумлевым отправились на Васильевский остров, к священнику Анатолию Васильевичу Ромоданскому. Кумлев сразу хотел показать человеку Акселя, что дело здесь приходится иметь с очень разными людьми.

Домик, в котором жил священник, лепился к стене маленькой церкви, окруженной высокими домами. Дверь открыл сам хозяин, но Кумлев не вошел, остался ждать на улице.

Ромоданский – плотный, немного сутулый старик с белой бородкой под широким лицом – стоял посредине комнаты и выжидательно смотрел на Чепцова. В комнате было сумрачно, поблескивали золотые ризы на иконах, чуть освещенных в углу мигающим огоньком лампады.

Когда Чепцов произнес условную фразу, священник сразу же ответил, как условлено, и, повернувшись к образам, довольно долго молился.

– Надеюсь, что в молитвах своих вы не забыли и меня, – сказал Чепцов, когда они сели к столу, покрытому выцветшей и поцарапанной клеенкой.

Священник сидел, чуть наклонясь вперед и напряженно сцепив лежавшие на столе руки.

– Слушаю вас, – сказал он наконец с такой подчеркнутой вежливостью, что ее можно было принять за насмешку.

Чепцов знал, что священника зовут Анатолий Васильевич, но почему-то не мог обратиться к нему по имени.

– Господин Ромоданский, я пришел к вам с радостной вестью, – начал Чепцов несколько торжественно. – Мы начинаем наше святое дело, настало время, когда ваши обязательства перед нами должны превратиться…

– Минуточку, – поднял руку Ромоданский, – Чепцов увидел, что он волнуется. – Прежде я должен сказать… Я во всем подчиняюсь церковным властям. И от них есть повеление, чтобы православная церковь и ее служители в эту грозную пору были с паствой своей, со своим православным народом. Так что я быть вам полезен не могу. И не властен решить иначе.

Чепцов был так поражен услышанным, что не знал, как себя вести, что сказать.

– Но вы не тревожьтесь, пожалуйста, – продолжал священник. – Иудой я не стану, ничьи сребреники мне не нужны. Я служу богу, и это для меня высший закон. – Он поднялся.

– Вы можете пожалеть, господин Ромоданский, но будет уже поздно, – сказал Чепцов, вставая. – Ваше церковное начальство и тем более бог – высоко, а мы – рядом.

– Угроз не страшусь. Все во власти божьей! – торжественно ответил священник.

– Я хотел сказать только, что патриархи тоже невечны. Не говоря уже об их повелениях.

– Моя обязанность эти повеления исполнять, а не отменять, – спокойно возразил священник. – Прощайте.

Как было условлено заранее, Чепцов и Кумлев шли по разным сторонам улицы. У Дворцового моста они сели в трамвай, Кумлев в моторный, а Чепцов – в прицепной вагон.

Пройдя на переднюю площадку, Кумлев взглянул через стекло и вздрогнул – ему почудилось, что вагоновожатая была та самая, которую три дня назад убило, когда он ехал на Охтинское кладбище. Он посмотрел внимательно – нет, эта была постарше, и лицо все в морщинах.

– Обстрела нет? – спросил у нее Кумлев.

– А черт его душу знает, – ответила она, не поворачивая головы.

Чепцов сидел в заднем вагоне, и, держа на виду свою беспалую руку, ловил устремленные на него сочувственные взгляды и думал: как мало надо людям! Но подспудная тревога не проходила, и все эти люди в трамвае вызывали в нем ощущение опасности.

Сошли, как было условлено, на углу Садовой и Невского и дальше пошли вместе. «Сюда бы снаряд, в эту кашу, а не в пустой трамвай», – подумал Кумлев, проталкиваясь в толпе.

Чепцову сейчас было спокойно. Встреча со священником его не столько встревожила, сколько удивила. Ничего страшного – есть фотограф. Возле зеркала в витрине парикмахерской он остановился и удовлетворенно оглядел себя – и чужой, тесноватый ему костюм, и серый ежик пробившихся волос на голове, и темную полоску над верхней губой, где наметились усы. Еще несколько дней, и он сам себя не узнает, а в советской контрразведке тоже работают люди, но не волшебники.


Но те, кому было нужно, знали, что в их огромном городе находится подозрительный и, по-видимому, опасный человек. Они, понятно, не были волшебниками. Но они работали в это грозное время и не одним человеком занимались. На каждой «оперативке» Прокопенко, помянув исчезнувшего военторговца, неизменно добавлял: «Ну, ничего, город нам поможет…» Вот и сейчас город видел Чепцова, проталкивавшегося вместе с Кумлевым через толпу на Невском. Видел!

Всю дорогу Чепцов и Кумлев шли молча, и, только когда вошли в кумлевскую квартиру и хозяин запер дверь, Чепцов сказал:

– Ваш поп – сволочь и дезертир.

– А что? – без удивления спросил Кумлев.

Чепцов, стаскивая тесный пиджак, повернулся – лицо у резидента было каменно-непроницаемое.

– Он только что не выгнал меня!

– Я думал, что он вас все-таки испугается, – сказал Кумлев. – Был он не хуже других, давал информацию. В одном можно быть уверенными – он нас не продаст, а когда колокола зазвонят в честь нашей победы, он прибежит… – Оттого, что Кумлев говорил спокойно, его слова убеждали.

– И много у вас таких, которые придут к нам после нашей победы?

Кумлев молчал, поглаживая пальцами свой массивный подбородок. Потом сказал веско:

– Такие имеются. И это естественно, когда целая страна меняет свою шкуру. Кроме того, я живу здесь среди людей, а люди везде бывают разные… – Кумлев остановился, ему показалось, что Чепцов не слушает.

– Кто у нас завтра? – спросил Чепцов, садясь к столу.

– Завтра Горин. Адвокат. Этот может пригодиться всячески, хотя он из породы бесхребетных.

– Расскажите о нем подробнее, – попросил Чепцов.


Горин вырос в семье преуспевающего адвоката. Его отец прославился участием в крупных делах акционерных обществ и банков, он получал громадные гонорары. Ему принадлежала восьмикомнатная квартира с окнами на Театральную площадь, в богатом доме. Горины имели немало прислуги, собственный выезд, дачу в Сестрорецке…

Кумлев знал обо всем этом со слов самого Горина. Сейчас, пересказывая это Чепцову, он спрашивал себя снова: почему же Горин не сделался убежденным врагом большевиков?

– Дело в том, – рассказывал Кумлев, – что, имей он такую же жизнь при Советах, он бы кричал: «Да здравствуют Советы!»

– А как он живет сейчас?

– По сравнению с другими, я бы даже сказал – с большинством, он живет совсем неплохо. Работает в нескольких местах. Получает прилично. Деньги тратит на карты и женщин.

– Значит, ему нужны деньги – это хорошо.

– Ему надо значительно больше, чем мы даем, – продолжал Кумлев.

– Пообещаем…

– Он хочет сейчас.

Кумлев аттестовал Горина довольно точно, он только забывал, что роскошной жизни молодой адвокат успел хлебнуть и в советское время.

Получив в двадцать девятом году диплом юриста, Михаил Горин вскоре понял, что диплом стоит недорого. Но он знал, что отец всю жизнь скупал золото и драгоценности, и нетерпеливо ждал, когда все это достанется ему.

В тридцать шестом году шкатулка с ценностями поступила в его распоряжение, и он очертя голову ринулся в разгульную жизнь, собрав вокруг себя компанию таких же, как он, циников и любителей сладкой жизни.

Но однажды показалось дно шкатулки. Он точно проснулся – жизнь потеряла для него всякий интерес, не было никаких перспектив, впереди безденежье. Отец всегда говорил: «Судьба, как правило, недодает человеку». Горин считал, что его судьба попросту ограбила.

Кумлев был уверен, что он стал немецким агентом в расчете на большие деньги, и пропускал мимо ушей горинские рассуждения, что он мстит судьбе. Но все для него проходило легко, даже от войны его спасло плоскостопие.

Из ленинградского дневника

Над городом шел ночной воздушный бой. Мы стояли во дворе военной комендатуры. Среди нас был летчик, который объяснял, что происходит в небе. Приходилось верить ему на слово, так как на самом деле мы видели только нервно бегавшие по небу лучи прожекторов, и иногда в них начинали сверкать и быстро гасли серебристые фигурки самолетов.

И вдруг в одном луче засверкали два самолета. Они сближались. Казалось, слились в одну точку и тут же исчезли. Луч качнулся вниз, в нем сверкала фигурка беспорядочно падавшего самолета.

– Сбил! Сбил! – закричали вокруг.

Кто кого сбил, было непонятно. Вскоре позвонили в комендатуру, что на территории одного завода опустился парашютист, который называет себя нашим военным летчиком Севастьяновым. Туда помчалась машина комендатуры.

Я знал одного летчика-истребителя Севастьянова. За несколько дней до этого я был на партсобрании в истребительном полку, где Севастьянова принимали в партию. Очень это было волнующе и здорово. Сначала приняли в партию летчика Горышина, за час до собрания погибшего в бою. Когда председатель спросил, кто «за», все молча встали и постояли молча. Потом сели. И председатель сказал: «Принять единогласно, будем считать, что Ваня Горышин погиб коммунистом». Потом принимали Севастьянова. Очевидно, сильно взволнованный предыдущим, он заговорил несколько высокопарно, и получилось у него так, будто он один готов, защищая город Ленина, отдать за него свою жизнь. Но искренность, с какой он это говорил, была сильней неправильно выбранных слов или неправильной интонации – его приняли единогласно…

Привезли в комендатуру именно его. На лице у него кровоточащая ссадина, и все оно в машинном масле, но я сразу узнал его. Севастьянов уже рассказывал обступившим его людям о том, что произошло в ночном небе.

– Два раза с ближней дистанции я бил по нему из пулеметов – как заговоренный, гад! Зашел в третий раз. Вплотную сблизился – жму на гашетку, и ничего нет – кончился боезапас. Мне прямо умереть захотелось от горя! Я же клятву партии дал! И решил: рубану его винтом по хвосту. Прибавил оборотов и р-р-р-раз!.. И опять – летит, гад, дальше, будто ничего не случилось. А я же видел – у него стабилизатор к черту. Но недалеко он летел, гляжу, завалился через крыло и, как лист с дерева, вниз! – Возбуждение у летчика вдруг погасло, и он добавил негромко: – Но и моя машина погублена. Такое дело получилось. Хотя не знаю, что важней – дать ему бомбить город или… это…

Этот случай послужил сюжетом для очерка. Как раз «Огонек» прислал радиограмму, просит написать очерк на тему «Ленинградский характер». Севастьянов – это настоящий ленинградский характер.

Глава тринадцатая

Глянув на низкое серое небо из глубокого колодца своего двора, Горин поежился, у него была примета: в непогоду ничего хорошего с ним не случается.

Невский во мгле. Дождь, мелкий, въедливый, казалось, не падал, а висел в воздухе. Шпиль Адмиралтейства еле виден и точно обрезан на половине…

Этот день начинался у Горина плохо. Мать не дала ему завтрака, сказала, что в доме ничего нет, кроме черствого хлеба. Ему чертовски хотелось поесть. Час назад позвонил Павел Генрихович и, как всегда, в хамско-категорической форме сказал, что надо немедленно прийти для встречи с важным лицом «оттуда», и потребовал «быть на уровне». Горин иногда ненавидит его, но еще больше он его боится, знает, что этот человек способен на все.

Павел Генрихович и раньше предупреждал его, что скоро придется встретиться с людьми, которые придут от доктора Акселя. Сегодняшняя встреча вызывала у Горина и любопытство и страх. А вдруг приехал сам Аксель? Вот с ним Горин был готов на любое дело. Ну а вдруг он прикажет совершить что-то такое, что будет сопряжено со смертельным риском? Не пойдет. Категорически. В конце концов, что они могут с ним сделать? До сих пор он исправно выполнял свои обязанности, и они платили ему деньги…

Горин прошел всю улицу Маяковского, свернул на улицу Некрасова, а затем на Литейный… А может, его пригласили, чтобы наградить? Или отвалят ему сейчас кучу денег – война войной, а деньги значат много… Горин задумался и не заметил, как очутился возле громадного дома НКВД. У главного подъезда стоял военный. Горин, не замедлив и не ускорив шага, прошел мимо…

Он уже шагал по улице Воинова, когда впереди посреди улицы вдруг мгновенно выросло черное ветвистое дерево и через секунду опало на землю, оставив в воздухе клубы дыма. Вдоль улицы хлестнула воздушная волна, по стенам защелкали осколки, куски асфальта. Горин метнулся в первый попавшийся подъезд, там несколько человек уже сидели на ступеньках.

– Совсем близко? – уже второй раз тихим голосом спрашивал старичок в бархатной ермолке, но Горин не слышал.

С улицы донесся новый взрыв, воздушная волна распахнула дверь, отбросив к стене старичка, он упал. Женщина в военной гимнастерке помогла встать ему на ноги.

– Басурманы… басурманы… – бормотал он.

В подъезд вошел милиционер.

– Граждане, никто сейчас не заходил сюда? – спросил он.

Женщина, которая помогла старичку, резко повернулась к Горину.

– Ваши документы?.. – подошел к нему милиционер.

– Да, да, я, конечно, диверсант… поймали наконец… – сказал Горин, доставая документы и протягивая их милиционеру. – Ах, как вы бдительны, помогли нашей милиции… – обратился он к женщине, его, что называется, понесло, и он не мог остановиться. – Ну, товарищ милиционер, что скажете? Диверсант? Ракетчик? Дезертир?

Милиционер молча вернул ему документы и направился к выходу.

– Может быть, вы извинитесь? – крикнул ему вслед Горин.

Милиционер обернулся:

– Извиняйте…

– А может, это была вовсе не милиция, а переодетые диверсанты-парашютисты? – обратился Горин к женщине. – Читали в газетах про это? Что же вы его-то выпустили без проверки?

– Чего это вас так разобрало? – спокойно спросила его женщина.

– С чего? С глупости вашей, вот с чего! – грубо ответил Горин.

– Чего вы, в самом деле, кидаетесь на людей? – спросил вдруг мужчина, молча сидевший на ступеньках лестницы. – Обиделся, видите ли, документы у него попросили. Подумаешь, цаца…

– Зачем ругаться? Зачем? – спросил старичок в ермолке.

Горин почувствовал, что может сорваться, наделать глупостей. Рванув дверь, он вышел на улицу. Еще пахло кислой гарью от взрывчатки, но обстрел прекратился. Облака потемнели и, казалось, задевали за крыши домов, рассыпая мелкий дождь. Горин вышел к Неве, но другого берега реки он не увидел, где-то там, в тумане, утонул и купол мечети, поблизости от которой его сейчас ждали. Он ускорил шаг.

Высокая женщина с орлиным носом, открыв дверь, провела Горина в комнату с высокими овальными окнами и старинной мебелью. Здесь были Павел Генрихович и незнакомый мужчина с коротко постриженной крупной головой. Горин остановился в дверях, шаркнул ногой и поклонился.

– Проходите, Горин, – сказал Кумлев. – Это Николай Петрович, которого вы заставили себя ждать.

– Обстрел задержал, – с достоинством отвечал Горин.

– Здравствуйте, Девис, – негромко сказал Чепцов и показал Горину на стул возле себя. – Доктор Аксель передает вам большой привет.

– Спасибо… спасибо… ему также… от всего сердца.

– Передам. Что нового в городе?

– Все хуже с продовольствием, – не сразу ответил Горин. – Сегодня мне нечем было позавтракать.

– Для того чтобы успешно работать, вы должны жить, как все.

– Конечно, я понимаю, – согласился Горин. – Но у меня получилось нелепо – при трех службах я остался без карточек. Я никак не мог подумать, что в магазинах так скоро станет пусто.

– Почему вы не проследили за этим? – строго спросил Чепцов у резидента. Кумлев не торопился отвечать, и Чепцов снова обратился к Горину: – Где ваша основная служба?

– Я считал – издательство, но там ликвидируется моя должность.

– Где хотите, но получите карточки. Помогите ему, – сказал Чепцов Кумлеву, и тот снова промолчал. Потом спросил у Горина:

– Вы что-нибудь принесли?

– Не было ничего стоящего.

– Вы что, Михаил Григорьевич? – тихим, ровным голосом спросил Кумлев. – Так мы можем с вами поссориться. Да еще на глазах у Николая Петровича, который потом расскажет об этом доктору Акселю. Что же это вы, дорогой?

– Да, это по меньшей мере странно, – сказал Чепцов. – События у самой кульминации, а у вас ничего интересного.

– Если мы с вами, Михаил Григорьевич, встретим победоносную немецкую армию с пустыми руками, это будет с нашей стороны непоправимым просчетом. Вы это понимаете, Михаил Григорьевич? – «Михаил Григорьевич» в устах Кумлева звучало как ругательство.

Горин понимал, что этот разговор только подготовка к тому, что будет, – становилось очень страшно.

– Слушайте, Девис, вы умеете стрелять? – спросил Чепцов.

– Ну… стрелял из мелкокалиберки… в тире… – ответил он, широко раскрыв глаза.

– Вы же говорили, что имеете значок «Ворошиловский стрелок», – сказал Кумлев.

– Значок – ерунда, – сказал Чепцов. – Нам нужно стрелять не по мишеням. Вы к этому готовы, Девис?

– Да… готов…

– У вас есть общее представление, какую задачу нам предстоит решить? – спросил Чепцов.

– Мне этого не объяснили, – по-ученически произнес Горин.

Чепцов встал, быстро и легко подошел к высокой белой двери, открыл ее и, заглянув в коридор, захлопнул. Он медленно вернулся и сел – теперь напротив Горина:

– Немецкая армия скоро возьмет Ленинград, – сказал он. – Наша обязанность – помочь армии и здесь, в городе, нанести удар в спину противника. Для этого нам нужны верные и смелые люди. Вы должны нам помочь найти их. Это вам понятно?

– Понятно, – ответил Горин.

– Сколько таких людей вы можете нам дать и когда? – Чепцов внимательно смотрел на Горина, ожидая ответа.

– Я не хотел бы говорить безответственно… – начал Горин.

– А когда вы, Михаил Григорьевич, называли мне десять человек, это было сказано ответственно? – спросил Кумлев.

– У вас такая манера, – сказал Горин, – вы берете человека за горло, и он отвечает только для того, чтобы ослабли на его горле ваши пальцы…

– Как вам не стыдно, Михаил Григорьевич… – без всякого выражения сказал Кумлев.

– Когда вы сможете ответить? – спросил Чепцов.

– Завтра, – ответил Горин.

– Но не позже. – Чепцов встал, прошелся по ковру вокруг стола, поглядывая на Горина, и остановился перед ним.

– Чего вы ждете от Германии? – неожиданно спросил он, сделав ударение на «вы».

Горин молчал. Чепцов ждал ответа, засунув руку в карманы.

– Я жду ее победы, – ответил Горин, поглядев на него снизу вверх.

– Победа – Германии, а что – вам? Вам лично? – Горину почудилась в глазах Чепцова откровенная насмешка.

– Надеюсь, что Германия меня не обойдет, – неуверенно ответил он.

– А если большевики дадут больше? – спросил Чепцов.

– Я вас не понимаю… – с оскорбленным видом сказал Горин.

– Хорошо… хорошо… – кивнул Чепцов. – Но почему, объясните, почему вы уверены, что Германия вас не обойдет?

– Я же с вами… Это естественно… – запинаясь, о непонятной какой-то амбицией начал Горин и неожиданно закончил: – Я понимаю, что должен работать лучше.

– Вот! Именно этого мы от вас и ждем! – воскликнул Чепцов. – Германия вас действительно не забудет, но нужно работать, Девис. Ра-бо-тать… Я рад был познакомиться с вами, теперь мы будем работать вместе…

Кумлев вышел в переднюю проводить Чепцова.

– Выбейте из него хотя бы двух человек, – сказал Чепцов.

Кумлев вернулся и сел рядом с Гориным:

– Хочу заметить, неважно вы выглядели, Михаил Григорьевич.

Горин поправил очки в золотой оправе и поднял вопросительный взгляд.

– Разве я не разъяснял вам наши задачи? Ничего, извините меня, не делаете и хотите, чтобы Германия вас не забыла. – Кумлев говорил мягко, по-дружески, но Горин знал цену этой мягкости и напряженно ждал, что будет дальше.

– Завтра дадите мне двух человек, имена, адреса, краткие характеристики. Пока только двух, и каждый из них – на полной вашей ответственности. Сами понимаете, что нам предстоит.

– Хорошо, – ответил Горин, вставая.

– Минуточку, подождите, – поднял тяжелую руку Кумлев. – Сядьте. Вы видите Нину Викторовну?

– В этом нет необходимости, – ответил Горин.

– Ваша подруга меня очень тревожит… – продолжал Кумлев задумчиво, его желтоватое, пересеченное морщинами лицо окаменело, глаза спрятались в глубоких темных впадинах.

– Слушайте, какая она мне подружка? – вяло возразил Горин.

– Не забывайте, что агентом она стала по вашей рекомендации. Слушайте, я боюсь, что она уходит в кусты. Она манкирует своими обязанностями. Уже два раза не пришла на встречу. Симулирует болезнь. Надо к ней пойти, поговорить, выяснить обстановку.

– Я бы не хотел этим заниматься…

– Почему?

– Если она решила с вами порвать, для неё первое дело – выдать меня.

– Меня тоже, – согласился Кумлев. – Но она же знает, что господина Акселя привели к ней вы. Этого вполне достаточно. А я для нее, как и для вас, – Павел Генрихович, и все. – Глаза Кумлева прятались в глубоких темных впадинах, тонкие губы чуть раскрывались. – Вы к ней пойдете сегодня, самое позднее – завтра, и посмотрите, что с ней происходит. Если подтвердится, что она хочет с нами порвать, придется ее убрать. Понятно?

– Я этого делать не стану, – твердо ответил Горин, его смуглые розоватые щеки стали серыми.

– Тогда я сделаю это сам. Чтобы спасти, между прочим, вас, дорогой Михаил Григорьевич. – Лицо Кумлева было неподвижным, как маска, только чуть шевелились тонкие губы. – Да, вот что, я вам дам адрес, где вы сможете покупать продукты. До свидания, Михаил Григорьевич…

Порывистый ветер гулял над Невой, бросая в лица прохожих холодные брызги. Горин шел по мосту, часто останавливаясь и держась за перила, чтобы переждать сильные порывы ветра. Его душила обида – больше всего в жизни он не терпел унижений, на которые не мог ответить. Сегодня с ним разговаривали, как с мальчишкой, да и он сам, как провинившийся школьник, мямлил какие-то жалкие слова, когда ему нужно было говорить с ними смело, резко, на равных…

Уже смеркалось, и Горин ускорил шаг, почти побежал.

На улице Желябова, у портного Смальцова, его уже ждали и сразу же сели за стол. Только Долматов сдал карты, как в репродукторе раздался сигнал воздушной тревоги.

– Пулька под бомбами. Звучит? А? – сострил гинеколог Шухмин.

– Игра ва-банк, – добавил красивым нежным голосом преподаватель консерватории Долматов.

– Ну, а я пока что проверю затемнение, – сказал хозяин квартиры, вставая из-за стола. Он принес из другой комнаты манекен, одетый в морской китель с одним рукавом, поставил его около двери и сказал: – Наша личная охрана. Можно начинать…

Пулька расписывалась ровно, без всяких сюрпризов. Горин рассеянно следил за игрой и переводил внимательный взгляд с одного партнера на другого. Он решил, кого из них назвать завтра Кумлеву.

Он знает их многие годы, с того времени, когда пустил в ход отцовские ценности. Тогда Смальцов – самый модный и самый дорогой в городе портной – шил ему костюмы, он и сейчас носит «его» костюмы… Преподаватель консерватории Долматов был тогда певцом, восходящей звездой, Горину было приятно появляться на людях в обществе несравненного Лоэнгрина. А тот любил развеселую жизнь, да денег на нее у него не хватало. Потеряв голос, Долматов стал преподавать вокал, часто говорил про себя: «Тащу воз, нагруженный бездарью», – и был убежден, что его карьеру погубили завистники и бездарные руководители искусства. Горин стал для него живым воспоминанием счастливых лет успеха, им обоим было что вспомнить, и это связывало их по сей день… С гинекологом Шухминым Горин знаком по делу – он выиграл ему судебный процесс о наследстве. Врач так любил карты, что человек, не знающий преферанса, для него попросту не существовал. Его очень любили среди картежников – денег у него всегда было много, а играл он в карты неважно.

Итак, кто? Кого из них он завтра назовет резиденту? Горин с некоторым удивлением думал, что, пожалуй, ни за одного из них он поручиться головой не может… Душевная ржавчина – цинизм – поражала их всех в одинаковой степени, однако по дороге подлости Горин все же ушел дальше всех. Он сейчас понимал это, но, конечно, по-своему – придя к выводу, что ни одного из друзей, сидевших сейчас с ним за карточным столом, он назвать Кумлеву не может, он посматривал на них с чувством превосходства…

Кого же тогда он назовет? А может, отказаться назвать? Сказать, что он ни за кого не может поручиться так, как за себя. Сам он готов выполнить любое задание – приказывайте. Он даже будет выглядеть человеком серьезным, остро чувствующим ответственность. Они прикажут стрелять… А ничего, когда их армия уже будет ломиться в город, кто сможет уследить за тем, что в это время делал какой-то Горин, да и он сам не дурак, чтобы делать это на виду…

Когда он пришел к этому решению, на душе у него стало легче.

– Что приумолкли, орлы? – спросил он командирским голосом.

Никто ответить не успел. Где-то неподалеку грохнул мощный взрыв, дом качнуло, как корабль, пол ушел из-под ног, стол сдвинуло в сторону. Стоявший у двери манекен с грохотом упал. Горин сидел бледный как полотно, уцепившись за ручки кресла. Долматов вжался в угол около изразцовой печки.

Еще одна бомба легла близко – дом снова качнулся, где-то посыпались стекла, а на дворе раздался истерический крик: «Свет! Свет!»

Когда все стихло, Долматов сказал:

– Мне кажется, надо спуститься в убежище.

Почему-то в репродукторе сигнал тревоги не переходил в стук метронома, и воющий звук, казалось, пронизывал все.

– Да, идемте, – неуверенно сказал Смальцов. – Что-то бьют близко…

Им не хотелось показать друг перед другом своего испуга, и они со смехом стали спускаться вниз.

Надпись на двери в подвал «Бомбоубежище» показалась им очень смешной – будто можно от бомбы убежать. В подвале люди грудились возле двери – «хотят успеть выскочить, когда сюда упадет фугаска». Седенький старичок, который сидел в углу и прижимал к груди потрепанный портфель, – «хранит переписку с тещей, умершей в прошлом веке»… Все им казалось достойным их иронии. Они прошли в дальний угол подвала – подальше от всех – и сели там на пустые зыбкие ящики.

– Бумагу, карандаш, и можно продолжить пульку, – сказал Горин, сдавая воображаемые карты.

И снова стали смеяться.

Напротив них у стены сидела старая женщина. Она с горестным изумлением смотрела на веселую компанию.

– Не знаю, кто вы, но хочу, чтобы вы знали: ваше зубоскальство отвратительно, – сказала она тихо. – Отчего это вам так весело?

– А вы что же, уже хороните народ, а заодно и нашу страну? – спросил Долматов.

– Мой муж был старше любого из вас, а сын был еще мальчик… – сказала женщина и отвернулась к стене.

– У меня плоскостопие! Понимаете? – нелепо сказал Горин.

– Пошли отсюда. – Шухмин первый направился к выходу. Тяжелая железная дверь пропустила их со ржавым скрипом.

Горин, Шухмин и Долматов молча шли по тихой и безлюдной улице Желябова, они точно забыли, что тревога не кончилась и хождение по улицам запрещено.

Из ворот вышла и стала на их пути маленькая девчушка.

– Куда идете? Тревога! – крикнула она простуженным голоском.

– Черт с ней, – не останавливаясь, огрызнулся Долматов.

– Что? Стойте! – повысила голос девчушка.

Горин грубо отстранил ее.

В этот момент перед ним появился пожилой мужчина в штатском, с винтовкой за плечами.

– Вы что хулиганите? – спросил он. – Предъявите документы! Леша, задержи остальных! – приказал он кому-то в темные ворота, и оттуда выбежал паренек, который быстро догнал Горина и Шухмина.

Всех привели в подъезд Эстрадного театра, где в вестибюле горел свет. Пожилой мужчина с винтовкой подолгу рассматривал каждый документ. Наконец он снял очки и удивленно уставился на приятелей.

– Что же это вы, товарищи, ведете себя так? – спросил он удивленно, беззлобно. – Война ведь. Час комендантский. И, наконец, тревога объявлена. И люди вы, я вижу, культурные. Как же так?

– Культурные, а толкаются, как последние хамы, – сказала девчушка.

– Виноваты. Сознаемся, – добродушно ответил Долматов. – Если разрешите, мы здесь, на ступеньках, посидим до отбоя.


Только в третьем часу ночи Горин отпер дверь своей квартиры, вошел в переднюю и вскрикнул – прямо перед ним в темноте стояло, чуть покачиваясь, что-то белое. Он поднял трясущуюся руку к выключателю.

– У нас не горит свет, – услышал он голос матери. – Не сплю… Все еще тревога?

– Кончилась тревога. Давно кончилась, – недовольно сказал Горин и вслед за матерью пошел в столовую. Здесь горела свечка.

– Сядь, нужно поговорить, – непривычно властно сказала мать, и Горин послушно сел к углу стола, удивленно глядя на нее.

– Я хочу сказать тебе, сын… – начала она. – То, что ты отвернулся от бога, – общее заблуждение. То, что ты отвернулся от матери, – грешно. Но это мой грех! Денно и нощно молюсь за грехи свои. Молюсь, чтобы спасти хоть душу…

Горин слушал и не верил своим ушам – он считал, что мать не может и двух слов связать, а тут вдруг целая проповедь. Чего она хочет от него – это даже интересно. Нет, положительно все сегодня его воспитывают. Все, кому не лень…

– Но то, что ты отвернулся от народа своего единственного, от земли родной, – такой грех замолить нельзя. И жить с таким грехом тоже нельзя.

– Про что это ты? – Горин от неожиданности и изумления сдернул с носа очки, точно они мешали ему смотреть.

– Ты думаешь, я слепая дура? Ничего не вижу? Ничего не понимаю? Бог давно открыл мне глаза и вернул мне все, что отнял у меня твой отец, да и ты тоже. И это бог наставил меня сказать тебе: остановись… иди с народом…

– Хватит! Хватит чепуху пороть! – закричал Горин. – Свихнулась на старости лет вместе со своими попами! – Он вскочил и направился в соседнюю комнату. Но мать пошла вслед за ним, стала в дверях и, подняв руку со свечой, молча смотрела, как он срывает с себя рубашку.

– Гнев твой мне не страшен, – въедливым голосом продолжала она. – А гнева божьего страшусь, ведь твой грех я на себя беру. И молюсь я за нас обоих. Тебе-то дорога к богу закрыта… – Она помолчала и вдруг с давно позабытой нежностью сказала: – Миша, Мишенька, пожалей себя и меня, Мишенька…

Горин не сразу понял, что она плачет. На какое-то мгновение сердце его защемило остро, мучительно, но он злобно закричал:

– Отвяжись от меня наконец! Слышишь? Я устал! Отвяжись!

Из ленинградского дневника

Сегодня я видел первого партизана!

Он стоял в коридоре Смольного, окруженный толпой военных, и все смотрели на него как на чудо заморское.

Стройный парень-красавец. В прошлом спортсмен. Веселые черные глаза, мягкий украинский говор. На нем куртка из серого деревенского сукна, замусоленная кепка. Смотрю на него, пытаюсь представить себе, как он там, день за днем, живет среди врагов, – и не могу.

Вот его ответы на бесчисленные вопросы окружавших его людей:

– Военная трудность поначалу была одна – тыла нет, куда ни повернешься, а за спиной фронт. Привыкли. А сейчас уже есть деревни, куда немец и носа не кажет, и это – наш тыл…

– Живем в земле-матушке, надежней места нет…

– Когда снег выпадет, станет труднее. Наш командир говорит: помогут метели. Приспособимся.

– Кормимся прилично. Колхозник наш – святой человек, сам голодает, а нас кормит. А его еще немец грабит, да как!

– Пришел я за батареями для рации и еще вот получил ватман для стенгазеты, а то выпускали на немецких плакатах, на обратной стороне…

– Два дня шел. Сам виноват, пошел через болото, думал, оно высохло, а потом крюку дал…

– Что в Ленинграде плохо, знают все. Фашисты по крестьянским хатам бахвалятся, что задушат вас голодом. Так колхозники решили ответить на это по-своему – послать в город по первопутку обоз с продуктами. Честное комсомольское! Уже продукты собирают! С нами связываются, чтоб помогли проскочить. Командир наш обещал…

– В нашем отряде три женщины. В других есть и побольше…

Глава четырнадцатая

Бродя по заметно опустевшему зданию киностудии, Нина Клигина читала вывешенные на стене приказы, распоряжения, разговаривала с сослуживцами, но все это было словно из какой-то другой и не касавшейся ее жизни. Дома она не подходила к телефону и все повторяла себе: «А-а, все равно». Эти слова стали для нее заклинанием от тревог и неприятностей, выражали они чаще апатию, но иногда и решимость – вот не ходит она на свидания с Павлом Генриховичем, не ходит и не боится: «А-а, все равно!».

А как же со счетом за унижения? Как с обещанной ей Акселем иной жизнью? Пропади все пропадом, если для этого надо встречаться с желтолицым типом без фамилии, в глазах которого она читала только презрение и брезгливость.

Постепенно исчезли куда-то все ее поклонники. Остался лишь капитан-лейтенант Саша Грушевский, его назначили в какую-то комендатуру. После двух суток дежурства он сутки свободен и тогда приходит к Нине с неизменной бутылкой вина и какой-нибудь едой. Говорит, что любит ее, но мечтает попасть на корабль и «уйти в настоящую войну», все пишет об этом кому-то рапорты, за которые его «пропесочивают». Он ей не нравится, с ним скучно, но он всегда остается ночевать… «А-а, все равно…»

Что же все-таки случилось, что вдруг переменилось в ней? Когда? Почему? Она старается об этом не думать, но совершенно точно знает, что это произошло после ее неожиданной поездки в пионерский лагерь…

Вырвавшись на рассвете из Ленинграда, автобус с надписью «Киностудия» мчался прямо на запад, на Таллин. Где-то впереди, на 72-м километре, будет поворот налево, и там рукой подать – пионерлагерь с ребятами сотрудников киностудии. Автобус должен забрать детей и сразу же возвращаться в Ленинград. Кроме пожилого шофера Игнатьича, ехали председатель месткома студии Лукьянов, представитель комитета комсомола Миша Пронин и Нина Клигина, попавшая в эту поездку, наверно, только потому, что у нее на студии по-прежнему не было никакого конкретного дела, да кто-то сказал еще, что в такой поездке нужна женщина – в лагере много девочек.

В то время многие пионерские лагеря с ленинградскими ребятами оказались на пути приближавшейся войны. Игнатьич знал, что на полчаса раньше из Ленинграда выехали два автобуса завода имени Лепсе, он хотел их догнать, чтобы ехать вместе. Свой старый автобус он разгонял до скорости 80 километров, но, еще не доезжая шоссе, пришлось остановиться, автобус уперся в хвост бесконечной военной колонны грузовиков и тягачей с орудиями.

Над оставшимся позади дымным городом поднималось тихое утро. Справа от шоссе стелилась необозримая равнина пригорода, на горизонте под темной полоской неба угадывалось море. Клигина бездумно смотрела туда и проклинала себя за то, что в недобрый час попалась на глаза предместкома Лукьянову: хорош гусь, то делал грязные намеки насчет ее морального облика, а то вдруг «ответственное поручение коллектива» и все такое прочее. Если бы он сам не ехал, она ни за что не согласилась бы… А сейчас этот Лукьянов, видимо, начисто забыл о своих намеках, был с ней на «ты» и называл не иначе как «Ниночка».

Колонна впереди не двигалась. Крупный и рыхлый Лукьянов вылез из автобуса и пошел вдоль колонны вперед.

– Эй, толстый, впрягайся пушку тащить! – крикнули ему с грузовика. Лукьянов повернулся, чтобы ответить, но в это время с другой машины закричали: – Эй, брюхо! Не в ту сторону бежишь!.. – Красноармейцы начали хохотать, показывая на него друг другу. Лукьянов повернул назад к автобусу – вслед ему неслись насмешки, хохот.

Клигина, с интересом наблюдавшая это из окна, ликовала. Лукьянов влез в автобус, сердито приказал шоферу обгонять колонну. Игнатьич недовольно кряхтел, но завел мотор и вывел автобус из потока. Они уже проехали половину пути до развилки, как вдруг навстречу от Нарвы выкатилась воинская колонна.

Подавать назад было некуда, и мгновенно вокруг автобуса киностудии закрутилась дорожная пробка. Началась ругань. Шоферы показывали Игнатьичу кулаки и грозились опрокинуть автобус в канаву. Лукьянов сидел сгорбившись на своем месте и точно ничего не видел и не слышал. И тогда со своего места встала Клигина…

Она открыла дверь, сошла в самую гущу орущей толпы, быстро сообразила, кто тут поглавней, и пошла к нему. Это был танкист, майор.

– Что же это происходит, товарищ майор, – начала она громким и ясным голоском. – Это автобус киностудии, мы едем к своим кинооператорам, которые ведут военные съемки, а нас грозят опрокинуть в канаву.

– Кто вам грозит? – сурово спросил майор, но чем дольше он смотрел на красивую Клигину, тем заметней с его лица сходила строгость. – Все сделаем… сделаем… – словно поперхнувшись, сказал майор.

Это было похоже на чудо – пробка стала раздвигаться, и майор, раскинув руки, пошел впереди автобуса в образовавшемся просвете. Вскоре автобус, миновав развилку, выкатился на шоссе. Дальше путь был свободен. Майор вскочил на подножку автобуса и крикнул Клигиной:

– Давай, красавица, вперед! Снимайте там получше!

Когда автобус развил скорость, Лукьянов крикнул:

– Молодец, Ниночка! Давай командуй и дальше, а то мое брюхо на солдат плохо действует…

Нина даже не повернулась в его сторону и продолжала смотреть в окно.

Долго они ехали без всяких приключений, но километров за пять до поворота с шоссе, как раз когда встретились с воинской колонной, попали под бомбежку.

Вслед за Игнатьичем и Лукьяновым Клигина выскочила из автобуса, и они побежали в придорожные кусты. Только когда упала первая бомба, запыхавшийся Игнатьич сказал:

– А парень-то остался в машине. Спит.

Миша Пронин действительно, как выехали из Ленинграда, лег на заднее сиденье и спал беспробудным сном. Клигина даже позабыла про него. Сейчас она, не раздумывая, побежала назад. В это время немецкий самолет прошел над шоссе на бреющем полете, разбрасывая бомбы и поливая землю из пулеметов. Лежащие на земле бойцы кричали что-то Клигиной, но она продолжала бежать. Толчок жаркого воздуха швырнул ее на землю, и она, упав лицом в песок, замерла, ожидая удара. Но его не было, как молотом по железной бочке било там, впереди, на шоссе, под ней волнами ходила земля. Клигина подняла голову и увидела Мишу, который, как заяц, делая зигзаги, бежал от шоссе в кусты.

Самолеты улетели. Командиры скликали солдат. С криком «а ну, взяли!» десяток бойцов ставил на колеса опрокинутый взрывом грузовик. Никто не пострадал, даже раненых не было. Однако в своем автобусе Игнатьич обнаружил две рваные дырки в кузове. Он сел за руль и осторожно завел мотор, но он заработал как ни в чем не бывало. Клигиной вдруг стало безотчетно весело, и она начала рассказывать, как бежал, делая петли, Миша Пронин. Парень вместе с ней громко смеялся, а лицо у Лукьянова было землистого цвета.

«Плохо ему, что ли?» – подумала Клигина и вдруг вспомнила о своей тайне, вспомнила Павла Генриховича и свой страх перед ним, и сразу все вокруг как-то перевернулось. «А-а, все равно!» – подумала она и опять стала смеяться с Мишей.

Когда автобус добрался наконец до пионерского лагеря, ребят там уже не было – еще утром их увели на поезд. Поехали на станцию, это было недалеко, всего пять километров. Объезжая разбитый мост, автобус завяз в прибрежном песке. Все попытки вытащить тяжелую машину ни к чему не привели, автобус только еще глубже ушел в песок. Решили: Лукьянов вместе с шофером останутся у автобуса, а Клигина и Миша пойдут на станцию и по обстановке – или будут дожидаться автобуса, или уедут с ребятами на поезде.

Они уже собрались уходить, когда из леса на том берегу реки послышались выстрелы и пули просвистели совсем близко, одна щелкнула в железный кузов автобуса. Лукьянов совсем растерялся, тяжело дышал, вытирал пот. Клигина сказала, что автобус надо оставить и всем идти на станцию. Игнатьич наотрез отказался, да и все понимали, что за машину ему может крепко нагореть. Лукьянов сказал, что ходок он никакой и остается с шофером.

Когда начало темнеть, Нина Викторовна и Миша пошли к станции. Они знали направление и двинулись напрямик, через густой еловый лес. Сначала казалось, что идти нетрудно, только неприятно было, что ноги скользили и вязли в сухом песке. Но когда темнота стала гуще, они стали натыкаться на деревья, проваливались в невидимые канавы и ямы. Налетела гроза с ливнем. Они забились под ель и долго сидели, но дождь не прекращался, стало капать через ветви, они промокли до нитки. Клигина вздрагивала при каждом ударе грома, потом ее начало трясти. В это время в затяжном мерцаньи молний они увидели бежавших по лесу людей.

– Ой, немцы… – прошептал Миша.

Зубы у Клигиной начали выстукивать мелкую дробь. Истерика началась не сразу, она боролась, старалась взять себя в руки, но вдруг зарыдала в голос, дергаясь всем телом.

– Нина Викторовна, тише, не надо… – шептал Миша и гладил ее по плечу. – Не надо, Нина Викторовна, прошу вас…

Приступ истерики постепенно прошел, но отчаяние, охватившее ее, не проходило. И вдруг она тоскливо подумала: «Знать бы, где немцы…»

– Главное, Нина Викторовна, не заблудиться, а то ведь… понимаете… вот что страшно-то, – сказал Миша, точно подслушав ее мысли.

Она вскочила, ударилась о сучья и снова опустилась на колени.

– Идем, идем, – повторяла она, но не пыталась подняться.

Миша помог ей встать, и они пошли, поддерживая друг друга…

На рассвете они вышли к станции. Собственно, никакой станции тут не было, только дощатая платформа на сваях и на ней посредине павильончик размером с пивной ларек. Вокруг платформы, на рельсах и около лесочка, сидели и лежали ребятишки. На платформе спали впокат, тесно прижавшись друг к другу. А около павильона, сбившись в кучку, взрослые спорили о том, что делать – ждать поезда или идти пешком по рельсам.

Миша быстро нашел вожатого из своего лагеря и узнал, что со вчерашнего вечера здесь находятся ребята из четырех лагерей. Никаких поездов с того времени не было. Решили вести ребят по рельсам, но не знали, как поступить с больными – их было около двадцати. Они лежали и сидели на голом дощатом помосте, под крышей станционного павильончика. Клигина осталась возле этих ребят…

Взошло солнце. Странно и дико прозвучал сигнал подъема. Ребята, спавшие кучками, прижавшись друг к другу, задвигались, вскакивали, удивленно оглядывались. Коренастый паренек с галстуком на шее начал строить ребят в длинную шеренгу.

– Тетя, можно я пойду на линейку? – еле слышно спросила Клигину девочка с воспаленным лицом и красными глазами. Она стала подниматься, но Клигина уложила ее и плотнее закутала в одеяло.

На лужайке перед станцией слышались веселые ребячьи голоса. Гроза, очевидно, миновала это место, и ребята неплохо выспались. Может быть, они думали, что это военная игра, которую им обещали. Снова раздался сигнал трубы, и ребята побежали к речке.

– Пить… пить… пить… – просила больная девочка.

Клигина взяла у незнакомой женщины бутылку и отправилась к реке. Когда она вернулась, пить просили еще несколько ребят. Они быстро осушили бутылку, и Клигина снова сходила за водой.

Солнце поднималось все выше. Ребята вспомнили о еде, спрашивали, когда завтрак.

Но тут показался поезд…

Он уже был набит детьми из других пионерских лагерей, однако посадили всех ребят и взрослых, а Клигина сумела своих больных даже положить. Ей помогали две женщины – массовик и повариха из лагеря.

Дети сидели не только на скамейках, а сплошь на полу, те, кто постарше, стояли. Поезд шел медленно, часто останавливался, и тогда паровоз протяжно гудел. В вагонах делалось все более шумно – дети шалили, дрались, плакали, просили есть, звали маму, орали. Постепенно все поглотившим звуком стал плач. Взрослые ничего не могли сделать, никакие уговоры не помогали. Только больные ребята лежали тихо на полках, прижатые друг к другу…

Вокзал был полон встречающих родителей – обезумевшие от страха и горя, они метались по перрону, отыскивая своих детей.

Мать маленькой Кати, плача, обнимала и целовала Клигину. Каждый из родителей, кто брал больного ребенка, говорил что-то хорошее, сердечное, все плакали.


До темноты она бесцельно бродила по городу, а потом пошла домой и тотчас легла спать. Сразу как в яму провалилась, но разбудил стук в дверь.

– Ниночка, к вам, извиняюсь, гости пришли, – сказала соседка через дверь паточным голосом.

– Скажите, меня нет дома, – ответила Клигина.

Соседка, засмеявшись, сказала кому-то:

– Слышите? Ее нет дома…

«Змея чертова», – подумала Клигина и в следующее мгновение уснула.

На другой день утром ей позвонил Павел Генрихович. Он был очень вежлив, справился о здоровье и предложил через час встретиться.

– Через час я на месте, – сказал он и повесил трубку.

Клигина вернулась в комнату и долго стояла у окна. Мысль пойти в милицию и все там рассказать уже не раз последнее время приходила в голову, но останавливал страх.

Нет! Не станут они разбираться. Нет! Упрячут в тюрьму – и конец… Но как ей отвязаться от этого дьявола? Послать его подальше, и вся недолга! А если начнет наседать, пугнуть милицией… «Пойду последний раз», – решила она.

Они встретились на углу Гостиного двора, возле Думы.

– Что с вами было вчера? – спросил участливо резидент, но его крупное, грубое лицо было неподвижно.

– Ничего… – удивилась она, подняв домиком густые брови.

– К вам приходил мой человек, он нуждался в ночлеге, а вы даже не впустили его? – Павел Генрихович говорил, казалось, одними губами своего большого рта, очерченного по сторонам глубокими морщинами.

– Я плохо себя чувствовала. Что, я не имею права на это? – Большие зеленоватые глаза смотрели с вызовом. Она была очень красива сегодня.

– Ну, зачем вы так, Нина Викторовна, – поморщился он, и его лицо немного шевельнулось. – Я же с вами по-человечески… Мало ли что может быть, я же понимаю. Но я три дня звонил вам, вас не было. Или вас не было так же, как вчера? – улыбнулся он совсем добродушно.

– Я была в командировке, меня посылали за ребятами в пионерлагерь. Я ведь нахожусь на службе, где мне дают жалованье и карточки…

– Я все же думаю, что у меня вы получаете больше, – снова улыбнулся резидент.

– Я была в командировке. Вернулась вчера. Устала. Вот и все.

Павел Генрихович долго молчал, смотрел на нее серьезно и сочувственно.

– Я рад, что все обстоит именно так, – сказал он. – Значит, наша договоренность остается в силе?

Она кивнула.

– Ну и прекрасно, – он протянул ей аккуратный сверток. – Это жалованье…

Нина Викторовна не сразу протянула руку, и он заметил это.

– Берите, берите, я спешу.

Нина взяла сверток и торопливо сунула его в маленький черный чемодан, который всегда носила с собой.

– Прошу извинить за беспокойство, у меня дела, – любезно сказал Павел Генрихович, приподнимая шляпу. Он не спросил у нее донесений и не дал нового задания.


На двери коммунальной квартиры около звонка висел маленький список: Михеевым – 1, Костровой – 2, Клигиной – 3, Петрову – 4.

Горин позвонил два раза. Соседка, знавшая Горина в лицо, недовольно буркнула, что звонить надо три раза, и пошла на кухню.

Горин без стука открыл дверь и быстро вошел.

Нина Викторовна спала. Горин зажег свет, снял пальто, сел к столу и стал стучать ложкой о блюдце. Сначала тихо, потом сильнее и сильнее. Когда она пошевелилась, он громко спросил:

– А где же вино?

Нина Викторовна быстро повернулась на свет и, ничего не понимая, смотрела, сощурившись, на Горина. Как всегда, чисто выбритый, отглаженный, он, развалясь, сидел на стуле и пьяно ухмылялся.

– Боже, что за дурь? – пробормотала она и, узнав Горина, спросила спокойно: – Зачем ты здесь?

– Как это зачем? Что за вопрос? Выпить хочу. Провести время с красивой женщиной, которая когда-то меня любила…

– Убирайся вон сейчас же, – тихо сказала Нина Викторовна.

– Если мне здесь не дадут выпить, я не уйду, – упрямо ответил Горин. Ей показалось, что он сильно пьян.

– Я вытолкаю тебя в шею. Слышишь?

Она потянула со стула халатик и, прикрывшись им, встала.

– Ты слышал, что я сказала? У меня здесь не забегаловка. Убирайся!

Горин встал, покачиваясь, и протянул к ней руку.

– Вон, – тихо сказала она.

– Я пришел по делу, – вдруг трезво сказал он.

– Что еще за дела?

– Которые как сажа бела. Дела доктора Акселя.

– Говори, что надо, и убирайся, – ответила Нина и опустилась на стул.

– Нина, я трезв как стеклышко, – помолчав, начал Горин. – Но меня тошнит от страха. Честное слово, в открытую тебе говорю. Я потому и пришел.

– Что ж такое получается? Сам пихнул меня в эту яму и теперь идешь ко мне плакаться? Уж лучше молчал бы, не позорился.

– Ты говори что хочешь, а я пришел тебе сказать, что хочу бежать с корабля. Поняла?

– С чего бы это ты такого страху набрался? Немцы-то прут… – Нина Викторовна возражала не потому, что так на самом деле думала, она просто ни во что не ставила Горина, не верила ни одному его слову. И еще ей доставляло удовольствие издеваться над его трусостью. – Ты что же, милиции боишься, а встречи с доктором Акселем – нет? – спросила она.

Горин, уронив голову на руки, ткнулся лицом в стол.

Нина Викторовна смотрела на его кудрявую голову и не знала, верить ему или нет.

– Как мы весело жили, Нинка… – тоскливо сказал Горин, чуть приподняв голову.

– Куда уж веселее…

– Можешь насмешничать сколько хочешь… – продолжал Горин. – Я тебе от сердца говорю, как никогда, может, не говорил.

– Ты ж однажды и в любви объяснялся. Так то не от сердца было?

– Скверно я жил, Нина. Скверно, – с готовностью признался Горин.

– Вот и пойми тебя: то говоришь, весело жил, а то – скверно.

– Да, Нина, именно так: весело, но скверно. Спроси ты у меня сейчас: чего я полез в объятия к этому доктору, я ответить тебе не смогу. Если до конца сознаваться – из-за бабы все получилось. Там у них немочка одна работала в консульстве. Мечта идиота – женюсь на немке, буду ездить к ней в Германию и так далее… А она… Ловкие, одним словом, люди, кого хочешь поймают на крючок. Вот и ты тоже…

– Меня с собой не равняй, – ровным голосом сказала Нина. – Я-то поверила в сказки твоего Акселя: отомстите за унижения, вы достойны иной жизни, вы ее получите…

– А может, и получишь, Нин? – вдруг спросил Горин.

– Я жить не хочу, – устало ответила она.

– А я, Нина, хочу. Жить! Понимаешь? – шепотом сказал он. – Потому и хочу бежать… от них… Понимаешь?

– Куда? Куда ты можешь убежать?

– Хотя бы на фронт, – серьезно и решительно сказал Гория. – Уйти добровольцем – и концы в воду…

И вдруг в голове у нее мелькнуло, что вдвоем убегать было бы легче. Лицо ее стало другим. Она широко раскрыла глаза и рот.

– Давай вместе подорвем. А? – продолжал Горин. – Тебя же в медсестры с руками оторвут. А? Нина? В одиночку хуже.

Она крепко сжала губы и, глядя на Горина, как бы ждала от него какого-то главного, решающего слова. Но не дождалась и сказала:

– Не верю я тебе, Горин. А хотелось бы поверить. Понимаешь? Ты сейчас иди.

– Куда идти, Нина? Наверно, уже комендантский час. Заберут…

– Иди. Ничего не хочу знать – иди, и все. Я хочу остаться одна. Позвони завтра…

Горин с огорченным видом взял свою шляпу и медленно пошел к двери…

На другой день рано утром ему позвонил Кумлев.

– Как насчет моего поручения? – спросил он.

– Я у нее был, – ответил Горин.

– Ну?

– Можно ожидать чего угодно.

– Понял, спасибо, – услышал он в ответ. – Хочу заметить, что вы сделали, может быть, самое серьезное дело за все наше знакомство. Еще раз спасибо. До свидания…

Из ленинградского дневника

Корреспонденции в Москву передаю по радиотелефону. Всякая связь по проводам прервана. Немцы без труда обнаруживают меня в эфире и, когда я начинаю диктовать, настраивают свои передатчики на нашу волну, обкладывают меня родным матом с немецким акцентом и разъясняют, что они со мной сделают, когда придут в Ленинград, – в общем, ничего хорошего меня не ожидает… Они сильно мешают – все их словесные упражнения попадают в Москве в аппаратную звукозаписи. Запись производят на специальную пластинку, откуда вырезать немецкую ругань почти невозможно. Обычно московские техники просят меня повторить передачу, а ленинградские техники в это время быстро меняют волну. Но к концу корреспонденции фашисты снова подстраиваются.

– Я тебя, красный собака, найду, где бы ты ни спрятался, – кричал немец, и было слышно, как он хрипло дышал.

Я тоже закричал:

– А я тебя и искать не буду, сволочь, гад! Тебя найдет наша русская пуля или штык…

– А вашего фюрера мы повесим, – добавил ленинградский техник. Немец буквально взвыл от бессильной ярости, он даже перешел на немецкий.

И все же, наслушавшись яростной немецкой брани, выходишь из радиокомитета на улицу несколько взвинченный. Но видишь город и как-то сразу успокаиваешься.

Спокойствие города просто поразительно. Конечно, военный накал жизни ощущается, есть ожесточение, но вместе с тем в городе идет абсолютно нормальная жизнь. Позавчера мне сказали, что университет готовится 5 декабря отметить 50-летие выдачи Ленину диплома об окончании юридического факультета. Ходил проверять – все правда. Будет доклад. Будут выступления. Готовится выставка документов.

Ленинградский радиокомитет – мой главный ленинградский дом, моя служебная база. Этот мрачноватый дом стоит в глубине короткой улицы Пролеткульта. На пятом его этаже есть комнаты, напоминающие фронтовые помещения. Если забыть, что это пятый этаж и что за стенами огромный город, то можно представить себе, что ты находишься в просторной прифронтовой избе. Там живут и работают работники радиокомитета во главе с Виктором Ходоренко. Стучат пишущие машинки. Редакторы корпят над рукописями. Вниз, в студии, отправляются выпуски «Последних известий», программы художественных передач. Радио работает как часы, никаких перебоев, кроме тревог. Город в курсе жизни всего мира и в первую очередь – своей Родины. Радио говорит с ленинградцами откровенно, ничего не скрывая. Очень спокойно говорит. Мне думается, что в спокойной уверенности города радио играет очень большую роль.

На совещании в Смольном товарищ Кузнецов сказал, что без света жить еще можно, а вот без радио – нельзя. И он назвал радио душой города…

Глава пятнадцатая

Чепцов проснулся от непонятных звуков в передней. Осторожно встав с постели, он на носках подошел к двери и прижал ухо к щели – в передней кто-то ходил. Кроме хозяйки, вроде некому. Что она там затеяла? Шлепающие шаги проследовали в соседнюю комнату, заскрипела деревянная кровать. Конечно, это она! У нее бессонница. Надо зажать нервы в кулак.

Чепцов вернулся к дивану, на котором спал, и залез под одеяло. Но сон не приходил.

Из всех проверенных им здесь людей реальными фигурами для решения главной задачи были только сам резидент и фотограф Соколов. Горни серьезного испытания может не выдержать. Надо думать, резидент показывал ему лучших… Воспоминание об этом снова привело его к размышлению о Кумлеве. Все-таки странно, что, прожив здесь столько времени, тот не собрал вокруг себя большую группу надежных людей. Он ссылается на то, что вербовка новых агентов ему была запрещена и он мог вести только предварительный учет антисоветски настроенных людей. Вербовку осуществляли другие – то ли консул, то ли сам Аксель, словом, не он.

Но дело в том, что вызывают серьезное сомнение и те люди, которых Кумлев держал на своем учете. Он представил довольно обширный список. Чепцов сам выбрал трех и попросил устроить ему свидание с ними. Из этого ничего не вышло. Одного Кумлев не смог найти в городе и от соседей узнал, что он ушел в народное ополчение. Другой не пришел в назначенное время. Удалось встретиться только с Аркадием Константиновичем Валуевым. В списке Кумлева он значился как офицер царской армии. Генштабист. Его антисоветские убеждения характеризовались как давние и принципиальные. Вчера Кумлев привел его к Струмилиной.

Это был мужчина лет пятидесяти на вид, с густой волнистой шевелюрой, с лучистой улыбкой, с плавными движениями сильного крупного тела и мягким, вкрадчивым голосом. Чепцову казалось, что гость хитрит – играет благорасположение и уверенность, а на самом дело напряжен до предела.

Кумлев с хозяйкой вышли в другую комнату. Чепцов и Валуев остались вдвоем.

– Насколько я понимаю, нам созданы условия для беседы, давайте не терять времени, у меня дома больная жена… – Валуев сел к столу и показал Чепцову на кресло с другого края.

Чепцов не спеша сел.

– Извините, но я слушаю вас… – мягкая улыбка не сходила с лица Валуева, и это сбивало с толку Чепцова, он не знал, как начать разговор.

– Я слышал о ваших настроениях, Аркадий Константинович, – начал Чепцов, поглаживая свою ежистую голову.

Валуев удивленно приподнял густые брови и пробормотал:

– Я сам не разберусь в своих настроениях…

– Меня интересует довольно общий вопрос, – продолжал Чепцов. – Как вы думаете, принял русский народ большевистский режим или он надеется на что-то другое?

Лицо Валуева стало серьезным:

– Надо очень хорошо знать жизнь государства и его народа, знать изнутри, чтобы ответить на этот вопрос ответственно и точно.

– Но я прошу не статистику, а ваше личное мнение. Ваше. Личное, – повторил Чепцов.

– Видите ли… – на лице Валуева появилась задумчивая улыбка. – Александр Блок однажды, размышляя о русской революции, которая тогда только что совершилась, сказал, что понятие «революционный народ» не вполне реальное. Я думаю, что понятие «контрреволюционный народ» тоже нереально. Народ – это сама земля с ее разнопородными слоями. Если отвечать примитивно на ваш вопрос, то кто-то не только примирился, но и исповедует большевистский режим… а кто-то его только терпит… а кто-то и рвется в бой с ним.

Чепцов помолчал.

– А вы сами… где? – спросил он. Все, что угодно, но таких разговоров он не ожидал.

Валуев поднял голову и, смотря поверх Чепцова, сказал медленно:

– Я не примирился. – На лице его мягкая улыбка, и он продолжал: – Но это факт из моей личной биографии – не больше. А вот моя жена, представьте себе, она исповедует.

– Согласитесь, однако, – перебил Чепцов, – если таких сугубо личных биографий, как ваша, много, могут произойти события далеко не личного порядка.

– Какие, простите, события? – мягко спросил Валуев, но Чепцов видел, что он прекрасно понял, о чем речь, и сейчас просто выигрывает время, чтобы лучше обдумать ответ.

– Какие? – Чепцов откинулся на спинку кресла. – Например, свержение большевиков.

– А если окажется больше биографий такого типа, как у моей жены? – Валуев говорил спокойно, не переставая улыбаться глазами.

– Политика – это не арифметика, – сказал Чепцов. Ему было трудно разговаривать – беседой владел Валуев.

– Трагическая ошибка кумира моей юности Бориса Викторовича Савинкова была в том, что он не умел считать… – продолжал Валуев. – Сколько раз я слышал от него эти слова: «свержение большевиков», «свержение большевиков». А кончилось тем, что он явился к этим самым большевикам и публично признал свою жизнь ошибкой. Вспомните, сколько еще было таких попыток свергнуть большевиков? Пора уже над этим серьезно задуматься.

Чепцов молчал. У него не было убедительных доводов против позиции Валуева, кроме одного…

– Сейчас совсем другое положение, – сказал он. – Сейчас за спиной каждого, кто не примирился, стоит по немецкой дивизии.

– А надо, чтобы эти дивизии были русскими, – сказал Валуев.

– Господи! Какая разница в том, кто нам, русским, поможет сбросить большевиков? – Чепцов уже не мог больше сдерживаться, его настоящее состояние вырвалось наружу. – Это чистоплюйство русской интеллигенции уже стоило России неисчислимо дорого!

– Нет, нет и нет, – категорически и спокойно ответил Валуев. – Немецкие дивизии не будут свергать большевиков для русских, и оттого, что в Кремле большевиков заменят немецкие эмиссары, русскому народу легче не станет. Как бы не стало хуже. И я уверен, вы это сами знаете.

Чепцов, не скрывая своего возмущения, смотрел на Валуева и ждал, что тот скажет еще.

Валуев встал.

– Я должен идти… – Снова на его губах шевельнулась улыбка. – Я-то со своей непримиримостью к большевикам живу на иждивении жены, а сегодня по карточкам обещана крупа. Реализация карточек – моя обязанность. Надеюсь, что имел дело с достойным человеком и что наша беседа останется между нами. Будьте здоровы. – Он поклонился и направился к выходу.

Чепцов решил ускорить свое возвращение в Новгород, он был убежден, что не узнает больше ничего нового или опровергающего сложившиеся у него выводы. Сейчас он вместе с Кумлевым шел к радисту Палчинскому, чтобы запросить Центр о месте перехода фронта.

Как сформулировать выводы для Акселя? Чепцов понимал, что его выводы могут иметь далеко идущие последствия. Все, в общем, ясно – запланирована организация в этом городе вооруженного выступления в помощь армии. Он послан проверить готовность к этому и теперь обязан отвечать на все вопросы руководства прямо и точно.

Как же он ответит? О готовности к выступлению не может быть и речи. Спросят: вообще или в данный момент?..

Холодный ветер хлестал в лицо, упруго толкал в грудь. Кумлев тяжело шагал рядом и свинцово молчал. Чепцов чувствовал его неприязнь к себе. Конечно, проще всего было сказать, что готовность сорвана резидентом, который давал неправильную информацию. Аксель говорил, что жизнь Кумлева среди большевиков – подвиг. Но почему эта жизнь оказалась такой бесплодной в решающий час? Почему эта жизнь была столь благополучной? Известно, что лучший способ стать неуязвимым для любой контрразведки – это бездействие.

Они перешли Дворцовый мост и по набережной вышли на Большой проспект Васильевского острова.

– Далеко еще? – спросил Чепцов.

– Двадцать минут, – ответил Кумлев, не повернувшись.

В самом начале Большого проспекта их настигла воздушная тревога. Противно завыли, казалось, все дома вокруг. Но улицы вдруг оживились – у подъездов, в воротах домов появились дежурные бойцы ПВО. Две пожилые женщины с противогазами через плечо остановили их и заставили пойти в ближайшее убежище. И тотчас началась сильнейшая бомбежка.

Они спустились в подвал трехэтажного дома, построенного, должно быть, еще в петровские времена, стены у него были толстые, подвал выглядел как мощная подземная крепость. Взрывы доносились сюда приглушенно, и только чуть вздрагивал земляной пол. Когда бомба падала близко, подвал, казалось, покачивало, и тогда лица людей вытягивались, становились беспомощно-жалкими.

Третий раз Чепцов попадал в убежище, и каждый раз он испытывал здесь неизъяснимое чувство. Ему доставляло удовольствие видеть, что этим людям страшно. Тем самым людям, которых он боялся и о которых он твердо знал – это его смертельные враги. Скажи им сейчас, кто он, – растерзают…

Чепцов посмотрел на Кумлева и вдруг подумал о нем совсем иначе – ведь Кумлев прожил столько времени среди этих людей – тогда им еще не было страшно, – это среди них он отыскал и фотографа, и Горина, и того переметнувшегося священника, и нэпмана, который золотом откупался от большевиков. Наконец, здесь работал сам Аксель. И не кто иной, как он, писал в своем меморандуме, что организовать здесь «пятую колонну» будет очень трудно. А не стоит ли вообще отказаться от этого? Такой город надо брать силами армии в прямом бою…

Первый раз эта мысль возникла у него, когда он стоял на улице Желябова перед своим пятиэтажным домом. Это была только часть отныне принадлежавшего ему отцовского богатства. Он вернулся сюда, чтобы завладеть всем, что ему принадлежало по праву. Его путь сюда был очень труден. Было бы безумной несправедливостью сломать голову, не дойдя одного шага до заветной цели. И зачем излишний риск? Немецкая армия все равно сломит сопротивление этого проклятого города.

Где-то поблизости одна за другой упали три тяжелые фугаски, подвал закачался, у сидевших в подвале людей остановились глаза. «Да, да, именно так, иначе с ними ничего не сделаешь», – сказал себе Чепцов. В этот момент он решил рассказать Акселю все, что думает о трудностях организации «пятой колонны», но он не будет утверждать, что нужно от этого отказаться совсем.

В это время Кумлев, зажав руки меж колен и уставившись в земляной пол, думал о том, что Чепцов не сегодня завтра уйдет назад в тыловой Новгород и будет там устно и письменно излагать свои наблюдения и выводы. Для него все просто – попорхал тут, как воробей, и пожалуйста – выводы. Чепцов и его, Кумлева, уже учит, наставляет, как будто это он прожил в этом городе почти всю жизнь. Да разве ему понять, что здесь попасть в Большой дом на Литейном легче легкого, и если до сих пор это его миновало, значит, не надо его учить, как лучше жить и как продуктивней работать. Кумлева особенно угнетало, что Чепцов русский – когда его поучали немцы, он принимал это как должное…

Когда прозвучал отбой и они вышли, на улице пахло пожаром, над рынком клубился черный дым. Туда бежали люди.

Андрей Игнатьевич Палчинский встретил их на площадке у открытой двери:

– Что же это вы? Я жду, жду… Заходите, раздевайтесь… – У него розовое лицо с мелкими чертами, маленькие острые глаза ощупывали гостей. – Я уж думал… чего только не подумаешь… – говорил он, запирая дверь на многочисленные замки.

Все прошли в большую сумеречную комнату, единственное окно которой выходило во двор. В темной нише виднелась громадная кровать. Радист зажег свечку, поставил ее на высокий комод.

Все сели к столу, но общий разговор не ладился.

Палчинский и Кумлев говорили о том, что лето нынче стояло отменное и урожай фруктов, наверно, большой, что в продовольственных магазинах хоть шаром покати, что от ревматизма лучшее лекарство – парная баня… Чепцов молчал и смотрел на Палчинского.

Бывший радист торгового флота Андрей Игнатьевич Палчинский завербован немецкой разведкой еще в тридцать восьмом году. Он сам хотел этого, но думал, что все произойдет иначе. Это был человек незаметный, мелкий и по-мелкому себе на уме. До революции он служил радистом на военно-морской базе в Кронштадте и после революции оставался на этой же должности. Во время кронштадтского мятежа в двадцать первом году Палчинский обеспечивал связь мятежников с английскими военными кораблями, курсировавшими у берегов Финляндии, в ожидании приказа идти им на помощь. Когда Кронштадт был уже под огнем штурмующих остров большевиков, Палчинский покинул радиорубку и спрятался в квартире своей любовницы. Потом Палчинский явился к большевикам и заявил, что он умышленно сорвал связь мятежников с англичанами. На радостях победы никто не стал это тщательно проверять, и Палчинский превратился в участника подавления кронштадского мятежа.

Это помогло ему после демобилизации из флота устроиться радистом на торговый корабль, который ходил в заграничные рейсы, и получить на Васильевском острове отдельную квартиру. На большее он из осторожности не претендовал…

Палчинский плавал по всему миру, а возвращаясь домой, занимался мелкой спекуляцией, продавал втридорога всякое заграничное барахло. Копил деньги и скупал драгоценные камни. Так он жил год за годом, считая, что устроился в жизни более чем хорошо. Однако с годами – возраст его уже приближался к пенсионному – в нем поселилась беспокойная мечта – прожить беспечно остаток жизни за границей. И однажды Палчинский отправился в свой последний заграничный рейс, зашив в воротник кителя все свои бриллианты.

Первым большим портом, куда зашел его пароход, был Гамбург.

Спрятав под китель книгу записей служебной радиосвязи, он отправился утром на прогулку в город. Сразу пошел в полицию и заявил о своем желании не возвращаться в Советский Союз, разоблачить существующие там порядки и передать кому следует книгу записей служебной радиосвязи парохода.

У него взяли книгу записей и попросили немедленно и самым подробным образом письменно изложить все, что он хочет сказать. Когда он это сделал, его отвезли в город, к более крупному начальству. Там была оформлена его вербовка, он подписал обязательство, дал оттиски пальцев. Затем ему было приказано вернуться в Ленинград, уйти на пенсию и оборудовать в своей квартире приемо-передающую рацию. Ему дали такую крупную сумму денег, что он исходом дела был вполне удовлетворен – с такими деньгами он мог прекрасно жить и на родине.

Немецкая разведка его совершенно не беспокоила. Раз в день, в 18.30, он должен был включать приемник и принимать серию условных сигналов – только и всего. Лишь в мае сорок первого года с ним установил связь Кумлев, и от него Палчинский вновь получил крупную сумму денег. Теперь вот пришел еще один начальник. Радист украдкой посматривал на Чепцова, стараясь догадаться, с чем этот пришел.

– Свяжитесь с Центром, – сказал ему Чепцов.

– Еще не время. – Палчинский показал на часы.

– Вам сказано: свяжитесь с Центром и передайте вот это… – Чепцов протянул радисту зашифрованное сообщение.

– Сию минуточку…

Рация была оборудована в большом ящике комода. Вывалив белье на пол, Палчинский быстро приготовил рацию к работе, высунул в форточку металлический прут антенны и застучал ключом. Вскоре он сообщил, что Центр обещает ответить через двадцать минут.

Палчинский снял наушники и спросил:

– Может, стол накрыть… водочки с холоду.

– Мы пришли работать, – ответил Чепцов. – Спасибо.

– Радист все интересуется, когда мы покончим с городом, – сказал Кумлев.

– Что вас волнует? – повернулся Чепцов.

– Да так… – замялся радист. – Все ж интересно, как новая жизнь обернется, какие будут деньги, ну и так далее.

– Не волнуйтесь, для вас все будет в наилучшем виде, – ответил Чепцов.

Ровно через двадцать минут кенигсбергский радиоцентр передал шифровку для Чепцова, в которой уточнялось место перехода им линии фронта.

Из ленинградского дневника

Я уже давно слышал о расстреле шайки мародеров, которые грабили квартиры, оставленные ленинградцами. Но есть другое мародерство – кто-то имеет излишки продовольствия и выменивает на него у ленинградцев золото, картины, фарфор и прочее. Почему не расстреливают этих мародеров? Кто-то объяснил мне, что этот обмен происходит по доброму согласию обеих сторон и потому неподсуден.

В городе много разговоров о Сенном рынке. Говорят, там продается все. Я пошел сегодня туда – решил купить что-нибудь из еды, у меня было около тысячи рублей. Знаю, что поступок во всех отношениях неправильный, и не знаю, смогу ли я когда-нибудь так его объяснить, чтобы посторонний человек сказал: «Я тебя понимаю…» Ладно, пошел. Площадь, где шла торговля и обмен, была совсем маленькая – возле горловины какой-то улицы прохаживались и стояли человек двадцать, не больше. Старушка в длинном салопе и беличьем капоре продавала фарфоровую миниатюру: женщина в кринолине играет на клавесине, а мужчина в белом парике и в голубом камзоле слушает ее игру, облокотившись на инструмент. Когда кто-нибудь приближался, старушка негромко говорила: «Голляндская миниатюра, нужен хлеб». Узнать, кто эти люди по одежде невозможно. Ну, старушка с миниатюрой более или менее ясна, а кто богатырь в поддевке из тонкого сукна и в бобровой шапке? Свиное сало, нарезанное мелкими ломтиками, было у него разложено меж страниц старинного альбома с пряжкой. Кто щекастая, точно сошедшая с полотна Кустодиева, курносая девка, у которой я купил за пятьсот рублей плитку шоколада? Я отдал ей деньги и спросил, где она его достает. «Много будешь знать, парень, скоро состаришься, а не то еще и умрешь с голодухи, чего доброго», – сказала она. Конечно, кто-то принес сюда довоенные свои запасы. Но не все же такие запасливые! Значит, где-то есть течь. Больше всего меня потрясло, что среди торгующих я увидел и военнослужащих. Правда, только двоих. Один продавал за деньги филичовый табак и водку, другой все вертелся возле старушки с голландской миниатюрой. Я подошел и спросил: не стыдно ли ему? Он сначала испугался, а потом спросил с кривой улыбкой: «А вам?» Что я мог ответить? Пришел к себе в «Асторию», вынул из кармана шоколад, развернул, гляжу на него и глотаю слюну. И вдруг подумал: а если кто сейчас войдет? Ведь придется угостить? Я запер дверь на ключ. Но как только щелкнул замок, я вдруг понял, что со мной происходит, – быстро отпер дверь и даже приоткрыл ее и потом ел шоколад медленно-медленно, но никто не заходил. И это было очень обидно, потому что мне хотелось самому себе доказать, что я лучше, чем выгляжу. Вдруг я вспомнил одну немецкую радиопередачу на русском языке, мы слушали ее на днях в аппаратной радиокомитета. Какой-то явно русский на хорошем, чуть старомодном русском языке советовал ленинградцам прекратить сопротивление и не доводить себя до позора, когда придется, стоя на четвереньках, молить о пощаде. Вот это – чтобы не опуститься на четвереньки – в этом смысл той тихой войны, какую ведут сейчас все ленинградцы. Голод – это страшно, он влияет на психику, он подбирается к сознанию, желая подчинить его себе.

Я пишу, а рот наполнен сладкой слюной, я глотаю ее, она появляется снова и снова. И совсем она уже не сладкая. Будь проклят тот шоколад! Но слизнул все-таки все крошки с фольги – сколько ни держался…

Глава шестнадцатая

В тот день, когда из Ленинграда вернулся Чепцов, Аксель получил шифровку – ему предписывалось на другой день к полудню быть в Риге, иметь при себе полные данные о деятельности своего подразделения и принять участие в межведомственном совещании в «Абвер-штелле-Остланд». Аксель мгновенно разобрался в том, что было между строк этой шифровки. Начальник «Абвер-штелле-Остланд», друг его военной юности, полковник Лебеншютц еще на прошлой неделе предупредил его, что служба безопасности СД пытается прибрать к своим рукам наиболее эффективные дела абвера, и в частности интересуется его группой. При этом они делают ссылку на какую-то речь рейхсминистра Гиммлера, в которой он сказал, что всю работу, связанную с местным населением, должна вести служба безопасности, а не военная разведка – у нее и без того достаточно обязанностей перед армией. Фраза в шифровке «иметь при себе полные данные» означает, что Лебеншютц просит его вооружиться аргументами для противостояния службе безопасности. Получалось, что Чепцов вернулся точно вовремя…

Отдав приказ подготовить машину для поездки в Ригу, Аксель вернулся к Чепцову, который в это время писал отчет о своем походе в Ленинград. Аксель предусмотрительно поместил Чепцова в изолированную комнату своего бункера и на первое время запретил ему общаться с русскими сотрудниками группы. Им было лишь сказано, что Чепцов благополучно вернулся и доставил ценнейший материал.

– Продолжим беседу… – сухо сказал Аксель, вернувшись в комнату к Чепцову. – Я хотел бы уточнить и более основательно мотивировать ваши выводы.

– Я записал так, – Чепцов подвинул к себе отчет и прочитал: – «"Пятая колонна» в Ленинграде – дело хотя и реальное, но невероятно трудное…»

Аксель в это время подумал, что вывод Ченцова совпадает с его выводом в меморандуме и что при известных обстоятельствах это может сработать в его пользу.

– Попробуем мыслить логически, – сказал Аксель. – Зачем нам рисковать людьми, преодолевать невероятные трудности, если город уже схвачен за горло армией и речь идет лишь о сроке последнего штурма?

Чепцов прекрасно понимал, как дорого может ему стоить каждое слово.

– Весь вопрос в том… – с расстановкой ответил он, – чтобы наши усилия не оказались слишком мизерными рядом с тем, что совершит армия.

– Постарайтесь быть логичнее, – попросил Аксель. – Армия выполняет приказ фюрера и уничтожает город – для чего были все наши усилия?

– Разве не наша обязанность облегчить армии выполнение этой задачи? – спросил Чепцов.

– Но на самом-то деле получится, что армия поможет нам?

Чепцов смотрит на Акселя и молчит.

– А может быть, лучше не лукавить и, учитывая все невероятные трудности дела, отказаться от него? – спросил Аксель.

– Зачем отказываться? – ответил Чепцов. – Надо только действовать в большем контакте с армией, и тогда мы не выпадем из ее боевого счета победы…

Аксель с интересом посмотрел на Чепцова – он, оказывается, не так прост, как казалось, – адмирал Канарис во время последнего разговора по телефону тоже дал понять, что группе Акселя сейчас будет полезно более тесное сотрудничество с армией, хотя бы формальное. Аксель подумал сейчас, что эта мысль может пригодиться ему и завтра, на совещании в Риге.

– А теперь давайте поговорим просто так – я ведь тоже, как вы знаете, бывал в этом городе, – сказал Аксель и мягко спросил: – Бывало вам там страшновато?

– Было… – не сразу ответил Чепцов и объяснил: – Сказать точнее: было чувство близкой опасности.

– Преувеличенное уважение к их контрразведке?

– Как раз нет, я со своей легендой проходил всюду, как нож в масло.

– А что же тогда?

– Очень трудно объяснить.

– Вы общались с жителями города?

– Ну как же. Сидишь в бомбоубежище, кругом – они. Встречаешься с ними глазами. И вдруг начинает казаться, что все они смотрят на тебя и понимают… А то идешь по улице… все смотрят… смотрят, – негромко сказал Чепцов.

– Да, у них там атмосфера всеобщей подозрительности, они и друг на друга тоже так смотрят, – ответил Аксель.

И это Чепцов, казавшийся ему таким прочным! На деле он типичный русский! Все ему кажется, он думает… эмоции, словом, прославленный русский комплекс душевной неполноценности.

Чепцов словно почувствовал мысли полковника и молчал.

– А их контрразведка?

– Один раз показалось… – начал Чепцов, но Аксель встал:

– Хорошо. Продолжайте писать отчет. Потом можете отдохнуть. Прошу вас своим коллегам рассказывать только то, что было реальностью, а то, что вам казалось, используете, когда будете писать мемуары.

На рассвете Аксель выехал в Ригу. Сон сморил его в первые же минуты, и он прилег на заднем сиденье. Машину сильно тряхнуло. Аксель открыл глаза, и внимательный шофер тотчас доложил, где они находятся и сколько еще осталось ехать. Аксель снова заснул.

Недалеко от Риги шофер остановил машину и спросил, не хочет ли полковник привести себя в порядок. Он оказался запасливым, этот капрал, – у него была и вакса, и сапожные щетки, и бритва, и канистра с водой, и даже одеколон. До того часа, когда высокопоставленные чиновники в Риге появятся в своих кабинетах, было еще достаточно времени, и Аксель занялся собой.

Пока капрал лил ему воду на руки, подавал полотенце и держал зеркальце, Аксель, согнувшись пополам, думал о том, какая у него трудная служба и жизнь – другие сейчас нежатся под пуховыми одеялами, а он вот спит в машине и умывается, как солдат, в открытом поле, когда замерзает вода…


На совещании с первых же минут установилась напряженная атмосфера. Все началось с того, что прибывший из Берлина представитель главного управления безопасности Гетцке сразу же открыл карты и поставил вопрос так, что всякое выступление против притязаний СД могло выглядеть как нежелание работать под общегосударственным руководством рейхсминистра Гиммлера. Или как противопоставление ведомственных интересов интересам всего рейха. Причем он говорил не только о подразделении Акселя, но и о нескольких других объектах абвера, нацеленных на Ленинград.

Полковник Лебеншютц все же решил повести борьбу за интересы абвера. Он попросил всех рассказать о том, какая работа ведется в их подразделениях, и, таким образом, точно выяснить ее характер и направленность. «Главное, – сказал он, – чтобы сегодня была сказана вся правда не только о наших успехах, но и о наших трудностях». Замысел полковника все поняли и не жалели красок, описывая сложность решаемых задач. Они говорили о ненадежности русских агентов, завербованных людьми СД из числа русских пленных.

Аксель начал с того, что выразил признательность судьбе, освободившей его от необходимости иметь дело с русскими пленными, вспомнил, как на подготовительном этапе ему прислали пленных, из которых ни один – буквально ни один! – не был пригоден. Он говорил о «сложнейшей задаче», стоящей перед его группой, которая на глазах у русской контрразведки должна создать внутри Ленинграда боеспособную воинскую силу.

– Эта работа уже начата? – спросил представитель СД Гетцке.

– Только что вернулся из Ленинграда наш агент, – ответил Аксель. – Его прогнозы о возможностях такой организации весьма пессимистичны. Тем не менее мы начинаем эту работу. С удовольствием примем любую помощь и с еще большим удовольствием разделим ответственность, – закончил он.

Начальник отдела подготовки русской агентуры при «Абвер-штелле-Остланд» Осипов сообщил о том, что в Гатчине работает школа, готовящая работников будущей администрации для Ленинграда. Курсанты набраны из числа пленных. Среди педагогов – опытнейшие люди из СД. В порядке первичной разведки школа забросила в Ленинград четырех курсантов, но ни один из них не вернулся. Либо все они погибли, либо пойманы, либо сдались сами.

– Вот эта вечная неясность связывает нас по рукам и ногам, – говорил Осипов, – и когда вербуем, и когда посылаем в дело. Мы не можем быть в них уверены, а работать с вечной неуверенностью нельзя. Мы просим о помощи нашу могучую и опытную службу безопасности.

Наступило довольно длительное молчание, а потом представитель СД Гетцке сказал:

– Все-таки надо условиться, что ваше дело – это ваше дело, а наше – наше.

Межведомственное сражение явно выигрывал абвер.

Полковник Лебеншютц после совещания пригласил Акселя к себе. Они знали друг друга еще по Испании. Лебеншютц жил на утонувшей в зелени Вальдемарской улице, в огромной, шикарно обставленной квартире.

Ужин и кофе ординарцы подали в кабинет. Громадная фарфоровая люстра заливала комнату мягким светом. В углу мурлыкал радиоприемник. Лебеншютц, переодевшийся в стеганый шелковый халат, розовый, чистенький, великолепно завершал картину солидного и совсем мирного уюта. Однако это благолепие было Акселю не по душе, и он несколько демонстративно расстегнул китель и, опустившись в кожаное кресло, бесцеремонно вытянул свои длинные ноги в тусклых сапогах.

– Тебе нелегко? – сочувственно спросил Лебеншютц, наливая в рюмки коньяк.

– А тебе?

– Тем не менее – за победу. – Они выпили и оба разом поставили пустые рюмки.

– Поражает их болезненное стремление прибрать к рукам все, что пахнет жареным, – начал Лебеншютц. – Я вчера звонил в Киев, в группу «Юг», там нет ничего похожего. Они поняли, какая золотая кладовая Ленинград, и лезут сюда.

– Но сегодня они отвернули, – усмехнулся Аксель.

– Не беспокойся, к пирогу не опоздают.

– Помнишь наш разговор в Испании? Разве мы не могли вывезти оттуда драгоценные картины? – задумчиво спросил Аксель.

– Молоды были и глупы. – Лебеншютц сидел в черном кожаном кресле, откинув красивую седеющую голову на мягкую спинку. – Сейчас они здесь, в Риге, делают грандиозный трюк с евреями. Я не понимал, чего они с ними возятся, устраивают гетто, организуют переселение. А это, оказывается, только для того, чтобы вытрясти все их ценности, ведь у мертвого не узнаешь, где у него что спрятано. Мои люди докладывают, что они вывозят отсюда ценности чемоданами.

– А приказ о сдаче в рейхсбанк? – спросил Аксель.

– Наивный ты человек. Чемодан – в банк, чемодан – себе – вот и вся бухгалтерия.

Вошел ординарец и позвал Лебеншютца к прямому проводу.

Канарис интересовался результатами совещания. Не особенно надеясь на то, что их не подслушивают, Лебеншютц рассказал о совещании в шутливой, иносказательной форме.

– После всего этого дама от своих притязаний на брак отказалась, – закончил он.

На другом конце провода долго молчали. Но Лебеншютц слышал дыхание шефа и напряженно ждал, что же он скажет.

Канарис откашлялся и сказал только одно слово:

– Напрасно… – и положил трубку.

Лебеншютц долго стоял у телефона с трубкой в руках. Ответ Канариса был настолько неожиданным и непонятным, что Лебеншютц решил не говорить о нем своему другу Акселю. Оба они еще не знали, что остановленное под Ленинградом наступление немецких войск уже диктовало Канарису новую тактику – он не хотел брать на себя слишком большую, а главное – единоличную ответственность и предпринимал шаги, чтобы создать впечатление о полном контакте абвера с делами армии. В случае, если победа под Ленинградом не будет завоевана весной, он даже допускал разделение ответственности с неуязвимой СД – службой безопасности и ради этого готов был говорить с ней о сотрудничестве.

Изощренный ум Канариса был занят не только маневрами и хитростями тактического характера; адмирала сильно беспокоила и чисто профессиональная сторона дела, престиж возглавляемого им ведомства и, наконец, его личный авторитет непогрешимого до сих пор аса разведки.

Ночами он сидел над обширными донесениями своих разведывательно-диверсионных центров, действовавших на непостижимо громадном русском фронте. Особо его интересовало все, что было нацелено на Москву и Ленинград.

У него всегда была при себе маленькая записная книжечка, на обложке которой были написаны три готические буквы «К.Л.М.» – они означали заглавные буквы названий городов: Киев, Ленинград, Москва.

В книжечку заносились условные, одному адмиралу понятные, записи о деятельности абвера в направлении этих городов.

Когда был взят Киев, он зачеркнул букву «К», теперь город поступил в распоряжение Гиммлера, и он уже имеет там крупные неприятности – гибель нескольких сот офицеров при взрыве подпольщиками целой улицы.

В отношении московского направления Канарис вовремя сделал ловкий тактический ход – может быть, он раньше всех понял, что там происходит.

Еще до того как войска окончательно остановились под Москвой, он передал главному командованию записку о положении дел на фронте группы войск «Центр». В записке была, хоть и запоздалая, правда о русском Сопротивлении, которое оказалось гораздо сильнее, чем ожидали. Но ошибка была не в подсчете русских армий или военной техники, а в оценке морально-политического комплекса. Например, возможность возникновения массового и чрезвычайно опасного партизанского движения никак не была предусмотрена.

Часть вины за это Канарис брал на себя, но кто был главный виновник, этого в записке не говорилось, в конце концов, не его, Канариса, дело искать виноватых, его дело нарисовать объективную картину чисто военной обстановки.

Канарис знал, что никто не решится показать его записку Гитлеру, но она будет сохранена в архиве, и в случае чего он сможет на нее сослаться. А пока он приказал своему центру «Сатурн», нацеленному на Москву, резко усилить, сделать тотальным заброс агентуры в район Москвы с заданиями террористического и диверсионного характера.

Правда, эффекта, которого он ожидал, не получилось, и чем глубже увязали под Москвой армии «Центра», тем незначительнее и даже раздражающе выглядели отдельные удачи его агентов в самом городе. Однако Канарис мог сказать, что в эту трудную пору он сделал все для успеха армии.

В отношении Ленинграда дело обстояло иначе. Город окружен, отрезан от страны, от снабжения, и Гитлер мог каждый раз отдать приказ взять город во что бы то ни стало. Он планировал захватить Ленинград раньше, чем Москву.

Теперь же взятие Ленинграда отвлечет внимание мира от московской неудачи. Во всяком случае, Канарис не имеет права не учитывать такого хода событий и не готовиться к нему.

Но так ли просто взять этот город? Не станет ли он костью поперек горла, которую ни проглотить, ни выплюнуть? Канарис помнил меморандум Акселя о Ленинграде и свои разговоры с ним. Разумеется, этот город для русских не просто географическое понятие, а своего рода религиозное место, с которым они связывают всю свою историю. Именно потому Гитлер хочет сровнять его с землей. Но можно ли сделать это чисто физически? Не станет ли там каждый дом рубежом тяжелой битвы? Недавно Аксель прислал шифровку, в которой утверждал, что уже сейчас активную борьбу против немецкой армии ведет все население города независимо от возраста и пола.

От русских можно ожидать всего…

Но у Канариса есть особая, тайная от других тревога. Главная его работа – глубокая и тщательная разведка Ленинграда и создание там «пятой колонны» – не получается. Уже несколько месяцев его люди атакуют город, их десятками забрасывают через фронт, а результат ничтожный. Он даже не знает, что сейчас там происходит. Он имеет резидентов, давно живущих в Ленинграде, но не может по их донесениям составить представление о жизни Ленинграда, о его возможностях в борьбе, наконец, просто о том, как живут люди в этом полностью окруженном громадном городе.

Потери так называемой туземной агентуры Канариса не волнуют – весь вопрос в том, почему такие потери. Только ли потому, что агенты забрасываются без достаточной подготовки? Конечно, не только…

Русская разведка и контрразведка оказались более умелыми, чем предполагали. Откуда это? Канарису известно множество фактов провала советских разведчиков из-за их вопиющей неопытности. Было точно известно – их готовили наспех, некоторых брали в разведку из-за одного знания немецкого языка. Откуда же тогда уменье? Откуда возник тот советский разведчик, на допросе которого Канарис присутствовал на прошлой неделе в Таллине?

Вечером на собрании сотрудников «Абвер-команды-104» Канарис приветствовал начальника команды полковника Шиммеля по случаю его сорокалетия и, как положено для такого случая, всячески его хвалил. А на другой день начальник окружного гестапо Лейхер пригласил адмирала присутствовать при допросе очень важного, как он сказал, советского разведчика.

Когда Канарис отправлялся к Лейхеру, Шиммель еще не знал, что речь идет о советском разведчике, который два месяца работал в его абвер-команде и пользовался полным доверием.

Лейхер – молодой, вежливый и предупредительный. Все на нем с иголочки, и гестаповская форма выглядела элегантно.

Ему льстило, что к нему пришел сам Канарис, но при этом он ни на минуту не забывал, кто порекомендовал ему пригласить Канариса и какова цель этого приглашения.

В кабинет ввели мужчину лет сорока. Канарис увидел вспухшее и обвисшее синее лицо, заплывшие, в синяках, совсем еще молодые и живые глаза.

– Этот господин состоял на штатной службе у вашего полковника Шиммеля, – сказал Лейхер, напряженно наблюдая за адмиралом. Высокий начальник, звонивший ему из Берлина и посоветовавший пригласить на допрос Канариса, просил потом рассказать, как будет реагировать шеф абвера.

Лицо адмирала было непроницаемо, он внимательно рассматривал арестованного.

– Нахожу нужным предупредить, что перед вами ленинградский чекист, – продолжал Лейхер. – Подлинной его фамилии мы не знаем. Полковнику Шиммелю он известен под фамилией Соболевский. – Гестаповец подошел к арестованному: – Извольте повторить то, что вы говорили мне.

– Я много тут всякого говорил… – сказал арестованный, глядя на Канариса.

– Повторите показания о сотрудниках «Абвер-команды-104»!

– С удовольствием. Я никогда не наблюдал столько дураков, собранных в одном месте… Но не в уме дело – все они люди без идеи, как у нас говорят, без царя в голове. Ни во что не верят…

– Заниматься здесь пропагандой бесцельно, – тихо прервал его Канарис. – Один вопрос. Где вы учились?

– Я окончил Ленинградский институт мясо-молочной и холодильной промышленности.

– Это нужно расценивать как юмор? – спросил Канарис.

В глазах арестованного вспыхнул живой огонек.

– Как факт, – ответил он.

Когда Канарис вернулся к Шиммелю, тот уже все знал.

– Потрясающе… потрясающе… – растерянно повторял он. – Я бы мог поверить, если бы это был любой другой. Потрясающе… потрясающе…

– Он знал много? – спросил Канарис.

– Много…

– Вы получили тяжелый подарок к вашему юбилею… – сказал Канарис и, помолчав, уточнил: – От советской разведки.


В самом начале войны, когда определились направления главных ударов гитлеровских войск, стало ясно, что самое опасное для ленинградских чекистов – занять оборонительную позицию. «Наш главный бой – у врага в тылу», – твердил Куприн на каждом оперативном совещании. Нужно было научиться активно выдвигать разведывательные и контрразведывательные операции вперед через линию фронта. Такая наука неизбежно стоит крови…

Навстречу гитлеровским войскам под Таллин, под Псков, под Ивангород уходили разведчики и исчезали, точно растворялись в раскаленном воздухе войны. Позже, значительно позже, станет известен смертный подвиг многих.

Но бывало, что на уже полузабытой цепочке связи, там, с той ее стороны, вдруг появлялся один из тех, кого уже отчаялись ждать. И поступала первая информация.

Во вражеском тылу, в новгородских, псковских лесах, возникали партизанские отряды, в оккупированных городах и селах – подпольные организации патриотов, постепенно наша разведка нащупывала связь с ними.

Через голову врага перекидывался постоянно действующий мост, и день ото дня он был все шире и прочнее. Армейские особые отделы становились вокруг Ленинграда боевыми форпостами нашей разведки и контрразведки. На этот выставленный вперед кулак все чаще и все больнее натыкалась вражеская разведка.

А в комсомольских райкомах Ленинграда толпились взволнованные парни и девчата. Они жертвенно отдавали себя трудному и опасному делу разведки и с волнением ждали решения: возьмут или не возьмут? В райкомах партии получали путевки в разведывательные органы коммунисты – люди самых различных профессий. Они не были профессионалами-разведчиками, и это не раз было причиной героической гибели многих из них в застенках гестапо. Но это они же вместе с профессионалами стали грозными солдатами разведки.

Работа постепенно разворачивалась, но шла далеко не гладко…

В первых числах ноября начальник Ленинградского управления НКВД Куприн вылетел в Москву с докладом.

Там был утвержден план действий ленинградских чекистов на ближайшее полугодие. Он вошел в общий план борьбы советской разведки и контрразведки на всех фронтах войны. Было спланировано повседневное взаимодействие усилий, направленных из Ленинграда и других центров.

С этими важнейшими документами в портфеле Куприн возвращался в Ленинград. Он страшно торопился, потому что понимал неизмеримую цену каждого дня борьбы.

Самолет приземлился на полевом военном аэродроме. Оставался только прыжок через замерзавшую Ладогу, – еще засветло Куприн успел бы долететь до Ленинграда, но не было ни одного свободного истребителя для сопровождения. Пользуясь своим высоким положением, Куприн приказал нарушить строжайшую инструкцию и лететь без сопровождения. Его отправили на военном самолете, посадив на место штурмана, который в таком кратком полете и при отличной, ясной погоде не был нужен.

Немцы держали небо над Ладогой под непрерывным наблюдением.

Одинокий самолет был сразу замечен, в воздух поднялись их истребители. Все дальнейшее совершилось в течение нескольких минут. Истребители атаковали советский самолет и сбили его. Самолет упал в Ладожское озеро…

Ночью на месте гибели самолета появилось вспомогательное судно Ладожской флотилии. Водолазы спустились на дно.

Самолет был поднят и отвезен на берег. Если бы немцы знали, какой драгоценный портфель сжимал в руках мертвый человек, находившийся в штурманской кабине сбитого ими самолета!

Бумаги Куприна немедленно были доставлены на Литейный проспект в управление, и утвержденный в Москве план стал боевым делом ленинградских чекистов.

Ничего этого Канарис не знал, он понимал только, что советская разведка оказалась сильнее, чем он думал.

Из ленинградского дневника

На фронте образовалась атмосфера какой-то спокойной деловитости.

Не случайно так часто мы употребляем сейчас выражение «ратный труд». Идет ежедневная и еженощная разнообразная военная работа. Но здесь еще и убивают… Видел: трое солдат ломами ковыряли мерзлую землю. Спросил: зачем здесь окоп? «Могила», – ответил один из них…

В штабе полка посоветовали идти на передовую и написать про бойца Старикова, который подбил танк. Советчики почему-то улыбались. Я боялся розыгрыша и пошел к командиру полка.

Он сказал совершенно серьезно: «О Старикове написать надо обязательно, я представляю его на Красное Знамя».

В общем, пошел.

Увидел его и сам тоже заулыбался. Рост у Старикова – от силы полтора метра. Ватник на нем почти как пальто. Под шапку, чтобы не валилась на уши, повязан платок. Носик – кнопочка. Глазки – пуговички. На дворе зима, а у него веснушки во все его круглое лицо. И это он три дня назад уничтожил вражеский танк! Факт! Сергей Трофимович Стариков. Так он рекомендуется сам, и, по свидетельству однополчан, так он представлялся еще до танка.

О том, как было дело, он рассказал мне неторопливо хриплым моряцким голоском, неумело посасывая папиросу, которая у него то и дело гасла. Вот его рассказ в точности:

– Я был в боевом охранении. Заступил в ночь. Жуткий холод. Я занялся окопчиком. Долблю да долблю землю и, значит, все углубляюсь, а по причине работы холода не испытываю. Даже интерес появился: как я глубоко могу в землю врезаться? Про танки я и не думал.

Интересно – чем глубже вкапываюсь, тем земля теплее. В общем, зарылся во как – руки снаружи не видать. Но все сделал, как учили: приступочку для стрельбы стоя, еще одну – для удобства вылаза и еще – вроде бы печурочка для боеприпасов – аккурат у меня было две ручные гранаты и две горючие бутылки. Ну, опустился на дно – ноги под себя, руки в рукава. Воротник вверх. Спиною – плотно к стене. И сижу. И, прямо скажу, задремал.

Сколько я так дремал, не знаю, потому как не знаю, сколько я провозился со своим рытьем. Проснулся и слышу, вроде бы как земля за спиной у меня подрагивает и шевелится.

Быстренько встаю ногой на приступочку и высовываюсь.

Увидел… и растерялся – прямо на меня прет танк. Здоровый. Земля из-под него брызжет. А я, как последний дурак, хватаю гранату и, не сорвав кольца, кидаю ее. Попал, и она скатилась с него, а я уже носом слышу, как горелым маслом пахнет. И тогда я нырнул в свой окопчик. И сел там на корточки.

Вдруг как загрохочет, железо как завизжит! Глянул вверх, и душа у меня вон – вверху дно танка, все в масле, и чего-то блестит и гремит. И вижу, он на мне круг делает на одном месте. Думает, значит, что он втирает меня в землю, как плевок ногой. А я-то вижу, он меня не достает. Ясно вижу.

И тогда я стал думать…

А он покрутился и с моего окопчика сошел. Опять стало тихо.

Тогда я думаю: выскочит из танка какой, подбежит сюда и истребит меня, как мыша в норке. Я осторожненько ногой на приступочку и высунулся. Танк стоит ко мне задом, шагов пять до него, прямо мне в рот горелыми газами дышит.

Тогда я взял одну горючую бутылку и кинул ее на спину танка. Как взялось, будто стог сена, а не железо! Для верности я кинул еще и вторую бутылку. Поддало жару еще.

И тут открывается у него люк, и оттуда сразу два рвутся вылезать, друг другу мешают. Но их Виктор Суханов срезал из автомата. Вот и весь боевой эпизод.

О чем он говорит? В обороне надо окопчик отрывать глубокого профиля. Обязательно. Правда, мне это сделать легче. Я вообще первый раз за всю мою жизнь на своем росте выгоду имею. А то терпел одни насмешки…


Читать далее

Василий Иванович Ардаматский. (1911—1989). Ленинградская зима. Повесть
Часть первая 14.04.13
Часть вторая 14.04.13
ВАСИЛИЙ АРДАМАТСКИЙ 14.04.13
Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть