4. Маргарита

Онлайн чтение книги Лесная тропа
4. Маргарита

До того как продолжить эти записки и поведать о дальнейших событиях моей жизни, мне хочется еще раз обратиться к полковнику, окинуть его образ духовными очами, воздать должное этому человеку и представить его здесь таким, каков он есть. О том, что делал и говорил полковник, я писал до сих пор, полагаясь не только на память, но и на оставленную им рукопись, содержание коей он почерпнул из своих запечатанных записок, равно как и я в этой книге пытаюсь ему подражать. То, что я рассказываю и описываю, известно мне не первый день, но никогда еще былое не вставало предо мной так ясно и отчетливо, как в эти дни. О доброте полковника не только в отношении меня, но и других, о его душевной простоте и очаровании лучше расскажут его дела, — никакими словами этого не выразить.

К примеру, купил он падь, что позади стоящей за его домом дубовой рощи; это была низина, где рос только гнилой мох и ржавая трава да промеж хиревших от сырости тощих сосен попадались нещедрые ягоды терпкой клюквы. Полковник приказал прорыть канавы, утрамбовать их ольховой древесиной, не боящейся сырости, и снова накрыть землей, вымостить камнем осушительные каналы и отводные борозды, опахать весь участок плугами. Много лет подряд засевал он его семенами и развел роскошный луг, что начинается справа, у Мейербахова пшеничного поля и тянется до самой дубовой рощи. Когда смотришь вниз с Зиллерских высот, он выделяется своей роскошной темной зеленью там, где раньше можно было увидеть только чахлые серые сосенки. В роще уже опадают ржаво-красные дубовые листья, а рядом еще стелется сверкающая свежестью (зеленая скатерть. Но поскольку из окон полковника луг не виден, да и вообще он образует мягко очерченную ложбину, в которой тонут люди и животные, и приметить его издалека можно только с Зиллерских высот, то мальчишки, что в наших местах пасут коров на толоках, на общественных выгонах или на жнивье, облюбовали этот луг, где можно было скорее и лучше накормить скотину, чем на других пастбищах. Сочная трава и укромное местечко соблазнили не одного пастушка выгнать своих подопечных на заманчивые корма, чтобы самому лишь поглядывать со стороны, с каким усердием они насыщаются. Когда полковнику донесли о таком бесчинстве, он сильно разгневался: зря, выходит, положил он столько трудов, чтобы превратить негодную пустошь в возделанный, ухоженный, радующий душу уголок, если так над ним надругаются и украдкой его оскверняют. И он решил при случае сам наведаться на луг и навести порядок.

Как-то, когда снова возникло подозрение, что там бесчинничают, полковник рано поутру поднялся на холм, по склону которого росли дубки, образуя живописную рощу, и, выйдя на опушку, увидел, что на заповедном лугу пасутся четыре ладные упитанные буренки, а за ними присматривает мальчик в серой рубашке и таких же штанах. Ноги полковника уже много лет не терпели сырости, однако он и на это не поглядел и в своих тонких кожаных башмаках зашагал по обильной утренней росе, чтобы схватить мальчика, стоявшего к нему спиной. Осторожно переставлял он ноги в высокой траве, унизанной каплями росы и паутиной, пока не очутился на расстоянии ружейного выстрела от своей жертвы. Но тут его взяло беспокойство, как бы малый, будучи захвачен врасплох, не слишком испугался, ведь этак недолго и заболеть. Он кашлянул, чтобы предупредить паренька и дать ему возможность убраться восвояси. Пастушок и правда был на ухо востер. Услышав шум, он повернул голову, увидел почтенного полковника, шагающего по колено в траве, и не замедлил дать тягу. Он бежал по лугу, подобно легконогой серне, перескочил через ров, бросился по направлению к Зиллерским высотам и исчез за кустарником, что тянется отсюда вниз, до самых полей, меж тем как полковник в своей городской одежде продолжал стоять в сырой траве. Тут уж он сам погнал коров на ближайший выгон, обходя вместе с ними разбросанные там и сям кусты орешника, пока не уверился, что скотина не сыщет обратной дороги и не забредет в чьи-нибудь еще владения. Здесь он и оставил буренок и пошел домой. Возвращаясь по пыльной дороге в сырых башмаках и намокших внизу панталонах, он пришел домой, весь забрызганный грязью. Работнику он ничего не сказал о последствиях своего похода.

Однако об этом случае прослышали, и с той поры если какой-нибудь пастушок позволял себе выгнать скотину на запретный луг, он предусмотрительно становился лицом к дубовой роще, откуда грозило появление полковника.

И в самом деле, как-то ранним утром полковник снова показался из-за дубков в то время, когда на его лугу пас двух коров другой мальчик. Увидев приближающегося полковника и не сумев впопыхах справиться с коровами, пастушок обратился в бегство, предоставив своих питомцев их собственной участи. На этот раз полковник погнал коров не на выгон, а в качестве заложниц, к себе домой, где и велел поставить их в хлев. В полдень явилась женщина, вдова, уроженка Зиллерского полесья, и сказала, что коровы принадлежат ей, это все, что у них есть, сынишку она уже наказала за то, что он погнал скотину в чужое владение, больше он этого себе не позволит, и слезно просила вернуть ей скотину, это единственное их подспорье. Полковник велел вернуть женщине взятую в залог и хорошо накормленную скотину и даже поручил работнику проводить их до дому: ей-де одной не управиться с двумя коровами, так пусть он поможет. Однако случай этот стал известен властям, и, хотя полковник заявил, что не ищет возмещения убытков, вдову оштрафовали, и ему ничего не оставалось, как послать ей эти деньги, чтобы она внесла их в суд.

Так как у полковника не было желания и впредь бродить по росе, загонять к себе скотину и посылать хозяевам потравные деньги и так как он не решался поручить эту заботу старшему работнику из опасения как бы тот не истолковал дело по-своему, то он этой же зимой, еще до того, как земля промерзнет, начал ставить забор, а весной эту работу продолжил, и к тому времени, как луг зацвел белыми и желтыми цветами, он был уже обнесен внушительной высокой оградой. Полковник приказал строгать столбы из дуба и обжигать их снизу, чтобы служили долго. Полотна же велел щепать из ели и пригонять вплотную друг к другу. У нас таких оград еще не ставили, полковник видел их в чужих краях, где ему приходилось бывать.

Для того чтобы на луг могли въезжать телеги, полковник велел навесить деревянные решетчатые ворота, запирающиеся железным замком. Ключей было припасено семь штук, и висели они на виду, на косяке в сарае, чтобы не было задержки, ежели кто, взяв ключ, уйдет с ним в поле и проносит его в кармане целый день. Полковник вообще с любовью строил, он и тут принял живейшее участие в работе: нанял дополнительных рабочих, по нескольку раз на дню выходил поглядеть, как двигается дело, а не то и сам прикладывал руки, чтобы показать плотникам то, чего они не поняли со слов. Заходя в Дубки, я частенько провожал его на луг; вокруг пылали костры, на которых обжигали концы столбов, а мы беседовали о том, о сем. Когда ограда была готова, полковник расхаживал с довольным видом, по обыкновению потирая руки, и все твердил:

— Теперь-то уж никто не погонит сюда скотину. И ведь это я же сам во всем виноват. Оно и всегда так бывает, когда обратишься к неверному средству. Раз ступив на ложный путь, делаешь глупость за глупостью. Зато уж сейчас можно не беспокоиться: все будет в должном порядке.

Полковник еще больше полюбил свой луг после того, как так много с ним возился, да луг и стоил того: с годами он становился все краше и зеленей.

Домашние находили, что подобная слабохарактерность роняет достоинство полковника: нельзя, мол, позволять садиться себе на шею, надо когда и твердость проявить; однако доброта нисколько не роняла полковника в глазах всех его знавших, а, наоборот, снискала ему общую любовь и уважение. Да те же домочадцы, когда полковник с улыбкой делал им какое-нибудь замечание и вдавался в объяснение причины своего недовольства, принимали его слова как должное и старались не повторить своей ошибки, что, конечно, не мешало им ошибаться в чем-то другом. Однако, когда требовала необходимость, полковник был тверд и не шел ни на какие уступки, хотя бы на него нажимали годами. Таким он показал себя в тяжбе из-за моста через реку Зиллер. Кому и знать этот случай, как не мне, ведь, навещая своих пациентов, я вынужден был каждый день скакать во всевозможных направлениях! Все началось с обвала в горах, когда тоже по чьей-то небрежности и упущению вместе с деревьями рухнули в долину камни и глыбы земли и упали в стремительную горную речку, которая, вытекая из верхнего леса, несла с собой песок и гальку, волочила дрова и тину; я не раз видел ее такой после проливных дождей, когда она катила свои неистовые желтые воды и, казалось, все была готова разнести, — ни один человек в эту пору не в силах перебраться на ту сторону, разве что в знойные летние месяцы, когда большинство камней высыхает и мутный лесной ручеек тихо вьется по черному бархату мха, да и тогда там вдоволь бывает ямин, котловин и каменных глыб, с какими не управиться ни одному колесу. Жители Гехенге, Хальслюнга, Зиллерау и Верхнего Астунга, а также Эрлер и Мейербахи, полковник и я — все мы запасаемся топливом в Верхнем Пуфтере, что очень нас устраивает, так как запасы его неистощимы, к тому же там растет великолепный белый бук, а в первобытной чаще древесина уплотняется и крепнет, представляя собой наилучшее топливо, и, наконец, примерно на одну шестую оно обходится дешевле. Но перевозить дрова мы были вынуждены мимо Зиллерского обвала и потом перебираться с ними через ручей. Каких только мучений не приняли мы третьегодичным летом, когда их пришлось складывать штабелями на том берегу, а потом перетаскивать небольшими вязанками или даже, став на удобное место, перебрасывать на другой берег! Владетельный граф, проживающий в тех краях, на чью долю искони падает обязанность участвовать в расходах по восстановлению моста, рухнувшего еще в давние времена, в течение двух лет доказывал местным жителям, что мост там вообще не нужен, и люди чуть ли не верили ему — им не улыбалось внести даже ту малость, какая с них причиталась, однако полковник не уставал доказывать, что отсюда проистекает вопиющее зло, ибо жителям приходится с величайшими трудностями запасаться топливом, что на это тратится время и здоровье и что противно рассудку утверждать то, что на самом деле есть издевательство над здравым смыслом. Он без конца ездил в лесничество, оба мы, полковник и я, с пеной у рта отстаивали это дело, пока не добились своего. Постройка моста была разрешена, и необходимые средства со скрипом собраны. И тут полковник внес от себя такую сумму, что оказалось возможным высоко поднять над рекой каменный мост и подвести к нему с обеих сторон удобные въезды. И теперь он год за годом следит, чтобы состояние моста проверялось и своевременно делались необходимые ремонтные работы: правда, он и год за годом не устает напоминать, что это не его обязанность, — из опасения, как бы его добровольные заботы и издержки не были по давности закреплены за Дубками как обязательная повинность.

Когда кончились годы моего обучения медицине и я вышел пешком из Праги, унося в заплечном мешке напечатанный на пергаменте диплом, в коем меня именовали доктором этого высокого искусства и причисляли к сословию лекарей; когда я в течение долгих дней неторопливо шагал по прекрасной Богемии, держа путь на юг и на все явственнее и ближе сверкающую синеву лесов; когда я наконец очутился среди родных лесов, где решил поселиться навсегда, чтобы служить людям, — тогда я был единственным в этих краях повидавшим и нечто другое, остальные выросли здесь и видели только привычное им с ранней юности. Тот, кто сроднился с холмами, на которых растут приветные деревья, и с теряющимися вдали горными кряжами, тот, кто полюбил сумрачную синеву этих отвесных стен и сверкающий над ними воздух, тот охотно возвращается в горы и леса. Я вернулся на родину не с тем, чтобы здесь разбогатеть, но чтобы работать в этих долинах, где бегут горные ручьи, и на холмах, что зубчатой еловой каймой вырисовываются на фоне белых облаков, — вернулся, чтобы оказывать местным жителям посильные услуги. Я был еще очень молод. Во всей нашей стороне на много миль вокруг не было ни одного врача, а только знахарки, лечившие травами и понаторевшие в этом искусстве, да кое-какие ведуны из мещан или крестьян, научившиеся оказывать первую помощь при несчастных случаях; у некоторых лавочников имелись носилки, а также пузырьки с настойками и отварами на продажу, и люди охотно покупали их и ставили в шкаф — на всякий случай. Те же, что впадали в тяжкий горячечный недуг, умирали без помощи в лесном безлюдье, тогда как человек со знаниями и опытом мог бы их спасти. Когда я подошел к невзрачной отчей хижине, стоявшей не там, где ныне находится мой дом, который я в защиту от ветров и непогоды поставил в укромной лощине, но, подобно другим лесным хижинам, расположенный на холме, что ныне возвышается над моим садом, — ибо люди здесь строились на холмах, там, где начинали корчевать пни, чтобы кругом простирались поля и луга и чтобы прорубленные в деревянных стенах оконца далеко сверкали отраженным солнечным светом, — когда я шагнул в эту невзрачную хижину, на крыше которой, как и на других подобных строениях, лежало много камней, я сказал: «Благослови вас бог, батюшка, и вас, сестрицы, я вернулся, чтобы уже не расставаться с вами, освободите же мне боковушу, что глядит на высокий лес, я разложу в ней вещи, которые прибудут ко мне в ящиках из Праги, расставлю свои склянки и стану здесь жить и пользовать больных».

Отец как стоял в стороне, так с места не двинулся, не решаясь поздороваться с сыном, который выучился на доктора и собирался лечить людей там, где никогда и слыхом не слыхали ни о каких врачах. Сам он всю жизнь был бедняком, и были у него только две коровы да клочок поля и луга, от которых он кормился. А сын тем временем сбросил с плеч мешок, сложил на скамейку берет и узловатую палку, взял отца за руку, а другой рукой обхватил его за плечи в грубом сукне и поцеловал в щеку с давно небритой седой щетиной, на которую свисали пряди гладких седых волос. Отец заплакал, да и сын едва сдержал слезы. А потом поздоровался с сестрами — со старшей и младшей.

— Здравствуй, Люция, здравствуй, Катарина, мы теперь заживем вместе и будем жить хорошо.

Мы сразу же взялись за мое устройство. Сестры опростали шкафы, и отец помогал им выносить женскую одежду, какая попадала ему под руку, да и пастушок Томас, что теперь у меня при лошадях, — отец взял его в дом работником в их небольшом хозяйстве, — придя домой к вечеру, суетился вместе с нами. Большой гардероб, всегда, сколько я ни помню, стоявший в боковуше и занимавший большую ее часть, общими усилиями Томаса, отца и сестер, а также при моем участии был выдворен из комнаты, а на его место из просторной горницы перекочевал обеденный стол, он должен был временно заменить мне письменный. Отец решил на тот срок, покуда будет изготовлен новый, удовлетвориться для наших трапез давно отслужившим столом, ютившимся в сенцах на инвалидном положении; шкафчик из большой горницы, куда складывали гвозди, буравчики и другую мелочь, отныне предназначался для хранения лекарств, которых я ждал из Праги; Люция между тем кликнула женщину из нижних домов, чтобы она помогла нам мыть и скрести полы. И среди всей этой суматохи меня позвали к первому больному.

Работник Майльхауэра уже неделя как слег, и чем только его ни пичкали по совету домашних и знакомых, ничто ему не помогало. Прослышав о моем приезде, они сразу же послали за мной. Я не мешкая отправился в этот неблизкий путь — сначала лесом, потом через Таугрунд, а затем тальником и, наконец, полями. Когда я прибыл на место, в доме уже зажгли огни. У парня, лежавшего в постели, был сильный жар от простуды. Я мало чем мог быть ему полезен, у меня не было с собой самого необходимого, однако с помощью воды и компрессов, смены тепла и холода, я сделал все от меня зависящее, а также предписал ему строгую диету. Вся семья собралась вокруг и глаз с меня не сводила — им еще не приходилось видеть врача. Когда я возвращался домой, в небе ярко горели звезды, а понизу стлался легкий туман. На взгорье охватил меня влажный лесной воздух, от которого я уже отвык, так как в городе воздух сухой и насыщен пылью. Впрочем, вечер стоял теплый, лето еще только клонилось к осени.

Когда я вернулся к своим, в большой горнице ярко горел светец, здесь было светло как днем. Катарина затеплила свечу и повела меня в боковушу поглядеть, как она ее убрала. Из комнаты вынесли большой сундук, и она стала куда просторнее. Место сундука заняла кровать, застланная белоснежными простынями и обещавшая усталому телу блаженный отдых. Стол, который мне внесли, тоже отскребли добела, под ногами скрипел песок, коим усыпали влажный пол. Оба окна распахнули настежь, затопили даже печку, чтобы высушить и проветрить помещение. Я поблагодарил Катарину за ее труды, и мы вернулись в горницу. Отец не замедлил спросить, как здоровье батрака Майльхауэров, — в нашей местности все знают друг друга и принимают друг в друге живое участие. Я сказал, что он лежит в горячке, покамест трудно сказать что-нибудь определенное, завтра я снова у него побываю и надеюсь вскорости поставить его на ноги.

— Сделай это, сынок, — сказал отец, — непременно сделай.

Взятый из сеней стол-инвалид был уже накрыт белой скатертью и уставлен тарелками и приборами. Чтобы придать ему устойчивость, к сломанной ножке привязали палку. Принесли ужин, и мы всей семьей сели за трапезу. Среди кушаний я увидел бутылку вина, отец был извещен о моем возвращении — он только не знал точного дня — и, чтобы отпраздновать это событие, заранее припас бутылку. Мы отдали должное угощению и распили вино, после чего разошлись на покой. У сестер была своя спаленка, выходившая на огород, в ней стояли две кровати и укладка, где они хранили свои уборы, а возможно, и другие сокровища, какими успели обзавестись. Томас отправился в сенной сарай, а отец улегся на супружескую кровать в большой горнице. Он рано потерял жену, так что мать свою я едва помню. Я закрыл оба окна, разгреб жар в печи, чтобы не дать ей слишком разогреться и, до того как впервые опуститься на свое ложе, помолился богу, чтобы он благословил мои труды.

На другой день я с раннего утра отправился проведать своего пациента. Когда я вернулся, на моих окнах висели две хорошенькие белые занавески, которых вчера здесь еще не было. Катарина сшила их из добротного полотна. Я обрадовался занавескам и поблагодарил сестру. Меня ждало уже несколько человек, нуждавшихся в совете и помощи. Я радушно приветствовал их и не отверг их скромных подношений. Каждого в отдельности я принял в боковушке, где на столе еще не лежало ни клочка бумаги, а только моя палка и берет. Отцу все это доставляло огромную радость, он расхаживал по дому с сияющим лицом. Сестры тоже приоделись в мою честь, такими нарядными я их еще не видел. После обеда я заказал столяру, жившему рядом, новый письменный стол, полагая, что это будет достойным употреблением первого моего заработка, а затем отправился с визитом к тем больным, которые не могли прийти сами и прислали просить, чтобы я их проведал.

Так оно и пошло. Несколько дней спустя прибыли ящики с моим лечебным снарядом, — я в Праге поручил их вознице, с тем чтобы он их мне переправил. Я разобрал ящики и разложил их содержимое по местам. Все устроилось как нельзя лучше. Пузырьки с лекарствами я частью убрал в шкафчик, частью разместил на столе, остальное рассовал по ящикам стола и комода до того времени, пока будет готов аптечный шкафчик, который я собирался заказать и уже вычертил на бумаге. Книги расставил на комоде, а на стол сложил писчую бумагу, чернила и перья, чтобы записывать, какие лекарства я в разное время давал больному, а также какое прописал кому леченье, во избежание ошибок, которые могли бы оказаться роковыми. Во вторую половину дня солнце так настойчиво заглядывало ко мне в окна, что, придя домой, я предпочитал задергивать занавески, и в комнате разливался приятный полусвет, так как белые занавески не преломляют солнечных лучей, а только их смягчают; что, впрочем, не мешало иному проказнику лучу то здесь, то там найти лазейку и вычертить на белом полу солнечный кружочек. Ставни в моей комнате были деревянные, но доски пригнаны вплотную и местами даже украшены резьбой. У задней стены уместилась скамья, примыкавшая к печке, и все блистало урядливостью и чистотой. Сестры содержали и остальные комнаты в образцовом порядке, какого прежде у нас не бывало. Дрова, коими летом постепенно запасались на зиму, были сложены в аккуратные поленницы, улица перед домом каждодневно подметалась. Люция, считавшая себя искусной поварихой, старалась стряпать что получше, а я уже был в состоянии вносить в домашние расходы свой пай.

Мой первый пациент через две недели поправился и как-то в воскресенье пришел расплатиться со мной из полученного заработка, но у батрака я ничего, разумеется, не взял.

В то время жизнь на нашей стороне была не та, что ныне. Хотя лет с тех пор утекло немного, а изменения произошли весьма существенные. Некогда те горы и долины, среди которых я родился, должно быть, покрывала нескончаемая дремучая лесная чаща. Но постепенно то тут, то там лес редел — по мере того как либо могущественный полководец, либо другой какой вельможа, получив ленную грамоту на обширные владения, посылал людей, чтобы они на удобном месте валили лес и сплавляли его вниз, отчего хозяину шел барыш; либо бедняк за небольшие деньги покупал в чаще делянку, корчевал ее, на ней строился и за ее счет существовал; либо смолокур получал дозволение заниматься своим промыслом на отдаленном лесном участке, который не был надобен помещику ни для охоты, ни для чего другого, — и здесь оседал; либо же вольный стрелок, или беглый шатун, или отверженный изгнанник облюбовывал себе местечко, где селился и мало-помалу обзаводился хозяйством. Существует предание, будто некий местный житель обладал волшебной лозой, с помощью которой брался находить руду и воду в недрах земли; человек этот, однако, так и остался бедным горемыкой и однажды, будучи побит камнями, бежал в лесные недра. Он будто бы и был основателем Верхнего Брентенского поселения. Все те, кто оседал на лесных участках — или, во всяком случае, многие из них, — имели детей, дети строились рядом с родителями, и так, возможно, возникли селения, где дома стоят вразброс на отдельных лесистых холмах. Надо полагать, что всякий желавший поставить себе хижину избегал низин с их сыростью и духотою, предпочитая селиться на высоком месте, где много воздуха. Там он корчевал лес вокруг своей хижины, разбивал луг, где паслись его коровенки, пускал своих коз или овец на подножный корм в лесной кустарник, распахивал поле и огород, которые потом и обрабатывал. Вот откуда, возможно, и пошло, что лесные дома расположены на отдельных холмах, и от холма к холму, от одного зеленого косогора к другому приветствуют друг друга. Все они рублены из дерева, у всех плоские дощатые крыши, на которых лежат большие серые камни. Когда стоишь на горе, видишь, как сверкают их стекла; когда же углубляешься в лес и взбираешься на скалистый гребень, откуда уже не заметно домов, то в сумеречных далях различаешь витки дыма, указывающие их местоположение. В такой-то хижине и жил батюшка. Она отстояла далеко от темного пихтового леса, перед ней расстилались тучные луга, а от нее тянулся зеленый склон, правда, сыроватый, но зато сверкающий такой зеленью, которую иначе как изумрудной не назовешь; за домом имелся огород, где сажали не только овощи, но и кое-какие цветы. Пока я жил в Праге, отец на сухом месте вспахал поле, и все тот же юный Томас обрабатывал его с помощью сестер.

Все это я застал еще в ту пору, когда, закончив учение, воротился на родину. От высокоствольного леса позади, сохранившегося в своей первозданной нетронутости и красе, отходила живописная лесная излучина, где то здесь, то там проглядывало светло-зеленое пятно, которое в страдную пору становилось золотистым; и чем ближе вы подходили к равнине, тем эти пятна умножались в числе, пока наконец, при выходе на более открытое место, вы не видели перед собой волнующиеся нивы, а кое-где и сверкающую колокольню, и только местами тянулись узкие перелески. На этой излучине, на самом припеке, было летом жарко, а зимой стояла жестокая стужа, наваливало много снегу и ярились метели. В каждой лесной впадине, в каждой ложбинке журчали и пенились ручейки и потом, собравшись с силами, текли среди кустов по равнинам и оврагам, неся с собой теплый сырой лесной воздух, а вырвавшись на открытое место, откуда начинались нивы, стремились уже широкими ручьями и вливались в полноводную реку; здесь над полями и домами веял сухой воздух. Лесные жители так и называли эту плодородную местность «та земля».

Когда я воротился домой, чтобы заняться своим делом, новь уже гораздо смелее и чаще вторгалась в леса, и только в местности, где стоял мой отчий дом, лесной сумрак еще преобладал над мерцанием и блеском зреющих нив.

Однако заметное улучшение уже заявило о себе в другой области, всю важность которой я оценил, лишь окончательно осев в этом краю. Когда я покидал его отроком, здесь еще не знали других дорог, кроме пешеходных троп, ведущих через рощи и на холмы. Что до проселков, то их торила привычка — грунт, разумеется, выбирался такой, по какому может пройти повозка, и в нем с течением времени выбивались колеи, которых ездоки и придерживались. Но поскольку почва была где тверже, где рыхлее, то соответственно появлялись на ней рытвины и ухабы, что крайне затрудняло езду, особенно когда приходилось возить дрова или другую кладь.

О том, что можно сесть в повозку для собственного удобства, вместо того чтобы тащиться пешком, лесные жители и не догадывались. Да и по правде сказать, такая езда больше изматывала, да и времени брала больше, нежели обычная ходьба; на телегу садились, когда она шла порожняком, чтоб был от нее хоть какой-то толк, особенно же если попадалась узкая, заросшая по обочинам кустами или заболоченная дорога, не позволявшая хозяину шагать рядом. В таких случаях ездок примащивался полустоя на передке или на задке телеги и трясся, ныряя в лад с колесами, которые то проваливались в ухаб, то выбирались из него. С течением времени, однако, жители равнины, следуя советам и примеру некоего поселившегося среди них человека, которому принадлежали обширные владения в этой местности, научились прокладывать настоящие дороги, какие мы видим в местах, где возчики перевозят товары. Теперь, когда у жителей, что называется, открылись глаза, дороги прокладывались не только от одного населенного пункта к другому, но также и в поля и в другие места, куда приходилось доставлять тяжелые грузы. Любо было смотреть на эти дороги! Лесные жители, часто бывавшие на равнине и видевшие, как легко катят экипажи по твердому, гладкому и даже чуть сводчатому настилу, так что казалось, будто лошади мчат налегке, радовались от души и, хоть и не заводили подобных новшеств у себя в горах, говоря, что это не про них писано, — зато они засыпали рытвины камнями, ровняли полотно проселков и очищали их от кустов, освобождая рядом с наезженной колеей место для тропинки; они уже не мирились с тем, что дорогу преграждала яма или что соседнему ручейку вдруг вздумалось избрать своим руслом какой-то ее кусок. А вскорости, убедившись, какое облегчение приносят эти хлопоты и от каких избавляют трудностей, смекнув, сколько это сберегает им драгоценного времени, тяглового скота и упряжи, они, раз взявшись за это дело, неуклонно его продолжали и, едва заметив малейшее повреждение дороги, не откладывая в долгий ящик, его исправляли. И я испытывал живейшую радость, когда, направляясь к больному, что с нетерпением меня ждал, встречался с обратным возчиком, который вез в телеге несколько камней, подобранных тут же в поле или на меже, чтобы завалить замеченную колдобину. Я мысленно видел в его руках молоток на длинной рукояти, который он возит с собой, чтобы разбивать большие нескладные камни и ровнять этой мелочью вмятины поменьше. Такая взыскательная опрятность сельского хозяина в отношении своих дорог, воспитывая в нем новые черты характера, распространялась и на другие стороны его жизни. Глядь, иной уже старается и дом свой, и двор содержать в порядке и чистоте; то здесь, то там деревянные стены заменяются каменными, побеленными; по воскресным дням иной уже одет поаккуратнее и понаряднее, а при звуках цитры вы не услышите, правда, новых мелодий, ибо старые живут здесь веками, но в исполнении их уже чувствуется большая прелесть и затейливость.

Такой предстала мне жизнь в родном краю, когда я вернулся домой, чтобы (взяться за труд на избранном мною поприще. Ко мне обращалось все больше людей, нуждавшихся в совете и помощи. Я был со всеми внимателен и ласков. Проходя во время моих бесконечных странствий мимо дома или хижины, где люди знали меня сызмалу или где мне уже удалось оказать какую-то услугу, я заглядывал к ним, чтобы расспросить об их делах или покалякать о том, о сем. Часто на закате я садился на скамью перед каким-нибудь домом поболтать или поиграть с ребятишками, а потом, когда небо заливало золотом, возвращался домой сосновым бором, провожаемый приветливыми деревьями и медлительным жужжанием хвои. Жители гор в большинстве своем смышленый, жизнерадостный и обходительный народ. Я был еще очень молод, пожалуй, даже слишком молод для своей профессии, но они доверяли земляку и спрашивали его совета в делах, и не касающихся болезней.

Я все больше привязывался к этим местам и если, живя в городе, порой тосковал по лесу, то здесь радовался, когда из Пирлинга — хоть это рукой подать — либо из Гурфельда, Рорена или Тунберга, куда меня частенько звали, возвращался домой, и зеленые вершины елей снова кивали с высоты, и ручей на стыке двух зеленых массивов вырывался мне навстречу, и на холмах светились березы, и сохнущий чурбан заступал дорогу, потому что здесь это никому не мешало, или же густой перелесок все теснее сдвигал ряды деревьев, преграждая мне путь, и на каком-нибудь из стволов, пониже, взор привлекал прибитый кем-то образок, — тогда меня охватывало чувство родины, и я чуть ли не с удовольствием замечал, что кончились удобные, почти прямые дороги и я выезжаю на узкие наши, развороченные вкривь и вкось проселки, по которым приходится плестись чуть ли не шагом.

Уже в ту, первую мою осень стало ясно, что надобность во враче здесь большая; меня приглашали ко многим больным, жившим в далеко разбросанных местах, и о том, чтобы поспевать из конца в конец пешком, и думать не приходилось, а ведь в горах не разживешься повозкой у соседа, — если она у кого и есть, то занята в поле или не годится для таких поездок; и пришлось мне приобрести лошадь и заказать в Пирлинге небольшую повозку, чтобы колесить в ней по округе. Я еще поздней осенью, когда земля промерзла, взялся строить подле нашей хижины изрядную конюшню с двойными дощатыми стенами и засыпкой из сухого мха. За конюшней соорудил я небольшой сарайчик, где стояла повозка и оставалось еще место для санок, которые я тоже намеревался приобрести. У ротбергского трактирщика приглянулась мне каурая лошадь. Как охотно посиживал я на красноватом камне, выраставшем прямо из земли, у гремучего ручья, с ревом вырывавшегося из горной теснины, перед высоким приветливым зданием трактира, глядевшим на горы своими многочисленными окнами. Устав от бесконечных странствий по лесным тропам, я усаживался здесь, положив рядом берет и палку, чтобы утолить жажду глотком освежающего питья и полюбоваться зрелищем богатого, уютного трактира. Позади, в долине, пронзительно визжала лесопильня, ручей плескал белоснежной пеной на черные лесные камни. Трактир выходил на широкий двор, много скамей стояло по его стенам, и люди сновали туда и обратно, занятые своим делом. В знойный полдень солнце заливало светом улицу, куда вела наша лучшая лесная дорога, и горело в многочисленных, обращенных на нее окнах. Садясь за лесом, оно румянило резные завитушки на здании трактира, а также скамьи и растения, вьющиеся по его стенам, и отбрасывало длинные тени на Ротбергский косогор, по которому серыми точками лепились лесные хижины. А когда я, бывало, вдоволь налюбуюсь этим зрелищем, и тело отдохнет от жары, и слегка отойдут гудящие ноги, я шел через мостик к трактиру и выпивал свой стакан тут же, перед дверью, так как, увидев меня на привычном месте, мне уже загодя готовили мое любимое питье. Тут я обменивался двумя-тремя словами с Мартином-трактирщиком или, если его не было дома, с кем-нибудь из посетителей или его домашних. По воскресным дням, когда улочку перед трактиром заполнял народ, Йозефа, дочь трактирщика, сиживала под яблоней на зеленом холме, в беседке, где стояли столик и стул, и играла на цитре. Играть она была мастерица. Обычно к ней присаживались две-три подруги, а у ног ее возились ребятишки. Вечерами, а случалось, и темной ночью или в послеобеденные часы, когда еще не спал дневной зной, я возвращался назад степной дорогой мимо буковой рощи и поднимался по лесистому косогору туда, где стояла наша хижина.

Мы частенько беседовали с Мартином о том, что долго так продолжаться не может, что я не смогу поспевать пешком во все концы, куда меня призывают больные, что это берет много сил, а ведь их потребуется еще больше, так как круг моей деятельности все расширяется, — вот и разрывайся как знаешь! Лечить больных прямая моя обязанность, а многих ли я успею посетить, гоняя весь день пешком?! К тому же помощь должна быть своевременной, а в подобных условиях легко и опоздать, — пожалуй, придешь на место, когда ты уже не нужен. Мартин советовал обзавестись небольшой повозкой и лошадью, чтобы по возможности пользоваться проезжими дорогами, — ведь и тогда на мою долю останется немало тропинок, по которым придется шагать пешком или карабкаться в гору. Я отвечал ему, что покамест мне негде держать лошадь, ни даже маленькую повозку, надо еще потерпеть. Со временем, если бог благословит мои труды и люди почтят меня своим доверием, я непременно обзаведусь выездом, чтобы не отказываться от дальних дорог и повсюду поспевать вовремя.

— Доктору не вредно и побегать, — отозвался на это разносчик Йози, присутствовавший при нашем разговоре, — ему не занимать стать молодости и здоровья. Когда я таскаюсь со своим коробом бог весть в какую даль, я то и дело встречаю его в поле и лесу и вижу, как он бодро мерит шагами версты, опираясь на свою палку.

— Что ж, бродить по лесам и полям для меня удовольствие, не спорю, — отвечал я. — Живя в городе, я не переставал удивляться людям, что вечно торчат в душных комнатах или лавках и только вечерами выходят в чахлый палисадник, считая, что это они отдыхают и набираются сил. Но когда тебя подхлестывает беспокойство, помогла ли больному микстура, которую ты вчера назначил, да не стало ли хуже другому, что опять за тобой присылал, и грызет мысль, что, пока ты шагаешь по лесам и полям, тебя на противолежащем холме ждет и третий больной, а по возвращении преследует воспоминание, что одного из тех, кто сегодня рассчитывал на твой приход, тебе и вовсе пришлось обмануть, да притом сверлит в голове: загляни скорее в книгу, не ошибся ли ты, то ли прописал, что нужно, — тогда эта беготня солоно тебе достается, не говоря уж о том, что усталая голова хуже варит, чем свежая и отдохнувшая. Но ничего не значит, ничего не значит, какое-то время придется потерпеть; как вы и сказали, Йози, сил у меня пока хватает, мне часто довольно камня, или поваленного дерева, или даже просто взгляда в лесную даль и ширь, чтобы почувствовать прилив бодрости. Помните, Йози, как мы сидели рядом — я и вы с вашим коробом, — вы еще столько мне всего порассказали! К тому же бывает у меня и время для роздыха. Недели две тому назад, когда со здоровьем в нашей стороне обстояло на редкость благополучно, мне оставалось только радоваться, что все вокруг цветет и что есть у меня досуг начертить предметы, которыми я собираюсь обзавестись, и что я могу просто стоять и глядеть на полевые работы, — мне даже недоставало обычной беготни, и я гулял часами, особенно в дубовой роще, где такие красивые деревья, каких, пожалуй, не найти во всей округе. Я даже приглядел на опушке чудесную поляну, где хорошо бы построить дом, да вывести окна против пустоши, что Мейербах расчищает под пашню, и против лесистого косогора, где стоит наша хижина, и с видом на поля, что позади ее поднимаются к Дюршнабелю и сосновому бору.

Так говаривал я в то время, и мои собеседники соглашались со мной.

Каурая лошадка ротбергского трактирщика была мне хорошо знакома. Первое время после возвращения из Праги мне не раз случалось на ней ездить, да и потом, когда практика моя расширилась и мне предстояла неблизкая дорога, я посылал Томаса к кузену Мартину с просьбой заложить для меня каурого. У нас в семье называли Мартина кузеном — он и в самом деле приходился нам сродни, как говорится, седьмая вода на киселе. Отцу доставляло удовольствие, когда трактирщик называл его кузеном, а теперь это как будто нравилось и трактирщику.

Когда готова была конюшня, которую я заложил еще осенью, я спустился к кузену Мартину узнать, не продаст ли он мне каурого. Мартин охотно согласился, мы договорились о цене, и конь со всей сбруей и прочими принадлежностями был доставлен работником наверх, в нашу новую конюшню. А вскоре прибыла из Пирлинга заказанная мною повозка и заняла свое место в пристройке. Так обзавелся я выездом, в котором самостоятельно, в одиночестве стал колесить по горным дорогам и уже на собственном опыте мог судить, насколько они стали лучше. В повозке предусмотрел я карманы, где помещались мои книги, инструменты, а также другие предметы, которые могли мне понадобиться в пути. Посередине сидел я сам и правил. К тому времени, как выпал снег, лег на дорогах и устоялся, были изготовлены для меня сани. Как часто в эту первую зиму, когда бушевала вьюга и в лесных буераках наметало сугробы с дом вышиной или же когда стоял сильный мороз и звезды так ярко горели в небе, что самый их свет как будто замерзал, Томас, встретив меня у дверей, забирал каурого, чтобы промять его вокруг хижины, прежде чем завести в конюшню. Сестра Катарина, поджидавшая меня в горнице, где красным огнем полыхал светец и печь распространяла благодатное тепло, помогала мне снять заиндевелую шубу и, затеплив свечу, провожала меня в мою комнату, где весело потрескивали в печи еловые дрова или медленно рассыпалось жаркими угольями подкинутое напоследок буковое бревно. Я так люблю глядеть на яркое пламя, что приказал прорубить в печи широкое окно и забрать его тонкой металлической решеткой. Люция стряпала, а отец, поскрипывая подошвами по насту, обходил дом, чтобы принести из каретника вещи, которые я возил с собой в санях. Я переодевался в удобное домашнее платье и коротал вечер в кругу родных.

Практика моя все расширялась. Я принимал у пациентов их нехитрые дары, с бедных же ничего не брал, разве только какую мелочь, зная, что они легко могут ею поступиться, тогда как отказом я рискую их обидеть, с людей же состоятельных брал больше. И так, незаметно, с благословения божия, достатки мои возрастали.

К весне я приобрел у Аллерба изрядный участок земли и поля, лежащий за нашей хижиной и, если смотреть с откоса, уходящий вдаль ровной гладью. Так как там, внизу, несравненно теплее и более защищено от ветра, а по равнине разбросаны деревья, я решил построить здесь дом, в котором располагал основаться на всю жизнь. Зиму провозился я с чертежами, стараясь представить свой проект как можно отчетливее и чище, чтобы строителям легко было в нем разобраться, и уже этой весной частично приступил к постройке, наметил число и расположение комнат и запасся строительным материалом. Для отца и сестер я тоже предусмотрел несколько уютных светелок.

У Грегордубса имелось двое жеребят, между ними было всего лишь несколько дней разницы — оба чисто вороные, без единого белого волоска. Пока что преобладала у них рыже-чалая шерсть, но оба со временем обещали стать вороными с лоснящейся черной шерстью. Я купил этих жеребят, чтобы хорошенько их выходить. Томасу я принанял помощника и поручил обоим присматривать за жеребятами, с тем чтобы кормежкой и всем прочим руководить самому. На лето я пристроил для них временное стойло, а к зиме хотел подумать о чем-то более основательном.

За лето удалось мне изрядно продвинуть постройку дома. Я решил, исходя из общего плана, в первую очередь полностью отделать комнату для себя, чтобы въехать в нее к зиме, а также построить конюшню для трех лошадей, каретник для повозки и санок и все необходимые подсобные помещения. Уже к осени все это было готово.

Но еще до наступления зимы скончался батюшка, а следом за ним и обе сестры. Все мои усилия помочь им были тщетны. Добрая моя Катарина умерла последней.

Наша хижина опустела. Я не мог ее видеть, не мог перешагнуть ее порог.

Хоть я и знал, что стены еще не просохли и что сырость может мне повредить, я приказал перенести все мои вещи в новую усадьбу. Лошадей перевели в конюшню рядом, и с ними переехал Томас; второго работника я оставил в старой хижине присматривать за коровами и теленком, которого мы начали выращивать. Их следовало бы продать, находились и покупатели, но у меня не хватило духу расстаться с ними. Я взял в услужение женщину, которая должна была для нас стряпать. Спала она в каморке рядом с временной кухней. Днем, пока я был в разгоне, я поручил топить все пригодные печи, окна же и двери велел держать открытыми. По ночам я повсюду, где кто-нибудь спал, велел ставить большие тазы с поташом: мы сперва его калили, а потом остужали, чтобы он впитывал испарения сырых стен.

То была печальная зима. Все люди в нашей стороне жалели меня и были со мною ласковы, так как я остался один как перст, я же, придя домой, зажигал свечи, садился за стол и читал какую-нибудь книгу или записывал все необходимое, что накапливалось у меня за день.

Весной я нашел источник, который показался мне целебным. Вода в нем содержала соли. Я произвел анализ и убедился, что она того же состава, как источники, широко известные у нас своей целебностью.

Но вот морозы спали, можно было уже не бояться возврата холодов, и мы возобновили постройку. К осени было готово много нового, а все построенное в прошлом году завершено и отделано. Хотя отсутствовало еще много помещений, которые значились у меня на бумаге — все это я собирался построить постепенно, — однако на неискушенный взгляд дом уже казался готовым. Мы перевели вниз всех трех коров — теленок тем временем стал взрослой коровой — и прихватили из хижины всю необходимую и еще пригодную мебель. Второй работник, проживший весь год в отцовой хижине, тоже перебрался к нам в нижний дом.

Оставалось лишь сломать хижину. Кое-что из резных украшений в моей старой спаленке я велел перенести в новое жилье, а остальные спрятал. Сохранил я также многие из вещей, к которым был особенно привязан и которые производили на меня в детстве сильное впечатление. Я велел перенести их в старый дом и там расставить. Когда наступили осенние холода и луга сковал серебристый иней, от нашей старой хижины уже ничего не осталось. Взгляд свободно скользил в пространстве, упираясь в начинающийся выше лес, который перечеркивал своей густой чернотой белый склон. И, только подойдя поближе, различали вы следы, оставленные рабочими, сносившими хижину, а также вмятины, которыми изъели лужайку сброшенные сверху балки и доски, пока наконец черное пятно голой, ободранной земли не указывало вам то место, где стоял дом. Я распорядился вскопать землю и засеял ее семенами травы, чтобы будущей весной увидеть всходы. Камни, что лежали на крыше, а также те, из которых были сложены очаги в кухне и в других печах, я велел снести вниз, рассчитывая в будущем году вставить их в садовую ограду, чтобы всегда иметь их перед глазами.

Так обстоятельства мои круто изменились и нисколько не походили на те, что еще недавно виделись мне в мыслях и заветных мечтах.

Той же осенью, к великой моей радости, подтвердились целебные свойства открытого мною источника. В июле пришел ко мне с поклоном крестьянин Инсбух из Верхнего Астунга. Он привел с собой подростка сына, который прежде стерег Грегордубсовых жеребят, и попросил, чтобы я дважды в неделю кое-чем кормил в обед его парнишку. На остальные дни отец договорился с добрыми людьми, а спать его пускает на сеновал нижний Берингер. Анна Койм, мол, была уже совсем плоха, с ногой у нее становилось все хуже, она и стала пить целебную воду из ключа, что бьет в Грундбюгеле, и делала из нее ножные ванны — и теперь совсем поправилась. Он и привел своего Готлиба, пусть попьет этой водицы и в ней купается, авось ему хоть сколько-нибудь полегчает. Я посмотрел на парнишку, это было страшное зрелище — вся шея и затылок у него были в жутких язвах. Я хорошо знал историю болезни Анны Койм и, разумеется, обещал кормить мальчика в указанные дни не только обедами, а и ужинами, да и вообще о нем позаботиться. Инсбух был отчаянный бедняк, одно название что крестьянин, а на самом деле голь перекатная. Настоящий лесовик, он жил в Верхнем Астунге, в самой глуши, и не было у него ни жены, ни другого близкого человека. Убедившись, что сын пристроен, он со спокойной душой отправился восвояси. Я повел паренька к себе, расспросил и тщательно обследовал. Странная штука брезгливость — ей нельзя давать воли, а тем более если надо помочь человеку, разумному существу, которое может, как любой из нас, славить творца. Я вымыл руки, переоделся и пошел погулять по берегу Зиллера. Сквозь лесок доносилось ко мне веселое постукивание, там высекали косяки для моих дверей.

Готлиб, следуя моим предписаниям, исправно лечился водой. Спустя некоторое время я сказал ему:

— Нечего тебе таскаться по домам и кушать, что придется, тут могут дать и такое, что все лечение — и водой и лекарством — насмарку пойдет. Приходи ко мне каждый день, будешь полностью у меня столоваться.

Готлиб горячо поблагодарил меня и стал захаживать ежедневно. Есть ему носили в чуланчик рядом с кухней, он предназначался для второй служанки, буде такая понадобится. Мы поставили ему сколоченный плотником столик и стул, и мои люди приносили ему прописанные мною кушания. С этих пор он быстро пошел на поправку.

С приближением осени я сказал Готлибу:

— Тебе, поди, уже холодно спать на сене. Я подыщу для тебя местечко в доме.

У нас было теперь достаточно комнат, они поспевали одна за другой, а жильцов раз-два, и обчелся. Я остановил свой выбор на каморке, которую покрасили прошлой осенью. Она выходила во двор по левую руку от ворот и была отделена от всего дома, так как единственная сообщавшаяся с ней по плану светелка, выходившая в сад, не была еще готова. Я задумал украсить светелку поперечными балками и резьбой, покамест же в ней хранились доски и плахи и были набросаны кучи земли. Старуха экономка набила соломой сенник, достала кое-что из запасного белья и приготовила удобное ложе. Кровать для нового постояльца мы сбили из досок, а столик и стул перенесли из чулана, где мальчик обедал. Здесь-то и находился Готлиб в те часы, когда не гулял по окрестности, как я ему наказывал. Примерно к Михайлову дню, когда завернули холода, я посоветовал ему прекратить лечение водой, а также прием лекарств до будущей весны. Я считал, что паренек совсем поправился. Язвы на шее и затылке затянулись, от них не осталось и следа, глаза прояснились и блестели, на щеках играл румянец. Отец его дважды за это время спускался вниз. Поздней осенью, когда снесли старую хижину, он снова появился, чтобы забрать мальца. Однако я боялся, как бы Готлиб не стал в Астунге есть все без разбору и не повредил себе, — пусть лучше у меня перезимует; мы последим, чтобы он собрал оставленные плотником щепки и отходы, — пусть топит свою зеленую печурку, сколько понадобится. Отец с радостью согласился, оба без конца благодарили. И потом, возвращаясь домой после рабочего дня, я часто видел, как Готлиб выкладывает свои дровишки, в особенности по той стене, что зимой открыта ветрам и вьюгам. Спустя некоторое время я поставил ему укладку, чтоб было где хранить новые рубашки и одежду, которую я ему справил.

Таким образом, людей у меня в доме прибавилось. Томас ходил за лошадьми — за каурым и обоими вороными, — шерсть у них и правда стала совсем черной и блестела, как полированный агат, оба жеребца томились в конюшне, гремели копытами, вставали на дыбы и срывали со стен все, что только можно было сорвать. Хотя зимой их каждый день на несколько часов выводили промять, такие скупые прогулки их, видимо, не удовлетворяли, да и не мудрено, ведь летом они чуть ли не все время гуляли на воле. Кроме ухода за лошадьми, Томас был отчасти занят по дому. Работник, прошлой зимой ходивший за коровами, перекопал мой будущий сад. На нем же лежала заготовка дров, а также все, что требовалось по плотничьей части, да и другая тяжелая работа. На его же попечении оставались коровы. Экономка Мария ведала кухней, бельем, одеждой, уборкой и тому подобными делами, я нанял ей в помощь двух служанок, одну из них мне в прошлому году удалось излечить от смертельной болезни.

Нам выпала небывало тяжелая зима. Даже глубокие старики не запомнят у нас таких снегопадов. А тут еще выдался месяц, когда снег шел денно и нощно, не переставая, порой при сильном ветре, а то и при безветрии — тогда он в полной тиши валил густыми хлопьями. Все это время мы света божьего не видели. Сидя в своей комнате с огнем, я только и слышал за окнами безостановочное шуршание, когда же наступал день, не видел за холмом, где была наша хижина, леса — все заслонила серая призрачная стена. В своем дворе и вокруг дома я различал только то, что рядом, вроде стоящего торчком затейливо укороченного столба, напялившего на себя снежный капор, или же белой пуховой перины там, где были свалены заготовленные летом бревна для будущей стройки. Когда снегопад кончился и над бесконечной белизной снова раскинулось ясное синее зимнее небо, в наступившей бездыханной тишине мы часто слышали, съезжая с горных склонов, оглушительный треск, — это в лесу наверху под тяжестью снега ломались и падали деревья. Люди, приходившие с той стороны, из-за горного хребта, говорили, что у подножья гор, где обычно текут прозрачные ручейки, навалило столько снегу, что ели вышиною в пятьдесят локтей лишь самой верхушкой торчат из сугробов. У меня теперь были в ходу легкие санки — к этому времени я обзавелся и такими, — они были длиннее, но зато много у́же старых. Эти, правда, часто опрокидывались, но зато легче переправлялись через лощины, образовавшиеся от наметенных сугробов. Я уже не рисковал ездить один, так как, несмотря на присущую мне силу и выносливость, во многих случаях не справился бы в одиночку. Да и больных у меня прибавилось. Я брал с собой Томаса, чтобы выручать друг друга в беде — на случай, если потеряем дорогу, если придется выводить каурого, завязшего по шею в сугробе или сами мы погрузнем в снегу, — чтобы один из нас мог остаться при лошади, покуда другой отправится за подмогой. К тому же после зарядившего снегопада ударили небывалые у нас морозы. Отчасти это было хорошо: глубокий снег так смерзся, что можно было по насту перебираться через овраги и другие труднопроходимые места; но холода имели и обратную сторону: усталый путник, не знающий местных условий, мог присесть отдохнуть и, вкушая блаженный покой, забыться сном, а потом его находили в той же позе — мертвым. Птицы замертво падали с деревьев; стоило вам подобрать такую птицу, хотя бы и сразу же после паденья, и вы ощущали ее в руке шаром, ею можно было бросаться, точно камнем. Уж на что вороные были полны жизни и огня, но если на них с дерева сваливался снежный ком, он так и не таял и только в теплой конюшне растекался по спине. Когда коней выводили, я иной раз замечал, что их провожает Готлиб, да и потом он следовал за ними, куда бы их ни повели, но меня это но беспокоило, холод был ему не страшен, его защищала теплая шуба, перешитая из моей старой. Я часто сходил вниз, к моим домочадцам, присмотреть за порядком, проверить, не вышли ли у них дрова и достаточно ли утеплены стены, — как бы ночью кого не продуло во сне, отчего недолго и заболеть. Я также присматривал за их столом — в такую стужу далеко не все равно, чем человек питается. Готлибу, который топил одной мелочью, я велел подбросить буковых полешек. Передавали, что в дубовой роще, наверху, раздался такой громовой удар, какого здесь еще не слыхали. Работник Берингера рассказывал, что одно из лучших деревьев раскололось от мороза снизу доверху, он сам его видел. Мы с Томасом, укутанные в шубы и в другие теплые вещи, скорее походили на два узла, чем на живых людей.

Эта зима, обещавшая принести много воды, кончилась самым неожиданным образом: боялись бед, а все обошлось на удивление благополучно. После тяжелых снегопадов на время сильных морозов установилась ясная погода с синим, безоблачным небом. На восходе солнца снег в сиянии зари курился сверкающим маревом, а ночами небо было необычно темное и звезд высыпало видимо-невидимо — не по нашим широтам. Такая погода держалась долго, но однажды в полдень мороз вдруг свалил, да так быстро, что в воздухе стало почти тепло, небо омрачилось, с южной стороны леса нагнало много облаков, — круглые, свинцово-синие, они плыли в белесой мгле, словно летом перед грозой, а до этого сорвался легкий ветерок, так что ели вздыхали и с них потоками лила вода. К вечеру заиндевелые, точно облитые сахарной глазурью, деревья стояли уже совсем черные на тусклом водянистом снегу. Мы ждали беды, и я наказал Томасу, чтобы все мои домашние установили между собой ночное дежурство и следили за прибылью воды, особенно имея в виду задние ворота, и в случае чего разбудили бы меня. Однако ночь прошла спокойно; проснувшись поутру, я увидел совсем не то, что ожидал увидеть. Ветерок улегся, было так тихо, что на ели, отстоявшей на ружейный выстрел от моего окна, рядом с любимой моей летней скамейкой, не шевелилась ни одна хвоинка, небо очистилось от сине-свинцовых туч, и оно высилось, неподвижное, аспидно-серое — такое однотонно серое, что на всем его огромном своде не было ни единого темного или светлого пятна. И тут на фоне чернеющего отверстия открытой двери сенного сарая я заметил сеющий мелкий, но густой дождик; однако видневшийся на всех предметах переливчатый блеск указывал не на тающий и растекающийся от дождя снег — нет, то было матовое поблескивание ледяной корки, покрывшей снежные сугробы. Одевшись и похлебав супу, я спустился во двор, где Томас уже готовил сани. И тут я понял, что за ночь поверхность снега снова схватило льдом, между тем как в верхних слоях неба сохранилось тепло, ибо по-прежнему моросил дождь, и не, в виде градин, а чистых, льющихся капель, и замерзал он лишь на земле, покрывая все предметы тонким слоем глянцевитой глазури, какой изнутри обливают глиняную посуду, чтобы жидкость не впитывалась в стенки. Во дворе ледяная корка вдребезги разлеталась под ногами, и это показывало, что дождь пошел только на рассвете. Я рассовал необходимое мне снаряжение по карманам саней и попросил Томаса еще до отъезда отвести каурого к нижнему кузнецу — проверить, не стерлись ли подковы, так как нам предстояло ехать по гололеду. Последнее обстоятельство, впрочем, не так смущало нас, как если б этот бесконечный снег превратился в воду. Тут я опять воротился к себе в комнату, которую так натопили, что хоть окна открывай, кое-что записал на память и стал обдумывать, как лучше распорядиться сегодняшним днем. В окно я увидел, что Томас повел каурого к кузнецу. Когда все устроилось, мы стали готовиться к отъезду. Я надел клеенчатый плащ и нахлобучил фетровый берет, с которого вода стекает, не задерживаясь, сел в сани и натянул повыше кожаный фартук. Томас накинул на плечи свой желтый плащ и примостился впереди. Мы двинули через Таугрунд — на небе и на земле было так же тихо и серо, как утром, — и, случайно остановившись, слышали, как сквозь хвою сеется дождь. Каурый не выносил бубенцов на упряжи и даже порой их пугался, и я после нескольких поездок предпочел их снять. Мне тоже надоедает их дурацкое бряцание, я предпочитаю во время езды слышать птичий гомон и лесные голоса или предаваться своим мыслям; меня утомляет однообразное бренчание, рассчитанное скорее на детей. Сегодня мне, правда, недоставало обычной тишины, какая бывает, когда сани беззвучно скользят по рассыпчатому снегу, словно по песку, и не слышно даже конского топота. Другое дело теперь: звон разбиваемого копытами хрупкого льда создавал непрерывный шум — тем более разительной казалась тишина, когда Томас останавливался, чтобы что-то подправить в ремнях упряжи. Шорох дождя в хвое только усиливал тишину. При следующей остановке услышали мы и нечто новое, скорее приятно отдававшееся в ушах. Крошечные сосульки, повисшие на тончайших хворостинках и на космах лишайников, затянувших стволы, обламывались, и мы различали то здесь, то там нежный звон и трепетное похрустывание — таинственные звуки, которые сразу же обрывались.

Но вот мы покинули лес и выехали на равнину, по которой раскинулись поля. Желтый плащ Томаса блестел, словно облитый маслом; с шершавой конской попоны свисала серебряная бахрома; поправляя сбившийся фетровый берет, я обнаружил, что он затвердел, — я ощущал его на голове чем-то вроде боевого шлема. А что касается дороги, которая была здесь шире и лучше укатана, чем в лесу, то ее больше обложило льдом, так как вчерашняя вода, залившая колеи, тоже замерзла, и конские копыта не пробивали лед. Мы ехали под раскатистые удары подков, и наши утлые саночки швыряло то в одну, то в другую сторону в зависимости от крена дороги.

Сначала завернули мы к крестьянину, у которого заболел ребенок. С застрех его хижины со всех сторон свисали сосульки, образуя некое подобие органа; очень длинные, они частью обломились, частью же удерживали на самом кончике каплю воды, которая не то наращивала сосульку, не то грозила ее сломать. Сойдя с саней, я хватился, что мой плащ, которым я обычно накрываю и себя и сани, чтобы под этим навесом высвободить руки, и впрямь превратился в стоящую коробом крышу, так что каждое мое движение сопровождалось звоном падающих сосулек. Шляпа Томаса затвердела, а плащ его громыхал, когда он слезал с козел. Сани, когда мы оглядели их со стороны, были в каждой своей частичке облиты словно прозрачной сахарной глазурью, грива каурого была унизана матовыми жемчужинами замерзших капель, а щетки ног напоминали серебряные бордюры.

Я вошел в дом, повесил свой плащ на гвоздь, а берет положил на стол в сенях; он походил на сверкающий таз.

Прежде чем уехать, мы счистили лед со своих шляп и с верхнего платья, а также с санок, с кожаного фартука и упряжи и растерли его в гриве и щетках каурого. Нам помогали домочадцы крестьянина. Ребенок его поправлялся. За домом расположен фруктовый сад, которым хозяин очень дорожит и гордится. На белом снегу под деревьями валялись бесчисленные черные веточки, и каждая черная веточка была одета прозрачной ледяной коркой, и на каждой виднелась свежая ранка разлома. Сквозь лед глядели коричневые почки, из которых весной должны были развиться цветы и листья. Мы сели в сани. Все так же лил дождь, и такая же стояла серая тишина, и так же пустынно было небо.

Отсюда повернули мы к Дубсу, к верхней его части, куда слева спускается отвесный склон и откуда вдоль гребня горы далеко тянется полоска леса, но деревья были уже не черные, а словно заиндевелые, как зимой, когда хвоя запорошена снегом и давно стоят морозы: однако иней был не обычной сахарной белизны; он изливал тусклый блеск и ровное мерцание, какие наблюдаются в природе, когда под мутным небом все покрыто влагой; сегодня же то была не влага, а бесконечный лед, свисавший с сучьев. Когда, поднимаясь в гору, мы ехали тише, до нас доносился сверху треск обламывающихся веток, и лес казался живым. Повсюду отсвечивали льдом снежные сугробы, небо было молочно-серое, и по-прежнему сеялась равномерно густая и равномерно тонкая изморось.

Мне надо было наведаться в несколько домов на окраине Дубса, все они стояли в близком соседстве, и я предпочел обойти их пешком. Каурого мы поставили в конюшню, освободив его от бряцающего льда. Так же тщательно очистили мы сани и платье Томаса. Что же до моего берета и плаща, то мы только слегка обхлопали и отряхнули их, так как мне предстояло расхаживать под дождем и накапливать на себе все новые грузы. У меня на сей раз было больше больных, нежели обычно в это время года, но все они жили рядом, и я переходил от одного к другому. На заборах и древесных стволах наросло много льда, с застрех свисали рощи сосулек: пазы в дощатых оградах заплыли льдом, казалось, они покрыты залубеневшей жесткой тканью. Иной куст производил впечатление схлестнувшихся свечей или светлых, водянисто поблескивающих кораллов.

Я никогда еще ничего подобного не видел.

Деревенские жители сшибали с застрех неимоверно разросшиеся сосульки, — ломаясь от собственной тяжести, они грозили увлечь за собой куски дранки или целые желоба. Выйдя на красивую площадь, которую образовали стоящие кругом дома, я увидел, что две служанки везут на санках воду, — неся в руках, они расплескали бы ее. Колодезный сруб находился посреди площади, вокруг него намело гору снега, она заледенела, приходилось топором вырубать в ней ступеньки. А в общем, жители сидели по домам; если вы кого и встречали на улице, то он с головой кутался от дождя и осторожно переставлял ноги на немыслимо скользкой глади.

Но пора было ехать дальше. Каурый, которому пришлось снова править подковы, повез нас ровными полями к тому лесистому мысу, огибаемому руслом Зиллера, где стоит много деревянных хижин. В поле услышали мы гудящий удар падения, но так и не разгадали его причины. На меже попалась нам сверкающая верба, ее тугие серебряные сучья свисали вниз, словно расчесанные гребнем. Лес, к которому мы направлялись, весь заиндевел, но деревья отбрасывали сверкающие искры, и на фоне тусклого светло-серого неба он казался отлитым из полированного металла.

От деревянных хижин воротились мы назад полями, но только наискось, по дороге в Айдун. Копыта каурого цокали с тяжким звоном, казалось, увесистые камни ударяются о металлический щит. В Айдуне закусили мы в трактире, так как сильно задержались в пути, и, снова очистив от льда сани, лошадь и одежду, поехали по направлению к дому. Мне надо было еще наведаться в хижины на выезде из деревни, а там уже можно было выезжать на равнину, где летом тянутся айдунские луга, а зимой беспрепятственно ходит и ездит всякий, у кого есть дела на лесистом косогоре или в Верхнем Хаге. Оттуда нам предстояло свернуть на проезжую дорогу, которая из Таугрунда ведет домой.

Пока мы катили на высоте доброй сажени над лугами, до нас снова донесся такой же гудящий удар, как давеча, словно от тяжелого падения, но мы так и не уразумели, что это за звук и откуда он исходит. Мы радовались возвращению, дождь и сырость пронизывали до костей, утомляла гололедица, постепенно охватившая все и вся. Когда мы сходили с саней, каждый шаг требовал внимания и осторожности, и хоть идти приходилось немного и недалеко, самое напряжение неимоверно утомляло.

Но вот мы подъехали к Таугрунду, и тамошний бор, спускающийся вниз с холмов, уже надвигался, как вдруг из чащи деревьев на вершине живописного утеса донесся странный звон, какого нам еще не доводилось слышать, словно тысячи или даже миллионы стеклянных стержней ударялись друг о друга и в хаотическом смятении отступали вспять. Хвойный лес, лежащий справа, отстоял еще слишком далеко, чтобы мы могли явственно слышать исходившие оттуда звуки, и они казались тем более странными от царящей в небе и на земле тишины. Мы проехали еще немного вперед, прежде чем удалось придержать каурого; предчувствуя возвращение в конюшню, он после тяжелого дня все прибавлял и прибавлял рыси. С трудом остановив его, мы услышали в воздухе какой-то неопределенный шум, и больше ничего. Этот шум не имел ничего общего с тем отдаленным гулом, который только что донесся к нам сквозь лошадиный топот. Мы опять припустили вперед и, все ближе подъезжая к Таугрундскому лесу, уже видели темнеющую арку там, где дорога уходит под своды деревьев. Хоть было еще сравнительно рано и серое небо казалось совсем светлым, точно вот-вот проглянет солнце, — это все же был зимний день, такой хмурый, что лежащие перед нами заснеженные поля словно выцвели, а в лесу, казалось, сгустились сумерки. Обманчивое впечатление это объяснялось тем, что блеск снега резко контрастировал с теснящимися друг за другом темными стволами.

Мы уже готовились въехать под лесные своды, как вдруг Томас придержал коня. Нам преградила путь тоненькая ель; согнувшись обручем, она образовала над лесной просекой арку, какие обычно ставят при въезде венценосцев. Несказанно пышное убранство отягчало ветки деревьев. Словно шандалы с опрокинутыми свечами необычайной величины, высились хвойные деревья. Все сверкало серебром — и свечи и подсвечники, но не все они стояли прямо, иные покосились в ту или другую сторону. Мы наконец поняли, что за гул донесся к нам давеча по воздуху. Это было не в отдалении, а здесь, рядом. По всей лесной чаще стоял треск ломающихся и падающих сучьев и веток. От этого веяло жутью в окружающей тишине, ибо все кругом цепенело в ослепительном великолепии, не шевелилась ни одна ветка, ни единая хвоинка — покуда глаз не натыкался на очередное дерево, которое отяжелевшие сосульки клонили долу. Мы выжидали и только озирались по сторонам — не то в изумлении, не то в страхе, не решаясь въехать в заколдованный лес. Наш конь, казалось, разделял эти чувства, бедняга насторожился и, нерешительно переступая, налегал крупом на сани, рывками отталкивая их назад.

Мы еще не обменялись ни словом. Пока мы выжидали в нерешительности, по лесу снова прокатился удар, какой мы сегодня слышали уже дважды. Знакомый звук: сначала громкий треск, словно крик от боли, затем не то короткое веяние, не то тяжкий вздох, не то свист, а за ним — глухой гудящий звук удара, с каким кряжистый ствол низвергается оземь. Тяжелый удар прокатился по лесу сквозь чащу дымящихся ветвей. Грохот сопровождался звоном и вспышкою света, словно кто-то ворошил и встряхивал тысячи оконных стекол, — и снова все улеглось, и только стволы стояли, теснясь друг возле друга. Все замерло, и лишь по-прежнему носился в воздухе незатихающий гул. Странное впечатление производило падение сука, или ветки, или куска льда, где-нибудь поблизости. Мы не знали ни что падает, ни где, а только видели мгновенную вспышку света и слышали шум падения, но не видели облегченно подпрыгнувшей ветки — и снова все впадало в тяжкое оцепенение.

Мы поняли, что нам не следует углубляться в лес. Возможно, где-то на дороге уже лежит такой поверженный великан с разветвленной кроной; его ни объехать, ни обойти — деревья здесь стоят так густо, что иглы их смешиваются, к тому же стволы от самого комля занесены плотным снегом. А что, если в лесу придется повернуть вспять и нам преградит обратный путь другой рухнувший тем временем великан, — не окажемся ли мы в ловушке? Дождь все еще шел. Сами мы были опять так спеленаты льдом, что повернуться не могли, не расколов эту корку; сани тоже обледенели и отяжелели, а у каурого была своя ноша. Если какая-то часть дерева перевесит, пусть всего лишь на какую-нибудь унцию, оно рухнет; наконец, может переломиться ствол, да и остроконечные клинья сосулек сами по себе представляли при своем падении немалую опасность; к тому же много их усеяло дорогу, по которой нам предстояло ехать, а пока мы не двигались с места, из отдаления доносились все новые гулкие удары. Оглянувшись назад, мы нигде на полях, да и во всей окрестности не обнаружили ни одного человека. Ни единого живого существа на всем большом пространстве, кроме нас с каурым!

Я велел Томасу повернуть назад. Мы слезли с саней, отряхнулись, насколько возможно, и очистили гриву и хвост каурого от ледяных корок. Нам показалось, что лед нарастает скорее, чем утром, — то ли потому, что прежде мы неотрывно следили за обледенением и не улавливали постепенных переходов, тогда как днем, занятые другим, интересовались этим лишь от случая к случаю и скорее всё замечали, то ли оттого, что похолодало, да и дождь зачастил. Трудно сказать. Итак, Томас завернул каурого с санями, и мы со всей возможной поспешностью направились к ближайшим айдунским домам. В то время на выезде из Айдуна, у еще отлогих склонов Бюля стоял трактир, ныне купленный Бурманом, который занимается исключительно сельским хозяйством. Туда мы и поехали кратчайшим путем по твердому насту, минуя дорогу. Я попросил трактирщика освободить для моей лошади местечко в хлеву. Он не стал возражать, хотя ему пришлось одну из коров перевести в закром, где у него хранится солома и дневной запас кормов. Сани мы поставили в каретник. Устроив все это и снова очистившись от льда, я достал из саней то, что мне требовалось на завтра, и сказал Томасу, что пойду домой пешком; мне к вечеру надо быть дома, чтобы приготовить все на утро; завтра мне предстоит ехать в другом направлении, там ждут меня больные, которых я не видел сегодня. Таугрунд я хотел обойти и, повернув на Гебюль, подняться лугами Мейербаха налево, к ольшанику, не представляющему никакой опасности, а уже оттуда пробраться к тальнику и, наконец, к моему дому в ложбине.

Но Томас решительно отказывался отпустить меня одного. Он сослался на то, что указанный путь холмист и от лугов ведет к возвышенности, — подъем на нее крут и сейчас, в гололедицу, представляет опасность, не говоря уже о том, что возможны обвалы. Преданный Томас заявил, что пойдет со мной, мы поможем друг другу перебраться через луга и через ольшаник. Сани и коня оставим здесь, он скажет трактирщику, чем кормить каурого и как за ним ходить. Завтра он вернется сюда за конем. Если мне выезжать спозаранок, я могу взять лошадь в Ротберге, отрядив за ней Готлиба или кого другого, лишь бы господь ниспослал день, когда не страшно выйти под открытое небо.

Пришлось согласиться с доводами Томаса, тем более что мне могли встретиться деревья, которых раньше я не замечал — ведь в обычное время всего не рассмотришь, — да не пришлось бы местами идти в обход, да не потребовалось бы опять повернуть назад, если не удастся пробиться; итак, я разрешил Томасу меня сопровождать — вдвоем идти куда удобнее, общими усилиями легче противостоять всяким трудностям.

У меня всегда припасены в санях железные кошки, ведь мне часто приходится в пути слезать и пешком подниматься на крутые холмы, которых так много в нашем краю. Иные мои пациенты живут на высоких увалах, и в гололедицу к ним либо вовсе доступа нет, либо с величайшим трудом и риском карабкаешься по нехоженым тропам, покрытым льдом и снегом. На всякий случай я беру с собой две пары кошек — одна всегда может выйти из строя. Сегодня они не понадобились мне, идти приходилось по ровному, а я предпочитаю не приучать ноги к подобной опоре. Но сейчас я достал из саней кошки и одну пару отдал Томасу. Затем вынул инструменты и прочее снаряжение, которое завтра потребуется мне для больных. Над полозьями саней, вдоль плетеного кузова, прикреплены у меня ремнями альпенштоки с крепкими железными наконечниками и железным крюком в верхней части, которым врубаешься в лед и на нем повисаешь. Набалдашник мешает альпенштоку выскользнуть из рук. На всякий случай я вожу с собой два таких альпенштока и, когда Томас вытащил их из ремней, вручил один ему, а другой оставил себе. Мы сразу же, не задерживаясь, выступили, ибо в такие дни рано вечереет и ночи стоят темные. Томас ко всему прочему захватил потайной фонарик и запасся для него огнивом.

По открытому полю до окрестностей Таугрунда шли мы без кошек, при помощи одних палок, и это взяло у нас много сил. Когда же мы приблизились к лесу и снова услышали знакомый жуткий гул, то свернули влево, к лугам Мейербаха — лесной прогалине, ведущей напрямки к моему дому.

Мы подошли к лугу, вернее сказать, догадались, что пересекли по насту его границу, ибо ледяная корка начала понемногу опускаться вниз; здесь протекал ручеек, над которым возвышался слой снега сажени в две высотой. Поскольку грунт тут ровный, а снеговой покров и ледяная корка указывали своим блеском на гладкий пологий спуск, мы рискнули спуститься при помощи альпенштоков. И правильно сделали: кошки только задерживали бы нас, а так мы слетели мгновенно, воздух ударял нам в лицо и ерошил волосы. Мы даже подумали, что поднялся ветерок, но нет, — кругом царило такое же невозмутимое спокойствие, какое отличало весь этот день. Тут надели мы кошки, чтобы подняться наверх, переправиться через значительную вершину и выйти к ольшанику. К счастью, я всегда слежу за тем, чтобы шипы кошек были хорошо отточены и отшлифованы, — мы поднялись на высокий холм, теперь походивший на исполинский зеркальный вал, так уверенно, как будто с каждым шагом прилипали к его глади. Став на край горы Геерлес, откуда открываются широкие горизонты, мы решили, что смеркается, так как при взгляде сверху блеск льда приобрел оттенок олова, а там, где сугробы образовали овраги и ямы, лежали сероватые тени: но причины тусклого освещения заключались, видимо, в особенности света; пробивая густую белесую наволочь, он давал этот сумеречный тон. Мы видели и леса, тянущиеся по ту сторону высоких гор; на фоне неба и снега они казались серыми или черными, и наполнявшее их движение — тот самый приглушенный гул — еле-еле доносилось к нам, зато мы ясно слышали, как падают деревья, а следом — протяжное гудение, отдающееся в толще гор.

Мы не стали здесь задерживаться, а устремились вперед, к ольшанику, чтобы как можно скорее сквозь него пробраться. Здесь сняли кошки и повесили их через плечо. С трудом проламывались мы через кустарник, который ощетинился своими сучьями и ветвями, торчащими во все стороны под облепившим их снегом. Подобно бесчисленным копьям и мечам, они нацелились на нас, угрожая изодрать одежду и впиться нам в ноги, — и тут опять пошли в дело альпенштоки. Мы молотили ими по кустарнику, разбивая и кроша лед и дерево, и, поддерживая друг друга в этой борьбе, продирались сквозь колючие заросли. Однако времени это взяло немало.

Когда мы наконец вырвались на волю и, стоя у тальника, глядели вниз на долину, где ютился наш дом, уже и в самом деле смерклось, но это больше не беспокоило нас, мы были почти у цели. Сквозь густой серовато-белый туман увидели мы крышу, над которой вился дымок, — должно быть, экономка Мария готовила ужин. Тут мы опять надели кошки, не торопясь спустились вниз и, добравшись до ровного места, снова их сняли.

Перед дверьми соседних домов стояли кучками люди и глядели на небо.

— Ах, господин доктор, — окликали меня со всех сторон, — откуда вы в такую ужасную погоду?

— Из Дубса и Айдуна, — отвечал я. — Лошадь с санками пришлось оставить там, а сами мы воротились лугами и тальником, потому что лесом ни проезда, ни прохода нет.

Я немного постоял с ними. День и правда выдался ужасный. Из лесов со всей округи уже и сюда доносился зловещий гул и слышался вперемежку грохот падающих деревьев, он все учащался, и даже из высокого бора, не видного за густым туманом, доносился треск и грохот. Небо, все такое же белесое, как и днем, к вечеру даже еще посветлело; воздух был недвижим, и сыпал отвесный мелкий дождь.

— Храни господь путников, что бродят сейчас в открытом поле или, чего доброго, в лесу, — сказал кто-то из стоящих вокруг.

— Небось все они уже под крышей, — отозвался другой. — Сегодня добрый хозяин собаку не выгонит на улицу, не то что человека.

Нас с Томасом сморила тяжелая ноша, и, чувствуя, что силы на исходе, мы попрощались и пошли домой. Каждое дерево черным пятном окружал словно сбитый градом валежник. Деревянная решетка, отделявшая мой двор от будущего сада, сверкала серебром, словно решетка перед церковным алтарем; у старого сливового дерева, принадлежавшего еще старику Аллербу, начисто снесло верхушку. Ель, под которой стоит летняя скамейка, домашние мои спасли тем, что жердями сбивали с нее лед, а когда начало клонить верхушку, Каэтан, мой второй работник, взобрался наверх и осторожно оббил нависшие над головой сосульки. Не ограничившись этим, он привязал к верхним сучьям две веревки, а концы спустил вниз и время от времени встряхивал их. Все они знали, как я люблю это чудесное дерево, его зеленые ветки так густо опушены хвоей, что нависший огромной тяжестью лед непременно расколол бы его или обломил бы сучья. Я поднялся в свою уютную, теплую комнату, сложил захваченные из саней вещи на стол и сбросил платье, чтобы его хорошенько отряхнули и повесили на кухне сушиться.

Когда я переоделся, мне сказали, что Готлиб, предполагая, что я приеду на санях, спустился в Таугрундский лес встречать меня и до сих пор не вернулся. Я послал за ним Каэтана, наказав, чтобы он взял кого-нибудь с собой, лишь бы нашелся охотник, да не забыл бы прихватить фонарь, кошки и горные палки. Когда Готлиба привели, он был покрыт ледяным панцирем повсюду, куда не мог достать рукой, чтобы счистить лед.

Я слегка подкрепился оставленным мне обедом. За окнами стемнело, надвигалась ночь. Уже и в комнату проникал зловещий ропот, и я слышал, как люди мои в беспокойстве расхаживают внизу.

Немного спустя зашел ко мне Томас, успевший тоже переодеться и покушать, и доложил, что перед нашим домом собираются соседи и все они в крайней тревоге. Я надел теплый сюртук и, взяв палку, направился по льду к домам напротив. Сумерки сгустились, и в потемках только смутно отсвечивал лед снежной белизной. Я чувствовал капли дождя на лице и на руке, державшей палку. Гул в темноте усилился, он доносился отовсюду, куда уже нельзя было проникнуть взглядом, словно ропот отдаленных водопадов; треск становился все явственнее, казалось, наступает мощное войско или надвигается молчаливый бой. Подойдя к соседним домам, я увидел на снегу чернеющие кучки людей, они стояли не у дверей и не у стен домов, а в свободном пространстве между ними.

— Ах, доктор, помогите! Помогите, доктор! — послышались взволнованные голоса, едва лишь меня завидели и узнали мою походку.

— Я ничем не могу вам помочь, — отвечал я. — Один бог всесилен, он поможет нам и спасет нас.

Некоторое время мы стояли, прислушиваясь к зловещим звукам. Из разговоров я понял, что эти люди боятся, как бы ночью не раздавило их дома. Тогда я пояснил им, что на всех деревьях, особенно в нашей местности, где преобладает хвоя, на каждой хворостинке, на каждой крохотной хвоинке неустанно собираются капли дождя, они замерзают, и нагнетающий груз оттягивает книзу сучья, ветки и каждую отдельную хвоинку, и в конце концов пригибает дерево к земле и ломает его; что же до крыши, где лежит ровный пласт снега, то вода почти целиком с нее стекает, тем более что гладкая ледяная корка усиливает сток. Пусть попробуют сколоть киркой лед с крыши: они убедятся, как тонка ледяная корка, образующаяся на наклонной плоскости. С деревом дело обстоит так, словно бесчисленные пальцы, ухватившись за бесчисленные волосы и руки, тянут их вниз, тогда как с крыши вода стекает и смерзается в сосульки, которые сами по себе безвредны, — они либо ломаются, либо мы их сшибаем. Так удалось мне успокоить встревоженных людей, которых сбило с толку то, что знакомое явление предстало перед ними с еще неведомой доселе силой.

Я снова вернулся к себе. Сам я отнюдь не был так спокоен, как старался показать, меня трепала внутренняя дрожь: а что, если дождь так и будет лить, а деревья так и будут рушиться, да все чаще и чаще, как сейчас, когда эта неурядица, казалось, достигла высшей точки. Тяжести все нарастали — лишняя унция, лишняя капля могла бы теперь свалить и столетнее дерево. Я зажег свечу и решил не ложиться этой ночью. Готлиб так долго дожидался меня в Таугрунде, что к вечеру у него появился жарок. Я послушал его и послал ему лекарство.

Спустя час ко мне снова явился Томас сообщить, что соседи собрались для молитвы, так как шум становится ужасен. Я сказал ему, что ждать уже недолго, скоро погода переменится, и он ушел.

Я шагал взад и вперед по комнате, куда врывался гул, подобный ропоту морских волн, и, когда прилег на кушетку, меня тут же сморила усталость. Проснулся я оттого, что над крышей дома что-то рвало и бушевало, и спросонья ничего не мог взять в толк. Но затем встал, встряхнулся, подойдя к окну, открыл одну створку и тут обнаружил, что задул сильный ветер. Я решил посмотреть, идет ли дождь, а также холодный или теплый дует ветер. Закутавшись в плащ и взяв свечу, я вышел в переднюю и увидел, что сбоку, из комнатки, где спит Томас, сочится свет. Томаса я устроил рядом, чтобы в случае чего иметь возможность ему позвонить. Войдя к нему, я увидел, что он сидит за столом. Он так и не ложился — из страха, как он мне признался. Я сказал, что хочу спуститься вниз посмотреть, какая погода. Он тотчас же вскочил, взял лампу и пошел следом. Спустившись в прихожую, я поставил свечу в нишу лестничной клетки, а Томас поставил рядом лампу. Я отворил дверь во двор, и, когда мы из сеней вышли наружу, нам пахнуло в лицо теплым воздухом. Странная погода, которую мы наблюдали весь день, наконец сдала. Теплый воздух, поступавший с юга и державшийся в верхних слоях облаков, переместился, как обычно, в нижние слои, и порожденные им воздушные токи превратились в настоящую бурю. Да и в небе, насколько мне удалось разглядеть, произошла перемена. Безжизненная серая его окраска изменилась, я видел тут и там рассеянные темные и черные окна. Дождь уже не моросил, а крупными редкими каплями ударял нам в лицо. Пока я медлил у порога, ко мне подошли какие-то люди, по-видимому остановившиеся поблизости. Дело в том, что мой двор непохож на другие дворы, а в то время он и вовсе стоял нараспашку — заходи кому не лень! Каменные строения, сходящиеся под прямым углом, являются вместе с тем двумя сторонами двора. С третьей стороны он был пока обнесен деревянной оградой, за которой я только еще начинал разводить сад, куда вход был через деревянную же решетку. Четвертая сторона двора, обращенная к улице, была тоже обнесена неплотно пригнанными досками, а деревянные решетчатые ворота в то время, как правило, не запирались. Посреди двора я собирался рыть колодец, но до этого все не доходили руки. Таким образом, любой желающий мог зайти ко мне во двор. Люди стояли за воротами и с великим страхом наблюдали за странностями погоды. Когда они увидели, что свет у меня погас, а потом, спускаясь вниз, замелькал в лестничной клетке, то догадались, что я схожу во двор, и решили подойти поближе. Теперь, когда ко всему прочему сорвался сильный ветер, они боялись, как бы это не повлекло за собой новые опустошения и еще неведомые бедствия. Я успокоил их, пояснив, что ветер к добру и что все худшее уже позади. Теперь, надо думать, холод, державшийся на поверхности земли, окончательно схлынет. Ветер дует теплый, и, следственно, лед не будет прибавляться, скорее наоборот. К тому же от ветра, которого они испугались, не предвидится деревьям такого вреда, как это было при полном безветрии. Едва поднявшись, он, конечно, не так напорист, чтобы сломать и без того перегруженные льдом стволы, и все же достаточно силен, чтобы стряхнуть воду, скопившуюся в хвое в свободном состоянии, и сбросить слабо держащиеся на ветвях сосульки. Дальнейшие, более сильные, его порывы обрушатся на во многом уже освобожденные от льда деревья и еще больше их облегчат. Таким образом, безветрие, при котором незаметно скапливалась и замерзала вода, и было величайшим злом, тогда как ветер, растряхивающий этот груз, несет, по существу, избавление. И пусть даже буря повалит кое-какие стволы, несравненно больше деревьев она спасет от гибели, не говоря уже о том, что дерево, находящееся в угрожаемом состоянии, так или иначе рухнет рано или поздно. Однако ветер не только стряхивает лед, он разъедает его своим теплым дыханием — сначала в нежных, а потом и во все более плотных древесных тканях, причем как талую, так и упавшую с неба воду не оставляет в ветвях, как это было в безветренную погоду. И в самом деле, если завывание бури и скрадывает лесной гул, то отдельные удары мы и сейчас продолжаем слышать, и они раз от разу становятся все реже.

Мы постояли еще немного — ветер тем временем все набирал силу и, как нам казалось, становился теплее. Наконец, пожелав друг другу спокойной ночи, мы разошлись по домам. Я поднялся к себе, разделся, лег в постель и проспал крепким сном до самого утра.

Проснувшись, когда солнце стояло уже высоко, я встал, накинул шлафрок и подошел к окну. Буря тем временем разыгралась не на шутку. По небу мчалась белая пена. Голубой дым, вырывавшийся из хижины Клума, поднимался клубами вверх и разносился по воздуху обрывками вуали. Если из-за леса показывался клочок черной тучи, то буря, подхватив, перекатывала его по небу, пока он не исчезал из виду. Казалось, она сметет всю мглу и вот-вот засинеет чистая лазурь, ан, глядишь, опять стелется белая наволочь, рождающаяся где-то в глубине неба, а в ней переливаются коричневые, серые и красноватые тона. Крыши соседних домов влажно поблескивали; впадины в ледяной корке на снегу налились водой, и эту воду кружило и мельчайшими каплями разбрызгивало в воздухе; остальной влажный лед сверкал, словно на него бросилась вся белизна неба. Сумрачно чернея, вздымались леса, а там, где дерево поблизости раскачивало на ветру свои раскидистые сучья, внезапно вспыхивала длинная молния и мгновенно исчезала, и даже по отдаленным стенам лесов нет-нет перебегало какое-то поблескивание и сверкание. В моем дворе было мокро и хмуро, крупные капли дождя ударялись о смежную стену и окна, тогда как мои окна, глядящие на восток, не были обращены к ветру. К ели, под которой стоит моя летняя скамейка, заваленная теперь сугробом, приставили лестницу, я видел, как Каэтан взбирается на нее и отвязывает от верхних сучьев веревки.

Теперь нам грозила опасность совсем другого рода, не говоря уже о том, что она была куда серьезнее, чем вчера, когда приходилось бояться за сады и леса. Стоит снегу, выпавшему за зиму в несметных количествах, внезапно растаять, как он разорит наши поля и луга и подмоет наши дома. Ветер был еще теплее, чем накануне. Я убедился в этом, открыв в коридоре окно. Если непроницаемую ледяную корку, которая вчера защищала землю, разъест теплом, то снег, эта рыхлая масса из смерзшихся ледяных игл, распадется на отдельные капли воды, и тогда неистовые лесные ручьи обрушатся на долины и с ревом зальют поля и луга, с гор устремятся вниз пенистые потоки; освобожденные воды, срываясь с обрывов и отвесных скал, лавины, несущие с собой камни, снег и деревья, запрудят ручьи, образуя море воды.

Я оделся, позавтракал и приготовился к трудовому дню. Первым делом спустился я к Готлибу, поглядеть, как он себя чувствует; он был совершенно здоров и вид имел свежий и бодрый. Я послал за санями и лошадью к кузену Мартину, ротбергскому трактирщику, так как дорогу через Таугрунд преграждали поваленные деревья, а их, должно быть, нескоро уберут, хотя пребывание в лесу уже не представляло опасности. Дорога же от Ротберга вверх была совсем свободна; пусть крепкие сучья буков и склонили свои перегруженные ветки до самой земли, они устояли и не сломались. Томас не мог отправиться за каурым в Айдун по нашему вчерашнему маршруту, так как лед был уже ненадежен и угрожала опасность провалиться в размокший снег. Он сказал, что попытается к полудню перелезть через поваленные деревья и таким образом доберется до места. Из Ротберга уже утром явился ко мне нарочный от заболевшего там жителя и сообщил, что дорога оттуда наверх через овраг и мимо буковой рощи в порядке.

В ожидании работника, который должен был доставить мне лошадь и сани, я решил обследовать ледяную корку, покрывающую снег. Она была еще цела, но во многих местах поблизости от моего дома так истончилась, что можно было легко смять ее рукой. В канавах и оврагах вода уже прилежно бежала по скользкому дну. Дождь перестал, и только ветер еще брызгал в лицо каплями воды. Да, ветер не унимался; гоняя по поверхности льда тоненькую пленку воды, он отшлифовывал его до тончайших граней и благодаря своей мягкости растапливал все застывшее, оцепенелое, источающее воду.

Наконец прибыл работник ротбергского трактирщика; подобрав полы плаща, я сел в сани. И чего только не повидал я в тот день! Если вчера шумело в лесах и на взгорьях, то сегодня шум стоял по всем долинам; если вчера гриву каурого оттягивало вниз, то гриву моей сегодняшней лошади трепало и раздувало ветром. Когда мы хотели обогнуть сугроб, нас обдало фонтаном. Вода бурлила по оврагам и балкам, роптала и журчала в каждой борозде и канавке. Прекрасные тихие воды Зиллера были неузнаваемы: молочно-белые, цвета снеговой воды, они пенились, вырываясь из темного ущелья леса, где все еще громоздились поваленные накануне деревья и где они перегораживали речное русло. Так как лесом проезду не было, мы взяли проселком через тальник, — кстати, его хорошо накатали хальслюнгцы, предпочитающие из-за снежных заносов возить дрова этим, кружным, путем. Мы ехали по раскисшему снегу, ехали и по воде, сани, можно сказать, плавали, а в одном месте работнику пришлось слезть и, взяв лошадь под уздцы, с величайшей осторожностью повести ее вброд, да и я тащился за ними по грудь в талой воде.

К вечеру похолодало и ветер почти улегся.

Дома, переодевшись во все сухое, я первым делом спросил о Томасе. Он поднялся ко мне и рассказал, что едва-едва успел доставить домой каурого. Ему пришлось перелезать через поваленные деревья, а за ним следовали пильщики, которые убирали с дороги, по крайней мере, самые большие стволы, так что, когда он возвращался в санях, путь был уже сравнительно расчищен. Через небольшие стволы и сучья он кое-как перетаскивал сани, но серьезным препятствием явился таугрундский ручей. Самого ручья, конечно, видно не было, но там, где он течет под снегом или, вернее, лежит скованный льдом, скопилось в канаве много воды. Каурый увяз по шею в мягком зыбуне под водой, Томас еле-еле вызволил его оттуда и сам потом долго искал брода, пока не наткнулся на твердую почву нынешней санной дороги и не вывел на нее сани и лошадь. Спустя немного это бы ему не удалось: в низинах Таугрунда разлилось целое озеро.

Подобные же вести приходили со всей округи; что творилось за ее пределами, мы не знали, никто не отваживался пока забираться в такую даль. Я так и не дождался двух нарочных, которые должны были сообщить мне о здоровье моих больных.

Наступившая ночь скрыла от нас дальнейшие события, мы только слышали, как ветер беснуется над белой, насыщенной влагою землей, угрожая нам тысячей бедствий.

Следующее утро встретило нас голубым небом, лишь отдельные тучки не спеша бороздили ясный небосвод. Ветер почти утих и к тому же изменил направление: вместо востока он слабо дул с запада. Стало заметно холоднее — не так, чтобы замерзала вода, но, по крайней мере, таяние приостановилось. Теперь передо мной были открыты все дороги, за исключением двух мест, где глубина разлившейся бурливой воды и раскисшего снега не позволяла ни проехать, ни пройти. В третьем месте вода была спокойна, но она глубоко и на большом пространстве залила впадину в долине; здесь жители, связав древесные стволы, протащили меня, как на плоту, к одному из моих тяжелобольных. Я был бы рад навестить и остальных, но там необходимость была не столь велика, и я надеялся проведать их завтра.

Ясная погода удержалась и на следующий день. Ночью хватил мороз, и стоячие воды затянулись льдом. Он так и не растаял за день и только трескался, оттого что вода под ним быстро просачивалась в лежащий на почве снег. Я поздравлял себя с тем, что вчера на плоту пробрался к кумбергскому Францу: лекарство подействовало, сегодня ему много лучше, кризис миновал. Удалось навестить и остальных двоих. Правда, проехать к ним было невозможно из-за неровностей почвы под водой, но, привязав к альпенштоку длинный шест и опираясь на него, я кое-как прошел. Потом переоделся в трактире в предусмотрительно захваченное сухое платье, а мокрое связал в узелок и положил в сани.

Спустя несколько дней я мог уже беспрепятственно ездить через Таугрундский лес в Дубс и Айдун.

Наступили ясные, погожие дни. С востока дул слабый ветерок. Ночью еще стояли морозы, а за день все снова оттаивало. Скопившиеся после той бури воды постепенно просачивались и уходили в грунт, и вскоре их и следа не осталось. По всем дорогам, которыми пользовались зимой, можно было уже пройти и проехать — сначала на санях, а потом и на колесах. И точно так же сошли, исчезли неведомо куда так пугавшие нас неизмеримые массы снега; сначала то здесь, то там зачернели проталины, а вскоре настало время, когда белые островки снега сохранились только в глубоких лощинах и строевых лесах.

В первые же дни после той памятной гололедицы, когда люди стали отваживаться на более далекие поездки, появилась возможность оценить размеры причиненных ею опустошений. Во многих местах, где деревья росли особенно густо и где за недостатком света и притока воздуха стволы были тоньше, выше и слабее, а также на горных склонах, где почва бедней или где под действием ветров деревья уже и раньше покосились, опустошения были особенно ужасны. Местами стволы лежали завалами, словно скошенные стебли, а на тех, что остались стоять, падающие деревья обломили сучья, либо их раскололи, либо содрали с них кору. Больше всего пострадала хвоя, потому что там, где она растет густо, стволы тоньше и более хрупки, к тому же ветви и зимой опушены зеленью и снегу есть где задержаться. Меньше всего пострадал бук, а за ним ива и береза. Последняя потеряла только нижние, никнущие к земле ветви, они лежали вокруг стволов, точно соломенная подстилка. Иные тонкие стволы согнулись обручем; много таких обручей встречалось той весной, попадались они еще и осенью, и даже много лет спустя. Однако как ни велик был вред, причиненный лесам гололедицей, как ни ужасны опустошения, у нас они были куда менее чувствительны, нежели в других местах, — мы не знали недостатка в лесе, у нас он имелся скорее в преизбытке, и эти потери не так уж много значили, тем более что для своих непосредственных нужд мы можем пользоваться буреломом, если он лежит в доступных местах, а не в глубоких оврагах и лощинах или на высокой крутизне.

Куда хуже обстояло дело с фруктовыми деревьями — они хлебнули горя: у одних обломились сучья, у других раскололся или надломился ствол; между тем в нашей местности фруктовые деревья сравнительно редки, они требуют бо́льшего ухода и бо́льших забот и начинают плодоносить гораздо позже, чем это наблюдается уже в нескольких часах езды, как, например, в Тунберге, Рорене, Гурфельде, и даже в Пирлинге, который к нам ближе и с которым у нас много общего по части лесных богатств.

Что касается древесных куп на моем лугу и у соседей, то им тоже досталось. Иные обломились, другие потеряли много сучьев, а три ясеня и вовсе полегли с вывороченными корнями.

В Турский лес, пожалуй самый высокий, какой можно от нас увидеть, и вовсе скатилась снежная лавина и снесла много деревьев; еще и сейчас невооруженным глазом видна оставленная ею прогалина.

Спустя некоторое время, когда дороги были расчищены, разнеслись вести о несчастных случаях, приключившихся в тот злополучный день, а также о чудесных спасениях. Егерь по ту сторону гор, которого нельзя было удержать дома, отправился наведать свой участок и был убит обвалом ледяных наростов, сорвавшихся со скалистой стены и увлекших за собой такие же наросты с нижних скал. Его нашли под ледяными глыбами, когда на следующий день, несмотря на сильнейшую бурю и размякший снег, пошли его искать; помощник егеря знал, куда направился хозяин, он прихватил с собой собак, и они подняли тревогу в том месте, где лежал труп. Два крестьянина, заночевавшие в Ротберге и шедшие мимо лесных хижин в Рид, были раздавлены упавшими деревьями. В Нижнем Астунге утонул мальчик, которого послали за чем-то к соседям. Он увяз в снеговой жиже, скопившейся в глубокой яме, и так оттуда и не выбрался. Полагают, что, оскользнувшись на скошенной обледенелой тропе, он провалился в сугроб над широкой канавой, куда весь день просачивалась вода, предательски подрывшая снег. Работник из хижин, что на ротбергском косогоре, был в лесу; он не придал значения начавшемуся гулу и падению сучьев и, когда бежать было уже поздно, спасся только тем, что лег в углубление, вырытое двумя крест-накрест упавшими деревьями; это укрыло его от других падающих деревьев и от рушившегося сверху льда: ударяясь о стволы, лед отскакивал или разбивался на мелкие части. Однако и натерпелся же он страху! Случись упасть на это место кряжистому дереву, оно вдавило бы прикрывавшие его стволы в снег и человеку бы несдобровать. В таком положении провел он полдня и всю ночь, вымокнув до нитки и не имея при себе ничего, чем бы подкрепиться и утолить голод. И только с наступлением дня, когда поднялся сильный ветер и не стало слышно падения деревьев и льда, рискнул он выползти из своего убежища и побрел, проламывая местами ледяную корку и увязая в глубоком снегу, к ближайшей дороге, которая и привела его домой.

Вызывала опасение и судьба Йози-разносчика. В то утро, когда хватило гололедицей, он спозаранок вышел из Хальслюнга, чтобы Дустерским лесом добраться до Клауза. Однако в Клаузе его не видали, не видали нигде и в окрестных селениях. Отсюда и предположение, что он погиб в Дустерском лесу, где пешеходная тропа и в обычное время не очень-то надежна. На самом же деле он с последних взгорий, которые еще видны из Хальслюнга, спустился в долину, что поднимается к отвесным стенам и утесам Дустерского леса и ведет в непролазную глушь. Йози поднялся напрямки к той круче, усеянной многочисленными камнями и редколесьем, что глядит на юг; летом внизу под нею шумит ручей, который теперь замерз и лежал под глубоким снегом. Так как тропа эта далеко тянется по карнизу и на нее с высоты рушились то камни, то снежные лавины, Йози привязал к ногам кошки, ибо хоть на крутизне много снегу не задерживается и ему не угрожала опасность увязнуть в сугробе, однако он по опыту знал, чем грозит дождь, который тут же схватывает морозом, и боялся оскользнуться на неровной тропе и сверзиться вниз. Когда он еще до полудня проходил мимо распятия, поставленного в оны времена благочестивым крестьянином из Зелли, до него уже доносилось бряцание льда и все учащающееся его падение наземь. Чем дальше уходил Йози, тем больше нарастала опасность, и тогда он укрылся неподалеку в издавна знакомой ему пещере, где он и прежде, случалось, спасался от проливных дождей. Йози не раз бывал в подобных переделках, он знал, что за гололедицей последует теплая погода, и поскольку имелся у него хлеб и другие припасы, так как ему не впервой было обедать где-нибудь в лесу, то он особенно и не тревожился. Когда он на следующее утро проснулся, над его каменистой пещерой шумел водопад. Теплый ветер, тянувший с юга, заплутался тут, задержанный противолежащей стеной, а поскольку росшие на скалах тонкие сосенки не представляли надежного прикрытия, то он и накинулся на снег, скопившийся по склонам, и растопил его с неимоверной силою и быстротой. Оглядывая окрестности поверх потока, разлившегося перед входом в пещеру, Йози видел повсюду на склонах пенистые белые ручейки, низвергающиеся вниз. Слышать он ничего не слышал, так как все звуки заглушал рев водопада. Он видел также клубящуюся внизу алмазную пыль от непрерывно скатывающихся сверху лавин; дело в том, что вдоль верхнего карниза тянется по стене узкая глубокая мульда, где в течение зимы скапливается уйма снегу — того, что падает с неба, и того, что скатывается с расположенных выше наклонных гладких стен. Растаяв, этот снег обратился в море воды, что и обрушилась на тропу, по которой шел Йози, а отсюда стекала вниз, в бурливый ручей, представлявший мутную смесь воды и снега неизведанной глубины. Скатывались сверху и летели вниз по скользкой земле и снежные комья, они разбивались о деревья и рассеивались нежной пылью. Кроме этого первого дня, Йози еще двое суток просидел в пещере. Чтобы защититься от холода, на который обрекала его долгая неподвижность, он достал из короба грубое сукно и сделал себе из него подстилку и одеяло. Но Йози и после этого не попал в Клауз, ибо разносчика с его коробом на четвертый день видели в окрестностях Хага. Он направлялся в Гурфельд, чтобы привести там в порядок свое пострадавшее сукно.

Поздним летом наткнулся я в лесу на иссохшие останки лани, убитой поваленным деревом.

Мне вовек не забыть красоты и величия того зрелища. Быть может, один лишь я и мог его оценить, ведь я что ни день бываю под открытым небом и наблюдал все своими глазами, тогда как наши лесовики сидели по домам, а если случайно и оказывались лицом к лицу с природой, то не испытывали ничего, кроме страха перед ней.

Мне еще и потому его не забыть, что этой весной началось то, что вовеки пребудет в моем сердце… О превеликий, преблагий господь! Это, конечно, навсегда со мной пребудет.

Снег сошел так дружно, что все открылось и зазеленело куда раньше обычного, и даже в самых глубоких низинах зашумели ручьи — и это в ту пору, когда поля обычно еще усеяны островками снега. Вскоре установились теплые солнечные дни, и талые воды, которых мы так боялись, исчезли без следа. Они либо просочились в землю, либо разлились по долинам чудесными плещущими ручьями. Деревья быстро оделись свежей листвой; казалось, нанесенные им зимою увечья пошли им не во вред, а на пользу. Они выбрасывали веселые задорные побеги, а на сильно пострадавших деревьях, чьи сломанные сучья сиротливо торчали вкривь и вкось, особенно же там, где они стоят купами, — закудрявилась юная поросль, небольшие ветки с особенно сочной листвой, вскоре образовавшие своим переплетением густеющий день ото дня зеленый шатер.

Когда слежавшийся снег сошел, а запозднившийся, выпавший в иной хмурый апрельский день надолго уже не задерживался, когда земля оттаяла, так что годилась под распашку, в наши места приехал полковник. Он приобрел по соседству со мной большое владение и заложил в дубовой роще фундамент жилого дома. Это было чуть ли не то самое место, о котором я уже давно думал, что хорошо бы построить здесь дом, из него откроется чудесный вид на окрестные леса.

Я не был еще знаком с полковником, но от ротбергского трактирщика слышал, что какой-то приезжий, по всему видать, человек состоятельный, ведет переговоры о покупке большого участка и собирается у нас поселиться. Потом до меня дошло, что сделка состоялась, называли даже уплаченную сумму. Я знаю цену подобным слухам: скажут на ноготок, а перескажут с локоток, — однако у меня не было ни времени, ни желания обратиться к первоисточнику, чтобы их проверить; эта зима принесла больше заболеваний, нежели любая другая, и работы у меня было только поспевай. Весной стало слышно, что в Дубках приступили к постройке, возчики завозят камень, а в Зиллерской роще обтесывают лес, заготовленный местным плотником еще прошлой осенью, и что копают землю под фундамент.

Как-то во второй половине дня выдалось у меня свободное время, и я отправился в Дубки, это от меня рукой подать, и я охотно заглядываю туда в досужие часы. Слухи подтвердились, я застал там местных жителей, занятых землекопными работами. Большинство меня знало: кто снял шляпу, а кто ограничился приветственным знаком или кивком. Многие из них у меня работали, когда я еще только приступал к постройке дома, но здесь рабочих рук было несравненно больше, и работы велись самые разнообразные — все говорило о том, что хозяева торопятся. На участке было свалено большое количество строительного материала, в деревянной хижине строгали дверные и оконные косяки. Рядом с дубравой был разбит участок под будущий сад. Я нигде не видел владельца и, осведомившись о нем, услышал, что он приезжал всего лишь раз, все осмотрел и дал подрядчику указания насчет дальнейших работ. Как только станет тепло, он совсем сюда переедет и будет жить в деревянной хижине, которую для него ставят около Дубков, но уже осенью рассчитывает поселиться в двух-трех комнатах, что будут готовы в первую очередь, лишь бы удалось высушить их как следует.

Я внимательно осмотрел начатые работы и, ознакомившись со слов подрядчика с планом строительства, весьма его одобрил.

Спросив при случае о владельце усадьбы, я услышал, что это старый полковник. Больше о нем здесь ничего не знали.

Поговорив таким образом, я вернулся к себе вниз.

Этой весной я снова взялся за стройку. Мы уже запасли достаточно камня и начали ставить садовую ограду. Теплая сырая погода благоприятствовала моим посадкам, милые мои чудесные фруктовые саженцы хорошо принялись; листья были даже больше и темнее, чем можно было желать в таких случаях, ветви разрослись густо, смотришь, они уже широко раскинулись вокруг тоненьких стволов. Да и первые мои овощные грядки уже зеленели под лучами солнца. Цветочные насаждения — розовые кусты, сирень и все-все прочее наливалось и расцветало. Насчет тюльпанов, насчет разведения гиацинтов семенами, а также гвоздик мне еще предстояло потолковать с гурфельдскими садовниками: сразу за всем не угонишься. Я предполагал еще этим летом отстроить весь второй этаж и сложить повсюду печи, а там уже взяться за внутреннюю отделку и убранство. Второй этаж я целиком предназначал для личного пользования. Угловую, куда из сада ведет отдельный ход, ключ от которого всегда при мне, я решил оставить спальней и только хотел меблировать ее как следует. Помимо кровати, в ней должно было находиться все, что требуется для моих книг и всякой писанины, чтобы я мог работать в тиши и уединении. К спальне должен был примыкать мой настоящий кабинет и гостиная. Пройдут, должно быть, годы, прежде чем я закажу резчику задуманное мною письменное бюро; я уже давно работаю над чертежами, копаюсь, меняю, сто раз переделываю, так что до исполнения еще, похоже, далеко. Резные лари я тоже вычерчу сам и закажу мастеру. Затем будут отделаны и остальные комнаты, чтобы можно было из одной переходить в другую. Восьмиугольная комнатка, соединяющая оба крыла, напоминает часовню и при желании может служить ею. Столовую, где я буду обедать сам и принимать гостей, устрою в партере, ход налево соединит ее с парадным подъездом, а ход направо — с кухней и буфетной. Третья дверь, в глубине двора, тоже открывается на лестницу, что ведет ко мне мимо комнатки Томаса, которого я поместил с собою рядом; с этой дверью — через проходную, ныне занимаемую Готлибом, — соединена и светелка, выходящая в сад. Я задумал отделать ее панелью и обставить моими любимыми резными изделиями. Если господь благословит мои труды, я мечтаю отделать панелями и другие комнаты — ведь это так радует глаз. Владения Каэтана, конюшню и сараи, я тоже собираюсь расширить, так как прикупил пахотной земли.

Увы! Весь второй этаж собирался я закончить этим летом, а между тем сейчас, когда пишутся эти строки, идет уже третье лето, а у меня только и есть, что белые занавеси, которые принесла мне старая Мария и уговорила принять от нее в дар.

Когда же будут готовы вещи, которым я заранее так радовался, при мысли о которых сердце сильнее билось в груди?!

Весна была в самом разгаре. Все наливалось, все расцветало, все дышало изобилием. Холмы оделись зеленью, колыхались нивы; даже на впервые засеянных в этом году пашнях, тянущихся вдоль Миттервега вверх, — какая восхитительная картина откроется здесь перед окнами полковника! — волновались сизые колосья ржи. Великолепная ель рядом с моей летней скамеечкой была усеяна желтенькими благоухающими цветками-шишечками. Колебались кроны лиственных дерев, обновленные светящейся зеленью. Да и дальние хвойные леса не так чернели, как обычно: свежие отпрыски, которые они пускают с наступлением теплых дней, придавали им ту нежную дымчатость, ту трепетную зеленцу, какая отличает их весной; когда же вы ступали под их сень, в них освежающе пахло смолою, и от птичьего крика, пения и гомона они, казалось, трепетали каждой ветвью, каждой лапиной. Мы вывели на волю вороных и стали понемногу приучать их к упряжке и парной езде, и так все лето и всю зиму, чтобы в будущем году уже запрягать вперемежку с каурым. Легкие дрожки, которые я для них заказал и где предусмотрел все те карманы и устройства, что могли мне понадобиться в разъездах, должны были поспеть к началу лета, и мы уже приготовили для них место в каретнике. У меня работало много народу, мы еще в этом году хотели закончить постройку; возвращаясь домой, я радовался их кипучему слаженному труду. Но после ужина все расходились, и до того, как зажечь свет, опустить занавеси и занести на листок все, что я узнал сегодня и что намеревался узнать завтра, я часто с восхищением и затаенной грустью глядел на окрашенные в пурпур закатные облака, погружающиеся за зубчатый край темнеющего вдали бора.

Насчет Готлиба я не обманулся. Мое предположение, что он совсем поправился, подтвердилось. Он от природы здоровый малый, и только скверное питание подорвало его силы. Теперь он был свеж, как маков цвет, весел и резв, и я решил, что, если ничего не изменится, незачем летом пичкать его целебной водой. Насколько я заметил, он питал пристрастие к жеребятам, возможно оттого, что до нашего знакомства вместе с другими пастушатами стерег Грегордубсовых жеребят. Он с душой взялся бы за вороных, но я считал, что это ему еще не под силу, и договорился со здешним учителем, который должен был каждый день приходить обучать его. Тем временем я велел сшить ему из моего гардероба новую одежку. Я уже не расстанусь с ним. Лошадей я всех доверил Томасу, он был очень привязан к каурому и отлично с ним управлялся.

В это время прошел слух, что полковник с дочерью прибыли в новое свое отечество. Они построили себе дощатую хижину из трех комнат, порядочной кухни и просторной людской для служанок. Человек, приехавший с полковником, спит у него в спальне за перегородкой. Этим жильем они располагают обойтись, покуда не будут готовы несколько комнат в новом доме. Дошла и до меня эта новость, но я не придал ей большого значения. Я уже и сам заметил, что полковнику ставят хижину, видел также, что стены его усадьбы вырастают из земли; но так как я больше не поднимался в Дубки, то и не знал, далеко ли продвинулась стройка.

Как-то в воскресенье довелось мне впервые увидеть в церкви отца и дочь. Когда у меня есть время, я люблю ездить к поздней обедне, хотя обычно, за недосугом, довольствуюсь ранней. Особенно летом, когда приходится выезжать спозаранок и забираться в несусветную даль, захожу я в какую-нибудь местную церквушку. Когда я слез с повозки, старенький зиллерауский священник как раз направлялся служить обедню и остановился поговорить со мной.

— Не с новым ли соседом вашим вы приехали? — спросил он.

— Нет, — отвечал я, — я еще не имел случая с ним познакомиться.

— Как вижу, и он уже здесь, — продолжал священник, — вот его экипаж. Полковник бывает у нас каждое воскресенье, и, увидев вас, я решил, что вы составили ему компанию.

— Я и в самом деле не бывал здесь несколько воскресений, — возразил я в свое оправдание. — У меня было на руках много больных, приходилось слушать слово божие то в одной, то в другой церкви, когда в Дубсе, когда в Хальслюнге, а как-то занесло меня и вовсе в Пирлинг.

— То-то и оно, — заметил старый священник. — Вы человек занятой, вашей помощи ждут во многих местах. Да и храмы божии имеются повсюду. Так что же, опять у нас люди сильно болеют?

— Сейчас полегче стало, — отвечал я. — Эту неделю не сравнить с прошлой. Мне помогает весна, такой воздух хоть кого поставит на ноги, врачу остается только глядеть и радоваться. Это-то и дало мне возможность со спокойной душой поехать к вам.

— Вот и прекрасно, вот и прекрасно! Стало быть, сегодня вы увидите в церкви вашего соседа. Превосходнейший, заметьте, человек, не из этих зазнаек, хоть и говорят, что он богат и знатного рода. Благословенного вам утра, господин доктор!

С этими словами священник поклонился мне и, поникнув седой головой, побрел по красивой лужайке, что против церкви, к небольшой дверце, ведущей в ризницу.

Я почтительно поблагодарил его и еще немного задержался, чтобы поглядеть на выезд полковника. Крепкая коляска была запряжена парою гнедых лошадок, не сказать чтобы молодых, но хорошо ухоженных и вполне еще справных. Кучер сказал мне, что, как только выпряжет лошадей, тоже отправится в церковь, как это делает мой Томас. Лошадей здесь ставят в чистую, сухую конюшню трактирщика. Что же до многочисленных повозок приезжих крестьян, то их не распрягают, а так и оставляют на улице, лошадей привязывают к надолбам, а приглядывают за ними люди того же трактирщика.

В церкви увидел я полковника. Я сразу же отличил его от других прихожан. Они с дочерью сидели на поперечной скамье в алтаре, мое же место было в среднем ряду, среди жителей Откоса. Полковник был в черном бархатном сюртуке, на который ниспадала аккуратно подстриженная седая борода, мягко отливающая серебром. Я с удовольствием остановился взглядом на его белоснежных волосах: он носил их длиннее обычного, гладко зачесанными назад, к затылку. Из-под волос глядело изборожденное тонкими морщинками лицо с седыми ресницами. Дочь тоже в бархате, но только темно-зеленом. Ее каштановые волосы были разделены прямым пробором. Я терпеть не могу нынешних пудреных париков, и мне очень понравился незатейливый наряд достойной пары.

Выйдя из церкви и сев в повозку, я оглянулся и увидел, что полковник с дочерью в некотором отдалении следуют за нами. Томас гордится ездовыми качествами каурого и, видимо, зная, что позади бегут гнедые, не позволил им нас обогнать. Там, где дорога уходит вниз, в Долину по-над Пирлингом, соседи мои свернули к Дубкам, где строится их дом. Гнедые бежали резво и не сбиваясь с рыси, за ними по проселку клубилась пыль.

Так уж сложилось, что место, где стоит мой дом, называется Откосом, или еще — Малым Откосом. Так было еще во времена, когда отец поселился в своей хижине, и даже когда я отправлялся в Прагу; но с тех пор, как домов у нас прибавилось и каждому был дан свой номер, нас стали называть Долиной по-над Пирлингом. Название, очевидно, объясняется тем, что, хоть мы и живем в долине, однако намного выше Пирлинга, к которому стекают наши воды. Я так и не привык к чему-то одному, и говорю и пишу, как придется: когда Откос, а когда Долина по-над Пирлингом.

Поскольку число моих больных все убывало, как если бы весна решила возместить людям все то, что натворила зима, вернее, конец зимы, принесший много заболеваний, хотя почти без смертных исходов, то у меня освободилось время не только наблюдать за работами в моем доме, но и побродить по окрестностям, к чему я особенно расположен; в свободные часы я охотно шатаюсь по лесам, разыскиваю редкие растения и отношу домой, или сижу под деревом и читаю, либо записываю что-нибудь на листке бумаги, либо даже просто гляжу на долину и на купающиеся в синеве лесные хребты, из лона которых порой вьется тоненький светлый ласковый дымок. Однажды забрел я в любимые свои Дубки, чтобы понаблюдать тамошние строительные работы. Когда я стоял в стороне, на лужайке, ко мне по дощатым кладкам подошел полковник и, приподняв берет, приветствовал меня словами:

— Вы, очевидно, тот молодой врач, о котором здесь рассказывают так много хорошего?

— Это верно, что я здешний врач, — ответствовал я, — и так же верно, что я молод; но, если обо мне хорошо отзываются, то лишь оттого, что забывают воздать должное тому, в ком источник всех благ; я же только применяю на деле то, чему меня учили. И если заслуживаю какой-то благодарности, то разве лишь потому, что стараюсь делать людям добро помимо моих прямых обязанностей.

— Уж раз вы застали меня здесь, за начатым мною творением, — продолжал полковник, — дозвольте обратиться к вам с просьбою. Я собираюсь провести остаток жизни в вашем самобытном краю. А потому желательно мне завести близкое знакомство и дружбу с теми соседями, коих доведется мне узнать поближе и о коих я наслышан с самой лучшей стороны. Дозвольте же мне на этих днях посетить вас в вашем доме, как оно и подобает новоприбывшему и неизвестному здесь человеку, и пусть этот визит послужит началом нашего добрососедства. Дочь мою прошу в этом случае извинить, ибо, поскольку вы не женаты, мне не подобает приводить ее в ваш дом. Скажите же, когда я меньше всего рискну вам помешать?

— Почту ваше посещение за большую честь, — отвечал я. — А раз вы так любезны, что спрашиваете, когда это мне удобнее, то приходите лучше пополудни, часов так от двух до четырех; с утра вы меня не застанете, я спешу туда, где меня ждут.

— Так я и сделаю, — пообещал полковник. — Вы ведь тоже строитесь, — продолжал он, — и вам, конечно, небезынтересно поглядеть на мою стройку. По ней вы сможете частично судить о том, что будет представлять целое. Я хотел бы уже к осени приготовить для себя и для моих местечко, где мы могли бы перезимовать с горем пополам. Ибо я твердо решил никуда больше не отлучаться и не бросать без призора начатые работы. Будущей весной мы возобновим стройку. Хотелось бы, однако, уже среди лета перебраться под надежную крышу.

Полковник сам проводил меня по всей стройке, попутно объясняя ее план. Поговорив с ним о том, о сем, а больше о делах, касающихся строительства, я откланялся. Полковник проводил меня до границ своих владений, отмеченных кольями, установленными через большие промежутки.

Так началось наше знакомство.

Спускаясь вниз, к Откосу, я говорил себе, что полковник куда более искушенный и дальновидный строитель, нежели я, и что дело у него подвигается куда быстрее. Сразу видно, что опыта у него побольше моего.

Воротясь домой, я навестил своих людей, они дружески меня приветствовали и продолжали работать, а между тем теплый воздух омывал мои пустые комнаты, и красивые белые весенние облака заглядывали ко мне в окна поверх лесных макушек. Каэтан пригнал скот через решетчатые ворота, служанки ведрами наносили воду, так как к рытью колодца еще не приступали, а в комнате у себя я слышал, как поет Томас, хлопоча в конюшне подле лошадей.

Два дня спустя пожаловал ко мне полковник. На нем был опять знакомый мне темный сюртук, хорошо оттенявший его седины; на сей раз он был не в берете, а в шляпе, какие носят у нас военные, а в руке держал трость с красивым набалдашником.

Увидев его сверху, я спустился вниз и повел к себе. Между нами завязалась беседа. Полковник поинтересовался моей работой, и я ему кое-что порассказал. Затем поговорили мы о наших лесных жителях, о мере их покладистости и непокорстве. Мы беседовали также о роли церкви и школы, о гражданах и подданных. Между прочим, полковник сообщил мне, что купленное им владение свободно от долгов и повинностей. Когда полковник поднялся, я показал ему мой дом, как он показывал мне свой, и сообщил о дальнейших моих планах и намерениях. Мой гость не скупился на похвалу, но кое-какие оброненные им замечания были для меня весьма поучительны. Я показал ему также лошадок, и они ему очень понравились. Видно было, что он дока по этой части. Похвалил он и Каэтановых коров и попросил, в случае если я буду отдавать телят этого приплода, иметь его в виду, он заведет у себя эту же породу. Я охотно обещал ему.

Тут полковник собрался уходить, и я проводил его так же, как он проводил меня. Я дошел с ним до того места, где прежде стояла хижина моего отца, сказав, что здесь граница моих владений и здесь я его оставлю. Полковник на прощание протянул мне руку и, когда мы стояли с ним рядом, — он, старик, убеленный сединами, и я, еще почти юноша, — и когда я провожал его глазами, а затем спускался к себе вниз, я все думал о том, как хорошо, что приехал такой человек и что я могу беседовать с ним, бывать в его обществе и многому у него учиться.

Спустя два дня, после обеда, когда выдались у меня свободные часы, отправился я к полковнику с ответным визитом, полагая, что нашу случайную встречу нельзя почесть за таковой. Старый слуга проводил меня в деревянную хижину. Мимо кухни вел коридор, а из него направо и налево открывались двери. Слуга пригласил меня направо, в комнату хозяина. Полковник сидел на низеньком деревянном табурете и кормил двух внушительных волкодавов, которых я тогда увидел впервые и с которыми мы теперь добрые друзья. Собаки заворчали на меня, но полковник успокоил их несколькими словами. Я огляделся: стены комнаты были дощатые, в ней стояло несколько чемоданов и кое-какая мебель, сколоченная из простого дерева, повсюду валялись книги и бумаги.

Увидев меня, полковник поднялся и, отставив миску с кормом, сказал:

— Приветствую вас, доктор! Как видите, мне самому приходится кормить этих привередников. Они предпочитают есть из моих рук. Мы сегодня совершили далекую прогулку, обошли всю дубраву, побывали и в тальнике. Я и сам поздно обедал, а теперь кормлю своих спутников. Я пригласил бы вас сесть, если бы здесь был хоть один порядочный стул.

Я снял берет и сел на деревянную табуретку, стоявшую у елового стола. Полковник отдал собакам, проявлявшим крайнее нетерпение, остатки корма и, придвинув к столу другую табуретку, уселся рядом.

Мы говорили о самых различных вещах, как это бывает в таких случаях; полковник выразил желание показать мне свою стройку так же основательно, как я показал ему свою. Мы вошли в дом и снизу доверху осмотрели все сделанное, взобрались и на подмостки. Потом он повел меня в хижину, где работали каменотесы, а также туда, где обжигали и гасили известь. Из всего виденного я заключил, что если работы и дальше пойдут таким порядком, то ни о каком переселении нынешним летом и речи быть не может. Комнаты, куда полковник собирался переехать, не успеют просохнуть и к осени — не зимовать же ему в дощатых каморках. Поразмыслив, я вызвался уступить ему на лето всех работающих у меня мастеровых, так как других здесь не найти. Мне это, в конце концов, не столь важно. Я могу еще год обойтись теми комнатами, какими располагаю, они вполне пригодны для жилья и никаких новых работ не требуют, остальные же помещения могут подождать этот год, как ждали прошлый. Будущим летом я за них возьмусь, а тогда мы поделим рабочих, как найдем нужным и удобным.

Полковник счел это предложение разумным и с радостью согласился.

Мы обошли с ним дощатый домик, где можно было разве что перебыть лето, заглянули и во временную конюшню, куда ставили коляску и гнедых, и вновь вернулись в ту комнату, где я застал его кормящим собак. Когда мы вошли в коридор, откуда дверь направо вела к полковнику, он приоткрыл дверь налево и позвал:

— Маргарита, зайди-ка на минутку!

Спустя немного, когда мы снова уселись за еловый столик, дверь отворилась, и на пороге показалась Маргарита. Сегодня она была в белом платье, хорошо облегавшем ее стройный стан. Когда она подошла поближе, я увидел, что она вспыхнула до корней волос. Тут полковник поднялся, я тоже вскочил, отец взял ее за руку, подвел ко мне и сказал:

— Маргарита, это доктор, что живет внизу, на Откосе. Рекомендую его как достойнейшего человека. Мы еще мало его знаем, но я слышу о нем ото всех только хорошее. Надеюсь, ты со временем обретешь в нем доброго соседа и друга.

И, повернувшись ко мне, прибавил:

— Это моя дочь Маргарита, у нее на всем свете нет никого, кроме меня. Она ютится вместе со мной в этой деревянной хижине, мы вместе переедем в большой дом, когда он будет готов нас принять.

Маргарита ничего не прибавила к этим словам, а только потупила взор и поклонилась.

— А теперь можешь идти к себе, в свою комнатку, дитя мое, — сказал полковник.

Она снова поклонилась и ушла.

Мы еще немного посидели вдвоем, после чего я откланялся, и мы расстались.

На следующий день я сообщил рабочим, на чем мы порешили с полковником. Если они согласны перейти к нему, он, ввиду крайней надобности, готов повысить им плату. Таков наш с ним уговор. Рабочие изъявили согласие и уже на следующий день со всеми инструментами и прочим инвентарем перебрались в Дубки.

После обмена официальными визитами, когда каждый из нас старался приодеться получше, мы стали встречаться с полковником на дружеской ноге. Болезни этой зимы разрешились столь счастливо, а прекрасное лето так благоприятствовало здоровью, что у меня оставалось вдоволь свободного времени, и я мог распоряжаться им, как хотел. Мне полюбилось строить, и поскольку мой дом и мои комнаты сиротливо пустовали, после того как я отослал своих людей соседям, я часто наведывался в Дубки поглядеть, как подвигается работа. И в самом деле, с тех пор как здесь прибавилось рабочих рук, дело пошло заметно быстрее, тем более что и до этого, как я уже упоминал, оно спорилось у полковника лучше, нежели у меня. Полковник тоже зачастил ко мне, мы уже не считались визитами; каждый, не чинясь, чуть вздумается, надевал берет и отправлялся к соседу. Для меня было истинной отрадой слушать этого человека и не меньшей радостью — делиться с ним тем, что я задумал, что узнал нового или замыслил на будущее. Обычно уже к обеду я кончал свои дела и, поевши, поднимался к полковнику, между тем как летнее солнце, подобно сверкающему щиту, медленно уплывало на запад. Мы проводили с ним весь остаток дня до теплого вечера, когда я снова возвращался домой, чтобы заняться своими исследованиями и подготовиться к завтрашнему дню. Если же меня что задерживало, если мне надо было после обеда кое-чем распорядиться или снабдить нарочных лекарствами для далеко живущих больных, полковник сам спускался ко мне узнать, не захворал ли я или не помешали ли мне какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства. И, убедившись, что я просто занят очередными делами, успокаивался на мой счет.

Дочь его Маргарита была хороша собой. Знавал я в Праге прехорошенькую девушку, дочь местного купца, ее звали Кристина, но Кристина ни в какое сравнение не шла с Маргаритой.

Единственное, чего мне удалось достичь из моих летних планов, была коляска — она поспела в срок. Мы испробовали в ней обоих вороных в присутствии полковника, который ради этого спустился вниз. Он сделал нам несколько как будто и мелких замечаний, всю пользу которых мы не замедлили, однако, оценить, и даже сам взял в поводья обеих резвых лошадок и так искусно провел их по дороге, словно то были его волкодавы, которые слушаются его беспрекословно.

Коляска — красивая и легкая — удалась на славу: были выполнены также все мои пожелания. Полковник дал Томасу советы, как лучше обращаться с молодыми лошадьми, чтобы они хорошо развивались.

Спустя несколько дней после солнцеворота дом полковника был подведен под крышу. По этому случаю в Дубках был задан праздник. На торжество были приглашены: судья верхнего селения, к коему официально принадлежат и Дубки; старик священник Зиллерауского прихода — за ним были посланы лошади полковника; помещик фон Тунберг с женой и дочерьми; ротбергский трактирщик, он же мой кузен, а также многие крестьяне и жители лесных домов. Когда было поставлено последнее стропило и укреплен шест, на котором развевались пестрые шелковые ленты, преимущественно алые и голубые — я еще не знал, почему именно эти цвета, — и когда внизу была прибита первая слега и сразу же за ней другая, а там благодаря обилию проворных рук удары топоров слились в плавный перестук, поднимавшийся все выше, пока, наконец, и последняя, верхняя, решетина не была прибита к коньку, и три раздельных удара, последовавшие за дробью предыдущих, не оповестили присутствующих, что работа окончена, — тогда празднично одетый плотничий подмастерье, с чьей шляпы свисали две длинные алые и голубые ленты, стал рядом с шестом на край балки, положенной поверх верхней слеги, и, обращаясь к слушателям, столпившимся на лужайке перед домом, произнес популярное в наших местах плотничье заздравие. После чего, подняв хрустальную бутыль, стоявшую позади на той же балке, он налил себе вина в стакан, который держал в правой руке, и осушил его в нашу честь. А потом зашвырнул стакан в дубовую рощу, где он и разбился о деревья. Бутыль он протянул товарищу, стоявшему позади, тот также налил себе вина, выпил и зашвырнул стакан в рощу. Это же проделали его товарищи. Последний, допив вино до дна, захватил с собой бутыль, и все они прошли по балке вбок, сползли по слегам на край крыши, перебрались оттуда на подмости и спустились по ступенькам к нам, на лужайку. Порожнюю бутыль вручили хозяину, ее полагалось заполнить памятными предметами и, запечатав, замуровать в краеугольный камень на предстоящем празднике закладки. Когда обряд был кончен, на расставленные по всей лужайке наспех сколоченные столы разной величины и формы была подана закуска.

Добровольные помощники со всей округи стали за один из столов. В нашей стороне так уж повелось, что, когда обрешечивают кровлю, на помощь сзывают всех желающих. И предметом гордости считается, загоняя обухом драночные гвозди, поспевать за быстрой дробью ударов. Участники церемонии могут потом хвалиться перед соседями, что крыша такой-то площади была обрешечена в такой-то короткий срок.

За другой стол встал плотник с подмастерьями и, едва стаканы были наполнены и осталось лишь поднести их к губам, он тоже произнес свое заздравие. За третьим столом разместились приглашенные вместе с полковником, а за остальные столы дозволялось становиться всем, кто пришел по собственному желанию, то есть преимущественно местным беднякам, коим тоже не возбранялось выпить вина и отведать закусок. Когда торжество кончилось и были произнесены все тосты, мы подошли к плотникам, и между нами завязалась непринужденная беседа. Наконец все было выпито и съедено, причем бедноте дано было время, чтобы как следует очистить свой стол, и все начали расходиться — и тут рабочие так же проворно разобрали столы на части, как собрали их накануне.

На следующий день рабочие взялись крыть крышу и приступили к отделке помещений, где полковник собирался зимовать. Пол был уже настлан, предстояло лишь отделать камины, застеклить оконные рамы, и, как только стены хорошенько просохнут, покрасить их в какой-нибудь приятный неброский цвет.

Надо сказать, что лето выдалось на редкость благоприятное. Почти сплошь стояли погожие дни, а если и появлялись облака, то они служили скорее к украшению неба, ибо днем отливали серебром и драгоценными каменьями, а к вечеру в виде огненно-красных лент и вуалей стлались над деревьями, горами и пашнями. Залегший с зимы снег так медленно оттаивал, что, невзирая на долгое вёдро, не чувствовалось засухи; скрытая в земле влага окрашивала наши леса и пажити в такой зеленый цвет, что сердце радовалось, а источники и ручьи в долинах беспечно прыгали и бурлили, и вода в них не убывала, словно их тайно питали невидимые ангелы и духи.

Когда дом полковника был покрыт и настланы полы, когда оштукатурили наружные стены и вставили окна, то, глядя со стороны, можно было подумать, что он уже готов, хотя знойные дни еще не миновали и жатва была в самом разгаре. Строительные леса были сняты, убраны балки и тяжелые плотничьи инструменты, а из дома, красиво выделявшегося на фоне темной дубравы, открывался тот самый чудесный вид на перелески и нивы, о каком я говорил ранее. Работа теперь шла в основном внутри дома, многое еще достраивали, другое очищали и отделывали. Даже сад был вскопан и обведен оградой, полковник собирался этой осенью посадить всякие клубневые и другие растения и деревья, чтобы будущей весной радоваться всходам. Казалось, он торопится, ибо чувствует, что жизни его близок предел, и он хочет свои последние закатные часы провести в готовом нарядном доме.

После того как золотистую рожь и ячмень фурами свезли в житницы, прибыли вскорости и другие фуры — с сундуками и высокими ящиками, скрывающими те вещи, с которыми полковник собирался въехать в уже готовую часть дома. Как только вещи разобрали, вынули из хранилищ и расставили по местам, полковник пожелал пройтись со мной по всей анфиладе.

Дом полковника, в противоположность моему дому, — одноэтажный, жилая его часть лишь на несколько ступенек вознесена над землей; под ней расположены кладовые для припасов и овощей, а также и другие холодники, чьи решетчатые оконца глядят прямо на песчаную аллею сада. Через весь дом тянется коридор: с одной стороны он примыкает к стеклянной стене большого зимнего сада, уже сейчас уставленного кое-какими растениями. Во второй стене коридора двери открываются в жилые покои, одна дверь ведет в комнаты полковника, другая — в Маргаритины апартаменты. Между ними — помещение для библиотеки, через которое из покоев полковника можно пройти на Маргаритину половину. Одним концом, рядом с Маргаритиной дверью, коридор упирается в просторную залу с целой галереей больших окон, это помещение тоже предназначено служить зимним садом. Противоположный конец коридора ведет в три еще не готовых покоя. От обоих его концов отходят наискосок два боковых флигеля, в одном — людские, кухня и другие подсобные помещения, в другом — конюшня и каретник. Сараи стоят глубже, в дубраве, а рядом строят скотный двор.

Показав мне свою обитель, полковник повел меня на Маргаритину половину. Тут сразу же заявила о себе женская опрятность: на широком пороге между капитальной стеной и дверной рамой лежала желтая тростниковая циновка искусного плетения в тон комнате. Об нее вытирали ноги. Полковник постучался, послышалось: «Входите!» Когда мы вошли, Маргарита стояла посреди комнаты и критически ее оглядывала, видимо, спрашивая себя, не надо ли что еще изменить или переставить. По дороге попалась нам горничная, уносившая какие-то вещи. Комната блистала чистотой, нигде ни пятнышка, ни соринки, мебель стояла в безукоризненном порядке. Я невольно загляделся на хозяйку: ее каштановые волосы так красиво обрамляли юную головку, а глаза глядели так светло и ясно, что вся она была под стать своим владениям. От этой девушки веяло здоровьем, казалось, здесь нет доступа болезни. Ища нашего совета, она пояснила нам, почему все расставила так, а не иначе. И когда мы единодушно одобрили ее вкус и выбор, сказала с сомнением, что время покажет: она будет каждый день присматриваться к убранству комнат и, если что не так, постарается это исправить. Мы осмотрели и ее спальню. За задернутым пологом стояла ее кроватка. На ночном столике бросалось в глаза распятие искусной работы. У противоположной стены стоял шкаф с книгами в изящных переплетах, а рядом — стол для чтения и письма. Обратно пошли мы через библиотеку. Здесь еще не было книг, и на нас глядели пустые полки.

Стены в этой части дома просыхали на удивление быстро, тем не менее ночевать отец с дочерью уходили в свою хижину, в новом же доме бывали только днем, да и то при открытых окнах. Полковник говорил, что хочет просушить стены как можно лучше и что окончательно они переедут только осенью, когда в дощатой хижине будет уже невозможно спать. То же самое он решил относительно помещений для прислуги, а также и конюшни, которая была уже совсем готова и ждала своих жильцов.

Теперь, когда строительные работы сократились и не требовали постоянного присмотра, мы во второй половине дня совершали далекие прогулки, — кстати, знойные дни миновали и осень стала входить в свои права. Эти ежедневные прогулки вошли у нас в правило; я показывал полковнику те места в лесу, где гололед причинил особенно жестокие опустошения и где все еще лежали навалом сохнущие деревья; мне были хорошо известны такие уголки, я не раз набредал на них во время моих лесных странствий, ибо куда только не приходилось мне забираться по бездорожью и через непроходимую дичь. Мы побывали в Дустервальдской пещере, где разносчик Йози отсиживался этой зимой три дня и три ночи. Маргарита сопровождала нас. Мы исходили вдоль и поперек дубовую рощу, обошли все тальниковые заросли, взбирались на высокие вершины; случалось, в небе уже высыпали звезды, и ночная листва тихо шуршала над головой, когда мы лесной дорогою возвращались с прогулки в дом полковника.

Иногда отец и дочь захаживали ко мне. Когда Маргарита первый раз меня навестила, я показал ей обоих вороных и птичник, обнесенный высокой оградой, так что куры и гуси беспрепятственно гуляли по двору, а также кладовые со всеми запасами и, не в последнюю очередь, моих красавиц коров, которых Каэтан, к немалому моему удовольствию, с помощью служанки содержит в образцовой чистоте и порядке. Увидев телят, Маргарита попросила, чтобы в случае если я согласно уговору уступлю ее отцу теленка, пусть это будет приглянувшийся ей красавчик с аккуратной белой головой, белым хвостом и пегими бедрами. Такую расцветку вы не часто встретите на наших горных пастбищах. Я сказал ей, что и сам располагал отдать им этого теленка и, как только хлев в Дубках будет готов для заселения, не замедлю отослать его наверх в паре с другим, такой же масти — его по случайности здесь нет, — пусть это положит начало красивому, породистому и ласковому племени.

Следующая зима выдалась необычайно мягкая, я не припомню у нас такой зимы. Поздней осенью, когда обычно в наших краях уже давно стоят морозы и луга покрываются густым инеем, а ныне все еще улыбалось неяркое солнышко, полковник с дочерью перебрались в новый дом. По моему совету полковник проделал опыт с прокаленным поташом; после долгого стояния в помещении он очень мало набрал воды, а это показывало, что в наружных стенах нет сырости. В незаконченных комнатах в течение всей зимы велась кое-какая работа.

С наступлением пасмурной сырой погоды, как всегда, умножились человеческие хворости, а соответственно сократился мой досуг, и я уже не так часто виделся с соседями.

Однажды поздним вечером, возвращаясь из Гехенге и спускаясь вниз по направлению к тальнику, я взглянул налево сквозь густую завесу моросящего дождя и смутно различил Дубки в виде чернеющего сгустка тумана, рядом с которым, однако, отчетливо и ярко горел огонек. Я решил, что это светится окно полковника; должно быть, они с Маргаритой сидят вдвоем за чтением или за какой-нибудь домашней работой. Меня потянуло на огонек, захотелось посидеть с полковником, и, считая, что дорога ведет по знакомым местам, я свернул в луга Мейербаха и неожиданно угодил в болото, которому, как я понимал, здесь, собственно, и быть не полагалось. Поскольку я с каждым шагом все больше увязал в трясине, то повернул назад, чтобы выбраться на твердую землю. Тут я смекнул, что меня поманил блуждающий огонек; очевидно, я забрел, куда и не рассчитывал. Такие огоньки иногда появлялись в низине еще до того, как полковник распорядился ее осушить. Время от времени их и сейчас там видят. Они, казалось, перебегали с места на место, а может быть, сами по себе возникали в разных местах. Если пристально вглядеться, такой огонек вдруг исчезал из виду, а потом загорался совсем в другом месте, смотришь — а он уже, словно фонарик, спустился вниз, к ограде, и за ней скрылся, а там опять вынырнул ниже, в группе ясеней, и точно чего-то ждет. Уж кому-кому, а мне хорошо знакомы эти огоньки, ведь в противоположность местным жителям, предпочитающим сидеть дома, мне часто приходится бывать в дороге темными сырыми вечерами поздней осени, или ранней зимы, или в коварном месяце марте, а то и летом, после полуночи, когда по лугу стелются призрачные белые полосы. Когда я воротился на то место, откуда свернул в луга, это оказалось совсем не то место; здесь, правда, тоже стояли три сосны, но как будто и не те самые, и меня уже взяло сомнение, хорошо ли я приметил дорогу, так как все время думал о больной, состояние которой сильно меня тревожило. Я от деда слышал, а ему это поведал некий швед, который после войны первым поселился в Хальслюнге, что коли знакомая дорога вдруг покажется тебе незнакомой и чуждой, тотчас же возвращайся назад, пока все кругом не станет привычным и знакомым, а уж тогда ступай себе куда вздумаешь. Итак, от трех сосен я воротился еще дальше назад. Мимо меня мелькали темные кусты, поникшие под дождем и сиротливо жавшиеся друг к другу, за ними следовали стоявшие вразброс ели, а рядом со мною шагала черная изгородь. Все это я видел впервые. Когда же я вернулся к тому месту, где от дороги к Зиллерскому лесу отходит наезженная колея, то не увидел знакомой развилки. Итак, я пошел еще дальше назад, дорога здесь, к моему удивлению, поднималась вверх. Наконец очутился я на пригорке, и тут меня осенило: я понял, что нахожусь не пониже дубовой рощи, откуда можно увидеть в отдалении дом полковника, а много выше, среди ивового бурелома, и мне наконец стало ясно, что блуждающий огонек вспыхнул в другой низине и что это он увлек меня в болотную жижу. Возвращаясь назад, я то и дело озирался, но огонек больше не показывался, повсюду расстилалась кромешная тьма. Пока я стоял на пригорке и оглядывался, в небе высветлилась серебристая полоса, и я увидел, что то, что принимал за Дубки, была осенняя туча, нависшая над отдаленным сухостойным бором, это она колдовски преобразила его в кучу деревьев. Тем временем вдали опять загорелся мой блуждающий огонек, он был от меня так же далек и виднелся в том же направлении, но уже в другом месте, не там, где я его увидел впервые. Я смотрел, не отрываясь, на загадочный огонек. И то, как этот стройный белый невозмутимый язычок огня — а может быть, огненный ангел в белом одеянии — стоял вдали, и то, как позади высился темный лес, и то, как молчаливая ночь шелестела дождем, и то, что вокруг не было ни единого живого существа, кроме меня, — все это было почти прекрасно. Но, поскольку окружающая местность приобрела знакомые мне очертания, как того требовал дедушка и тот самый швед, то я снова пошел вперед привычною дорогою. Я спустился по тропинке, бежавшей вдоль черной изгороди, — теперь я признал в ней старую знакомку, да и темные кусты, прикидывавшиеся чужими, были мне хорошо известны, я не раз видывал их прежде. Так, одно за другим, миновал я памятные места. Когда же поравнялся с кустами терновника, которые чуть ли не ползком, медлительной процессией уходили куда-то вдаль, между тем как ольшаник слева от дороги вступил в полосу света, — а у меня из головы все не шла Мария Гартенс, заболевшая тяжелой горячкой, — огонек чуть мигнул и исчез. И не появлялся больше. Но вот я прошел всю дорогу, и только когда надо мной сомкнулся настоящий дубняк, — только тут в окнах полковника засияли настоящие огни, они выстроились в ряд, необманчиво приветные, необманчиво достоверные. Но я не внял их зову, ведь я был по колено в грязи, а пошел к себе вниз и еще долго читал той ночью, перебирая книгу за книгой, стараясь понять, что за болезнь приключилась бедняжке Марии.

Такие случаи нередко бывали со мной во время моих странствий.

Проходили дни, зима устоялась, снег слежался и затвердел. Как и всегда в это время года, я возвращался домой очень поздно, что не мешало мне частенько, невзирая на поздний вечер или даже темную ночь, подниматься к друзьям в Дубки. У полковника в библиотеке горел огромный камин. Металлическая решетка позволяла видеть пылающие в нем поленья. Мы сидели на низеньких табуретках, прибывших с вещами полковника, и наблюдали за отблесками пламени на полу. При ярком свете настольной лампы, освещавшей всю просторную комнату, разбирали мы фолианты, восходящие к далеким и примечательным временам, — у полковника было их целое собрание, — или читали книги, а то и просто сидели, или, наслаждаясь уютом приветливой комнаты, беседовали о чем придется. И когда я затем возвращался домой, а на дворе мела вьюга либо простиралась снежная гладь, даже в самые темные ночи струившая мягкое мерцание, меня провожали оба волкодава, они часто доходили со мной до холма, где росли ясени, а потом бежали обратно, пыля снегом, и я, спускаясь к себе вниз, еще долго слышал отголоски их восторженного заливчатого лая.

Зимой прибыли в ящиках картины, которые полковнику случилось приобрести в различные времена своей жизни. Помню, я пришел к нему в ясный зимний день, и он стал показывать мне свои сокровища, поясняя, что они собой представляют и как их надо воспринимать. Некоторые превосходные полотна Маргарита развесила у себя, остальные полковник взял к себе, причем долго думал и примеривался, стараясь разместить их так, чтобы каждая картина выиграла от искусного размещения. Я в жизни не видел ничего столь прекрасного, а если и видел, то не умел оценить по достоинству.

С наступлением весны, на сей раз неожиданно ранней, полковник, едва сошел снег и оттаяла земля, возобновил труды по устройству своих владений. Он взялся за очистку дубовой рощи в той части, которая ему принадлежала: дикий кустарник был выкорчеван, земля очищена от завали и гнили и разрыхлена железными граблями, чтобы дать пробиться свежей травке. Сохнущие деревья срубили и, если где был замечен сухой сучок, его спиливали с такими предосторожностями, точно это было фруктовое дерево. Тогда же приобрел он низину, о которой шла речь выше, она представляла собой болото, где росли только карликовые сосны, да красные ягоды клюквы, да пожелтевшая трава с ржавыми зубчиками. Полковник задумал превратить эту пустошь в роскошный луг. Предстояло также подготовить поля к севу. Были наняты работники, закуплен тягловый скот, и все это размещено в свободных помещениях дома, успевших просохнуть за ясную, морозную зиму. Полковник задался целью распространить в наших местах пшеничные посевы, до него у нас делались только робкие попытки в этом направлении. С этой целью он купил семена летней пшеницы, вызревающей в горных областях с суровым климатом, чтобы посмотреть, как она привьется на наших полях. Что же до озими, то он посеял ее с таким тщанием, о каком в нашей лесной местности еще и слыхом не слыхали. Был также возделан сад, окруженный решетчатой оградой, и выложены удобрением теплицы, где должны были вызревать ранние овощи.

Вскорости прибыли и книги. С возов были сняты большие ящики из неструганого дерева, и их тут же начали разгружать. Полковник велел вынести из библиотеки полюбившиеся нам за зиму табуретки, и теперь повсюду высились стопками книги. Шкафы были уже изготовлены и стояли по стенам. Когда полковнику было недосуг, так как повсюду требовался его глаз, я разбирал книги и расставлял их в должном порядке. Я уже и сам был не прочь завести такую библиотеку. Взбираясь на изготовленную по заказу двойную стремянку с обернутыми сукном ножками, чтобы не поцарапать пол, я расставлял книги, подбирая их в том порядке, какой диктовался целесообразностью и существом дела. Маргарита снизу передавала мне том за томом. Мы записывали, где что стоит, чтобы книгу можно было легко отыскать и в дальнейшем судить по записям о составе библиотеки в целом, а также о месте каждой книги в отдельности. Как только в шкафах будет наведен порядок, полковник хотел обставить библиотеку изящной мебелью: добротные мягкие кресла, большой стол под лампу — да и все прочее, в чем возникнет нужда, чтобы следующую зиму снова дружно встретить среди книг у уютно потрескивающего большого камина.

Маргарита развесила у себя еще и новые картины и гравюры. Она подводила меня к своим любимым пейзажам и объясняла, что ее восхищает здесь или там.

С приближением теплых дней, когда холмы оделись ярко-зеленой муравой, но на фруктовых деревьях еще не набухали почки и только низенький кустарник вдоль ручьев, а также бузина и верба покрылись мелкими листочками и барашками, в доме состоялось торжество закладки краеугольного камня. Присутствовали примерно те же лица, что и прошлый раз, когда дом подводили под крышу и плотник произнес свое традиционное заздравие. Под главным подъездом, который через вестибюль ведет в зимний сад и оттуда в коридор, куда выходят покои полковника и Маргариты, приподняли мраморную плитку, прикрывавшую тайник. Под ней оказался высокий мраморный ковчежец, закрывавшийся толстой стеклянной крышкой. Когда крышку сняли, открылось полое пространство, куда предстояло сложить памятные вещи. Изнутри ковчежец был облицован стеклом, предохраняющим от гниения. Сюда поставили бутыль, из которой наливал вино плотник, произносивший заздравие. В бутыль вложили золотые и серебряные монеты, бывшие у нас в ходу, все последней чеканки, а с ними — специально выбитый для этого случая квадратный золотой с обозначенном годовщины закладки. В эту же бутыль был вложен пергаментный свиток с указанием обстоятельств, сопутствовавших закладке. Бутыль была закупорена стеклянной пробкой и запаяна в горлышке. Когда ее вставили в тайник, некоторые присутствующие добавили от себя кое-какие вещицы, либо взятые из дому с этой целью, либо только сейчас пришедшие на ум. Тут были книга, колечко, фарфоровая чашка, ключик для завода часов, исписанные листки бумаги, а кто-то бросил розу, которую, по-видимому, привез с собой из оранжереи. Девушки побросали туда же свои ленты, — пусть неведомые потомки узнают, какой наше время придерживалось моды по этой части. Когда все было вложено, ковчежец закрыли плотно пригнанной стеклянной крышкой, и обвели на стыке густой цементной опояской, которая, застыв, не пропускает ни воздуха, ни дождя, ни испарений. На стеклянную крышку наложили мраморную плитку, плотно входящую в пазы мраморного ковчежца, и тоже залили швы цементом, а сверху накрыли обычной каменной плиткой, какой вымощена площадка и дорожка, огибающая двор, дабы ничто не указывало на место, где замурован краеугольный камень.

По окончании церемонии присутствующие перешли в зимний сад, где гостям было сервировано угощение. Зал был декорирован растениями, какие уже имелись в доме этой зимой, а там, где их не хватило, промежутки заполнили первой весенней нежной зеленью. Посреди зала стоял большой стол с вином и закусками. Старенький зиллерауский священник благословил трапезу, после чего, кратко коснувшись события, которое сегодня собрало здесь гостей, испросил у господа благословения этому дому и его обитателям. В заключение он обратился к гостям с призывом и впредь сохранять то миролюбивое и дружественное расположение духа, с каким они сегодня прибыли на это торжество. Под оживленные разговоры гости отдали дань угощению и стали постепенно расходиться — кто раньше, кто позже. Когда же и последний гость простился с хозяином и он остался один со своей челядью, слуги вынесли из помещения все лишнее и привели его в обычный вид. Я уехал сразу же после проповеди, так как меня призывали неотложные дела, и обо всем прочем знаю из рассказов Маргариты и полковника. И на этот раз подумали о бедноте, но, пожалуй, с большим толком, чем в предыдущий. Зима была на исходе, не всякий мог с запасами прошлого года дотянуть до следующего урожая, и полковник распорядился негласно снабдить особо нуждающихся необходимым подспорьем.

Мне думается, полковник для того устраивает празднества, вроде здесь описанных, чтобы установить добрые отношения с соседями, показать, что как сам он исполнен искреннего к ним расположения, то и ждет от них того же. После праздника закладки в доме снова зажили уединенно и тихо, и тишина эта уже ничем не нарушалась. Правда, в усадьбе жили рабочие, они были нужны полковнику для всевозможных поделок, без которых стройка не может считаться законченной. Проживала тут и многочисленная челядь — кто обрабатывал поля, кто выполнял домашние работы. Я снова отдал полковнику своих людей, на сей раз даже без его ведома. Сам я почти свернул у себя работу. Не важно, я еще молод, я все успею наверстать, тогда как полковник стар, устройство дома доставляет ему радость, так пусть же она освещает остаток его дней.

Не слышно было, чтобы кто-то к ним приходил или чтобы они кого-то ждали; и только я с наступлением чудесных весенних дней, освобождавших меня от доброй части моих обязанностей, почти каждодневно у них бывал, к обоюдному, как мне сдается, удовольствию. Ибо стоило мне в силу непредвиденных обстоятельств пропустить день, то ли задержавшись в пути до поздней ночи, то ли засидевшись за книгами или предаваясь размышлениям, когда меня беспокоил особенно тяжелый больной и я боялся совершить ошибку, — как полковник посылал узнать, здоров ли я и не приключилась ли со мной какая напасть. Я всегда подробнейшим образом докладывал ему о своих затруднениях. И только одно причиняло мне серьезное беспокойство: с некоторых пор полковник почти совсем перестал ко мне бывать, тогда как раньше заглядывал часто, а иногда и с Маргаритою, и интересовался всеми моими делами и начинаниями. Бывало, отец и дочь подолгу простаивали перед моим большим аптечным шкафом, расспрашивая меня о том или другом лекарстве, — каковы его преимущества по сравнению с другими, схожими, как оно действует и чего от него ждать, и мне доставляло удовольствие отвечать на их вопросы. Так же охотно слушали они рассказы о моих пациентах, как кто себя чувствует и что я намерен предпринять в отношении его дальше. Полковник иной раз даже просил дать ему почитать о той или другой болезни и ревностно вникал в указанные строки. Со свойственной ему прямотой он как-то объяснил мне, почему они с дочерью перестали меня посещать, — это чтобы не говорили, будто он прочит за меня дочь, такие слухи, мол, уже носятся. Когда же я возразил, что в таком разе и мне не следует к ним приходить, как бы не стали болтать, что я бываю у них на правах жениха, то он ответил: «Ну и пускай говорят, в этом нет ничего предосудительного».

Итак, я ежедневно поднимался в Дубки — только бы позволяли мои обязанности да перепадали свободные часы. Для нас началась несказанно счастливая пора, поля мои стояли в цвету, то же самое поля полковника, и это доставляло нам огромную радость. Я как-то показал Маргарите моих вороных, так как уже начал выезжать на них, и она пришла в восторг от этих чудесных созданий, таких стройных и красивых, таких юных и веселых, и вместе с тем послушных и кротких. Мы подолгу бродили с ней по полям и лесам. Я называл ей каждый встречавшийся нам цветок, вплоть до самых маленьких и невзрачных, глядящих на мир единственным крошечным глазком и теряющихся в своей немудрящей листве. Маргарита дивилась тому, что даже такую крошку я умею назвать, и я объяснил ей, что все в природе имеет свое название, будь то самые малые незаметные цветики или пышные, горделивые цветы в наших садах. И так как она просила научить ее этим названиям и показывать ей все известные мне цветы и растения, то я исполнил ее просьбу. Я называл ей цветы, растущие в наших краях, и показывал их в пору цветения, а также учил ее различать семейства, к коим они принадлежат по своим особенностям, и пояснял, в каком изумительном порядке все существует на земле. Мы собирали охапки растений и относили их домой, а иные засушивали и сохраняли. Я сообщал ей название каждого растения, и какую оно ведет жизнь, и какое предпочитает общество, а также многое другое, известное людям о цветах. Она слушала внимательно, запоминала особенности каждого растеньица, а потом все мне пересказывала и даже рассуждала о том, как часто бывает, что маленький неказистый цветочек, который смиренно прячется в траве и которым она раньше пренебрегала за простоту, — как часто он милее и красивее тех пышных красавиц, что расцветают в наших садах и кичатся своей величиной и окраской. Но я называл ей не только растения, а и камни, и разновидности почвы, и попадавшиеся в них вкрапленники; ибо все это я не только с увлечением изучал, а потом повторял по книгам, — но и углубил свои познания, с тех пор как вернулся на родину и зажил в этом мире. Я любил его, как ту среду, какой требует мое призвание. Маргарита поставила у себя перед окном в первой комнате черный гладкий столик, куда складывала камешки, осколки и другие минералы и снабжала их ярлычками.

Поскольку полковник не терпел рядом бессмыслицы и беспорядка, но всякую вещь стремился подчинить ее назначению, то как-то этою весною он обратился ко мне с предложением, которое поначалу крайне меня удивило, но тем более пришлось мне потом по сердцу. В стороне от Рейтбюля, по дороге к нему от соснового бора, лежит довольно обширный каменистый участок, где почва состоит из глины, из тощей землицы и мелкой каменной осыпи, почти гальки. В народе его зовут Каменной Горкой, хоть никакой горки там и в помине нет — в наших краях так уж повелось именовать подобные места. И вот эту-то Каменную Горку полковник и предложил мне купить с ним на паях, ее, мол, охотно сбудут с рук и недорого спросят. На мой вопрос, что мы станем делать с бесплодной пустошью, он возразил, что земля эта уже далеко не бесплодная, о чем говорит начавшееся в ней выветривание породы. Возможно, что почва здесь как раз пригодна для сосновых посадок. На мой дальнейший вопрос, к чему нам сосновый питомник в лесистой местности, изобилующей куда более ценным деревом, он возразил:

— Сосновые боры будут стоять и тогда, когда леса, где мы теперь добываем более ценное дерево, превратятся в пажити и нивы. Сосновые боры уцелеют, так как земля под ними будет по-прежнему непригодна для засева; зато когда топливо значительно поднимется в цене, люди станут запасаться в них дровами. А между тем осыпающаяся хвоя задерживает грунтовую влагу и выпадающие осадки, от чего постепенно разрыхляется и утучняется почва, и через тысячу лет, когда население на земле увеличится и хлеб станет ему нужнее дров, тогда и сосновые леса будут превращены в пажити и нивы.

Выслушав эти доводы, я с радостью согласился на предложение полковника и устыдился мелочности своих целей.

Мы с необычайной легкостью и задешево приобрели Каменную Горку, и не один сосед, услышав о нашей покупке, осудил ее как пустую затею, как судил по началу и я. Полковник послал на участок работника, наказав ему продолбить в камнях лунки на таком расстоянии друг от друга, на каком должны со временем стоять молодые побеги. В эти лунки насыпали земли чуть плодороднее, чем там, что скопилась в расщелинах Каменной Горки, чтобы деревце, пустившее корни в добротную землю, не захирело, когда ему придется обживаться в каменистом грунте. Семена для посадки полковник взял от сосен, что росли в гораздо худшей почве, чем наша, для того чтобы, попав в лучшие условия, они хорошо принялись. Вскорости мы с помощью нескольких работников посадили семена в заполненные землей лунки и хорошо прикрыли сверху. Маргарита до этого отобрала для посадки те, что лучше.

Полковник носился еще с одной задачей, которую решить было руда труднее, но, верный себе во всем, он так от нее и не отказывался. Он уговаривал местных жителей, и без того много сделавших для благоустройства своих проселков, сразу же перейти на прокладку настоящих дорог. Он доказывал, что к этому так или иначе придут, ибо время — его лучший адвокат. Для начала же, а также для примера он замостил большой перегон дороги, что из Зиллерау мимо него ведет в Хальслюнг, ссылаясь на то, что здесь проходит и проезжает множество народу; пусть люди увидят это новшество воочию и тем скорее его оценят.

Весна наконец обратилась в лето. Деревья в лесу, кустарники и плоды в саду, трава на лугах и хлеба на полях — все наливалось и расцветало. Поднявшись в три-четыре часа утра, я уже до полудня завершал весь круг своих дел и вторую половину дня проводил в Дубках. Когда при моем появлении собаки не выбегали мне навстречу, я понимал, что полковника нет дома и что он где-то в поле со своими верными провожатыми. Тогда я отправлялся искать Маргариту и уже издали узнавал ее изящную соломенную шляпку в толпе дворовых девушек или работников, хлопотавших в саду или во дворе. Маргарита присматривала за ними, как рачительная хозяйка. Я звал ее гулять, и мы шли на поиски ее отца или просто уходили в лес или в поле и вели долгие беседы. Я нежно брал ее под руку.

Однажды гуляли мы по дороге, ведущей в Лидскую рощу, Маргарита была в моем любимом пепельно-сером платье из какой-то глянцевитой материи. Она не носит платьев, стоймя торчащих на бедрах, какими увлекаются нынешние модницы, у нее они плавно ниспадают вниз, любовно облекая стройную талию. В Лидской роще уже много лет как валят лес, и не в одном месте, так что взгляд повсюду проникает насквозь или задерживается на вырубке, поросшей высокой травой, из которой выступают пни. В лесосеках растет много разнообразных цветов; здесь попадаются гораздо более изысканные и красивые экземпляры, чем те, что встречаются на обычных лугах. И тут я спросил Маргариту, любит ли она меня… Мы стояли перед лужайкой, поросшей густою травой; в серебристых ее метелочках, качавшихся на высоких тонких стеблях, гудели жуки, резвились мухи и бабочки. Кое-где торчало одинокое дерево, успевшее снова отрасти, a в голубоватой дымке вдали неподвижной стеной высился сосновый бор. Было так тихо, что в прозрачном голубом воздухе носились слабые отголоски далекого грома, слышалась даже пальба из Пирлинга — это взрывали скалу Штейнбюгель, где для старика Бернштейнера готовят погреб.

В ответ на мой вопрос Маргарита потупила свои чудесные карие глаза, густо покраснела и тихонько кивнула головкой… Я ни слова ей не ответил, и мы пошли дальше. Из цветов получше связали мы букет, Маргарита называла каждое растение, а те, что были ей незнакомы, называл я. Вскоре мы повернули домой. Она так и не отняла у меня руки, в которую при выходе из леса на луговину я, как всегда, продел руку, и оставила ее покоиться на моей руке.

Воротившись в Дубки, мы нашли полковника в библиотеке. Он сидел за столом перед бокалом вина и вазой с теми круглыми белыми булочками, до которых он такой охотник. Он сказал нам, что нагулял в поле зверский аппетит, и решил подкрепиться. Маргарита подсела к отцу и, перекинувшись с ним несколькими словами, погрузилась в задумчивость. Я не стал у них засиживаться и, как только полковник откушал и вышел в сад, откланялся и пошел домой.

Когда я спускался вниз с холма, где растут ясени, величественный золотой диск солнца садился за холмы облаков и зажег в них пожар. Великолепно было небо, и великолепие это изливалось на землю. Душа моя была преисполнена счастья, которого не описать словами.

Входя к себе во двор, я столкнулся с Готлибом, он выбежал мне навстречу, чтобы показать свою тетрадь для письма, похвалиться своими успехами. В избытке чувств я рассказал ему то, о чем, собственно, хотел покамест умолчать, — что я купил для него участок луга, который он со временем получит, и что, если он будет хорошо учиться и вырастет порядочным и дельным человеком, я о нем позабочусь. После чего я направился к себе наверх.

Для меня наступила чудесная пора. Я любил своих больных и теперь еще острее ощущал их боль, в особенности когда передо мной в постели лежала крошка, терпеливо уставив на меня горестные глазенки, а я был бессилен ускорить развязку, чтобы освободить невинное дитя от напрасных мук, или когда видел юношу, чей румянец, усугубленный жаром, становился все темнее и суше, и он просил меня дать ему что-нибудь жароутоляющее, — он тогда совсем поправится, — я же видел, что жар, с которым он хочет так легко разделаться, грозит унести его ясную розовую юность; или же если меня призывали к больной старушке, которая потеряла всех близких и покорно ждала кончины, и все же, когда я собирался уходить, заглядывала мне в глаза, в чаянии найти в них хоть искорку надежды. Порой вместе с лекарством я оставлял больному немного денег, чтобы он раздобылся хотя бы тарелкой супу.

На следующий день после того, как я обратился к Маргарите с тем вопросом, я снова пошел в Дубки. Увидев меня в окно, Маргарита выбежала на крыльцо, взяла меня за руку и повлекла за собой. Она подвела меня к столику с минералами, предварительно перевернув все ярлычки обратной стороной, и назвала без запинки каждый камешек, а затем и к книжному шкафу, рядом с которым лежала на столе вчерашняя охапка растений, и назвала каждое, ни разу не запнувшись. Потом мы проводили полковника на нижний луг и смотрели, как косят траву и свозят сухое сено.

Маргарита показала мне также своих кур и домашних птиц и провела в хлев, чтобы я подивился, как выросли и похорошели мои телятки. Со временем, объявила она, когда они начнут давать приплод, остальные коровы будут постепенно заменены этой породой.

Бывая в Тунберге или Пирлинге, я всегда привозил Маргарите то редкостный цветок или камушек, какого не было в ее коллекции, то ленту или другую какую мелочишку, вроде шкатулки для ниток, иголок и булавок. Маргарита, в свою очередь, начала вышивать для меня цветы на шелковом платке, говоря, что сошьет из него чехол на мой большой бювар, где я держу свои бумаги. Затем она вышила шелками и золотом нарядные коврики с яркими лентами, чтобы поддевать вороным под шейную упряжь для моих парадных выездов.

По праздникам и воскресеньям мы ездили вместе в зиллераускую церковь, и когда она сидела с отцом на почетной скамье, все взоры были обращены на ее красоту. Полковник в таких случаях надевал жалованную золотую цепь, а Маргарита блистала в шелковых робах с коротким шлейфом. Мне же она была всего милей в домашних платьицах, в каких сиживала с нами в библиотеке или бродила по полям и лесам, где нарядные платья только стесняли бы ее.

К концу лета я в поисках одного особенно редкостного цветка забрался на самый гребень Дустерского леса, так как знал, что он цветет именно в это время года, и Маргарита очень обрадовалась подарку.

В таких занятиях проходило у нас лето. Мы, как и прошлый год, без конца бродили по горам, лесам и полям, с той, однако, разницей, что теперь заходили много дальше, нежели предыдущим летом, а порой совершали трудные переходы, чтобы забраться на отдаленную вершину, откуда открывался особенно живописный, ласкающий душу вид на великолепие и красу лесов или же на грандиозное зрелище теснящихся утесов, низвергающихся ручьев и могучих деревьев.

В течение всего лета я больше ни разу не спросил Маргариту, любит ли она меня, и только однажды поздней осенью, когда пожелтевшая листва кустарников облетела и только дубы еще стояли в своем багряно-золотом великолепии, — мы отдыхали в дубовой роще под любимым раскидистым деревом ее отца, — я снова спросил:

— Любите вы меня, Маргарита?

— Я люблю вас, — отвечала она. — Люблю как ничто и никого на свете. После батюшки вы для меня самый дорогой на земле человек.

На этот раз она даже не потупилась, и только щеки ее зарделись нежным румянцем.

— Я тоже люблю вас всей душой, — отвечал я. — Люблю как никого на свете, а так как я потерял всех близких, вы — самое дорогое, что есть у меня на земле. И я буду любить вас вечно, одну только вас — здесь, покуда жив, на этом свете, а также и на том свете, когда умру.

Она протянула мне руку, и я крепко сжал ее в своих. Оба мы молчали, не размыкая рук и устремив глаза на увядшую траву. По траве были разбросаны листья, слетевшие с кустарника, и уже не греющие лучи осеннего солнца играли меж стволов, окрашивая ветви в яркий багрянец.

Потом мы вернулись в дом, и Маргарита долгие часы читала полковнику вслух. Я некоторое время слушал ее чтение, а ввечеру собрался домой.

Ах, жизнь была прекрасна, несказанно прекрасна. Однажды я преклонил колени на скамеечке, стоявшей перед моим окном, за которым высилось ночное небо, усеянное множеством осенних звезд, и возблагодарил творца, ниспославшего мне такое счастье.

С тех пор как скончались мои близкие, не было у меня такой счастливой поры.

Я ежедневно навещал Дубки. С наступлением зимы, когда я бывал занят не только первую, но и вторую половину дня — отчасти из-за долгих ночей, не дававших мне встать достаточно рано, отчасти из-за умножившихся заболеваний, — я, невзирая ни на что, лишь бы позволял поздний час, ежевечерне наведывался к друзьям — посмотреть, как догорает последняя охапка поленьев в большом камине, топившемся в библиотеке. Если же я приходил домой мокрый до нитки, так как нередко, оставив повозку или сани, пробирался к больному по раскисшим сугробам или непролазным лужам, то и тогда, придя домой и переодевшись во все сухое, отправлялся наверх по занесенному снегом полю Мейербаха и через поросший ясенем холм.

Когда же наплыв больных убывал и я еще с вечера обещался прийти завтра пораньше, при дневном свете, Маргарита загодя становилась перед входной дверью и, защитив рукой глаза от блещущих облаков и сверкающих белизною горных вершин, глядела на уходящую вниз отлогую равнину. Потом она признавалась мне, что высматривала меня.

Так проходила зима. Мы читали книги и фолианты из богатого собрания полковника или беседовали. Полковник расспрашивал меня о житейских обстоятельствах того или другого лесного жителя, и, когда я делился с ним тем, что знал, всегда оказывалось, что он осведомлен лучше. Иногда заходил на огонек кто-нибудь из соседей. Полковник угощал его хлебом и вином, и посетитель еще до наступления позднего вечера спешил уйти домой.

В светлые дневные часы мы с Маргаритой снова и снова возвращались к висевшим в доме картинам. Маргарита обращала мое внимание на то или другое и поясняла, если я чего не понимал.

Тут она была более искушена, чем я, так как с детства сжилась с этими картинами и во многое была посвящена отцом. Уму непостижимо, сколько прекрасного и чудесного таит в себе хорошая живопись. Потом, выйдя под открытое небо, мы уже другими глазами глядели на небо, облака и прочее — и радовались тому, что картины так верно передают впечатления от живой природы. А бывало и так, что Маргарита пересказывала мне все, что узнала от меня, и спрашивала, доволен ли я ею?

Порой полковник садился за стол и принимался набрасывать на бумаге планы и эскизы всевозможных переделок, украшений и новых замыслов, на которые он был неистощим. Мы обсуждали его наброски, всегда очень увлекательные и вычерченные с таким тщанием и вкусом, как если бы они вышли из-под пера юноши, исполненного энтузиазма и задора. Я почерпал из этих эскизов полезные уроки и снова принимался переделывать свой чертеж письменного бюро, который мечтал со временем увидеть исполненным в твердом дубе. Прежде чем обратиться к резчику, я решил представить его на суд полковника.

Несколько раз они с Маргаритой все же заезжали ко мне, а последний раз я даже втихомолку отослал гнедых в Дубки и отвез гостей на моих вороных, которые ради такого случая обновили ленты, расшитые для них Маргаритой.

Порой, когда на дворе лютовал мороз, а в камине тлели огромные поленья и красноватые отблески огня смешивались с белым светом лампы, окрашивая белоснежную бороду полковника, откинувшегося в своем кресле, в красивый розовый цвет, — мы с Маргаритой устраивались против него, я брал ее руку в свою, и мы долго сидели так, держась за руки, между тем как беседа наша о далеком чуждом мире или же о том, что близко касалось нас, не прерывалась ни на минуту. Полковник, от которого мы не скрывались, ни разу ни словом не коснулся наших чувств. Другие влюбленные прячут взаимную склонность, мы же показывали ее открыто, не поминая о ней ни словом вслух. Так текла наша совместная жизнь. Мы и друг с другом избегали говорить об этом с того вечера, как в дубовой роще объяснились друг другу в любви. У меня не хватало мужества просить у полковника руки его дочери, к тому же мне казалось, что время еще не приспело. И хотя полковник знал о наших чувствах, он никогда не касался их и только делился с нами своими мыслями и наблюдениями и обсуждал свои намерения и планы.

Так прошла зима и наступила весна — самое дорогое, самое желанное время года в нашем полесье. И тут случилось то, что в корне все изменило.

Что не изменилось, так это полковник. Если даже кто-нибудь причиняет ему зло, он считает это недоразумением или ошибкой, жалеет обидчика и не склонен на него сердиться. Разве наша с ним беседа не прямое тому доказательство!

Я так бережно и любовно описал свое возвращение домой, а также ту пору, когда только начинал строиться и хозяйничать, ибо то была простая невинная пора; и так же любовно и подробно описал я приезд полковника — с ней, милой, доброй. То были счастливые годы. Но всему этому пришел конец, и именно она причинила мне жестокие страдания. Но нет, не она — во всем виноват я сам. А теперь передо мной долгий тяжелый искус, и много пройдет лет, пока я его одолею.

Я все, все сюда запишу.

Когда наступила пора цветения, моя любимая дикая черешня с раскидистой кроной, доставшаяся мне еще от Аллерба, покрылась целым морем белоснежных соцветий; в лесах, где сквозь опушенную зеленью решетку ветвей проглядывало небо, я уже и теперь часто проезжал через облака благоуханий и далеко в воздухе рассеянной цветочной пыльцы… Все, все было так прекрасно — и я говорил себе: какое лето к нам идет. Теперь я выражаюсь осторожнее: идет лето — но какое?

Когда наступила пора цветения — ибо так начал я свой предыдущий абзац, — в Дубках объявился посетитель, к прибытию которого не все были готовы. Приехал племянник полковника Рудольф. Трудно вообразить более красивого юношу. Его откинутые со лба черные волосы оттеняли свежее румяное лицо, на котором сияли большие глаза с красивым удлиненным разрезом. Родители его давно умерли. Он приехал, чтобы поделиться с несправедливо обойденным дядюшкой недавно возвращенной должником суммой — старый долг, на который уже рукой махнули. Полковник обрадовался племяннику и всячески его обласкал. Он осыпал юношу ценными подарками, которые тот должен был увезти домой на память о свидании с родными. При этом он взял у племянника не предложенную часть, но, как и прошлый раз, лишь наименьшую долю, к какой его обязывал долг отца. Рудольф жил уединенно в своем родовом замке, управляя поместьем и довольствуясь обществом старого отцовского амтмана, весьма почтенного и уважаемого человека. Нас познакомили, он держался со мной почтительно и скромно. Сдавшись на просьбы родных, он прогостил в Дубках гораздо дольше, чем собирался.

Однажды я в одиночестве забрался на скалы, нависшие над Лидской лесосекой, мне было известно там местечко, где в россыпях камней растут редко встречающиеся цветы камнеломки. Срок их цветения как раз наступил, и я хотел сорвать их для Маргариты. И тут я внезапно увидел на дорожке внизу Маргариту и Рудольфа, выходящих из лесосеки. Рядом они составляли чудесную пару. Он — на полголовы выше — не уступал ей в стройности, которую подчеркивал щегольской наряд, взор его черных глаз был ласков и нежен; она, в белом платье, вся светилась, и рядом с этим красавцем казалась еще красивее, чем обычно. Горькие слезы брызнули у меня из глаз: кто я такой и что собой представляю! Ничтожество, полнейшее ничтожество! Я хотел спуститься вниз, обойти вокруг скалы и присоединиться к ним, но в ту минуту был не в состоянии это сделать. Они шли мимо цветов, что росли в высокой траве лесосеки, мимо нежно-зеленых кустарников и трав, местами заступавших им дорогу; он что-то говорил ей, она что-то говорила ему, он вел ее под руку, и она то пожимала, то ласково поглаживала его пальцы.

У меня уже пропало всякое желание к ним присоединиться, я схватил свою палку, лежавшую в траве, и принялся мять и крошить побеги камнеломки, — которые, кстати сказать, еще не расцвели, — пока не опустошил всю поляну. А затем, лицом к скале, спустился по тому же пути, каким на нее вскарабкался, — в других местах она еще менее доступна, — причем так спешил, что ободрал ладони. И сразу же отправился — но не домой, где ждал меня обед; я нарочно с утра посетил своих больных, чтобы загодя добраться до камнеломок и, если удастся что-нибудь сыскать, завезти их ей еще до обеда. Но у меня уже не было нужды в цветах, как не было нужды в обеде. Вместо того чтобы карабкаться вверх, я стал опускаться все ниже по направлению к теснине, образуемой двумя отвесными стенами. По дну ее вьется ручеек, однако редко кто сюда заглядывает, ибо ручеек мелководен и по его течению разбросаны камни, так что никуда тут не проедешь. Впереди, на фоне серых утесов, выступающих из зелени и черноты скалистой стены, тянется сумрачно спокойный бор, пока я спускался, он кружил, отступая то влево, то вправо, пока совсем не исчез из виду, и теперь на высокие камыши и травы и на сухие деревья глядело сверху только хмурое небо. Я спустился до самой котловины, где вода неподвижно стоит в грунте и ее голубовато-стальные пятна мерцают среди плавучих зеленых островков, а рядом торчит отсыревший остов старой ели и коричнево-серая скала, по которой непрестанно стекает вода, поблескивая жирным, словно олифовым глянцем. По дороге приветствовали меня синие огоньки нашей лесной горечавки и широкие зеленые глазки мать-и-мачехи, растущей в вязкой тинистой почве. Но мне они были уже ни к чему.

А ведь я совсем не гневлив от природы. Возможно, то был возврат одного из моих детских припадков буйства: по рассказам батюшки, меня так избаловала рано умершая матушка, что, наткнувшись на запрещение, я кидался наземь и принимался бушевать.

Я поднялся вверх по песчаной осыпи, хватаясь за колючий кустарник и острые камни, чтобы не скатиться вниз, и в кровь изранил руки. Вышел я у Красного яра, там, где на вершине горы выступают охристые камни и открывается вид на противоположный окоем, на тянущийся узенькой прямой полоской Ротберг и на голубеющие вдали ячейки лесистых холмов. Дома кузена Мартина я отсюда не увидел. В небе стояли неподвижные белые облака. Земля под моими ногами была так красна, что я выкрасил себе башмаки. Свернув налево, ступил я под угрюмые своды елового бора.

У меня созрел план дальнейших действий. Я обогнул опушку леса и только к вечеру вышел на высоту над Дубками и спустился вниз. Полковника дома не было, Маргарита, как сказали мне, в саду. Однако я не нашел ее там; судя по тому, что задняя калитка стояла настежь, я надеялся встретить ее в соседнем поле. И действительно, выйдя за калитку и оглядевшись, я увидел ее на примыкающей к полю широкой кромке луговины; неяркое закатное солнце отбрасывало на хлеба ее длинную тень. Она гуляла одна — это было в порядке вещей, — я, однако, удивился. Оба волкодава сопровождали ее, они очень любят свою молодую госпожу, вечно к ней ласкаются и в ее присутствии ведут себя на редкость благонравно. Углядев меня в проеме калитки, они запрыгали и заплясали, а потом ринулись ко мне со всех ног, да и Маргарита прибавила шагу, увидев, что я направляюсь к ней. На ней было ее давешнее белое платье, она была так же стройна и хороша, как утром, и так же светло и нежно улыбалась, как улыбалась утром.

Первой заговорила Маргарита.

— Ах, наконец-то… А мы уже тревожились, думали, с вами что стряслось; кузен Рудольф сегодня отбыл, он заходил к вам проститься, только ваши люди сказали ему, что вы уже побывали дома, но снова куда-то собрались и так и не вернулись к обеду. Отец решил, что вас срочно вызвали к больному и, следовательно, беспокоиться нечего. Он поехал проводить Рудольфа до ротбергского трактира, где заказана дорожная карета, а сам вернется на наших лошадях.

— Маргарита, вы меня не любите, — ответил я.

Она удивленно вскинула глаза.

— Что это вам пришло в голову? Вы и не представляете, себе, как я вас люблю! Я всегда вам рада, мне каждый раз грустно с вами расставаться, и я только о вас и думаю, когда вы далеко.

— Нет, вы меня не любите, — повторил я убежденно, и тут ей, по-видимому, бросился в глаза мой измученный вид.

— Что с вами? — встревожилась она. — И что за странные слова! Как это на вас не похоже! Уж не больны ли вы? Судя по вашей одежде, вас бог весть где носило! Успели вы хоть пообедать?

— Нет, я не обедал, — сказал я.

— А тогда пойдемте, я накормлю вас, там еще много чего осталось, вам надо тотчас же покушать.

— Не стану я кушать, — ответил я.

— Быть может, вам нужно поговорить с батюшкой, пойдемте, посидим на скамье, откуда далеко видно дорогу.

— Мне не нужно говорить с вашим батюшкой, — возразил я. — Все, что мне нужно, это сказать вам, что кузена Рудольфа вы любите больше, чем меня.

— Я люблю кузена Рудольфа, потому что так оно подобает, но вас люблю несравненно больше; его я люблю совсем по-другому, да и, согласитесь, он достоин любви. Разве он не показал себя с самой лучшей стороны по отношению к нам, своим кровным?

— Да, он ее достоин, и вы будете все больше любить его и ценить, пока совсем не полюбите.

— Думаю, что так оно и будет, если он станет чаще навещать нас, как обещался.

— Что ж, стало быть, все хорошо, и между нами теперь полная ясность, — заключил я.

Некоторое время мы шагали молча, пока не дошли до садовой калитки, где растут розовые кусты, которые мы с Маргаритой сажали вместе. Тут она остановилась я, обратив ко мне лицо и глаза, сказала:

— Молю вас, милый, дорогой мой друг, от глубины души молю — гоните эти слова и чувства из вашего сердца!

— Да, я прогоню эти чувства из сердца, — ответствовал я. — Вы меня не любите, следственно, я прогоню из сердца эти чувства.

— Я уже сказала вам в дубовой роще, — возразила она, — что, не считая батюшки, вы для меня самый дорогой человек на свете.

— Да, так вы сказали, — подтвердил я, — но много ли в том правды?

На это она и вовсе не стала отвечать. Она совсем умолкла. Вошла в калитку. Я последовал за ней. Вынув из кармашка ключ, она захлопнула калитку и заперла на замок. А затем по прямой аллее направилась к другой калитке, выходящей во двор. Я шел с ней рядом, но чувствовал, что она сторонится меня. Когда мы вошли во вторую калитку, она и ее захлопнула, но не стала запирать, так как эта калитка не запирается. И только тут обратилась ко мне:

— Если вам угодно поговорить с батюшкой, я посижу с вами на скамье, пока вы его не дождетесь.

— Передайте вашему батюшке, что я желаю ему доброй ночи, — сказал я. — А мне домой пора.

— Передам непременно, — отвечала она и остановилась.

Я повернулся и мимо зимнего сада направился к главным воротам, а потом к себе домой.

На следующий день мне предстояло ехать к Эрлеру, который сильно занемог, а потом к Мехтильде, хворавшей желчной горячкой, и еще к двум-трем не столь серьезным пациентам. Я выехал очень рано, чтобы до обеда управиться со всеми делами и с положенными записями.

Наскоро похлебав супу, я больше ни до чего не дотронулся и поспешил наверх в Дубки.

Сперва зашел я к полковнику, которого застал за книгой. Он говорил со мной как обычно и ничем не дал понять, что ему что-то известно. После обмена приветствиями он сообщил мне, что его племянник Рудольф накануне отбыл в свой замок, что он искал меня, желая со мной проститься, но так и не нашел, а потому просил передать мне свои наилучшие пожелания. В заключение он добавил, что он об этом молодом человеке самого высокого мнения и рад, что семейная распря окончательно улажена, а также что, если юноша будет и дальше держаться тех же отличных правил, из него выйдет простой, сердечный и дельный человек. Я не замедлил с ним согласиться, ибо так оно и было на самом деле.

Этим наш разговор и ограничился.

Я сказал полковнику, что хочу еще зайти к Маргарите. Он привстал, и я откланялся. Мне не возбранялось в любое время заходить к Маргарите, не было случая, чтобы полковник против этого возразил.

Я направился к ней по коридору. Когда я отворил дверь, она стояла у стола и, по-видимому, ждала меня. Обычно, зная, что я у ее отца, Маргарита сразу же, сияя от радости, присоединялась к нам; не то сегодня. Она была, как всегда, тщательно одета, но уже не в том платье, что вчера. На столике лежал увядший букет полевых цветов, собранных накануне и перевязанных сорванной в поле травой. Я заметил среди цветов и такие, каких еще не было в нашем гербарии, или которые нам не удалось хорошо засушить.

Когда я подошел к ней и заглянул ей в глаза, она сказала:

— Я сегодня ждала вас, чтобы сообщить, что я надумала этой ночью и что вам также необходимо знать. Я мечтала сделаться вашей женой, да и батюшка души в вас не чает. Но уж раз все у нас так изменилось, должна предупредить вас, что этому не бывать.

Я посмотрел на нее. Направляясь в Дубки, я еще и сам не знал, что скажу ей, знал только, что мне надо как можно скорее подняться в Дубки. Но, услышав от Маргариты эти слова, я испугался. Я взял ее за руку, которую она не отняла, и повел к окну. Понимая, что я хочу ей что-то сказать, она присела на мягкую скамеечку в оконной нише. Я пододвинул себе такую же скамеечку и, усевшись напротив, стал ее уговаривать. Я говорил очень долго, но что говорил, не вспомню и, следственно, не могу это записать. Не помню также, что она отвечала мне: знаю только, что это было совсем не то, чего я добивался, и что она осталась верна своему решению. Потом она замолчала, и чем торопливее и горячее я убеждал ее, тем больше она замыкалась в себе. Когда же я заговорил резче и настойчивее, внезапно произнесла:

— Уж не кликнуть ли мне батюшку, чтоб он меня защитил?

Услышав это, я вскочил и сказал:

— Нет, ни в коем случае, в этом нет никакой надобности! Пусть будет по-вашему! Все хорошо, хорошо, хорошо!

Вот тут-то и приключилось со мной это затемнение памяти, у меня все решительно вылетело из головы. Я повернулся, твердым шагом направился к воротам и поспешил домой.

Какое-то безразличие ко всему напало на меня. Я хотел лишь одного: крушить, ломать, казнить все и всех на свете.

Я уже в начале этой книги рассказал, как бросился в рощу к одной из запомнившихся мне берез, и как полковник последовал за мной, и какой у нас вышел разговор.

Я чуть было не совершил великий грех, и это потрясло мою душу. До сих пор я во всех поступках сохранял спокойствие и трезвый ум — не понимаю, как подобное могло со мной случиться, как взбрела мне такая мысль. У меня и сегодня это не укладывается в голове…

Отныне я повинен с еще большим рвением выполнять свое назначение, вникать в самые заповедные его глубины, не останавливаясь перед величайшими трудностями, не пренебрегая мельчайшими обязанностями, чтобы искупить свое тяжкое прегрешение.

Я потому и начал свои записки с этого случая, что он потряс меня до глубины души, и я видел в них единственную возможность дать новое направление своим мыслям и чувствам!

Глубокая печаль охватила меня. Вечером я вернулся домой, но так и не забылся сном. Весь следующий день провел я один, а на третий отправился наверх к полковнику. Он поведал мне историю своей жизни, и она глубоко потрясла меня. Потом он спросил, не зайду ли я к Маргарите и не поговорю ли с ней по-хорошему? И когда я согласился, провел меня по коридору и по желтой циновке в ее переднюю комнату. Так как ее там не было, он предложил мне подождать, сказав, что позовет ее и больше ко мне не выйдет, а удалится к себе через библиотеку. И он в самом деле не вернулся; спустя немного полуоткрытая дверная створка еще чуть приотворилась, и в комнату вошла Маргарита. Взгляд ее был устремлен на меня. Она была так же простодушно прекрасна, как предмет, в честь которого она названа, ибо имя ее на языке древних римлян означает — жемчужина. Полковник ни словом не заикнулся ей о том, что я собирался над собой сотворить, — это было по всему видно; ее глаза были устремлены на меня. Она вышла ко мне на середину комнаты, я, как всегда при наших встречах, протянул ей руку, и она не отказалась ее взять, но наши руки тотчас же разомкнулись.

— Маргарита, — начал я, — ваш батюшка испросил у вас для меня разрешения еще раз с вами побеседовать. Мы больше не будем так часто видеться, не будем, как бывало, бродить по лесам и полям, я буду теперь реже навещать Дубки… не так, как раньше… Не бойтесь, я больше не позволю себе говорить с вами, как позавчера… а только по-хорошему, спокойно… и ни о чем не стану просить…

Она не ответила мне на эти слова, хоть я произнес их с большими промежутками, и только молча стояла передо мной, уронив руки вдоль платья.

— Маргарита, — начал я снова, — простите меня!

— Мне нечего вам прощать. Вы не сделали мне ничего плохого.

Пока между нами происходил этот разговор, полковник снова вошел к нам из библиотеки, держа что-то в руке. Подойдя, он положил это на стол и сказал:

— Вот несколько засушенных цветков эдельвейса. Это — половина тех, что нарвала мне жена, когда в последний день ее жизни мы поднялись высоко в горы. Обоим вам незнаком этот цветок, он не растет в здешних краях. Я дарю вам эти цветы с тем, чтобы вы их поделили и сохранили у себя.

Сказав это, он повернулся и вышел в ту же дверь.

Я подошел к столу поглядеть на эдельвейсы. Их было ровно двенадцать числом. Я разделил их на две кучки и сказал:

— Маргарита, я разделил цветы на равные части: вот ваши, а эти мои. Не возражаете?

— Нет, — сказала она.

После этого опять наступило молчание, которое я прервал словами:

— Отныне я буду со всем старанием относиться к своим обязанностям. Буду с величайшей готовностью для каждого, близкого или далекого, делать все, что в моих силах, лишь бы он нуждался в моей помощи.

— Вот и хорошо, очень хорошо! — с горячностью откликнулась она.

— Думайте иногда обо мне, Маргарита, — продолжал я. — И даже если все у вас переменится, позвольте иногда моей тени являться вашим очам.

— Я считала вас за доброго, сердечного человека, — сказала она.

— Так оно и есть, Маргарита, так оно и есть, но только вы сейчас не хотите этого видеть и верить этому. А потому всего вам хорошего, Маргарита, будьте счастливы!

— Подождите минутку, — сказала она. И, подойдя к столу, взяла свой пучок эдельвейсов, смешала его с моими и сказала: — Возьмите и эти.

Я поглядел на нее, но не увидел ее лица, так как она отвернулась.

— Маргарита, — повторил я, — будьте счастливы!

Ответа я не расслышал, но увидел, что она делает мне рукой прощальный знак.

Итак, все миновалось. Я собрал со стола эдельвейсы, сложил их в книжку, что всегда со мной, и направился к двери, в последний раз прошел по желтой тростниковой циновке, миновал большой зимний сад, где уже стояло несколько редких растений, и у выхода ступил на краеугольный камень, который мы закладывали с такими шутками и смехом. И из сводчатых ворот вышел на волю. Я не хотел больше заходить к полковнику, предпочитая совершить свой путь в одиночестве, но, выйдя, увидел его на мягкой зеленой траве газона перед окнами. Мы пошли друг другу навстречу. Сначала оба молчали, а потом он сказал:

— Мы вас немного проводим.

Он разумел собак. Часть пути мы прошли бок о бок, а затем он заговорил:

— Пусть пройдет какое-то время. Я могу лишь повторить вам то, что вчера сказал у себя в комнате: оба вы виноваты. Вспомните мою жену, она без вздоха упала в бездну, потому что боялась меня испугать. Маргарита очень на нее похожа, хотя бы уж тем, что, как и мать ее, любит одеваться во все белое, хотя никто никогда ей об этом не рассказывал. Она силу духа сочетает с кротостью, грубость и жестокость ей ненавистны.

Я ни слова ему не ответил. Полковник впервые заговорил о наших с Маргаритой отношениях. Так дошли мы до развилки, откуда дорога ведет на его луг. Здесь мы расстались, и он пошел дальше в сопровождении своих собак.

Дело в том, что избранная мною тропинка вела не к дому, а полями взбиралась наверх и сворачивала в тальник, где летом пасется скот. Я выбрал эту тропку потому, что она проходит мимо хижины заболевшей старой Лизы, которую я собирался проведать. Домой я решил не возвращаться, так как если проголодаюсь, то во всякое время могу закусить по дороге в трактире Голля или в другой харчевне, мимо которой случится проходить.

Дойдя до кустов лещины, что на опушке тальника, я остановился. Поправил берет, сползший набекрень, и обратился к себе со следующими словами: «На будущее, столкнувшись с препятствием, которое покажется тебе неодолимым, вспомни полковника, Августин, и его непоколебимую дочь».

А потом кустами лещинника пошел дальше.

У меня больше не было никого, кроме моих больных, и в эту минуту мне казалось, что все они с нетерпением ждут меня.

Я, собственно, только вечером намеревался побывать у старой Лизы и думал не идти, а ехать к ней, но раз уже я забрел в такую даль, то и решил, что при неспешной ходьбе и без того вовремя к ней доберусь. Мне очень не хотелось прямиком от полковника заходить домой за лошадьми. Итак, погруженный в думы, я медленно брел по лесу, завернул в трактир рядом с лесосекой и закусил тем, что оставалось у них от обеда.

Когда же от старой Лизы я другими лесами возвращался домой, солнце уже низко спустилось к горизонту, и тут случилось то, что полковник предвидел еще в полдень; над гребнем высокого леса, откуда зимою нагнало к нам дождевые тучи, приведшие к той страшной гололедице, как будто собиралась гроза; солнце садилось за рваные, опаленные по краям тучи. Выйдя на открытое место, я без помехи наблюдал это смятение, эти таинственные приготовления в небе.

Домой я зашел только приказать заложить каурого, чтобы он отвез меня к Эрлеру, к которому я хотел приехать засветло, чая еще до грозы вернуться.

Когда мы с Томасом при возвращении миновали последние деревья Таугрунда, молнии уже сверкали в ветвях и время от времени зажигали свои причудливые зигзаги над отдаленным лесом. Да и вечернее небо изменилось до неузнаваемости. Там, где солнце зашло за окрашенные в пурпур тучи и отсвечивающие желтизной куски ясного неба, все слилось воедино в темном нагромождении туч, откуда временами полыхало огнем. Я потому и приказал заложить каурого, который не страшится небесного огня, тогда как вороных он ввергает в панический ужас.

Едва мы свернули с дороги, чтобы въехать к себе во двор, как из сумерек, где никли притихшие деревья и посверкивали молнии, вырвался человек, закричавший, что мне надо сейчас же ехать к нижнему Ашахеру, с ним приключилась беда. Ашахера задело в лесу поваленным деревом, он сильно пострадал, и его несут домой. Посланный был свидетелем этого несчастного случая, он побежал вперед взять лошадь и, не теряя времени, мчаться за доктором. Я велел Томасу завернуть каурого, и мы последовали за всадником, скакавшим впереди к хорошо знакомой нам хижине нижнего Ашахера. Ехать было недалеко. Прибыв на место, мы уже застали потерпевшего дома, он лежал на кровати, домашние разрезали на нем штанину и освободили кровоточащую ногу. Ель, которую подрубили дровосеки, неожиданно рухнула и всего лишь сорвала с ноги кожу, но зрелище освежеванного живого человеческого мяса даже на меня произвело тяжелое впечатление. Если бы я в тот день совершил в березняке задуманное, этому человеку не жить бы на свете. Ему бы заклеили рану пластырем и вызвали гангрену. Я попросил принести холодной воды, а также послать ко мне за льдом, запасы которого всегда храню в леднике.

Гроза так и не состоялась. В то время как мы с Томасом возвращались домой по изрытому колеями проселку, черные тучи уходили за Лидскую рощу, погрохатывало все дальше и глуше, и только изредка сверкали молнии, нацеливаясь на отдаленные места, лежащие к востоку.

Наступила тревожная мучительная ночь. Тяжело было у меня на душе.


Читать далее

4. Маргарита

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть