Януш Леон Вишневский, Ирада Вовненко. Любовь и другие диссонансы

Онлайн чтение книги Любовь и другие диссонансы
Януш Леон Вишневский, Ирада Вовненко. Любовь и другие диссонансы

Берлин, 3 апреля, суббота, раннее утро

Серый рассвет разбавил ночную мглу. Я вздрогнул от сильного удара в окно. Белый голубь словно не заметил препятствия или почему-то хотел проникнуть сквозь стекло. Я подошел ближе. На неровной линии треснувшего стекла виднелось красное пятно, а в месте удара прилипли несколько белых перьев. У меня перехватило горло, и я не смог сдержать слез…

Окна западного крыла психиатрической больницы в берлинском районе Панков выходили на глухую стену, и только с третьего этажа можно было увидеть мир за этой стеной. А перед ней была лишь мощеная булыжником площадь, ограниченная с двух сторон колючей проволокой. Когда-то тут была оживленная улица. В шестьдесят первом меньше чем за неделю асфальт заменили брусчаткой, тротуары ликвидировали и позаботились даже о том, чтобы камни выглядели старыми, словно площадь была такой всегда…

Но если встать подальше от окна, из поля зрения выпадают и стена, и даже несколько рядов колючей проволоки, натянутой на ржавые столбы, – видны лишь автомобили, припаркованные на улицах, часть парка с фонтаном и часы на колокольне красного кирпича. А по вечерам – неоновые огни дискотеки, причем так близко, что кажется, туда можно прыгнуть с подоконника. Когда ночью в больнице отключают электричество, наступает такая пронзительная тишина, что можно расслышать музыку. Хартмут, который служит охранником психушки еще со времен Ульбрихта[1]Вальтер Ульбрихт (1893–1973) – руководитель ГДР в 1960–1971 гг., уверяет: то, что сделали с площадью, было страшной ошибкой. Если бы там, как и прежде, проходила улица, – а ведь она была и при Гитлере, – никто бы не выпрыгивал из окон. А едва появилась площадь, психи стали распахивать окна, разбегаться, отходя к умывальникам, и выпрыгивать, надеясь перемахнуть через стену. На самом деле до стены было больше десяти метров, поэтому они падали на мостовую и разбивались. Как говорит Хартмут, «такое расстояние, ясное дело, и Бимон[2]Роберт Бимон (р. 1946) – американский легкоатлет, чемпион Олимпийских игр 1968 г. по прыжкам в длину. не перепрыгнет». Правда, однажды умудрился прыгнуть даже хромой с протезом, после чего окна замуровали. Хромой упал вниз головой на козырек над входом в здание, и, по словам Хартмута, «было очень много крови, потому что, знаете ли, мозг кровоточит сильнее всего. А у хорошей мостовой настоящий немецкий характер: она несокрушима и впитывает кровь навсегда». Директор клиники наотрез отказался входить в дверь, «забрызганную кровью полудурков».

Теперь стены больше нет. А площадь осталась. Новая улица огибает ее полукругом. Директор измерил полукруг с помощью лазерного измерителя, и только ради этого власти города Берлина ему его купили. У немцев так заведено. Если на то существует предписание, непременно должен быть измеритель. Не важно, сколько он стоит. В суде главное – цифры. Тем более если архитектор – турок с немецким паспортом. Если бы архитектором был беспримесный, биологически чистый немец, может, и удалось бы сэкономить на измерителе.

Дискотека тоже есть. И фонтан – правда, без воды. И церковь, но ее колокольня молчит, говорят, нет денег на звонаря. «Это уже не мой город, – говорит Хартмут, – в наше время, если была церковь, и колокол звонил. Я-то в Бога не верю, но считаю, что колокол у церкви должен быть. Разве я не прав?»

Когда стену разрушили, число самоубийств резко сократилось. Аннета, психолог с ученой степенью, что работает здесь уже несколько лет, считает, что это заслуга Программы, с большой буквы «пэ». Главная ее идея заключается в том, чтобы «не изолировать гостей». Аннета считает, к примеру, что я не являюсь пациентом. В Панкове лечат не людей, а болезни, а значит, я здесь «гость». У которого поехала крыша. Это вселяет некоторый оптимизм. И что-то вроде самоуважения. Получается, я обосновался в Панкове как в гостинице. Сегодня я понял, что Аннета отчасти права. Тут действительно есть что-то от гостиницы. Рядом с туалетами располагается так называемый зал отдыха. Он находится именно здесь не случайно. В центре зала – рояль, у которого не хватает клавиш, но это не важно, ведь бо́льшая часть на месте, и играть на нем можно. Сегодня после обеда, когда я был в туалете, кто-то играл. Шумана. Я узна́ю Шумана, даже когда буду лежать в гробу. А играли так, что я, заслушавшись, обмочил себе брюки. Когда вышел в зал, за роялем я увидел Джошуа. Я плотно закрыл окна, чтобы нам не мешал уличный шум, сел на подоконник, поближе к инструменту, и стал слушать. А Джошуа играл. Я заранее знал, когда ему попадется отсутствующая клавиша, и воспроизводил недостающий звук по памяти. Закрыв глаза, я думал, что же в музыке заставляет меня забываться. Когда Джошуа закончил играть и замер на покрытом потрескавшимся дерматином стуле из «ИКЕИ», он выглядел как настоящий псих: бегающий взгляд, дрожащие руки, безвольно повисшие вдоль тела, невнятный шепот, гримаса на лице и пена на губах. Он действительно псих. Такой же, как и я. Мне показалось, что в этот момент я в него влюбился. Так бывает, мужчины порой влюбляются в мужчин. Я подошел к нему и спросил:

– Джошуа, почему ты играешь Шумана?

– Потому что он один из нас…

– Как это один из нас? Шуман не был евреем…

– И тем не менее он один из нас.

– Что ты, мать твою, имеешь в виду?

– Он был романтик. И психически больной. Такой же, как мы…

Я придвинул к роялю второй стул и сел рядом с Джошуа. И мы не сговариваясь начали играть. Он – Шумана, а я – Шопена. На одной клавиатуре, параллельно. Два психа играли два разных произведения. Я не помню, что именно из Шумана играл он, и не помню, что из Шопена играл я. Но музыка каким-то чудесным образом совпала. Как интерференция волн, способная разрушить мост. Несмотря на отсутствующие клавиши. И в этом не было никакого диссонанса. Это было похоже на одержимость. А потом, когда мы закончили играть, Джошуа стало стыдно, что он так расчувствовался, а мне – что я заставил его стыдиться. Мы встали из-за рояля и молча пошли каждый в свою сторону.

Джошуа отправился в туалет, а я – на групповую психотерапию. Я чувствовал, что мне необходимо срочно переключиться. Групповая психотерапия отличается от обычной тем, что нужно рассказывать о себе не врачу, а целой группе людей. Вообще-то это трудно сделать. Признаться шепотом, с закрытыми глазами, что отец засовывал свой огромный пенис в твой крошечный анус, когда ты была восьмилетней девочкой, еще можно психиатру, но не посторонним. Я не посещал групповую психотерапию. Но после Шопена с Шуманом мне почему-то захотелось туда пойти.

Кроме профессора Мильке, семидесятишестилетнего старика в коротковатых брюках, беспрестанно грызущего ногти, в кабинете были две женщины: Магда из чешского Тешина и немка, которая записывала ее рассказ. Немцы любят все протоколировать. Даже рассказы об анальном сексе с отцом. Я сел на свободный стул рядом с Магдой и обратился в слух. Магда говорила по-немецки.

Она родилась в чешской части Тешина. В этом городе протекает река Ольза, разделяющая Чехию и Польшу. Магда родилась в нескольких сотнях метров от границы – тогда еще между Чехословакией и Польшей. Она и сейчас утверждает, что родом из Чехословакии, и считает, что словаки «отделились только из-за неуемной жажды власти нескольких братиславских политиков». Она сама мне это сказала. По-чешски. Для поляка слушать чешкий язык – весело по определению. О чем бы чехи ни говорили на своем языке, поляков это смешит. Проезжая неподалеку от чешской границы, я всегда слушал только чешское радио. Даже информация о цунами и землетрясениях вызывает нервный смех. Хоть это и странно, а может, и весьма оскорбительно для чехов, но это так.

Сейчас Магда говорила по-немецки. Немецкий никогда не звучит смешно. Я много лет живу в Германии, но все равно воспринимаю фразу, сказанную по-немецки, как некую команду. Видимо, усвоил на генетическом уровне. Интересно, через сколько поколений этот ген подвергнется мутации и исчезнет?..

Магда то умолкала, глядя на свои руки, то вздыхала, то повышала голос и даже начинала кричать, чтобы через мгновение перейти на шепот. Но не заплакала. Ни разу…


Я не знаю, существует ли предел страданий, приходящихся на долю одного человека. Говорят, нам отпущено столько, сколько мы в состоянии вынести…

Моя фамилия Шмидтова. Не Шмидт, а Шмидтова. Потому что я не Шмидт. Я не могла бы называться «фрау Шмидт». Даже выйдя замуж за любимого мужчину, я не могла бы стать немкой. Поэтому я заплатила большие деньги, чтобы так было написано в моем паспорте. Это была неудачная инвестиция. Шмидт, мой бывший муж, в один прекрасный день пришел к выводу, что я для него «слишком толстая и слишком старая», а его сослуживцы приводят на вечеринки «куда более красивых и молодых девиц». Он так и сказал. По пьяни, конечно. Я не хотела выглядеть толстой старой коровой на корпоративах «Дойче банка», поэтому подала на развод. Я, может, и толстая, но ведь не старая. А тогда мне было всего двадцать восемь. Дочь Шмидта от первого брака старше меня на два года. Да и не толстая я вовсе! Для Марселя я была худой. И для Дарьи тоже…

Произнося имя Дарьи, я обычно плачу. Я бы и сейчас заплакала, но я теперь в психушке, и мне уже три недели дают психотропные средства. Либо они на самом деле действуют, либо у меня закончились слезы.

Марсель…

Он появился в моей жизни в тот день, когда я развелась со Шмидтом. Выйдя из здания суда, я пошла в соседнее бистро. Развод – всегда поражение. Даже если это развод с таким ничтожеством. Я пила водку, вспоминала напрасно прожитые с мужем годы и, видимо, была похожа на женщину, которая нуждается в поддержке. Марсель подсел к моему столику, протянул бумажные носовые платки и, как он уверял, «без памяти» в меня влюбился. Настоящего Марселя я открыла для себя двумя годами позже. А прежде пережила депрессию, два запоя, четыре увольнения с работы по статье, зависимость от валиума, пять переездов, восемнадцать различных диет и два аборта, а еще переспала с четырнадцатью мужчинами и одной лесбиянкой, Дарьей из Москвы. Из отчаявшейся я превратилась в отчаянную.

Если исключить Дарью, то инженер Эдвард Мёрфи, сформулировавший свой известный «закон подлости», был абсолютно прав: если есть вероятность того, что какая-нибудь неприятность может случиться, она обязательно произойдет[3]Закон Мёрфи (англ. Murphy’s law) – шутливый философский принцип «Anything that can go wrong will go wrong».. Однако Мёрфи не мог предвидеть всего. Самое плохое произошло со мной в день моего тридцатилетия. По собственной вине, пребывая в состоянии подогретого тремя выпитыми бутылками вина отчаяния и двадцатью четырьмя месяцами поисков своего места в жизни, я представила себе, что спустя какое-то время все же смогу полюбить Марселя. Тем более что начиная с той встречи в бистро он постоянно присутствует в моей жизни. И если так и случится, это гораздо лучший выход из ситуации, чем одиночество и очередная катастрофа, к которой я неминуемо иду. Я позвонила ему, и тем же вечером он оказался в моем доме. Уже во время нашей первой ночи любви и после нее он стал расспрашивать меня о мужчинах, бывших в моей жизни. Это повторялось каждую ночь. Какое-то время я уверяла себя, что это из-за любви и всегда сопутствующей ей ревности, из-за мужского тщеславия, что это пройдет, когда мне удастся убедить его, что я принадлежу только ему…

Марсель итальянец. Его отец – эмигрант из Ирана, а мать – сицилийка. Долгое время я объясняла себе его расспросы итальянским менталитетом, исламскими традициями и особенностями характера. Но постепенно расспросы превратились в допросы. Дошло до того, что Марсель мог несколько раз за ночь заниматься со мной любовью, а потом придушивал ремнем, заставляя снова и снова рассказывать о других мужчинах: как я дышала, что говорила, насколько широко раздвигала ноги, пробовала ли на вкус их сперму, было ли мне хорошо… Задыхаясь, я говорила ему правду, а когда рассказывать стало нечего, начала сочинять. По утрам Марсель был нормальным человеком, но к вечеру я снова становилась для него «величайшей чешско-немецкой шлюхой». А когда забеременела, его болезненная ревность превратилась в шизофрению. Я стала для него одновременно и «возвышенной святой любовью» и «грязной проституткой, носящей его семя». Я понимала, что должна бежать, но все время откладывала свой побег. Когда у меня отошли воды, пока за мной ехала карета «скорой помощи», он изнасиловал меня прямо на полу в прихожей, чтобы доказать, что я принадлежу только ему. Дарья, которая единственная из всех знала о выходках Марселя, через два дня после родов забрала из моей квартиры все, что поместилось в ее маленькую машину, и отвезла нас с ребенком к моей матери в Братиславу. В больнице я оставила Марселю письмо, в котором написала, что улетаю в Лондон, и умоляла его обратиться за помощью к психотерапевту.

Через несколько дней он отыскал Дарью. Сначала упрашивал ее сказать, где я, потом пытался подкупить, потом начал угрожать. Она, несмотря ни на что, не выдала меня, и он впал в ярость. Привязал ее к стулу и полночи избивал. Она вынесла все и молчала – даже тогда, когда он вливал ей в горло водку и прижигал сигаретами лоб. А в конце концов… он повесился у нее на глазах. Она так и просидела, связанная, до утра, глядя на висельника. И теперь я скажу вам главное! Только Дарья меня любила. Только она. Марсель и представления не имел о том, что такое любовь…


И мы это выслушали. Профессор Мильке, который вдруг перестал грызть ногти и задышал как астматик, дама с протоколом, которая посреди рассказа перестала писать и начала всхлипывать, и я, державший Магду за руку. Когда она замолчала, в наступившей тишине я услышал музыку из дискотеки по ту сторону стены, которой больше нет. И мне захотелось разбежаться и прыгнуть…

Даже сегодня, когда думаю о тебе, я слышу музыку Шумана. И чувствую, как Магда в берлинской психушке сжимает мою ладонь, произнося имя «Дарья».

Тишина закончилась тем, что женщина, писавшая протокол, с громкими рыданиями выбежала из кабинета. Мильке снял очки, положил их на письменный стол, отошел к окну и закурил. Курить в психушке можно было только в специально отведенном помещении, в подвале, на «минус втором» этаже, на два этажа «ниже линии света», как говорил Хартмут, рядом с котельной. Курильщики должны были чувствовать себя там как кочегары. Своего рода унижение. Немецкий профессор Мильке нарушил правило. Я сделал то же самое, но мне было наплевать, тогда как Мильке не только рисковал своей репутацией, но и мог заработать официальный выговор, что для немцев куда страшнее, чем потерять репутацию. Мы стояли с ним у окна, Мильке прятал сигарету в ладони, затягиваясь, закрывал глаза, потом снова прятал сигарету и, открывая глаза, выдыхал дым. Как будто он здесь ни при чем, он – невидимка. Невидимый для предписаний.

– Вы когда-нибудь бывали в Москве? – спросил он, стряхивая пепел за окно.

– Нет. А вы?

– Очень давно. В семьдесят девятом. Зимой. Было очень, очень холодно. Настоящая зима. Теперь такие случаются не чаще, чем раз в четыре года. То в Европе, то в Австралии, то в Южной Африке. Или в Антарктиде, когда газетам больше не о чем писать. Полная чушь. Но все равно читают. Особенно летом, когда не нужно платить за отопление. Вы помните семьдесят девятый? Скорее всего, нет, вы тогда были слишком молоды. Может, вас и на свете не было. Хороший год. Для Хонеккера, может, и нет, но для вина – да. А знаете, кто такой Хонеккер? Видимо, да. Уж кто-кто, а поляки знают фамилии всех сукиных детей. Семьдесят девятый и для меня был хорошим годом. В январе я защитил докторскую, в июне жена наконец ушла, и я получил возможность поехать куда-то еще, кроме нашей дачи под Потсдамом. Если бы моя жена работала на «Штази», ГДР развалилась бы значительно позже или даже вообще не развалилась, – она всегда знала, где я буду, даже когда я сам еще этого не знал… Особого выбора у меня тогда не было: Варшава, София, Прага, Будапешт, Пхеньян, Гавана или Москва. Гавана оказалась не по карману, поездку в Пхеньян можно было расценивать лишь как наказание, а Бухареста и Тираны в списке не было. Румыния и Албания тогда рассматривались как «социалистические проститутки». Сначала Брежнев, а потом и Хонеккер говорили, что эти два еще недавно братских народа сошли с единственно верного пути и продались ревизионистскому Китаю. И я решил поехать в Москву – в самое средоточие зла. Хотя теперь думаю, лучше бы в Варшаву. Это был довольно редкий случай, когда интуиция меня подвела. Мне следовало поехать в Варшаву, а еще лучше – в Гданьск. Когда в сентябре семьдесят восьмого Войтылу избрали папой римским, я должен был почувствовать, что это начало конца.

– Как вы думаете, в Москве есть такие Дарьи? – спросил я.

– Понимаете, Войтыла был первым звоночком…

Я перестал его слушать. Разве может Мильке знать о Войтыле больше, чем я? Но даже если б это было так, Войтыла тогда интересовал меня гораздо меньше, чем Дарья. И я уверен, что Войтыла бы меня понял. Он был человеком, который понимал такие вещи и наверняка и сам был бы не прочь познакомиться с Дарьей из Москвы. Не знаю, заметил ли Мильке, что я потерял интерес к разговору. Когда я отходил от окна, он прикурил очередную сигарету и продолжал говорить. Это мой огромный недостаток. Если что-то перестает меня интересовать, я либо ухожу, либо, если уйти не могу, перестаю слушать. Я не воспринимаю ни одного бита информации, если она мне ничего не дает.

Выйдя в коридор, я сел в лифт, чтобы спуститься в котельную и покурить. Джошуа стоял на вершине горы из кокса и что-то громко ритмично выкрикивал. Когда я посмотрел на него и прислушался, мне вспомнился концерт некоего Матисьяху, молодого хасидского исполнителя регги из Нью-Йорка. Моя коллега Марлен из Канады, немолодая женщина, специалистка по органной и клавесинной музыке, однажды вечером не позволила мне запереться в номере и потащила в клуб в нью-йоркский Квинс, где очень молодой бородатый мужчина в кипе́ выступал перед толпой столь же молодых людей. Помню свой восторг и слова Марлен, которая сказала: «Это, кажется, самый крутой еврей из всех, кого я знаю. За исключением Иисуса…»

У меня совершенно вылетело из головы, что сегодня вечер пятницы, а значит, начало шабата. Джошуа в основном соблюдал шабат, но два исключения себе позволял: курил и слушал на своем айподе музыку. Он уверял, что «Мальборо», которое он курил, и айпод, который он слушал, кошерны, но не хотел просветить меня, как можно сделать кошерной музыку. Кошерное «Мальборо» я еще как-то мог себе представить, но кошерный айпод и звучащую из него кошерную музыку – нет. Видимо, только евреям это доступно. А Джошуа в первую очередь был евреем. А во вторую – темнокожим (его мать была эфиопкой, а отец – израильтянином) и гомосексуалистом (по убеждениям и для удовольствия, а не из-за генетики, как он сам уверял). Короче говоря, если цитировать дословно, он называл себя «обрезанным черным еврейским гомиком». И в довершение ко всему – членом (с членским билетом, имевшим номера одной из первых серий!) немецкой неонацистской партии НПД.

Его отец в начале шестидесятых получил в Германии политическое убежище. Джошуа родился в Мюнхене и, поскольку был младенцем, у которого никто не спрашивал согласия, получил немецкий паспорт. С этим паспортом он вступил в партию НПД, чтобы «организовать пятую колонну против этих мудаков с короткими членами в коротких черных кожаных штанах на коротких лямочках». Конец цитаты. Узнав об этом, отец хотел покончить с собой, но у него не было времени это сделать, потому что как раз должен был прийти транспорт с обувью из Милана, и он не мог уйти из жизни, не оплатив товар. А к тому моменту, когда обувь доставили и отец заплатил по счетам, он уже остыл. К тому же он заметил, что Джошуа, вопреки его ожиданиям, после вступления в НПД не стал вести себя «как эсэсовец», а продолжал оставаться все тем же евреем с пейсами и крючковатым носом. Его сыном.

Отец Джошуа еще один раз собирался покончить с собой – в тот вечер, когда сын представил ему Маркуса и после ужина и благодарственной молитвы вместе с другом исчез в так называемой детской комнате, отделенной тонкой стеной от ванной, где отец Джошуа не только принимал душ, чистил зубы, стриг ногти и листал «Плейбой», но иногда занимался онанизмом. А занимался он этим, когда за противоположной стеной ванной фрау доктор Генриэтта Вольф фон Аугсбург кричала во время «рукотворного» оргазма. В тот вечер по той же причине, но гораздо громче, кричал за другой стеной ванной его сын, Джошуа Абрахам Давид Исаак Гроссман. Тогда-то отец вновь вспомнил о том, что мог бы свести счеты с жизнью, однако, наученный горьким опытом, на время отложил принятие решения.

Джошуа влюбился в Маркуса на одном из собраний НПД в Нюрнберге. Это была любовь с первого взгляда. У Маркуса были великолепные широкие мускулистые плечи, аппетитные ягодицы и рот, который казался слишком маленьким для его пухлых губ. Типичный ариец. Два года эти губы и ягодицы принадлежали только Джошуа. Потом Маркус бросил его, и эти губы, и то, что между ягодицами, и все остальное, что было Маркусом, стало собственностью Мирко из Хорватии. Целый месяц Джошуа терпел Мирко. Потом впал в депрессию, а однажды поздно ночью сел в такси и поехал в психушку. Вначале он собирался в клинику Charité, но, проверив содержимое бумажника, выбрал Панков, который больше соответствовал его финансовым возможностям – с учетом ночных тарифов берлинских такси.

Он рассказал молодому врачу о том, что сейчас больше всего на свете хочет умереть, показал свои запястья с нарисованными красным фломастером линиями «для лезвия», рыдал, говорил о страданиях евреев и дрожал всем телом. Теперь у него есть крыша над головой, завтраки, вторые завтраки, обеды, полдники, ужины и рояль в зале для отдыха. А немцы за все это платят. Чего же еще? Маркуса все равно не вернешь. Да уже и не хочется.

Джошуа стоял на вершине угольной кучи в котельной, курил кошерное «Мальборо», слушал кошерную музыку и, как я полагал, молился. Несмотря на плотно прилегающие к ушам наушники, выкрикивавший молитвы Джошуа в самом деле немного напоминал Иисуса, каковым иногда себя воображал.

Он не заметил моего появления. Я замер у чугунной печи и слушал. Джошуа читал рэп. Я не знаю идиш, но понимаю рэп – неважно, на каком языке его исполняют. Рэп – это главным образом слова и история, а еще напев, легко распознаваемая последовательность интервалов, гармония высоких и низких тонов, которая накладывается на главенствующий специфический ритм. Когда звучит рэп, хочется поднимать и опускать руки, потому что чувствуешь себя игрушкой на батарейках, неким плюшевым медвежонком, который лупит палочками по маленькому жестяному барабану, прикрепленному красной тесемкой к животу.

Джошуа переступал с ноги на ногу на вершине угольной кучи и читал с помощью рэпа свой «Маарив»[4]Маарив – название еврейской вечерней молитвы.. Он поднимал и опускал руки, то касаясь ими бедер, то протягивая к потолку, то сжимая в кулаки, словно кому-то угрожая. Но я понимал, что он молится. Потому что молитва – неважно, иудейская, мусульманская или христианская – тоже своего рода рэп. И тоже рассказывает историю. И так же, как в случае с рэпом, это истории преувеличенные или даже вовсе не имеющие отношения к реальности.

Закончив молитву, Джошуа сел на угольную кучу, резким движением сорвал наушники и швырнул в сторону печи. Я поднял их и спросил:

– А что ты слушал?

– Не твое дело! Ты все равно его не любишь…

– Почему же?! – воскликнул я, карабкаясь к нему.

– Потому что он гей.

– Я ничего не имею против геев, и ты это знаешь.

– Зато я имею. Они не умеют хранить верность.

– И все же, какого гея ты слушал?

– Одного русского.

– А точнее?

– Чайковского.

– Он был геем?! – воскликнул я, не в силах скрыть удивления.

– Ну, был.

– Я не знал. И чем тебя порадовал гей Чайковский?

– Своим скрипичным концертом.

– Я это почувствовал, Джошуа. Только слушая этот концерт, можно молиться.

– Я вовсе не молился…

– Нет?! Это был не «Маарив»? А что же?

– Набор ругательств на идиш. Я могу материться на идиш больше часа без перерыва.

– Но зачем?

– Меня это возбуждает. И Маркуса тоже.

– Но почему ты ругаешься на идиш под музыку Чайковского?

– Потому что этот концерт возбуждает меня больше всего.

– Именно этот?

– И ты еще спрашиваешь?! В нем есть все: любовь и ненависть, солнце и луна, боль и сладость, голод и насыщение, война и мир, нежность и жестокость, торопливость и плавность, тоска и радость, нетерпение и покой, скука и энтузиазм, молчание и крик, жизнь и смерть…

– Да, Джошуа, я еще спрашиваю. Музыка – это не только твое личное дело, и Маркус имеет с ней мало общего. В котельной на угольной куче музыка одна, в Вене у людей в смокингах другая. Ты мне тут жизнь и смерть не приплетай. И Шопена тоже. Ты тащишься от Чайковского? Выбор хороший, но вот я тащусь в воскресенье от Бетховена, в среду от Листа, и только в канун Рождества, независимо от того, какой это день недели, от Чайковского. Знаешь, Джошуа, что такое канун Рождества? А что такое облатка? Если не знаешь, узнай, сука. Только тогда ты по-настоящему поймешь Шопена. Без польского Рождества тебе его не понять. Набери в Гугле «рождество» и узнай. Только ищи в польском Гугле: точка пи эль. Потому что только там описывается польское Рождество. На «точка пи эль». Запомнишь?

Я говорил и взбирался по куче кокса. Оступался, проваливался в толщу угля, падал на колени, но упрямо двигался дальше и кричал все громче, словно мне важно было не только доказать свою точку зрения, но и добраться до вершины – пусть это была всего лишь вершина угольной кучи в котельной.

В психушке с помощью Программы и методичного промывания мозгов нам всем вбивали в голову, что нужно подняться с колен, встать на ноги и стремиться в будущее, к новым вершинам. Даже тем, кто без дозы «Прозака» и крикливых команд медсестер не хотел или вообще не мог встать с постели. И – о чудо! – спустя какое-то время эта психотерапия начинала действовать! На кого-то через несколько дней, на других – через несколько месяцев, но практически все начинали верить в себя.

Желание покорить вершину – атавизм. У альпинистов оно проявляется в наиболее ярком и, как мне кажется, благородном виде. А у тех, кто по-паучьи взбирается по стеклу и бетону небоскребов на глазах у собравшихся внизу людей, свидетельствует лишь о психопатическом стремлении публично рисковать жизнью. Толпа внизу вздыхает, кричит, волнуется, сопереживает, удивляется, восхищается, хотя все знают, что на вершину небоскреба можно спокойно подняться на лифте. Этакая пародия на желание покорять вершины. Фрейд и его ученик Юнг прекрасно знали, как это действует, и использовали в своей практике. Юнг больше, Фрейд меньше, и все же, несмотря на взаимную критику в конце жизни, оба соглашались, что магией покорения вершин можно заразить, а потом – лечить от нее.

Для кого-то из пациентов Панкова, в основном для тех, кто страдает анорексией, такая вершина находится на втором этаже, за дверью столовой, для других – на уровне первого этажа, за стеклянной дверью, ведущей на площадь. Для них спуститься вниз и выйти после долгого перерыва на шумную улицу, напоминающую о прошлой жизни, равносильно восхождению на вершину. Для некоторых – высочайшую в жизни.

Я поднимался на вершину угольной кучи и кричал. Джошуа смотрел на меня сверху и улыбался. С трудом переводя дыхание, я наконец оказался рядом, посмотрел ему в глаза и крикнул: «Ты запомнишь?!»

– Запомнишь, Джошуа? Запомнишь, да? – добавил я шепотом мгновение спустя.

Он выхватил у меня наушники, вставил штекер в айпод и поднес наушник к моему уху. Потом снял свой снежно-белый шелковый шарф, вытер пот с моего лба, легкими движениями отер мне лицо, волосы и губы. Мы стояли, соединенные белой нитью провода, глядя друг другу в глаза, и слушали музыку. Джошуа, второй раз за этот день, стал мне очень близким человеком. В тот момент – самым близким на свете.


Москва, 28 марта, воскресенье, раннее утро

Прохладный весенний ветер сквозь приоткрытое окно проникал в квартиру в Брюсовом переулке, дом шестнадцать. Тут издавна жили представители элиты: артисты, художники, музыканты, театральные деятели, балерины. Когда-то эти дома принадлежали сподвижнику Петра Первого, генералу, фельдмаршалу и талантливому ученому Брюсу. Переулок и сейчас хранит спокойствие и уединенность, здесь редко слышен даже привычный шум машин. Всюду мемориальные таблички с именами знаменитостей. Анна порой часами бродила по окрестностям, изучая имена и дивясь соседству, о каком и не мечтала. Может, сегодня снова пойдет. Она прикрыла глаза. Все-таки хорошо, что утро наступает всегда, и хотя бы в этом можно быть уверенным: каждую ночь ты знаешь, что через пять, четыре, три часа сможешь встать и начать жить заново.

Девять утра. Анна закуталась в пуховое одеяло, когда-то подаренное дедом. Из кухни доносились звуки «Ноктюрна» Шопена. Анне не хотелось вылезать из-под одеяла, и она с закрытыми глазами слушала музыку. Неожиданно ее внимание привлек звук, похожий на воркование голубя. Она подняла голову и увидела белого голубя, который, вытянув шею, осторожно ступал по карнизу. В теплых красках весны он казался ослепительно белым, и это было очень красиво. Анна привстала, и птица, словно приветствуя ее, постучала клювом по стеклу. Анна улыбнулась голубю, вообразив, что он принес ей благую весть. Подумав, протянула руку и нащупала на прикроватном столике толстую тетрадь. Открыла. Поудобнее устроилась на подушках. Где-то должна быть и ручка…

Темнеть стало намного позже. Вечером застегиваешь плащ на все пуговицы сверху донизу, поправляешь полосатый шарф. Выходя с работы, попадаешь в раннюю весну – теплую, волшебную и долгожданную. Она кажется немного нереальной.

Идешь привычной дорогой. Нежные листья и симфония ароматов напоминают о том, что весна наступила – несмотря на сильный ветер и временами заморозки по ночам. Срываешь ветку черемухи, прикусываешь стебель, и это так странно – ее безмятежный аромат среди тревожного вечера. Утром находишь ее в кармане плаща, а аромат отчего-то стал еще сильнее…

Анна чувствовала себя героем романа Камю «Посторонний»: наблюдала за собой со стороны. Подошла к стоянке у архива. Сигнализация послушно пропищала. Повернула ключ зажигания. Шум мотора еле слышен. Так работают только новые двигатели. Этот автомобиль – подарок мужа на сорокалетие. Она бросила беглый взгляд в зеркало. Вновь поймала себя на мысли, противной и навязчивой, как зубная боль. Уже не двадцать, и даже не тридцать, когда твое лицо послушно и умело хранит все тайны – ты можешь не спать неделю, всю ночь рыдать, потерять голову от любви, и никто ничего не заметит. С годами каждая слеза оставляет заметный след, а каждая бессонная ночь – фиолетовые круги под усталыми глазами.

Нажала кнопку CD-проигрывателя, спокойно тронула с места. Поставила пятый трек. Пустое пространство салона заполнил Прокофьев. На танце Джульетты повернула на Новый Арбат, и тут же очутилась в пробке. Включила музыку на полную громкость.

Хорошо, что в Москве столько автомобилей и узкие улицы. Большая часть вечера уходит на дорогу, сокращая время пребывания дома, общения с мужем.

Машины медленно двигались друг за другом. Она была этому рада. В пробке чувствовала себя спокойно, а главное – проезд через Моховую к Брюсову переулку займет еще как минимум сорок минут.

Вдруг вспомнила, что пила кофе только утром. Олег Михайлович, врач, говорит, что две чашки в день вполне допустимы. Да и приступы в последнее время стали реже. Остановилась у первой попавшейся кофейни. Открыв дверь, вдохнула аромат печеных булочек и – диссонансом, дополнительно – табака.

– Добрый вечер! Вам зал для курящих? – спросила молодая официантка с грудью Мерилин Монро. На ее гладко причесанной голове бархатный ободок, на нем стайка бабочек, и их розовые крылья трепещут на сквозняке.

– Для некурящих, – улыбнулась Анна и проследовала за бабочками.

Год назад у меня случился первый приступ удушья. Я даже не поняла тогда, что со мной и насколько это опасно. Просто легкие вдруг отказались наполняться воздухом и повисли двумя пустыми никчемными мешками. Я начала задыхаться. Это как во сне: хочешь что-то сказать, кричишь, но тебя никто не слышит. Пыталась кричать и звать на помощь, но голос предал меня, не издав ни звука. Если бы, падая, я не задела ангела – скульптуру-светильник, муж бы меня не услышал. Сергей разговаривал со своим немецким партнером по скайпу. Ангел остался без правого крыла, а я – осталась жить.

«Скорая» приехала через пятнадцать минут. Молодой врач с всклокоченными черными волосами поставил капельницу с эуфиллином. От врача пахло медицинским спиртом – а может, водкой. Через неделю, поздно вечером, мы ужинали с мужем, и он без умолку рассказывал о своих проектах, виртуозно орудуя ножом и вилкой. Приступ повторился.

Сергей повез меня к одному из лучших диагностов города.

За окном приятно шелестела душистая сирень, мягко покачиваясь на ветру. Олег Михайлович – в белом халате и круглых очках в железной оправе, напоминал героев Чехова, а может, и его самого, только лицо было гладко выбрито, обнажая глубокие морщины, – посмотрел на меня добрыми глазами и серьезно спросил:

– Покуриваем?

– Иногда, – честно ответила я.

– Придется бросить, – он подошел ко мне и взял за руку. Мы помолчали. – Где вы работаете, Анна? – продолжил он низким голосом.

– В городском архиве.

– Вот это уже хуже. Там, знаете ли, много пыли.

Я испуганно замерла. Последние три года, просыпаясь, я ловила мысль об архиве, о выставках, и сажала ее на булавку, улыбаясь предстоящему дню. Архив был не только моей работой – он был моим спасением.

Мягкая, чуть полноватая медсестра дотронулась до меня теплыми, легкими руками и взяла на анализ кровь, а затем проводила в рентгеновский кабинет.

Через неделю мне поставили диагноз: астма. В медицинском словаре, доставшемся от дедушки, я прочла: в переводе с греческого «астма» означает «тяжелое дыхание». Приступ удушья – типичный симптом. Затруднение в дыхании усиливается на выдохе из-за сужения дыхательных путей. Часть воздуха задерживается в альвеолах, легкие растягиваются, а выход воздуха удлиняется. У кого-то астма передается по наследству, у кого-то появляется вначале как аллергия на цветочную пыль, у кого-то – на книжную… Я долго не хотела признаваться себе, что причиной моего удушья был Сергей.

– Вы уже выбрали? – Официантка с бабочками на голове смотрела вопросительно.

– Пожалуйста, чашку «американо».

– С водой или молоком? – привычно уточнила девушка.

– С водой, – привычно ответила Анна.

– Хотите попробовать что-то из наших десертов? – произнесла заученный вопрос официантка.

– Хочу, – улыбнулась Анна и заказала шарик ванильного мороженого.

Она любит мороженое. Существует мнение, что в нем, как и в шоколаде, содержатся эндорфины – гормоны счастья. Жалко, что оно не имеет под собой никаких оснований. Но какая разница! Искусство ради искусства, мороженое ради мороженого.

– Мама, мама, я тоже хочу мороженое!

За соседний столик присела женщина лет тридцати: спортивная куртка, кроссовки, выгоревшие светлые волосы, темные у корней. Рядом мужчина в протертых джинсах и мятом пиджаке. На стул залез мальчик с синими глазами, спрятанными под длинной челкой.

Мужчина выслушал пожелания, нежно поглаживая женщину по плечу.

– Сейчас все будет! – шутливо отдал честь и быстро прошел к стойке.

Довольный, вернулся, поцеловал сначала мальчика, потом женщину. Придвинул стул к ней ближе и что-то зашептал.

Женщина тихо рассмеялась, подцепила своим мизинцем мизинец мужчины. Мальчик с удовольствием ел мороженое, громко рассказывая про своего товарища, настоящего Терминатора, а закончил тем, что «надо пойти в кино, вы же обещали!». На полу стояли пакеты из супермаркета, в них лежали упаковки с лапшой и замороженная курица. Нехитрая еда, нехитрые развлечения, близкие люди, что еще нужно? Дорогой автомобиль и килограмм бриллиантов?

Анна покрутила на безымянном пальце кольцо с черным бриллиантом и крупной жемчужиной, тоже, разумеется, черной – Сергей знает толк в украшениях. Склонилась над остывшим кофе. Кончиками пальцев аккуратно сняла с ресниц слезы. Она никогда не плакала. Почти никогда.


Два дня назад Сергей настоял, чтобы она пошла с ним на прием в немецкое посольство. Для него это было очень важно. На такие приемы по протоколу следует приходить с супругой. К тому же он хотел представить Анну деловым партнерам: речь шла о запуске новой линии производства под Москвой. Утром, собираясь на работу и поправляя перед зеркалом в прихожей узел шелкового галстука от Lanvin, бросил через плечо:

– Анна, потрудись сегодня вечером выглядеть получше. И сделай, ради Бога, что-нибудь со своими волосами, немцы ценят аккуратность и лоск, а не эти твои… локоны Андромахи…

Последние слова он буквально выплюнул, вдел ноги в туфли из телячьей кожи и вышел.

Глаза ее снова увлажнились, сердце сжалось от боли и безысходности. Она накапала себе в «успокоительную» рюмочку сорок капель валокордина, немного постояла у окна. По карнизу прохаживалась синица, нарядно-желтая на сером фоне пасмурного утра. Белого голубя нигде не было видно.

Для приема Анна выбрала любимое бархатное платье глубокого синего цвета и черные замшевые туфли на высоком каблуке. Ей нравились туфли на высоком каблуке. Сразу кажешься себе выше, стройнее, загадочнее, и походка меняется, становится неторопливой. Ничего, что к вечеру ноги отекают, а туфли немного жмут, зато весь день ощущаешь себя красавицей. Ну а сняв туфли, долго смакуешь послевкусие этого ощущения, немного болезненного, но приятного.

В обеденный перерыв отправилась в салон делать прическу. Для каждой женщины это – священный ритуал и одновременно психотерапия. Пока мастер колдовала над ее волосами – густыми, длинными, непослушными, Анна подправила макияж, выбрав помаду вишневого оттенка, к темным глазам. Когда-то Сергей называл их «ореховыми». Давно.

Муж заехал за ней на работу, окинул беглым взглядом, будто выставляя оценку, ничего не сказал.

– Достаточно ли хорошо я выгляжу? – спросила она ровно.

– Нормально. Хотя могла бы щеки, что ли, подрумянить. Бледная слишком…

Ровно в шесть, как было указано в приглашении, они поднимались по лестнице посольства; Сергей – в безупречно сидящем смокинге, Анна – в вечернем платье, с идеально уложенными волосами. На улице она сорвала зеленеющую ветку; та приятно и нежно пахла весной. Муж злобно выдернул ветку и бросил на асфальт:

– Уймись! – прошипел раздраженно. – Ты взрослая женщина! Еще бы венок сплела!..

На самом верху лестницы стояли посол с супругой, вокруг толпились приглашенные. Каждый спешил лично поприветствовать хозяина церемонии, его супруга вежливо и немного снисходительно протягивала гостям руку.

У входа в просторную гостиную официант в накрахмаленной белой сорочке и бордовой бабочке предлагал шампанское.

Анна поблагодарила и залпом осушила бокал: ей хотелось пить.

– Не торопись, – сжал локоть Сергей. – Ты должна произвести впечатление. Хотя бы постараться!..

В зале было много изысканно одетых элегантных женщин, в преддверии приема уделивших своей внешности не один час. Бриллианты загадочно мерцали и отражались в зеркалах. Дамы стояли кружком и беседовали вполголоса. Рядом группа мужчин в смокингах что-то бурно обсуждала по-немецки.

Потом последовало бесконечное «Das ist meine Frau Anna». Она молчала и улыбалась. Светские обязанности она выполняла послушно, но без удовольствия. Рядом с ней остановились две дамы: на одной было платье с открытой спиной, на другой – крошечная шляпка.

– Видела, какое у Светки платье? – прошипела одна.

– Небось, из занавесок сшила, – язвительно поддержала другая. – Благо у мужа целая сеть магазинов, бери сколько хочешь!

Дамы зло засмеялись и смешались с другими представительницами высшего общества, гордо называющего себя «элитой».

В зал вошла женщина в ярко-алом платье, чуть более откровенном, чем допускали правила приличий. На вид ей было не больше сорока, но глубокое декольте, открывающее веснушчатый бюст не первой молодости, неопровержимо свидетельствовало, что пятьдесят-то Антонине Ильиничне уже стукнуло, а юбилей отмечали, конечно, в «Турандот». И посол с супругой туда тоже ненадолго заглянули. Дама стремительно подошла к мужчинам, привычно одаривая их приветственными поцелуями. Сергей шепнул Анне:

– Тонька собственной персоной! – и вызывающе хихикнул.

Тонька десять лет работала кассиршей в ЦУМе, который тогда еще не представлял собой галерею высокой моды с изысканными торговыми марками и ценами, превосходящими допустимые европейские, но все же резко контрастировал с другими магазинами, где вообще ничего не было, а продавщицы виновато улыбались, частенько маскируя хамством чувство неловкости.

За место свое Тонька держалась, терпела самодурство начальницы и зависть коллег. Коллеги завидовали ее умению нести себя и дарить. Тонька искренне считала, что она – ценный приз, настоящий подарок и счастье любого мужчины.

В свои тридцать она, как и героиня известного романа Ильфа и Петрова, вряд ли прочла хоть одну книгу целиком, не говоря уже о стихах. Зато досконально изучила историю ЦУМа и старалась одеваться как кинозвезда, благо от бабушки ей достался целый чемоданчик открыток с изображением Любови Орловой и других небожительниц советской эпохи.

Она могла часами заученно рассказывать про шотландских коммерсантов Эндрю Мюра и Арчибальда Мерилиза, а также про то, как основанная ими торговая компания в 1857 году переехала из Петербурга в Москву, где на Театральной площади было решено открыть универсальный магазин наподобие лондонского «Уайтли» и парижского «Бон Марше».

Тонька выучила историю ЦУМа на английском, что добавляло ей очков и предоставляло шанс общаться с дипломатами, захаживавшими в универмаг как в одну из достопримечательностей столицы. Наступил девяносто первый год, магазины зияли пустыми полками. Как-то в секцию женской одежды, где в окружении ситцевых халатов скучали Тонька и другие продавщицы, вошел молодой человек. Он был одет в классический «новорусский» красный пиджак, тогда еще не ставший темой анекдотов, и всем сразу стало понятно: это – бывший бандит. Или даже настоящий. «Девки, так, – сказал он, – мне тут надо мамаше в дорогу вещей собрать. Ну там, платье, кофту. Что еще? Побыстрее, а то, типа, тороплюсь».

И облокотился на конторку с массивным кассовым аппаратом. Тонька вскочила и затараторила: «А сколько лет вашей маме? А я вам помогу! А какой размер? А у нас есть отличные белорусские юбочки! А еще у нас есть байковые халаты!..»

Молодой человек слушал ее минуты три-четыре, потом сказал: «Эй, рыжая! Рот закрой! Давай скорее свои байковые юбки, размер самый большой. Я тебя снаружи подожду».

На работу Тонька не вернулась, став боевой подругой молодого человека с говорящей кличкой «Бешеный». Через год он погиб «при невыясненных обстоятельствах», а Тонька перешла к другому молодому человеку, с говорящей кличкой «Железо». Прошло двадцать лет, и теперь она – уважаемый в городе человек, владелица крупной строительной компании; любит появляться в ЦУМе и говорить сопровождающим ее мальчикам не старше двадцати пяти: «Отсюда начинался мой светлый путь». При этом она нисколько не шутит. Говорят, она прочла наконец одну книгу: сборник цитат, афоризмов и крылатых латинских выражений, – и даже вполне к месту их цитирует.

Сергей переходил от столика к столику. Два часа, показавшиеся Анне бесконечными, она простояла с бокалом шампанского одна. Ближе к концу приема к ней подошел крепкий незнакомый мужчина. В темном классическом костюме он выглядел немного нелепо: пиджак словно с чужого плеча, галстук немодной расцветки, впрочем, туфли начищены и на лице приятная улыбка.

– Здравствуйте, – сказал он. – Можно с вами пообщаться?.. Я сопровождаю на приеме жену, а она постоянно занята.

Он неопределенно указал рукой на группку нарядных женщин у высокого окна.

– Здравствуйте, – ответила Анна и медленно отпила шампанского.

Мужчина покрутил в руках бокал виски со льдом.

– Вообще-то, – доверительно сообщил он, – мне бы лучше сегодня не пить. Завтра дежурство. Но тут такая тоска!

– Страшная! – кивнула Анна. – А какое дежурство вы имеете в виду? Вы пожарный? Милиционер? Врач? Авиадиспетчер?

– Врач, – мужчина глотнул виски, – со «скорой».

– Чудесно! – обрадовалась она. – Медики знают множество смешных баек. Расскажите что-нибудь, развлеките девушку…

– Смешных баек? – Мужчина задумался. – Ну да, с нами всякое случается. Например, на прошлой неделе заступили на сутки. Принимаем вызов, больному около шестидесяти, боль за грудиной. Заходим. Сидит себе здорового вида мужчина и пьет коньяк, очень даже приличный, армянский. «Присоединяйтесь!» – говорит и достает еще одну рюмку. Я сначала опешил, а потом спрашиваю: «На что жалуетесь?». А он мне так, знаете, с тоской в глазах: «Собака моя недавно умерла, вот теперь депрессия. Не отпускает. Я и решил в “скорую” позвонить, а куда же еще?» – и залпом осушает рюмку.

Анна засмеялась и допила шампанское, хотя ей почему-то стало жалко и собаку, и хозяина. Мужчина спросил:

– А почему мы не знакомимся? Меня зовут Михаил.

– Анна. – Ее губы сложились в улыбку, первую за этот вечер.

Когда они с мужем вышли на улицу, она радостно вдохнула весенний воздух.

– Ты меня удивляешь! – хмурился Сергей. – Весь вечер проболтала с каким-то нищебродом. Смеялась! Никакой от тебя поддержки!

– Это не нищеброд, – обиделась Анна за нового знакомого, – а вовсе даже врач…

– Я и говорю, нищеброд! Ладно, хватит о нем… В целом все прошло неплохо.

Их обогнал новый знакомец Анны, который вел под руку невысокую коренастую женщину с неестественно черными волосами. На ней было белое платье со вставками из кружева, белые открытые туфли.

Сергей шел быстрым шагом и потирал ладони.

– Генрих приглашает в Берлин. Значит, его заинтересовала эта линия. Посмотрим. А там, если что, подготовлю предложение.

Анна почувствовала, как с ноги медленно сползает чулок, остановилась. Подтянув его, выпрямилась и осталась стоять. Сергей ушел вперед, разговаривая сам с собой. О важном. О новых линиях и немецких партнерах.

Она не двигалась. А он все удалялся, не заметив, что идет один.

«Это не случайный эпизод, а типичная картина моей семейной жизни».


Анна допила «американо», уже не в силах сдерживать слезы. Мальчик за соседним столиком удивился:

– Мама, смотри, тете плохо!

Положив на стол деньги, выбежала на улицу. Да, ей плохо!

Снова плывут огни московских улиц, ярких и равнодушных. Рекламные щиты с изображением косметических средств и блокбастеров отвлекают внимание от потока машин. Она и не заметила, как Москва превратилась то ли в огромный каталог по продаже товаров, то ли в выставку новых, разрушающих облик города произведений искусства. Чего стоит памятник Петру Первому, воздвигнутый в девяносто седьмом по заказу правительства Москвы на искусственном острове, насыпанном у слияния Москвы-реки и Обводного канала. Он нелепо возвышается над столицей, наводя ужас и подавляя своими размерами. Журналисты даже утверждали, будто памятник – видоизмененная статуя Колумба, которую Церетели безуспешно пытался продать США к пятисотлетию открытия Америки. Брюсов переулок, где они живут с Сергеем, в этом смысле одно из немногих спокойных мест в Москве. Во всяком случае пока. Шесть лет назад Сергей вложил в квартиру все средства, заработанные на запуске первой линии теплооборудования. Зимы в России холодные, и радиаторы нужны всем. Муж, как всегда, не ошибся в расчетах.

Открыв дверь просторной квартиры, Анна щелкнула выключателем. В центре холла загорелся светильник в виде ангела, молитвенно сложившего руки. Пять лет назад Анне казалось, что он принесет ей счастье. Через друга-художника нашла мастера, изготавливающего витражи. Он отлил для нее ангела из разноцветных кусочков стекла. Правда, лик у ангела получился печальный. Теперь же, когда у него осталось лишь одно крыло, ангел словно еще сильнее предавался своей ангельской скорби.

Муж явно уехал в очередную командировку, она это сразу поняла, войдя в дом: ей удивительно легко дышалось. К тому же она вдруг ощутила сильный голод. Две чашки кофе и мороженое – все, что сегодня ела. Не снимая туфель и плаща, прошла на кухню, включила телевизор: захотела ощутить себя частью большого мира. Налила в сияющий бокал красного вина.

– Я пью за себя! – сказала неожиданно вслух. – Пусть у меня все будет хорошо!

Переключая каналы, надолго замерла перед экраном. Фотография ребенка лет семи. Бледное измученное лицо, большие грустные глаза и не по-детски длинная шея, похожая на стебель нежного цветка. О том, что это девочка, можно было догадаться только по нелепому бантику на коротко стриженных волосах. Внизу экрана бегущей строкой – телефон и счет для перечисления денег. Сделала погромче. Маше, воспитывающейся в детском доме, срочно требуется операция на сердце. Тоска одиночества наверняка усиливает все недуги, решила Анна. Интересно, а есть такой диагноз: неприкаянность и отсутствие любви? Надо было спросить у того доктора. Резким движением захлопнула дверцу холодильника, есть расхотелось.

Следом за сюжетом о больном ребенке шел репортаж с презентации нового диска какой-то поп-певички с лицом, не однажды встречавшимся со скальпелем пластического хирурга; имени этой «звезды» Анна никогда не слышала. Впрочем, она от этого не страдала. По наследству от дедушки ей досталась любовь к музыке. Прошла в гостиную, села на широкий мягкий диван, выключила телевизор и поставила «Времена года» Вивальди. Под весеннее аллегро закончился еще один день ее монотонной бесцветной жизни – ведь жизнь наполняется смыслом и красками, только когда любишь.

Казалось бы, что может быть проще – полюбить человека, наполниться чувством к нему? Но – не получается. А ведь хотелось бы, чтобы ударило током, обожгло, чтобы началось то, что называют «химией». Ей так хочется дышать, петь, танцевать, жить! Анна где-то вычитала: ученые доказали, что любовь, или химия (теперь обо всем принято говорить «химия»; если бы знала, учила бы ее лучше в школе), не может длиться больше пяти лет. Всплеск чувств сопровождается выбросом дофамина, который меняет не только активность мозга, но и ощущения. А когда душевный подъем заканчивается, содержание дофамина падает ниже нормального уровня, и у человека появляются симптомы депрессии.

Если бы человечество научилось разумно регулировать уровень проходящих в организме химических реакций, может, не страдали бы в мире столько мужчин, женщин и брошенных и забытых ими детей?..

Провожу рукой по груди и шее, словно проверяя, способны ли они еще воспринимать тепло прикосновений. Мне так хочется снова почувствовать себя желанной…

Резкий звонок разорвал пространство гостиной.

– У тебя все хорошо? – по интонации она догадалась, что Сергей изрядно выпил.

– Да, засыпаю уже.

– Ну и славно. Я забыл телефонную книжку, а мне срочно нужен один номер…

Она ощутила, как вновь поднимается легкая волна. Протянула руку к журнальному столику за ингалятором.

Наутро луч солнца стрелой прорывается в мою спальню в терракотовых тонах. Сергей любит темные цвета. В дополнение к красно-коричневым давящим стенам он выбрал фиолетовые гардины, напоминающие театральный занавес. Мне это безразлично, на самом деле. Главной достопримечательностью спальни, напоминающей будуар Манон Леско, является огромных размеров кровать.

Каждый раз… Каждый раз, когда это происходит между нами, я закрываю глаза, но отчетливо вижу все те же фиолетовые гардины на терракотовом фоне. Вижу, как женщина с бледным лицом раздвигает ноги перед мужчиной, торопливо расстегивающим брюки. Все чаще секс прерывается поиском ингалятора на прикроватной тумбочке. Это страшно.

С трудом открываю глаза и вскакиваю с постели. Последнее время сплю так крепко, что не слышу будильник.

Анна прошла в ванную, села на мягкую скамеечку и долго чистила зубы. Это всегда помогало ей проснуться. Умылась, приняла душ, надела шелковый, абрикосового цвета халат, достала из холодильника ледяной крем, нанесла на лицо.

Включила радио. Новая информация от британских ученых. Их интересует, сколько времени уделяют люди своему внешнему виду. Звонкий голос ведущей сообщает, что, согласно последнему исследованию английских социологов, женщина проводит в среднем три года своей жизни перед зеркалом. Подумала равнодушно: «И что с того? Я, между прочим, собираюсь за тридцать минут». Включила газ, сварила кофе. Для вкуса добавила ломтик лимона. Лимон поддерживает чувство реальности. Выпила маленькую чашку. Вслух пожелала себе удачного дня, побросала всякую мелочь в объемную сумку и закрыла за собой дверь.

Здесь начинается другое пространство, где она забывает, что уже десять лет замужем. Другое пространство, в котором она может додумывать чужие истории и судьбы. Мнимые истории, мнимые судьбы, мнимая жизнь – с некоторых пор успешно заменяющая собственную.

Государственный архив, или ГАРФ, Бережковская набережная, 26. Адрес легко узнать, набрав в поисковике слово «Госархив», если, конечно, вы являетесь счастливым обладателем Интернета. Поразительно, насколько Сеть облегчила нашу жизнь. Теперь ехать на Бережковскую совсем необязательно. Достаточно заказать необходимые материалы по каталогу – и сиди себе, изучай, без пыли и посторонних взглядов. Каких-то двадцать лет назад такое было невозможно. Марина Петровна, старейший архивариус, в свое время объяснила Анне сложную процедуру доступа к документам. Это был своего рода ритуал посвящения.

«Подходя к зданию на Бережковской, сразу понимаешь, что тут не районная библиотека, где на полках чинно пылятся томики Пушкина, Гоголя, Гёте… Нет, открывая толстую дубовую дверь и проходя узким коридором, сознаешь, что попал в официальное учреждение, где хранится бесценная информация о людях, их личные досье. И толщина папок тоже разная, как и жизнь этих людей.

Насыщенный серый цвет придает зданию какой-то безличый вид; точно такие есть и в Берлине, в восточной его части. По дороге из аэропорта Тегель даже можно вообразить, будто едешь по Москве или Московскому проспекту в Петербурге. Ты словно возвращаешься в эпоху, где не было места другим цветам. Тогда поделить можно было не только конфету или пирог, но даже город, жителей которого, конечно же, никто ни о чем не спрашивал. Политики, стоявшие во главе государств-победителей, решили, что так будет правильно, и сделали восточную часть Берлина уныло-серой. Москву никто не делил. Она полностью, безраздельно принадлежала одному строю, одной системе, сплошному серому цвету, который проявлялся во всем. В фасадах домов, взглядах людей, в их одежде. Издали и не поймешь, мальчик или девочка: куртки, сапожки, шапочки – все у них одинаковое… От женщин исходил одинаковый аромат, аромат «Красной Москвы». Этот запах стал родным для тех, кто пережил то великое и страшное время. Так что в центре Москвы, среди насыщенного серого, и находится это хранилище информации, «святая святых» для историков.

В сегодняшней пестрой многоэтажной Москве здание архива уже не выглядит столь ужасающе. Даже напротив – придает некую законченность и серьезность облику квартала…

Новый день, утренний кофе, подъездная лестница, поворот ключа зажигания. Неожиданно кто-то постучал в стекло. Анна вздрогнула, нажала на кнопку. Два мальчика лет десяти серьезно смотрели на нее, у одного на носу – круглые очки. Яркие куртки, объемистые ранцы.

– Здравствуйте, – сказал тот, что в очках. – Извините, пожалуйста, мы тут с другом поспорили. И решили спросить. Вы не знаете случайно, существуют ли квадратные корни у отрицательных чисел?

Она улыбнулась, ответила в тон:

– Здравствуйте. В математике есть такое понятие – мнимые числа. Это именно те числа, вторая степень которых является отрицательной величиной…

– Мнимые! – восторженным эхом отозвался мальчик. Поправил очки, схватил товарища за руку, и они убежали – яркие куртки, объемистые ранцы.

Мнимые числа, мнимая жизнь. «Так и я, – подумала Анна, – сочиняю себя, свое место в пространстве и времени, а ведь даже не уверена порой, что существую. Приходится смотреть в зеркало, чтобы убедиться, что я есть. Мнимая женщина, мнимая жена, ничья не любовь. Так. Так. Остановиться, не портить утро».

Сегодня у Марины Петровны, ее начальницы – день рождения. Нужно обязательно купить цветы.

Марине Петровне исполняется шестьдесят два, но она, конечно, не собирается бросать работу. В России прожить на пенсию невозможно, особенно если ты одинок. Марина Петровна в архиве уже сорок лет, досконально знает все тонкости профессии. Таких специалистов, любящих свое дело, сейчас днем с огнем не сыщешь, их просто не существует: огромные фонды, маленькая зарплата, приходящие и уходящие директора…

В последний момент Анна решила ехать в архив на метро. Захотелось отпраздновать день рождения Марины Петровны по-настоящему, а не бокалом минералки. У входа слилась с толпой, вплывающей в мрачный туннель, а войдя в вагон, ощутила приятно будоражащий аромат дорогого мужского одеколона. К парфюму примешивался запах сигарет. Ей ужасно хотелось обернуться, но что-то удерживало. Некоторые называют это хорошим воспитанием. От вынужденной близости физическое возбуждение, которого не испытывала уже несколько лет, росло. Щеки порозовели, кровь пульсировала в висках.

Но тут металлический голос объявил нужную остановку: «Киевская». Анна буквально пулей вылетела из вагона.

Она любила эту станцию, получившую название от одноименного вокзала и открытую в год смерти Сталина. Удивительно красивая, с пилонами, украшенными изображениями из смальты, на которых запечатлена история воссоединения русского и украинского народов – такой, какой ее видели в те времена партийные руководители. Анне нравилось рассматривать картинки, они напоминали ей какую-то смутную мечту о всеобщем счастье, мечту, с которой так долго жили несколько поколений людей и с которой так мучительно потом расставались.

Пятнадцатиминутная прогулка под моросящим дождем – и вот она уже в небольшом цветочном магазине.

– Вам помочь? – спросила миловидная женщина с усталым лицом.

– Мне нужно что-то торжественное и одновременно нежное.

– Возьмите розы, беспроигрышный вариант, – предложила продавщица.

– Розы так розы, только не алые. Давайте бледнорозовые.

Марина Петровна придет сегодня позже, будет время все подготовить.

Вместе с новой секретаршей директора Светланой нарезали салаты. Светлана хлопала ресницами, накрашенными так жирно, что казалось, они при этом издавали вполне различимый звук. Вместо фартука она повязала невероятных размеров цветастый платок из ситца. На ярко-желтом фоне сплелись крупными венками грибы, ягоды, листья и какие-то животные. Ежи?

– Откуда это у тебя?

Светлана рассмеялась.

– Анна, вы себе представить не можете! Очередная подружка сисадмина – ну, Димочки, что на «Харлее» гоняет, – у него забыла, давно уже! Неужели такое можно носить на голове?!

Светлана залилась смехом, на языке блеснула крошечная серьга-гвоздик.

Анна с удовольствием вдыхала ароматы отварной говядины, зеленого горошка и майонеза. Интересно, почему любой праздник обязательно сопровождается приготовлением оливье, который в иностранных отелях называют «русский салат»? Может быть потому, что в нем, как и в нашей жизни, все вперемешку?

Сейчас мало кто сам готовит салаты, предпочитая покупать их в супермаркете, – но разве можно купить традицию? Тепло можно взять у ТЭЦ, а радости набраться из бокала виски… Хорошо, что работы сегодня немного. Списки по выставке в Берлине подготовили вчера, фотографии тоже подобраны.

Именинница пришла в полдень. Элегантная, с гладко причесанными волосами, в черной блузе и с ниткой жемчуга на шее. Она сама себя называла «каменным веком». Но как же прекрасна эта верность традициям в пестроте приспущенных джинсов и бесформенных свитеров! Марина Петровна позволила себя расцеловать и со вздохом облегчения поставила на стол огромную круглую коробку:

– Ох, устала! – призналась она. – Мало того что торт пришлось ждать, так еще боялась, холодец не застыл как следует…

Роскошный многоярусный торт из французской кондитерской Светлана поставила в холодильник; туда же отправился превосходно сваренный холодец. Он призывно пах чесноком, Марина Петровна присовокупила к нему еще горчицу и тертый хрен.

Именинницу поздравил Виталий Семенович, директор архива. Прочел адрес, полный теплых слов и благодарности, вручил букет огненно-красных гвоздик – привычка из коммунистического прошлого. Человеку трудно отходить от стереотипов, особенно мужчине.

Было весело и совсем по-домашнему. Под вечер никто не хотел расходиться, но призывали личные дела. У Виталия Семеновича недавно родилась внучка, и он с радостью прогуливался вечером с коляской, укрепляя сердечную мышцу и борясь с тахикардией. Светлана пребывала в состоянии любовной эйфории и торопилась на встречу с сисадмином Димой.

Остались только Анна, которая давно уже никуда не спешила, и Марина Петровна. Переглянувшись, женщины поставили Шопена и убирали со стола, слушая волшебную музыку. Марина Петровна всегда говорила, что если бы этот вундеркинд, написавший свое первое музыкальное произведение в восемь лет, родился не в Польше, а в Германии, его слава была бы еще более ошеломляющей. Что может сравниться с его вальсами? В них так явственно ощущается связь между его обычной жизнью и музыкой – его лирическим дневником.

Анна замедленными, плавными движениями, в такт музыке, мыла посуду, Марина Петровна аккуратно вытирала ее белым вафельным полотенцем.

– Ну, вот, Анечка, глаза боятся, руки делают, – улыбнулась она.

Анна собрала все цветы из ваз и банок в огромный букет и протянула ей.

– Не надо! – вскрикнула Марина Петровна, заставив Анну вздрогнуть от неожиданности, и, опустив глаза, добавила: – Простите, Анечка, но я ведь не люблю цветы. Я никогда никому об этом не говорила… – Она тяжело опустилась на стул. – Это случилось сорок два года назад… Вы еще даже не родились… Но я помню все до мельчайших подробностей. – Говорила она спокойно, но чувствовалось, что ее сотрясает дрожь. – Мы познакомились с Николаем в университете, в самом начале учебного года. Боже мой, как я тогда была счастлива! Поступила на исторический факультет – и буквально летала! Мы с подругой снимали комнату в одном из арбатских переулков, по тем меркам это была роскошь… Коммунальная квартира, перенаселенная, такой, знаете, огромный коридор с разветвлениями… На стенках – велосипеды, тазы, а в уборной у каждой семьи свое сиденье на унитаз, своего рода гигиена… – Марина Петровна улыбнулась. – Соседи были совершенно потрясающие, такие типажи… Тетя Шура, дородная женщина, полуграмотная. Как она писала! Прямо берестяные грамоты: все буквы подряд, без пробелов и запятых, ее письмена приходилось буквально расшифровывать… Зато добрая! Подкармливала нас. Сама в столовой работала поваром, приносила в судках борщ, кашу, а иногда – настоящие киевские котлеты… Это была еда!.. Еще одна соседка держала в сарайчике напротив петуха и кур… Каждое утро у нас начиналось – как и положено! – с кукареканья. У входной двери висел телефон, а стена вокруг густо исписана цифрами… Марина Петровна посмотрела на Анну и сказала удивленно: – Знаете, некоторые номера я помню до сих пор… – Помолчала. Потом продолжила: – Николай… заканчивал археологическое отделение, собирался в экспедицию на Урал. Я с ним столкнулась случайно, в дверях «гэзэ», так студенты называли главное здание… Он буквально сбил меня с ног! Извинился, попросил разрешения проводить… А какой красавец! Темные зачесанные назад волосы, светлые глаза, ямочки на щеках, широкие плечи… Он был родом из Сибири, и говор у него был необычный, немного окающий. Ах, как мне нравилось его слушать!.. Мы столько времени проводили вместе, бродили по улицам и говорили, говорили… Бывало, зайдем в кинотеатр, а на билеты денег нет, так мы немного потолкаемся у кассы, погреемся – и снова на улицу… Знаете, Анечка, Николай был влюблен в Москву. И хотя прожил здесь всего несколько лет, отлично знал город. Например, научил меня правильно любоваться радиобашней на Шаболовке… Сейчас по ночам эту ажурную башню, которая днем практически не отбрасывает тени, подсвечивают желтыми и белыми прожекторами. Раньше, без прожекторов, важно было подобрать правильный ракурс, и мы разглядывали ее из двора дома на одной из близлежащих улиц. А еще он водил меня «навещать животных» – четырех слонов, обрамляющих открытый бассейн в детском саду близ улицы Щукинской, лосей в первом Хорошевском проезде… Как-то, ворвавшись в мою комнату, схватил меня на руки и громко прокричал: «Марго! Я принесу к твоим ногам все золото мира!.. – и добавил, уже серьезно: – Люблю тебя, и всегда буду любить». В тот вечер мы впервые были близки… За стеной гомонили соседи, в сотый раз рассказывала свой анекдот тетя Шура, но ничто не мешало нам быть счастливыми. Подружка тихо отсиживалась на кухне; я потом перед ней извинилась, конечно… А на следующий день на столе обнаружились билеты в Большой театр. Николай приглашал меня на премьеру «Спартака» в постановке Григоровича. Это было равноценно полету на Марс, Анечка, так же невероятно. Тогда в Большой было не попасть, о балетах мы только слышали, в основном читали рецензии на триумфальное выступление труппы за рубежом, а оперу изредка передавали по радио, причем обычно почему-то со второго акта. А о том, что было в первом, рассказывал диктор. В конверте с билетами лежала записка: «Встречаемся в шесть у Большого на Театральной!» Николай любил старые названия и никогда эту площадь иначе не называл.

Собирали меня всей коммуналкой. Подруга одолжила лакированные туфли. Они были чуть великоваты, и в носки я затолкала немного ваты. Женщина, что сдавала нам комнату, вынесла мне прекрасную расписную шаль и сумочку, оставшиеся от мамы. Соседка, что держала кур, притащила великолепное петушиное перо, черно-зеленое, переливающееся, и мы долго пытались приспособить его на шляпку, но не получилось… Чуть ли не впервые я подкрасила глаза и губы, чувствовала себя очень красивой и неприлично счастливой. Шла по городу, размахивала старинным ридикюлем из крокодиловой кожи с серебряным замочком… Приехала я первой. Без четверти шесть уже стояла у входа, искала его глазами. Рядом с театром было довольно оживленное движение. Наконец я услышала его голос: «Марго! Я лечу к тебе!» – и увидела его улыбку. И тут – жуткий удар, визг тормозов. Никогда я не слышала более ужасного звука. Все кричат, собралась толпа. Какая-то женщина бросила авоську на асфальт и опустилась на колени, громко рыдая. «Волга» резко затормозила и въехала на тротуар. От угла здания бежал бледный до зелени милиционер. А я все еще ничего не понимала. Наконец, когда подошла, и толпа расступилась, я увидела… Николай лежал на мостовой с улыбкой на лице, а вокруг были рассыпаны тюльпаны, которые он купил для меня…

Марина Петровна замолчала, на лице и шее выступили красные пятна, губы дрожали. Она не плакала, просто сидела, и глаза ее были безжизненны. Анна с грустью глянула на ни в чем не повинные цветы, источавшие нежные ароматы. Что ж, можно оставить их здесь, в архиве, разнести по кабинетам, самый большой букет поставить в читальный зал…

Они с Мариной Петровной вышли из здания молча. Анне хотелось обнять эту хрупкую, все еще очень красивую женщину. Но она не сделала этого, испугалась нахлынувших чувств. Почему мы всегда боимся самих себя и своих лучших порывов? Анна посадила Марину Петровну на автобус и медленно побрела к станции метро. В вагоне было немноголюдно. Она думала о только что услышанном и о том, каким хрупким оказывается счастье. Кто-то посылает тебе великую любовь, а потом вдруг отбирает ее, нелепо и безжалостно. И люди живут дальше, без любви, и сохраняют «крепкие» семьи, ячейки общества.

Когда она вышла на своей станции, накрапывал дождь.

Начала писать и задумалась – зачем я вообще пишу? Но мне кажется, это зачем-то нужно, поэтому продолжаю… Это как письма в никуда о чем-то таком, от чего хочется освободиться. Недавно подруга прислала мне книгу «Техника исполнения желаний». Оказывается, есть даже такие. Техника, по сути, простая: нужно представить то, что желаешь, и нарисовать на бумаге, потом внутренне пережить этот момент и искренне ему порадоваться. А потом это отпустить, выбросить из головы. Вот так и я пишу эти строки – словно переживаю заново свою жизнь.

Пока что мои записи довольно печальны, но будут и другие. Я вырвала и выбросила лист с одной историей, но о ней после… Это, наверное, та самая личная история, которую учит стирать Кастанеда.

Я очень хорошо помню тот день, когда вдруг осознала, что обижаю людей. Несколько последующих недель превратились у меня в сплошное «прощеное воскресенье» – я звонила, назначала встречи, ловила взгляды и просила прощения. Никогда не понимала смысла исповеди в том виде, как она существует сейчас; если мне отпустит грехи посторонний человек, это ничего не даст, прощения надо просить, глядя в глаза. И меня до слез трогало то, что меня прощали.

И еще. Я прощаю любимым людям то, что не могу простить себе. И недавно мне стало страшно. Понимаю, бывает всякое, какой-то один поступок не характеризует личность человека в целом и не изменит мое о нем мнение, но любить его так, как раньше – я больше не смогу. Во мне появится еще один кристаллик льда, из которых потом можно будет сложить слово ВЕЧНОСТЬ.

Пусть то, что умерло, остается мертвым, но я надеюсь, что «прах, в прах возвратившись», даст плодородную почву живущему ныне…

Шум дождя… Шум дождя… Что за глупость вертится в голове. Иногда надо всем довлеет полная ерунда, наподобие навязчивой идеи о брошенном на тебя мимолетном взгляде, или того хуже – о покупке новой сумки. Анна стремительно шла по Тверской, свернув на нее из своего переулка. Все самое новое и лучшее в Москве начиналось с Тверской. Когда-то по ней отправлялись в путь первые дилижансы, потом – первая конка-вагон. А в конце девятнадцатого века по Тверской был пущен первый московский трамвай. И люди несказанно радовались каждому подобному событию. Сегодня, когда город уже ничем не удивишь, ни новой информацией, ни количеством развлекательных мероприятий, все реже встречаются на лицах улыбки, а если и встречаются, то с оттенком грусти.

Тверская, как всегда, была оживленной. Дыхание большого города ощущается даже в выходной – в походке людей, в том, как движутся, тесня друг друга, машины. Каждый пытается быть первым, словно несется по беговой дорожке. Анна помнила, что вышла купить хлеба и круассаны для Сергея. Но она уже давно прошла кондитерскую, а потом и еще одну.

Куда направлялась – она и сама не знала. Просто бесцельно подчинилась общему движению. Как в музыке. Только там все определяет мелодия и заданная тональность. А здесь она шла, почти бежала, совершенно чужая происходящему вокруг. И чем быстрее шла, тем легче ей становилось. Легче… Антонимы. Легко – тяжело. Холодно – горячо. Во всем заложена двойственность, или, как модно говорить, дуализм. И одно предполагает наличие другого: если есть одиночество, должна быть и любовь. Иначе невозможно.

– Иначе невозможно, – повторила она вслух.

Даже в выходной не получается снизить темп. Все бегут, даже те, кто мог не ускорять шаг и так и брести с бумажным стаканчиком в руке. Приятно совершать тысячу действий одновременно – наслаждаться ароматным кофе, слушать в наушниках музыку или изучать итальянский, прогуливаясь по главной улице. Анна обратила внимание на парочку – девушку и парня в спадающих джинсах и с дредами. Их обогнала старая дама; бледно-розовое кружево длинного платья странно дисгармонировало с фетровой мужской шляпой и высокими солдатскими ботинками. Анну дернула за руку темноволосая женщина, таджичка или цыганка, с одутловатым лицом и круглыми, ничего не выражающими глазами. Рядом топтался босоногий мальчуган и тыкал в нее грязными кривыми ручками:

– Тотя, тотя, дай на мороженое!..

Она посмотрела на мальчика и полезла в сумку.

– Ему же холодно! – сказала она женщине.

Но та лишь качнула головой и оскалила золотые зубы. Конечно, ни для кого не секрет, что в Москве попрошайничество – один из видов предпринимательства. Детям порой намеренно наносят увечья, чтобы они вызывали жалость. Но все-таки ребенок…

Она протянула мальчишке десятку, тот выхватил ее и что-то прошипел, убегая. Мелькнули голые грязные пятки. Цыганка громко выругалась. В крайнем правом ряду проехал длинный лимузин цвета лососины. Из заднего, открытого настежь окна высовывался длинноволосый парень. Гремела музыка, совершенно неожиданное в такой ситуации «Прощание славянки». Москва, с ее исторически подтвержденной склонностью чудить, демонстрировала свою самобытность.


Анна приехала в столицу много лет назад. Разумеется, чтобы стать знаменитой актрисой. При отправлении фирменного ночного поезда «Орел – Москва» тоже играли «Прощание славянки».

…Грянул марш, она вздрогнула, прижалась лбом к вагонному стеклу. Над зданием вокзала висела равнодушная ко всему молодая луна. Ветер гнал по асфальту окурки и бумажный мусор.

Она смотрела в окно, смаргивала слезы. Соседка по купе уже колупала сваренные вкрутую яйца; развязный демобилизованный солдат шумно радовался, отхлебывая пиво из стеклянной бутылки. Анна прикусила губу – не подозревала, что ей будет так тяжело. Дедушка не шел за вагоном, остался стоять на месте, и вокруг его начищенных ботинок нагло бродили упитанные воробьи.

Дедушка. Самое раннее воспоминание о детстве. Он вообще – само детство. Черно-белые фотографии с ажурными краями, фигурно обрезанными специальным ножом, аккуратно стоят на серванте в гостиной.

Портрет в массивной серебряной рамке. Сделан в фотоателье. Девушка с черной косой, уложенной вокруг головы, держит за руку молодого офицера. Черный китель, белоснежная рубашка, бледное лицо и синие глаза. Черно-белый снимок не передает цвета, но Анна точно знала, что они синие. Мама и папа.

Отец Анны, Борис Семенович Зенгеревич, окончил в Ленинграде Военно-морское высшее училище имени Фрунзе, бывший Морской корпус, и был типичным офицером советского Военно-Морского флота, служил в Западной группе войск: редкие визиты домой в отпуск, посылки на родину с импортным трикотажем и жевательной резинкой, бытовое пьянство, карьерные устремления.

А мама – Зинаида Иосифовна, Зиночка, – была очаровательной женщиной, тонкой, изящной; сейчас непременно добавили бы «стильной». До замужества работала в музее-заповеднике Тургенева «Спасское-Лутовиново». Сейчас, в Москве, с ее бешеным ритмом жизни, Анна понимала, сколь счастлива была в Орле и сколь многим обязана этому провинциальному русскому городу.

Родилась она в Германии, недалеко от тихого Любека, в военном городке, где проходил службу отец, и первый год провела там. Потом Зиночка привезла ее в Россию и передала с рук на руки своему отцу. Как позже выяснилось, тем самым она спасла Анне жизнь: через несколько месяцев Зинаида и Борис погибли, были убиты на улице тихого Любека группой неофашистов, протестовавших против советского присутствия в Германии.

Анна полутора лет от роду сделалась круглой сиротой. Она не помнила родителей и знала их только по фотографии в массивной серебряной рамке.

Зиночка, тоненькая девочка. Любительская фотография; Зиночка в собственноручно сшитом ситцевом платье держит в руках громоздкий этюдник и смеется радостно. На заднем плане полуразрушенная стена, довольно живописная. Зиночка мечтала стать художником. К восьмому классу она неожиданно для отца самостоятельно поступила в художественную школу, с отличием ее окончила и задумала поступать в Ленинградское художественное училище. С восторгом и трепетом зачитывала отцу из «Справочника для поступающих в вузы»: «Санкт-Петербургское художественное училище имени Н. К. Рериха основано 1 октября 1839 года. В соответствии с Указом Государя Императора Николая Первого, “Положение”, опубликованное в “Полном собрании ЗАКОНОВ Российской Империи”, гласило, что “Рисовальная школа для вольноприходящих”, или “Рисовальная школа на Бирже”, как ее называли в соответствии с местом расположения на Стрелке Васильевского Острова, учреждена “для распространения между фабрикантами и ремесленниками необходимого для них искусства рисования, черчения и лепления”, в целях “поднятия художественного уровня среди рабочих масс”»…

Напряженно готовилась к вступительным испытаниям; было известно, что абитуриенты должны пройти творческий конкурс, сдать экзамены по рисунку, живописи и композиции. Иосиф Давыдович заранее грустил о предстоящей разлуке с любимой дочерью, но возражать не смел: был уверен, что Зиночка – истинный талант, будущий блестящий художник; всячески помогал и поддерживал.

Первым экзаменом был рисунок. Поступающим предлагали посвятить этому три дня по четыре часа. Зиночка в маленькой квадратной комнате общежития жарко обсуждала с соседками преподавателей. Откуда-то всем были известны их нравы и пристрастия; один, мол, ценит то, другой – иное. Все это следовало запомнить, а также успокоиться и быть готовой ко всему.

Еще не было семи утра, а Зиночка уже прогуливалась вблизи знаменитого особняка на улице Пролетарской диктатуры, дом пять. Ночью прошел дождь, асфальт влажно поблескивал и, казалось, чуть пружинил под Зиночкиными взволнованными шагами. Никого вокруг не было – пустые улицы, старые деревья, тишина.

Зиночка с досадой подумала, что зря не выпила в общежитии чаю – не стала доставать кипятильник, шуметь, будить подруг; хотела побыть одна, собраться с мыслями, а теперь вот чаю очень хотелось.

– Привет! – кто-то вдруг тронул ее за локоть, и она резко отдернула руку.

В шаге от нее стоял рослый парень в странной одежде: брюки коротки, пиджак тесен, на рубахе пуговиц в два раза меньше задуманного.

– Ты чего такая пугливая? Просто чижик какой-то! – Парень взглянул пристально. Густые брови, синие глаза.

Дальнейшее Зиночка воспринимала весьма смутно. Как загипнотизированная, она позволила себя отвести в какую-то котельную, где сновали странные худые люди, похожие на индусов; их было много. Зиночку усадили на смешную низкую лавку, напоили чаем, коньяком; потом выяснилось, что времени уже девять утра и начался экзамен. С полным равнодушием Зиночка отметила этот факт – ее новый знакомый как раз рассказывал о своей учебе в морском училище, и Зиночке хотелось его дослушать. Парень назвался Борисом, был весел, сыпал шутками, Зиночка смеялась. Выяснилась и причина коротких брюк: «Это самоволочный комплект, – объяснил Борис, – один на всех курсантов. Понимаешь, в форме-то нельзя шнырять по улицам…»

Фотография не черно-белая, а бело-коричневая и странная. Большой формат. Четыре ряда курсантов, парадные кители, новенькие лейтенантские погоны. Без привычки никогда не найдешь родного человека. Но вот этот парень, шестой слева во втором ряду. Папа.

Через неделю Зиночка уже работала помощницей закройщика в одном театральном ателье, снимала комнату на Васильевском и каждый вечер приезжала на набережную Лейтенанта Шмидта в надежде встретить своего Бориса. Удавалось это не всегда: дисциплина и вообще порядки у курсантов были строгие. Отцу Зиночка о переменах в своей жизни сообщить забыла. Забыла, и все. С ней вообще происходили странные вещи, а может, и не странные. Просто раньше ее заветной мечтой было стать живописцем, мастером своего дела, собирать толпы взволнованных поклонников на персональных выставках. А теперь она хотела быть просто Зиночкой, женой Бориса.

Они поженились через три года, после того как он окончил Военно-морское училище, и их брак был счастливым – вплоть до момента, когда лейтенанта Зенгеревича сначала оглушила, а потом забила до смерти группа немецких подростков-неофашистов. Его жена получила множественные ножевые ранения, общим числом двадцать девять, и истекла кровью. Улицы спокойного Любека были пусты, здесь никогда – ни до, ни после этого ужасающего случая – не возникало подобных инцидентов. Берлинская стена еще стояла, и до ее низвержения оставалось долгих девятнадцать лет… Крошка Анна недавно научилась разговаривать фразами, и это у нее прекрасно получалось.

Маленькая девочка сидит на деревянном детском стульчике, сосредоточенно грызет погремушку в форме паровозика; ножки ее обуты в вязаные пинетки, каждая пинетка завязана на бантик.

И все же детство ее было счастливым. Дедушка, Иосиф Давыдович, приложил для этого немало усилий. Прежде всего счел необходимым сменить место работы. Ушел из института, где профессорствовал, и устроился экскурсоводом в Спасское-Лутовиново. Немало способствовал тому, чтобы в 1976 году музей открыли для посетителей. Оставив за собой городскую квартиру, переехал с внучкой в усадьбу. Ему предоставили три комнаты во флигеле, прекрасно обставленные. Просторная угловая, в виде правильного квадрата, сразу же закрепилась за малюткой Анной. Вместе с ней обитала толстая добрая нянька Галина Ивановна, которую девочка окрестила Ивангалинна. Это забавное имя прилипло к женщине, и вскоре все сотрудники музея и друзья дома называли ее только так…

Иосиф Давыдович был интереснейший человек: литературовед и историк, он посвятил свою жизнь изучению творчества Фета и Тургенева. Воспринимал их взаимоотношения очень болезненно, мог рассказывать в настоящем времени о резкостях, допускаемых Тургеневым в переписке… Считал, что Фет совершил большую ошибку, взяв фамилию отца – Шеншин, мог часами горячо доказывать, что если бы поэт не посвятил жизнь восстановлению родовой фамилии и прав на наследование титула, он имел бы более времени и тем для творчества… Обожал, разумеется, стихи поэта, декламировал наизусть: «Не смейся, не дивися мне В недоуменье детски-грубом, Что перед этим дряхлым дубом Я вновь стою по старине. Немного листьев на челе Больного старца уцелели; Но вновь с весною прилетели И жмутся горлинки в дупле…»

Чтобы оценить литературные переводы Фета, Иосиф Давыдович в свое время выучил немецкий и знал его в совершенстве.

Хороший портрет в деревянной рамке; Анна заказала ее в багетной мастерской, под размер. Ей нравится это дедушкино фото – седые волосы коротко подстрижены, привычная улыбка, грустные глаза. Пиджак светло-оливкового оттенка, подарок коллеги, привезен из Швеции. Модный галстук в диагональную полоску Анна повязывала ему сама.

Вечером, усаживаясь с внучкой пить чай – процедура, сказочно интересная для маленькой Ани, – обязательно дед говорил: «Над дымящимся стаканом Остывающего чаю, Слава Богу! понемногу, Будто вечер, засыпаю…» К чаю подавались маленькие сушки местного производства, удивительно вкусные, и колотый от большого куска сахар в серебряной потускневшей сахарнице. Сахар полагалось брать специальными щипцами и класть в чашку, а не грызть, как хотелось бы малютке Анне.

Анна росла. В ее жизни присутствовали сразу два дома: комнаты во флигеле музея-усадьбы в Спасском и большая квартира в Орле, принадлежавшая еще родителям деда; когда-то его отец владел всем этим старинным зданием и доходным домом напротив. Купец первой гильдии, он одним из первых построил в городе паровую мельницу, самую современную на тот момент. Передовых взглядов был человек, большого ума, погиб в девятнадцатом году при попытке вывезти семью за границу. Его жена и четверо детей вернулись, осиротев. Иосифу Давыдовичу тогда не было и года, старшей девочке исполнилось пять… Разумеется, его матери не удалось оставить себе всей квартиры. Вдова ютилась с малышами в одной комнате и появлялась на кухне поздно вечером, когда отходили ко сну новые соседи – рабочие местных заводов и фабрик.

И только Иосифу Давыдовичу спустя почти полвека удалось восстановить историческую справедливость и вновь завладеть фамильной недвижимостью – конечно, не всей. Правда, счастливой жизни на отвоеванной площади в сто двадцать метров не получилось… В первый же год скоропостижно скончалась его возлюбленная супруга – сгорела буквально за два месяца от саркомы легких, которую приняли поначалу за язву желудка и лечили самыми простыми средствами. А через неполных три года погибла единственная дочь. Хорошо, что у Иосифа Давыдовича оставались работа и внучка. Он часто произносил благодарственную молитву, обращаясь, сам не зная, к какому Богу: «Благодарю тебя, Боже, что у меня есть моя девочка и моя работа…»

Воспитанием своей девочки занимался сам. С самого начала у Анны было личное пространство, по мнению деда, необходимое каждому человеку для нормального существования. Ее комнаты и в городе, и в Спасском-Лутовинове были оформлены с большим вкусом, все в них отвечало представлениям Иосифа Давыдовича об интересах девочек: золотистые обои с порхающими бабочками, мебель натурального дерева, маленький расписной столик под хохлому и такие же стулья. Очень рано обнаружив музыкальный слух, кроха Анна рассаживала на ярких стульях кукол, мишек и зайцев, ставила Чайковского и дирижировала карандашом…

Цветная фотография, сделанная неумелым мастером: синий и зеленый оттенки сливаются, красный слишком желт, общее впечатление нечеткости. Девочка в форменном коричневом платье и белом парадном фартуке сидит на неустойчивом крутящемся стуле, обе руки занеся над клавишами пианино. Полированная крышка отражает букет цветов в высокой вазе.

С четырех лет она занималась музыкой; три раза в неделю к ней приходила учительница – молодая красавица с тяжелым узлом черных волос на затылке. Время занятий Анна называла музыкальным часом и никогда по своей воле его не пропускала. Даже заболевая, с температурой и горящими щеками, настаивала на необходимости урока и горько плакала, если дед, беспокоясь о ее здоровье, не разрешал вылезать из-под одеяла…

Температура падала, появлялась учительница, ставила на крышку пианино метроном, садилась рядом, и начиналось: «Руку яблочком! Спину прямо, звук идет от поясницы. Помогаем себе корпусом и ведем линию…»

Неизменная Ивангалинна – верный слушатель и поклонник; если какой-то пассаж девочке не удавался, она могла плакать в голос, кричать; темперамент у нее был буйный, огненный.

В школу Анна пошла поздно, восьми лет. При сдаче необходимых для зачисления в первый класс анализов у нее неожиданно обнаружили хронический нефрит – как следствие многочисленных ангин. Перепуганный дед забрал из школы документы. Анна прошла необходимое лечение в стационаре городской больницы и долгих пять месяцев прожила с Ивангалинной в детском санатории под Анапой. Вместе с девочкой путешествовали и ее любимые ноты.

Анна была очень красивым ребенком, просто необыкновенно красивым – сочетание темных густейших волос и светло-карих глаз с белоснежной кожей придавало ее облику невыразимую прелесть. Как-то раз Ивангалинна решила, что девочка должна сама ходить по магазинам, чтобы не быть чужестранкой в родном городе. Анна была отправлена за свеклой. Как воспитанная девочка, она вежливо обратилась к продавщице: «В какую цену свекла?» Та встрепенулась, посмотрела на часы и ответила: «Половина второго». У нее в голове не укладывалось, что такого маленького ребенка могли отправить одного в магазин.

Лет с двенадцати Анна уже сама сочиняла музыку, и дед видел в ней будущего композитора или классического исполнителя. Но в девятом классе ею овладело желание поступить в театральный, стать актрисой, выходить на сцену и заставлять благодарных и взволнованных зрителей смеяться и плакать. С такой же целеустремленностью и трудолюбием, какие вкладывала в занятия музыкой, Анна погрузилась в изучение актерского мастерства и всего, что, по ее мнению, необходимо знать актрисе. В частности, записалась в школьный драмкружок. Им руководила старая дама, бывшая актриса, появлявшаяся когда-то на вторых ролях, но Анне она казалась великолепной… Девочка обложилась книгами Станиславского и Гиппиус, пьесами Чехова и Бертольда Брехта, серьезно занималась ритмикой и хореографией, а также вокалом – поставленный голос очень важен для актрисы. Она читала биографии великих актеров, бросалась в крайности – то садилась на овощную диету Сары Бернар, то меняла местами буквы своей фамилии по примеру Веры Комиссаржевской (до революции ее фамилия писалась Коммисаржевская)… Но если говорить откровенно, более всего в занятиях драматическим искусством Анну привлекал сын руководительницы кружка.

Это был худощавый молодой человек лет двадцати, студент. Пятнадцатилетней Анне он казался невероятно взрослым и, разумеется, – первым красавцем. Честно сказать, красавцем Максим не был. По мнению матери, он был очень похож на Лоуренса Оливье, но на самом деле, кроме ямочки на подбородке, этих двух мужчин ничто не объединяло. Имя Максим сделалось для Анны любимейшим; она стремилась произносить его как можно чаще, испытывая при этом истинное наслаждение. Слова «максимальный», «максимально» приобрели для нее особое, романтическое значение, и она часто удивляла деда и Ивангалинну фразами типа: «Максимально хмуро на улице, надо бы максимально тепло сегодня одеться, а то максимум вероятности замерзнуть и простудиться, а простуда – это максимальная осенняя пакость!»

Анна одевалась «максимально» по погоде, заплетала длинные густые волосы в косу или – если хватало времени – сооружала прическу посложнее. Как-то даже освоила вообще невероятную, «Кошки, львицы и львы», из локонов разного размера, закрепленных по обе стороны пробора. Локоны завивала на бигуди, заимствованные у Ивангалинны. Та выдала их неохотно: «Нечего дурью всякой голову-то забивать, лучше бы поиграла!» – имея в виду фортепиано.

Максим ни о чем не подозревал, свою маму на занятия сопровождал неизменно – старая дама два года назад упала на улице и сломала шейку бедра. Оправившись от травмы, она уже одна не выходила. Максим безропотно ходил с ней везде, а поджидая мать, читал или что-то записывал в общую тетрадь в зеленоватом коленкоровом переплете.

Анна долго скрывала от всех свои чувства, тем более что и сама не была в них уверена. Вероятно, история ничем бы не закончилась, а чувства постепенно сошли на нет, но судьба распорядилась иначе. Так бывает почти всегда – случаются события, которые кажутся незначительными, но меняют все. В случае Анны это выглядело так:

Фотография с последнего звонка – две выпускницы держатся за руки, ветер раздувает длинные темные волосы и светлые кудряшки. По прохладной погоде на девочках плащи, к плащам приколоты традиционные колокольчики.

Начинаются летние каникулы. Анна, разлученная с предметом своих мечтаний, скучает дома. Городская квартира пуста, из комнаты в комнату летает тополиный пух. Но тут ближайшей подруге, однокласснице Тане делают небольшую операцию, и ей из-за начавшихся осложнений приходится провести несколько дней в больнице. Анна ее навещает, они едят вишни и говорят о каких-то пустяках. И вдруг Таня, замявшись, спрашивает: «Помнишь Максимку, драмкружковсковского сынка? – Анна вся мгновенно подбирается, но старается ничем себя не выдать. – У нас уже были настоящие свидания, с вином, тортом и поцелуями, – продолжала Таня. – Целых четыре». И тут в палату заходит «драмкружковский Максимка». У него светлые короткие волосы, узковатые глаза, на подбородке – ямочка. Дружески присаживается на Танину кровать, угощается вишнями, травит байки из студенческой жизни, девочки смеются. Анна встряхивает длинными темными волосами, Таня – светлыми кудрявыми. Анна неожиданно чувствует подъем, прилив новой, странной энергии, она смеется новым смехом и по-новому забрасывает ногу на ногу. Она откуда-то знает, что будет дальше, и готова к этому.

Наконец она собирается уходить, и Максим идет ее провожать. Он говорит: «Как раз собирался пойти, заняться курсовой», – машет Тане рукой и этой же рукой берет Анну за локоть, крепко. Они выходят с больничного двора; июльский вечер длинный и все тянется, тянется. В стране очередной продовольственный кризис, нигде нет сахара; богатый урожай ягод портится на балконах и лоджиях, в воздухе пахнет сладко, но как будто уже и гнилью тоже. Максиму двадцать, Анна никогда так не общалась с взрослыми мужчинами, боится выглядеть глупой и, конечно же, выглядит. Но Максим ей все прощает, предлагает подбросить домой на машине. «Бабушка подарила, – небрежно объясняет он, усаживаясь за руль. – У меня бабушка в полном порядке, начальница отдела капитального строительства…»

В общем, через час-полтора Анна, в полнейшем смятении, слушает дома через наушники Баха в современной аранжировке, пьет крепкий сладкий чай и даже что-то ест. На следующий день назначено свидание, и как поступить, непонятно. Анна волнуется, не спит ночь, но на встречу вероломно собирается. Вероломство заключается еще и в том, что она опять навещает Таню в больничной палате, приносит ей еще вишен и белых сладких слив. Ей ужасно стыдно, Таня – лучшая подруга, но ведь это Максим, ее мечта. Кумир. «Это же Максим», – шепчет она, оправдывая себя. «Что ты бормочешь?», – спрашивает Таня. «Так, ничего», – краснеет Анна. Поспешно прощается и прямиком направляется с Максимом в кино, а потом в бар.

В баре она карабкается на высокий табурет, пьет советское шампанское, чуть ли не впервые в жизни ест сушеный миндаль; свет приглушен, и можно видеть свое отражение в зеркале за стойкой – глаза блестят, и в каждом бьют фонтаны ожидания.

Ожидания оправдываются: Максим обнимает ее за угловатые плечи и целует, в рот, в шею, в плечо. Анна задыхается, щеки горят, и сердце колотится ускоренно. «Какая ты классная, – шепчет Максим, – и пахнешь офигенно…» Анна обнимает Максима за шею, а он наматывает ее темную прядь на указательный палец. Восторг, восторг, пятнадцать лет, чудеса, чудеса.

Утром Анна едет к Тане, застает ее за сборами: выписали. «Таня, – нетвердо произносит Анна, – я вчера ходила с Максимом в кино, потом в бар. Мне кажется, что…» У Анны дрожат ноги, и руки тоже дрожат. Чужим голосом она повторяет: «Мне кажется, что…» и молчит. Она очень боится: а) потерять дружбу Тани; и б) потерять любовь Максима.

Таня сначала ничего не отвечает, потом садится на кровать – уже без простыней – и вдруг начинает смеяться. Смех у Тани тяжелый, увесистый. Не взлетает, а падает. «Да не бери в голову! – говорит она, насмеявшись. – Он мне сразу сказал, что пойдет с тобой, типа, ты очень забавная. Такая, говорит, грива волос! Я просто хотела посмотреть, как ты отреагируешь. И как долго будешь скрывать. Проверочка…» Анна молчит. Таня встает, подходит близко, похлопывает ее по ярко-красной щеке.

Они вместе выходят на улицу, идут к остановке автобуса; Анна тащит сумку с пустыми банками – ничего нельзя оставлять в больнице, плохая примета.

Никакого «мне кажется, что…» не получилось. На следующий звонок Максима Анна ответить не захочет. А потом, довольно скоро, он перестанет звонить.

В новом учебном году Максим на занятиях драмкружка уже не появлялся. Его мать нашла себе другого провожатого – старинную подругу, настоящую компаньонку с редким именем Василиса.

Но мечту стать актрисой Анна не оставила. Напротив, с удвоенной, утроенной энергией готовилась к поступлению в театральное училище.

Черно-белая фотография – Анна с высокой прической, длинное платье, пышная юбка, в роли Софьи, ставили «Горе от ума». Она и сейчас помнит пьесу наизусть…

Только кому это интересно?

Бегущий навстречу мужчина грубо толкнул ее в плечо. Она поняла, что прошла уже довольно много и даже устала; мышцы приятно ныли.

Зазвонил телефон в кармане, резко и вызывающе. Надо же, как по-разному можно реагировать на одно и то же событие – когда ты его ждешь и когда боишься. Она знала, что звонит Сергей.

– Слушай, это уже не смешно. По-моему, кондитерская находится в ста метрах от дома, а очередей уже лет десять как не бывает. Неужели покупка хлеба может занимать целый час?!

Ничего не ответив, она сбросила звонок и выключила телефон.

Ей хотелось сказать: «Знаешь, покупай хлеб сам и завтракай один!.. А я буду бродить по городу! И час, и два!» Но она просто нажала на кнопку. И успокоилась. И задумалась.

Ведь это она, Анна, ждала Сергея с работы, полная желания и нежности. Готовила ужин, внимательно слушала рассказы о новых планах и проектах. Иногда они даже гуляли вместе, хотя Сергей не любил ходить пешком, называл это пустой тратой времени. Может, он и сейчас шел бы рядом, придерживая ее за локоть, и она ощущала бы тепло его ладони сквозь тонкую ткань плаща. Может быть…

Если бы не тот случай пять лет назад. Если бы не он. «Если бы да кабы, во рту выросли грибы, был бы не рот, а целый огород», – промелькнуло в голове.

Она остановилась у театра Станиславского. Внимание привлекла афиша – «Братья Ч.»

Из дверей театра вышла немолодая пара, что-то бурно обсуждая. Дама аккуратно складывала в сумочку лаковой кожи глянцевые прямоугольники билетов, мужчина горячо говорил:

– А я повторю тебе, что хуже современного искусства может быть только современное искусство!..

– Аркаша, Аркаша, – дама успокаивающе похлопала его по плечу, улыбнулась Анне.

Та улыбнулась в ответ и вдруг обнаружила, что почти забыла, как это делается. Улыбка. Какие при этом задействуются мышцы?

– Надо что-то менять! – сказала она вслух. Решительно открыла тяжелую театральную дверь и прошла к кассе.

Девушка в смешных роговых очках на пол-лица и разноцветных бусах пила чай, прихлебывая из большой кружки.

– Хороший спектакль. Сделали в рамках чеховского фестиваля. И Рядинский в роли Антона Павловича просто бесподобен, – прокомментировала она. На столе перед ней беззвучно завибрировал телефон, девушка подобралась и звонко проговорила в трубку: – Да, дорогой! Да! Не сможешь? А почему? Ой, прости-прости, не достаю! Обещала, и не достаю…

Анна отвела глаза. Было неудобно подслушивать. Девушка плаксиво крикнула в трубку:

– Но ведь мы собирались! Я целую неделю ждала!

Анна вздохнула. Отошла к афише.

Для нее Чехов был еще одним воспоминанием, связанным с дедушкой.

Долгими зимними вечерами в Орле они читали его рассказы и пили чай, непременно с малиновым вареньем, сваренным заботливой Ивангалинной, и говорили, говорили. Иосиф Давыдович любил повторять: «Чехов, как и его герои, страдает оттого, что его идеальные представления о порядочности и совестливости вступают в конфликт с реальностью и человеческой природой». Анне показалось, что она и сейчас слышит голос деда, низкий и певучий.

– Во сколько начало спектакля? – поинтересовалась она у любительницы чая.

– В семь, – ответила та, хрупая печеньем.

Анна взглянула на часы: было два. Ну и замечательно, решила она.

– Дайте билет, пожалуйста, – сказала она и протянула девушке деньги.

– Осталось одно место в пятом ряду, – кассирша подчеркнула голосом слово «одно», явно имея в виду неуместность похода в театр в одиночестве. Анна вспыхнула. Выхватила билет, не сочтя нужным проститься с бестактной девицей.

Вышла наружу. Жадно втянула московский отравленный воздух. Приложила холодные пальцы к горящему лицу. Подумала, что надо с детства, со школы, что ли, преподавать какую-нибудь теорию одиночества, чтобы люди, взрослея, его не боялись. Смотрели смело в лицо, дружили. А то ведь боятся – настолько, что готовы выстраивать между собой и одиночеством заслоны в виде ленивых, скучных, бесцветных будней, пустых разговоров по дорогим телефонным трубкам. Есть отличное английское выражение – Less is more . Переводится примерно так: «Лучше меньше, да лучше». Лучше остаться одной, чем задыхаться с кем-то.

«Одно место в пятом ряду, – повторила Анна зачем-то и сосчитала про себя: – раз, два, три, четыре, пять». Когда-то любое важное событие сопровождалось счетом про себя до пяти, потом это забылось, а сейчас почему-то опять вспомнилось. «Раз, два, три, четыре, пять». Она сделала пять шагов. Резко остановилась.

Пять лет назад осень началась резко и сразу. Уже первого сентября улицы заливает холодный дождь, дети отправляются в школу под зонтиками, я смотрю через мокрое стекло автомобиля. Глаза полны слез. Смаргиваю их ненакрашенными ресницами и прерывисто вздыхаю. Сергей поворачивает ключ зажигания и неожиданно кричит прямо в ухо:

– Ну откуда мне знать, что это мой ребенок?! А?! У нас секса практически не бывает последние полгода! Я постоянно в отъездах! А тут приезжаю – и на тебе!. – Его лицо багровеет. Глаза становятся круглыми, как тарелки. Брови изламываются строго посередине.

Плотнее запахиваю на груди кожаный пиджак цвета теплых сливок. У меня нет сил спорить, опровергать абсурдные домыслы мужа, все это безумие: «не мой ребенок», «не бывает секса», «постоянно в отъездах»… Мне и – самое главное – Сергею прекрасно известно, что ребенок – его и секс – бывает. Может быть, реже, чем хотелось, но достаточно для того, чтобы зачать. Кладу руки на плоский еще живот, пальцы дрожат. Я молчу. Почему беременность вызывает такую реакцию у мужчин? Ведь не они ходят девять месяцев, отекая от излишка жидкости, набирая излишки веса. Не они страдают и корчатся от схваток, сопровождающихся такими болями, что сознание отключается, уступая природе, полностью доверяя ей. А ночью, усталые, с красными от бессонницы глазами, не они встают к ребенку, отдавая ему свою любовь и молоко.

Молчу. Я слишком много говорила последние дни, сначала в женской консультации, когда молодая врач-интерн бесконечно долго заполняла карту, уточняя несущественные детали вроде перенесенных инфекционных заболеваний. Рассказывая излишне многословно о ветрянке и кори, я захлебывалась словами, я была счастлива, но отчего-то с самого начала ощущала свое счастье сугубо временным. Преходящим.

Потом разговор с мужем. Тут я уже в основном слушала. Встретила его в передней, спросила, поужинает ли он вместе со мной, накрыла на стол. «Знаешь, – сказала неожиданно робко, – у нас будет… Я тут ходила в консультацию, и у нас будет…» – «О господи!» – ответил муж и вышел из комнаты. Потом вернулся. Тяжело молчал.

И была ночь. И настало утро. И вот я снова молчу. Автомобиль приветливо рокочет, и в салоне тепло.

– Чертово бабье! – кричит Сергей.

Он не смотрит на меня, не смотрит вперед, не смотрит никуда – или вглубь себя? Внутрь своей головы, вглядываясь в нежные сероватые извилины мозга…

– Чер-р-ртово бабье, – повторяет он, – сговорились вы все, что ли! Второй раз я не допущу такой глупости, слышишь? Не допущу…

Я прекрасно знаю, что Сергей имеет в виду, – своего сына от первого брака, рослого мальчика тринадцати лет; мальчик давно уже живет с матерью в Израиле, в Хайфе, и Сергей не любит говорить на эту тему. Как-то раз я слышала, как на вопрос о детях он ответил малознакомому человеку: «Пока нет». Пока нет. Хороший, умный мальчик, много занимается и планирует поступать в Технион, Изараильский технологический институт. Изобрел то ли новый язык программирования, то ли что-то еще в этом роде, я не разбираюсь.

– Анна, – Сергей снижает тон и пытается говорить даже ласково. – Анна, ты сама подумай. Ну какой ребенок? Все так неопределенно. Завтра останусь без гроша, и что? Будем жить на твою зарплату? – Он смеется и обрывает себя: – Недавно в гостинице книжка попалась. Какая-то сумасшедшая феминистка, но я от скуки пролистал. Сьюзен Зонтаг, слыхала?

Киваю. Конечно.

– Так вот! – голос Сергея опять взлетает и набирает злой силы. – Она болела раком! И говорила, что рак – это дьявольская беременность! Понимаешь? Понимаешь?

– Что я должна понимать? – спрашиваю. Я удивлена.

– Как что? Что беременность презирают даже феминистки…

Наверное, что бы сейчас ни прочел муж, хоть правила дорожного движения, все будет на одну тему.

– К Либерману! В клинику, – продолжает Сергей, ноздри его свирепо раздуваются. – Немедленно! Пусть посмотрит. А мы подумаем. Подумаем… Дьявольская беременность!..

Он переводит дыхание, наконец трогает с места. Я, словно дожидалась этого, рывком открываю дверь, на ходу, без всякого страха, выпрыгиваю. Точнее, выпадаю. Скорость машины еще невелика, но я неловко опираюсь на правую ногу, нога подворачивается, и я приземляюсь в лужу на оба колена сразу, мне мокро и больно. Приду в себя уже в больнице, увижу грязную руку в птичьем сизом оперении, закричу, забьюсь в руках перепуганного Сергея. Рядом нависнет кто-то непомерного роста в белом.

– Кажется, она пришла в себя, – обрадуется Сергей.

Но он ошибется. Приду в себя я еще нескоро. Начавшееся кровотечение остановить не удастся, и через несколько часов измученный дежурством хирург сделает первый надрез на моем бледном животе. Первое слово, которое я услышу, очнувшись от наркоза, будет «гистерэктомия».

Анна прошла в небольшой холл театра. Сняла в гардеробе серый плащ, поправила непослушные волосы и поднялась по лестнице. Когда-то в этом здании был кинотеатр с меблированными комнатами. Кто обитал в них? История всегда хранит множество тайн, и нам, потомкам, их уже не разгадать. Можно лишь додумывать, фантазируя. Чашка кофе согревала руки. Людей было много, и это радовало. Значит, не все так плохо, если люди интересуются Чеховым, подумала Анна.

Через сцену тянулась веревка, на которой висели простыни, пододеяльники и даже подштанники – то самое белье, правда, чистое, ворошить которое интеллигентным людям не пристало. Как в реальности, подумала она, – декорации занавешивают жизнь. За несколько минут до того как погас свет, она услышала странный шум за спиной. Женщина в инвалидном кресле подъехала к пятому ряду.

– Я тут припаркуюсь рядом, – улыбнулась она, обнажив великолепные зубы. Белые волосы на старинный манер были уложены вокруг головы.

– Конечно, – ответила Анна, почему-то обрадовавшись соседке.

Свет погас. На сцену вышла горничная, начала снимать белье с веревок, словно освобождая пространство для жизни. Показались стол, буфет, качели.

Запахло дачным летом, молодостью.

Три брата пили водку, обсуждали глобальные вопросы мироустройства, но милого, хорошо знакомого Чехова Анна так и не увидела. Не возникло и умиления перед его семьей.

Ей показалось, что взаимоотношения Антона Чехова с братьями и отцом куда интереснее, чем с женщинами. Женщины здесь вообще казались какими-то лишними, ненужными. Мужской мир творчества и амбиций… Женщина может быть всего лишь дополнением – дополнением к сильному мужскому миру.

Женщина рядом внимательно наблюдала за происходящим на сцене.

– Казалось бы, многое изменилось, но на самом деле – ничего… – неожиданно сказала она.


Анна медленно повернула ключ. В квартире было так тихо, что любой звук казался гораздо громче, чем был на самом деле. Стук каблуков и шум расстегивающейся молнии на сапоге гулким эхом отскакивали от стен.

Пахло табачным дымом. Она поморщилась; на цыпочках прошла в ванну, открыла кран. С детства она любила смотреть на льющуюся воду. Ей доставляла удовольствие бесконечность этого процесса и в то же время ощущение своей власти над ним. Дверь резко отворилась, на пороге стоял Сергей.

– А что, побриться – это проблема? – спросила она равнодушно, рассматривая его отражение в зеркале.

– Ты решила окончательно вывести меня из себя? – нарочито спокойно произнес он. – Думаешь, я начну орать? Выяснять, где ты провела весь день?

Промолчала. В зеркале колыхались тени, напоминающие тонкие, очень тонкие ветви деревьев. Что бы это могло быть? Ничего похожего в ванной комнате нет и в помине. Она с интересом огляделась, будто пришла в гости и любуется интерьером.

– Ты вообще чего добиваешься? – продолжал Сергей. – Чего тебе, дур-р-ра, не хватает? Я столько лет вкалывал! Не расслаблялся вообще! Такие проекты запускал! Чего тебе надо? Чего?

Сергей шагнул к ней и прижал к себе. Так крепко, что ей стало больно.

– Отпусти меня, – с усилием прошептала она.

– Да пошла ты!.. – Он сильно сжал ее руку. На нежной белой коже остались красные следы. Продолговатые, как колышущиеся в зеркале тени. Она вскрикнула. – Все мстишь мне? О, только, умоляю, не начинай! Не было у тебя никакого ребенка! Эмбрион! Зародыш! Одноклеточное!

– Это ты – одноклеточное! – просипела Анна.

Дышать становилось все труднее. Не закрывая глаз, увидела темноту, красные проблесковые огни, вспышки слева и снова длинные, сплетающиеся тени; только теперь они стали белыми и тянулись, тянулись к ней щупальцами, обнимая за шею. Никакого зеркала впереди, никакого Сергея позади, только тишина и сильный жар. Что-то упало с грохотом, кто-то витиевато выругался и – снова ничего. Черная дыра, где время ведет себя самовольно, не подчиняясь законам, где пространство скручивается в спирали и где исчезают галактики. Наверное, там она и оказалась и блаженно задышала в безвоздушии космоса.

А что если довериться провидению и ни о чем не думать? Лежать, скажем, в комнате на диване и ждать того, что должно случиться. Например, придет сосед или еще кто-то, кто окажется кем-то важным в твоей жизни. А может, ничего и не случится, даже если ждать целую вечность. Анна попыталась открыть глаза. Странный треск. Или стук? Больно отзывающийся в одном из полушарий. В левом. Вот опять.

Веки медленно, с трудом поднялись. Анна увидела смутно знакомое лицо. Или незнакомое? Или не увидела, а просто придумала? Отдельные моменты ускользающей цепи событий вспыхнули в голове, выстраиваясь в цветные паззлы. Платье. Замшевые туфли. Немецкое посольство. Das ist meine Frau Anna .

– Михаил, – чуть слышно выдохнула она.

Белый халат из-под сине-зеленой куртки. Усталые глаза. Упрямый подбородок с ямочкой. У кого же еще была ямочка? Это потом, потом, сейчас важно понять, что происходит.

– Ну да, ну да, «скорая помощь», врач, – сбивчиво бормотала она. – Со мной что-то случилось? – попыталась говорить громче, но закашлялась.

Михаил встревожено посмотрел на нее:

– Честно говоря, диагноз рано ставить. Необходимы дополнительные обследования. Сейчас вот доберемся до больницы. Здесь поблизости двадцать четвертая городская. Там и уютно, и персонал хороший.

Как причудливо история раскручивает свою спираль. Такое чувство, что здания тоже проходят свой виток. Когда-то, в тысяча семьсот шестнадцатом, на углу Петровки и Страстного бульвара была построена усадьба князей Гагариных, с мощным двенадцатиколонным портиком, равных которому нет в Москве. В свое время здесь располагался Английский клуб, позднее – интенданты армии Наполеона. Но с 1833 года и по сей день здесь находится больница.

– Прекрасное здание, и по внешнему виду, и по сути, – словно читая ее мысли, вдруг сказал Михаил.

Анне показалось, что она что-то говорит, но голоса не было.

Михаил положил свою широкую ладонь на ее руку и мягко спросил:

– Что же с вами случилось?

Она почувствовала, что сейчас заплачет, и отвернулась. Что с ней случилось? Да если бы она сама понимала, ей не было бы так горько, и она не чувствовала бы, как внутри нее все скручиваются какие-то жгуты, мешают двигаться, душат.

И не задавала бы себе постоянно этот опускающийся тягучим туманом вопрос. Дышать снова стало тяжело. Пытаясь успокоиться, она закрыла глаза, погрузившись в смутную дремоту. Увидела перед собой лицо девочки с большими грустными глазами и красным бантом на коротко стриженных волосах, небритое, беспомощное лицо Сергея – и почувствовала, как ее охватывает паника. «Во всем виновата я, только я!»

Машина остановилась, дверца с громким стуком распахнулась, и Анна увидела табличку «Терапевтическое отделение». Михаил заполнял бумаги, что-то спрашивал, но ей трудно было говорить. Тяжелые веки отказывались подчиняться. Она чувствовала, как проваливается в длинную, постоянно вращающуюся трубу. Летела, захлебываясь от увеличивающейся скорости и чувствуя легкое покалывание в руке.

Дружелюбный шум дождя напомнил о вчерашнем. Она увидела светлые стены и окно с задернутыми занавесками – практически белыми. В дверь постучали, и в палату легко и непринужденно, словно танцуя, вошла полноватая женщина. Положила на тумбочку пластиковый стаканчик с разноцветными таблетками, весело пропела:

– Доброе утро, Анна Борисовна! Выспались?

– Даже очень, – чуть слышно ответила Анна.

– Сейчас выпьем таблеточки и сделаем укольчик!

– Укольчик?

– Да, красавица, а то разве это дело так нервничать? Нужно немного успокоиться, в себя прийти. Вся жизнь ведь впереди.

Анне понравился голос женщины, хотелось, чтобы она поговорила с ней еще.

– Как вас зовут? – тихо спросила Анна.

– Вика, Виктория, – бодро ответила медсестра.

– Вы, наверное, очень любите свою работу?

– Люблю, – спокойно ответила Вика и выпустила из шприца воздух.

Только сейчас Анна заметила, что на соседней кровати спит женщина, с головой укрытая одеялом. Присутствие соседки обрадовало Анну. Что ни говори, а человек – существо социальное. К тому же становится легче, если кто-то переживает то же, что и ты. Странно, но когда нам хорошо, когда испытываем чувство влюбленности, нам кажется, это происходит только с нами, и никто еще не переживал ничего подобного. Когда же случается что-то плохое, мы бесконечно рады каждому, кто находится в таком же или даже худшем положении. Когда сознаем, что не одиноки в этом мире, сразу становится легче.

Теплой мягкой рукой Виктория помассировала место укола. «Так меня могла бы гладить мама», – промелькнуло у Анны в голове.

– Спасибо, – выдохнула она, почувствовав, что глаза снова становятся влажными.

– Ну, разве за это благодарят? Смешная вы какая, Анечка! Поправляйтесь и ни о чем не думайте. Поспите, сон – лучшее лекарство.

Быстрой походкой женщины, не привыкшей рассиживаться, сестра вышла из комнаты. Анна закрыла глаза.

Высокие, очень высокие и строгие горы кольцом окружают со всех сторон. Чувство восхищения смешивается со страхом. Кажется, горы сейчас сомкнутся и задавят маленькую девочку. Она беспомощно стоит перед ними – в пышном платье в цветочек с развевающейся юбкой. Ветер треплет ее кудрявые волосы. Глаза слезятся от попадающего в них песка. На голых ногах легкие сандалии, но она не чувствует холода. Горы все ближе придвигаются к ней, и уже не видать их снежных вершин. Они словно сливаются с голубым и близким небом. Какая-то большая птица проносится низко, задев ее мягким крылом.

«За мной, за мной!», – слышится голос птицы.

Она совершает еще один круг и приземляется у ног девочки.

«Садись, садись!» – снова обращается к ней птица, и она видит птичьи пронзительные глаза-бусины. Девочка легко запрыгивает на гордую спину, большая птица медленно поднимается над землей. Девочка бесстрашно обвивает руками ее крепкую шею. Через мгновение птица приземляется на горе и исчезает так же внезапно, как появилась. Девочка смотрит вниз, ее охватывает ужас. Внизу возникает фигура дедушки, и она почему-то отчетливо видит его лицо. Он машет рукой и кричит: «Анна, Анна, поднимайся выше!» Грубая поверхность камня в кровь царапает коленки.

Но она не чувствует боли и отчаянно карабкается вверх.

Руки уже отказывают. Но сверху вдруг доносится голос: «Я помогу тебе, Анна». Она не видит лица, только размытый облик мужчины, сильного и большого. Он тянет к ней руки: «Я помогу тебе, Анна, держись! – Она различает его улыбку. – Я помогу тебе».

Снова дождь за окном и громыхание тележки в коридоре.

– Девочки, завтрак!

Она открыла глаза.

«Я помогу тебе, Анна», – вспоминает она и пытается воссоздать образ мужчины-спасителя, но ей это не удается.

– Эй, сони, вы будете завтракать или нет? – В палату вошла грубоватая женщина, заматеревшая от невзгод, выпавших на ее долю. Это чувствовалось в интонациях голоса, в том, с каким раздражением она ставила на тумбочки тарелки с кашей и разливала чай.

– Просыпайтесь! Новенькая, что ли? Бледная какая!

– Спасибо, – сказала Анна.

Женщина поставила на тумбочку кашу и выкатила из палаты тележку.

– Завтрак! – донеслось дальше из коридора.

Анна дышала ровно, и это доставляло ей удовольствие.

Сугроб зашевелился, и она увидела широкое лицо соседки; левую щеку и часть рта рассекал большой шрам в виде ящерицы. Женщина потянулась и открыла глаза.

– Доброе утро, – сказала она приятным низким голосом. – Вы ночью поступили? Я даже не слышала. Эти уколы такие сильные, ничего не слышишь, хоть всем табором пой. Меня Тамара зовут, а вас?

– Анна. Приятно познакомиться.

– Мне тоже, – ответила Тамара и закашлялась. – Кашу эту я есть не могу, а чай – просто помои. Тут внизу неплохое кафе. Может, сходим потом? Там и кофе натуральный есть, и сырники просто замечательные.

В дверь постучали, и обе устремили свои взгляды на входящего. На пороге стоял небритый мужчина в мешковатом свитере и джинсах. Анне трудно было узнать в нем своего всегда щеголеватого супруга.

– Сергей, ты?.. – вырвалось у нее. – Так рано?

За десять лет совместной жизни таким она его ни разу не видела. Обычно он собирался на работу не меньше сорока минут, пятнадцать из которых уходило на бритье. Из ванной выходил румяный, гладко выбритый, благоухающий дорогим парфюмом.

Сергей молча подошел к ее койке и присел на край.

– Тебе лучше, – произнес он, глядя в сторону. – Поспала?

Она чувствовала, что он волнуется, но от его заботливой интонации ей стало не по себе.

– Мне лучше, – ответила она. – Зачем ты «скорую» вызвал? Все бы обошлось…

– Лучше было смотреть, как ты задыхаешься? – вспылил он. – Ладно, хватит разглагольствовать. Давай собирайся, поедем в нормальную клинику. Меня от одного запаха здесь тошнит.

– А мне тут нравится! – ответила она и отвернулась.

– Опять начинаешь! Я из-за тебя всю ночь не спал! Ты меня совсем извести хочешь! У меня, между прочим, сегодня важное совещание с бюргерами, решается вопрос о новой линии. А ты…

– Ну и занимайся своими бюргерами, – равнодушно сказала она и почувствовала, как дыхание снова затрудняется. – Прошу тебя, не начинай. Решай спокойно свои вопросы. Мне здесь хорошо.

Сергей резко встал и процедил сквозь зубы:

– Как знаешь, только судки с комплексным обедом я тебе сюда возить не буду. Ладно, завтра заеду. Сегодня не получится. Немцев придется выгуливать до ночи.

– Они что, собаки? Смешно.

Муж открыл бумажник из крокодиловой кожи, достал деньги:

– Вот тебе на расходы.

Поцеловал Анну в лоб и вышел, звучно закрыв за собой дверь.

– Да, суровый, – отметила Тома и виновато улыбнулась.

Анна не ответила. Спокойно потянулась за таблетками на тумбочке. Пришел врач с обходом, медсестра с бесконечными анализами. Потом Тамара и Анна спустились в кафе, где пахло чем-то подгоревшим и женщина в цветастом платье ловко принимала заказы. Анне очень понравился и этот запах, и ободранный лак на коротких ногтях буфетчицы. В махровом халате Анна походила на тень. За последнее время она осунулась и явно потеряла в весе, что придавало ее облику болезненную аристократичность. Они заказали сырники, кофе и уселись за маленький столик у окна. Светило яркое весеннее солнце – словно любовник, восторженно дарящий ласки новой избраннице. Анна смотрела на Тамару. Шрам на щеке приковывал взгляд. Казалось, он хранит какую-то тайну.

– Да, вот такое у меня украшение, – грустно улыбнулась Тамара.

– Нет, ничего, – оправдываясь, как пойманный воришка, сказала Анна.

– Да ладно тебе, знаю, что ужасно, но я привыкла. Сначала хотела делать пластику, но Алексей отговорил.

Анна не знала, что сказать, и молчала, ковыряя алюминиевой вилкой подгоревший сырник.

– Знаешь, нам всегда кажется, что уж с нами такое никогда не случится, что мы под особой защитой. – Тамара многозначительно указала пальцем вверх. – Но происходит какое-то событие, и ты вдруг понимаешь, насколько уязвим, а самое главное – что ничего уже нельзя изменить. – Она громко отхлебнула из чашки. – У тебя давно приступы?

– С полгода.

Тамара отодвинула тарелку с недоеденным сырником и сказала негромко:

– Я всегда была очень веселой девочкой. Родители так воспитывали – учили во всем видеть светлое и доброе. Папа всю жизнь очень любит маму. Сейчас им по семьдесят, и они до сих пор гуляют за ручку. Я в старшем классе была уже вполне сформировавшейся девушкой. Это у меня в маму. А у нее в бабушку. Школа наша находилась довольно далеко от дома. Мы в Подмосковье жили. Знаешь город Королев?.. Наш город связан с космонавтикой. У нас всегда было спокойно. Мужики пьяные по улицам шатались, но, знаешь, безобидные – выругаются и дальше пойдут. Меня в десятом классе старостой класса выбрали. Мы как раз стенгазету доделывали для праздника. Тогда их много было, уже и не помню, для какого. Подружка моя недалеко от школы жила, а мне еще через овраг нужно было пройти, а там рукой подать до улицы Циолковского. Папа с мамой работали до ночи на своем заводе. Зимой вечерами темно – хоть глаз выколи. И ведь ничего не боялась! Не боялась, – протянула она, – до того самого вечера. Бежала по оврагу, довольная, что доделала газету и сейчас сяду ужинать. Картошку хотели сварить, а папа должен был принести копченой скумбрии, им на заводе выдавали раз в неделю. Дальше помню обрывками. Знаешь, такими клипами. Сейчас так снимают кино… Кто-то схватил меня за руку и швырнул на землю. Прерывистое тяжелое дыхание. Раздирающая боль. Рука, больно сжимающая мою грудь. Что-то резко ударило в лицо. И все. Нашел меня сосед, который тоже возвращался домой. В травмпункт отнес. Ну и все такое. Смутно помню, как щеку зашивали, врач потом долго осматривал. Тогда и случился у меня первый приступ. В городе об этом случае много было разговоров. Я даже школу хотела бросить и уехать. Мама плакала. У этого маньяка, его потом нашли, десять жертв оказалось. Все девчонки-школьницы, и все со шрамом.

Тамара помолчала, потом улыбнулась и добавила:

– Ну что, пойдем, сейчас мои Леша с Манюней придут. Мое счастье.

Они поднялись в отделение.

В дверь постучали, в палату вошел интересный мужчина лет тридцати пяти и румяная девочка с двумя косичками. Она была в красной куртке, отороченной белым мехом, и держала в руках букет сирени. Мужчина приветливо поздоровался и, подойдя к Тамаре, нежно поцеловал ее в обезображенную щеку.

– Тебя завтра выписывают. Устроим вечером праздник. Манюня «шарлотку» решила тебе испечь.

Тамара радостно улыбалась. Было видно, что она ощущает себя самой счастливой и любимой женщиной на свете. Анна чувствовала, что стала свидетелем чего-то очень важного. Простого счастья, которое, оказывается, возможно. Она потихоньку встала и вышла в коридор, чтобы не мешать.

Там сильно пахло карболкой. Анна побродила по коридору и, наконец, чувствуя легкое головокружение, вернулась в палату.

Медсестра Вика вместе с врачом Борисом Львовичем пытались нащупать вену на тонкой руке женщины с заплаканным бледным лицом, похожим на скорбную маску Пьеро.

Новая пациентка. Рядом суетилась давешняя санитарка, что привозила тележку с завтраком. Сейчас в руках у нее была бутыль с физраствором.

– Аня, хорошо, что ты вернулась! – взволнованно сказала Виктория. – Помоги. Нужно жгут принести и руку поддержать. Ей очень плохо!

Сбегала в процедурную за жгутом. Вчетвером они держали сопротивлявшуюся женщину, Виктория вводила ей какую-то желтую жидкость, потом – димедрол. Установила капельницу. Руки пациентки перестали вздрагивать и легли двумя длинными плетьми, она наконец затихла. Чувство ужаса в больших глазах постепенно погасло.

«Сейчас ей тоже приснится сон», – подумала Анна.

* * *

Маленькая девочка с ободранными коленками в своем цветастом сарафане карабкается вверх по огромной скале. Из последних сил цепляется за чахлые побеги. Сверху и сбоку катятся камни. Силуэт впереди. Она не видит лица, только очертания. «Я помогу, тебе Анна», – повторяет он и протягивает руку.

«Ужин, ужин, жен-щи-ны!», – прокричала нянечка.

Новая пациентка лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, а потом вдруг встала и направилась к окну. Поставила босую ногу на подоконник и быстро забралась на него. Анна вскочила и буквально столкнула женщину на больничный линолеум, схватила за руки.

– Ты что, с ума сошла?! Хочешь попасть туда, откуда, даже если вернешься, получишь диагноз на всю жизнь?

Вместе с Тамарой усадили новенькую на кровать.

– Тебя как зовут, парашютистка? – спросила Анна.

– Галя, – бурно всхлипывая, ответила та.

На вид ей было хорошо за тридцать, хотя фигура была безупречно стройной.

– Я не сумасшедшая, – сказала она, – пока не сумасшедшая!

И снова слезы ручьем. Черные волосы упали на лицо.

– Ладно, успокойся. – Анна осторожно присела рядом, обняла соседку за плечи.

– Как жить, ну как жить? – заговорила Галя, не отрывая рук от лица. – Как она могла так со мной поступить?

– Кто? – поинтересовалась Тамара. Она поставила перед Галиной стакан с компотом. – Если хочешь, расскажи. Может, легче станет, когда выговоришься. Синдром попутчика, слыхала?

Галина быстро закивала и начала свой грустный рассказ.

– Отца своего я не знала. Мать на мои расспросы отвечала, что он погиб. Но большую часть времени она была под хмельком. Не уверена, что она вообще знала, кто он. – Галина прерывисто вздохнула и отпила компота. – Спасибо, очень вкусный… – Помолчав немного, продолжила: – У нее было высшее образование, но последние двадцать пять лет она торговала на рынке. Сначала у грузина – яблоками, потом у азербайджанца – помидорами. Я изо всех сил старалась не повторить ее судьбу. В старших классах выучилась на парикмахера, тренировалась на одноклассниках. Получалось хорошо, быстро появились постоянные клиенты. А в двадцать лет я забеременела от парня из благополучной, как говорится, семьи. Узнав, что жду ребенка, он исчез. Очень банально, да. Я все время работала, и пока беременная ходила, и потом, когда родилась моя принцесса, Софья. Она действительно была необыкновенной, даже плакала по-особенному. А красивая!.. Я и в садик ее не водила, работала день и ночь. У меня было что-то вроде парикмахерского салона на дому. На Софью денег хватало, а о себе я не думала. Какие мужчины? О том, что я женщина, вспомнила год назад. Влюбилась. Он был моим клиентом…

Глаза Галины вновь наполнились слезами. Анна напряженно слушала.

– Так красиво ухаживал! Курьер принес мне в салон букет белых лилий с запиской: «Ты восхитительна, как эти лилии». Я и не думала, что такое бывает! Пригласил на настоящее свидание, с шампанским и заказанным в ресторане столиком. Марк его зовут, необычное имя, правда? Читал мне из Пастернака, я потом выучила: «Свеча горела на столе…Свеча горела». Никто никогда не читал мне стихов. Поладил с Софьей. Готовил ее к экзаменам. А месяц назад сделал мне предложение. Я была счастлива! Вчера, – губы и руки Галины задрожали, – я заехала к подружке. Болтали допоздна, пили вино, и я решила остаться. Позвонила Марку, сказала, чтобы не ждал. Но потом захотелось домой – соскучилась. Вызвала такси. Приехала. Открыла дверь тихо, чтобы не потревожить, разулась и на цыпочках прошла в комнату. До сих пор эта картина перед глазами! Марк целует мою дочь, мою принцессу. А она, обнаженная, обвивает тонкими руками его шею. Что-то шепчет. Дальше я ничего не помню, помню только, как выбежала босиком на улицу – и все.

– И все, – эхом повторила Тамара. – Господи, вот уж действительно – и все. Ничего особенного. Дети, они, знаешь, вырастают и становятся посторонними людьми. Это нормально.

Резко поднявшись, она вышла в коридор. Анна молча смотрела, как Галина раскачивалась на больничной койке. Вперед-назад, вперед-назад, в такт биению своего разбитого сердца.

За окном уже стемнело, можно было ложиться спать. Завтра кто-то опять приклеит к стеклу пейзаж: вид больничного сада с нежной зеленью листьев. А может, прилетит голубь, Анна пока не знает.


Когда утро наступило, голубя не было, сил – тоже. Постаралась взять себя в руки, встала и вышла из палаты.

– Ага, – кивнул ей бегло Борис Львович. – Выписку я подготовил, в двенадцать перевозим вас в другую клинику…

И пошел-побежал по коридору. Белый халат развевался, как мушкетерский плащ.

– Куда? Куда меня перевозят? – Анна в полном недоумении схватила за рукав проходившую мимо Вику. Небольшого усилия хватило, чтобы она вновь начала задыхаться, и противный холодный пот выступил на лбу.

– Муж ваш распорядился, – медсестра понимающе улыбнулась. – Не пугайтесь. Все хорошо. Присядьте-ка. Я вам водички…

Анна тяжело опустилась на подвернувшийся стул. Закрыла руками лицо. Колченогий стул шатался под ней. Приняла мокрый стакан от Вики-Виктории. Стараясь ни о чем не думать, медленно пила холодную воду. Вода растекалась по желудку, и время текло, заворачиваясь вокруг ее ног в домашних тапочках.

– Кто это? – спросила она чуть погодя у Вики-Виктории, показывая глазами на удаляющегося мужчину. Пустой стакан крутила в руках.

Было на что посмотреть. Мужчина выглядел как американский киногерой – разворот плеч, открытая улыбка, светлые волосы слегка растрепаны. За руку он вел маленькую девочку в смешном комбинезоне и шапке с заячьими ушками. Девочка смеялась и лепетала что-то неразборчивое, но веселое.

– Это… пациент? – переспросила Анна. На пациента мужчина похож не был.

– Да нет, – ответила Вика-Виктория, не отрываясь от записей в большой амбарной книге, – это навещающий. В шестой палате женщина лежит, с пневмонией. Ну, такая, полноватая. Светленькая… Это ее муж и ребенок. Ой, и не говорите! – Вика-Виктория с размаху уселась на такой же шаткий стул. – Там такая история! – Она заулыбалась. – Знаете, очень жизнеутверждающая! В общем, у той женщины из шестой палаты, Денисова ее фамилия, этот брак второй. Ей уж за сорок. А первый муж был преподавателем в университете и постоянно появлялся всюду со студентками: гладкие щеки, пирсинг пупка, тату на нижней части спины, ну, вы понимаете. «Это моя работа! – возмущенно отвечал он на робкие вопросы жены. – Я все-таки педагог!»

Вика-Виктория смотрела выжидательно, и Анна кивнула.

– Вот. «А кто виноват, – спрашивал педагог, – кто виноват, что ты торчишь дома, как клуша? Не ходишь никуда, ничем не интересуешься, ни в театр, ни в клуб, ни на выставку!..» Возразить было нечего, не вписывались выставки в ее напряженный график главного бухгалтера, не оставляли свободного времени заботы о дочерях. Две дочки у нее от первого брака. Взрослые уже. Старшая в институте учится…

Анна слушала. Как бы она хотела тоже кому-то рассказывать о своих детях. Об их успехах, хороших оценках… Да что там – о хороших! Хоть о двойках!

Вика-Виктория между тем продолжала:

– «Никто не виноват», – соглашалась Денисова и возвращалась к домашним хлопотам. Так бы, наверное, все и шло, если бы не случай с повесткой в районный суд по поводу установления отцовства. Одна студентка подала исковое заявление. От ребенка, полугодовалой девочки, педагог отказывался до последнего. Ссылался на свободные взгляды студентки. Демонстрировал фотографии. К отцовству его все же приговорили.

Анна замерла.

– Сами понимаете, после этого все пошло у них с мужем наперекосяк. Через год они разменяли квартиру на две, меньшей площади, причем в противоволожных районах.

– Понимаю, – неожиданно горячо ответила Анна, – еще как понимаю!

– Ну да, – даже немного удивилась Вика-Виктория. – И вот, на новой уже квартире, как-то вечером готовила она ужин… ну, дочки же у нее… Как ни переживает женщина о несложившейся личной жизни, а выходит на кухню и жарит котлеты. И тут…

Вика-Виктория таинственно замолчала. Анна смотрела на нее, не отрываясь. Почему-то ей казалось, что медсестра скажет сейчас нечто очень важное именно для нее.

– В дверь позвонили, она открыла. «Вы нас заливаете! – крикнула ей в лицо толстенькая старушка с синими волосами. – Вас что, не предупредили хозяева, что здесь вечная проблема со сливом?» – «Простите, – испугалась Денисова, – я сейчас посмотрю, я сейчас исправлю…» – «Исправит она!» – передразнила старушка и вдруг схватилась пухлой ладонью за левую сторону груди и застонала. Принесла она старушке стакан воды, та оттолкнула стакан и застонала еще громче. А по лестнице в это время кто-то поднимался, – голос Вики-Виктории празднично взлетел, – и это был высокий мужчина, похожий на киногероя…

Анна подумала, что Вика говорит о нем ее словами. Американский киногерой, да.

– «Твой голос, мама, – сказал мужчина, – с улицы слышно! Я привез тебе кресло, его отлично перетянули. Пойдем, пожалуйста, не пугай людей». Посмотрел внимательно на Денисову, а Денисова – на него. И совершила странный, немыслимый для себя поступок. Глубоко вдохнула, шумно выдохнула и произнесла: «Простите, молодой человек. Вот вы говорите, кресло перетянули… Значит, у вас есть знакомый мастер? А то у меня, видите ли, похожая проблема с мебелью. Обивка устарела. А сейчас столько тканей! Столько возможностей! И хочется сделать красиво». – «Если вам удобно, – предложил киногерой, взглянув на часы, – я зайду минут через сорок, и мы договоримся»…

– И что дальше? – жадно спросила Анна, хотя ей, конечно, и так все было понятно.

– Ну, а что дальше? – Вика-Виктория мечтательно зажмурилась. – Дальше можно рассказывать долго. А можно коротко. А можно просто сказать, что счастливый конец бывает не только в малобюджетных сериалах. И еще можно сказать, что Денисова, терпеливо выслушивая по телефону жалобы бывшего мужа, ни разу ему не ответила: «А кто виноват?» или: «Обратитесь в лигу сексуальных меньшинств!» – как советовал ей веселый киногерой, сидя в так и не отреставрированном кресле.

– Не отреставрированном? – удивилась Анна. – Она же хотела… Перетянуть…

– Не так уж и нуждалось светло-фиалковое кресло в перетяжке. Денисова купила его специально для новой квартиры, вместе с просторным светло-фиалковым диваном, овальным столиком и еще одним креслом. Тоже светло-фиалковым…

Мимо прошел американский киногерой с ребенком на руках. Его сопровождала милая женщина, укутанная поверх теплого халата в пуховый платок. Они остановились у дверей отделения.

– Имей в виду, – говорила женщина, убирая со лба светлую челку, – эти лыжи мы тебе купим. И костюм.

– Посмотрим, как будет с деньгами. – Мужчина поставил девочку на пол и поцеловал женщине сначала ладонь, а потом висок.

– Обязательно купим! – Женщина чуть нахмурилась. – Я хочу, чтобы ты у нас был спортсменом…

В отделение вошел Сергей и направился к Анне. Лицо его было серьезным. В руках – черный кейс с ноутбуком и роскошная коробка конфет. Он небрежно придвинул ее к локтю медсестры:

– Мы уходим.

Анна судорожно вдохнула, уже привычно закрыла глаза и позволила сознанию ее покинуть.


– Сергей!

Анна приложила ладонь ко лбу. Лоб пылал, и ладонь приятно его охлаждала. Муж, казалось, ее не слышал. Он внимательно изучал входящую почту на экране ноутбука, одновременно пролистывая свежий выпуск «Форбса».

– Сергей! – повторила она. – Прошу тебя, объясни, что я тут делаю. Поговори со мной. Ты не ответил ни на один вопрос!

Муж посмотрел на нее поверх крышки ноутбука и поморщился.

– Курить хочу, – пожаловался он, – но ты ведь сейчас заноешь… «Дым… я задыхаюсь…»

– Кури, если хочешь, я выйду, – Анна нашарила домашние туфли и поднялась с кровати.

– Стоять! – Сергей с яростью схватил ее за холодную руку, сжал узкое запястье. – Хорош тут страдалицу корчить! Выйдет она! Сиди! На вопросы я не отвечаю! А то у меня забот больше нет!..

Он резко встал и вышел, раздраженно хлопнув дверью. Вернее, попытавшись хлопнуть дверью, но дверь с доводчиком закрылась мягко, никого не беспокоя.

Анна огляделась. Она была в больничной палате, менее всего напоминавшей больничную палату.

«Это как современное искусство, – подумала она, – которое постепенно перестает быть искусством».

Стены были выкрашены матовой краской нежных оттенков: прилегающая к двери – светло-светло-желтая, а три остальные – светло-светло-фиалковые. Кровать с отличным ортопедическим матрасом и нарядным изголовьем из мореного дуба; комод и столик на массивных колесах тоже соответствовали общему стилю, а шкаф для одежды просто потрясал великолепием. Он зачем-то был снабжен даже антресолью. Кроме всего прочего, в смежном маленьком помещении без окон размещались холодильник, микроволновая печь и пароварка. Стулья и барная стойка со сверкающими вогнутыми донышками бокалами. Линолеум нейтральных тонов. Бамбуковые жалюзи. На стекле витраж: два кота переплелись хвостами. Из окна вид на ухоженный сад. Скамейки, фонари, вычищенные дорожки.

Анна вытянулась на кровати. Закрыла глаза. Потом открыла. Посмотрела на потолок.

Светильники в тщательно продуманных местах, близ кровати – красивая настольная лампа с абажуром из материала, напоминающего шелк.

Не может это быть шелком, отстраненно подумала Анна, поглаживая пальцем абрикосовый абажур. Просто надо же было о чем-то думать.

– Доброго утречка! – в дверях показалась полная женщина в ярко-оранжевой униформе. На кармашке вышита гладью эмблема клиники – какой-то цветок. Анна не разглядела.

– Здравствуйте, – она села.

– Лежите-лежите! – захлопотала женщина. – Сейчас укольчик сделаем. На животик поворачиваемся… Вот так, молодец!

– Простите, – Анна обернулась, – простите, наверное, это ужасно глупый вопрос… Но муж не хочет меня волновать, – про себя усмехнулась, – и не говорит, что это за клиника. Вообще ничего не говорит, если честно. Он очень своеобразный человек. Доктор заходил, но разговаривал опять-таки только с мужем… Вы не подскажете?

– Во-первых, – женщина негромко и как-то продолговато рассмеялась, – после обычного транквилизатора вы бы не заснули. Седативными препаратами загрузили…

– Это неважно, – Анна страдальчески прикусила губу.

– Во-вторых… Как же, подскажу, – женщина со стеклянным хрустом сломала кончик ампулы, заговорила специально поставленным рекламным голосом, – многопрофильная частная клиника «Подсолнух», четыре отделения – хирургическое, гинекологическое, терапевтическое и детское. Она помолчала и сказала зачем-то еще раз: – И детское в том числе.

Анна поморщилась, почувствовав укол.

– А… я в каком лежу? – глупо спросила она.

– В терапевтическом, разумеется, – ответила бодро медсестра и вышла; дверь тихо закрылась.

Вернулся Сергей. Хмуро закрыл ноутбук, проворчав, что батарейки хватает на каких-нибудь пару часов, значит, придется опять тащиться в сервис.

– Послушай, а что я делаю в этой больнице? – спросила Анна, выделив голосом слово «этой».

– Хороший вопрос! – Сергей поднял бровь. – Ты здесь проходишь курс лечения. Посмотри вокруг! Это – лучшая клиника из всех, что ты видела в своей жизни. Лежи и радуйся. Принимай пилюли, клизмы и массажи. И пожалуйста, избавь меня от вопросов. Кто это у нас недавно хватал ртом воздух и сипел: «Спасите, умираю!..» А?! Ну вот, дай профессионалам тебя спасти…

Сергей дежурно поцеловал воздух у ее виска и вышел, печатая шаг.

Она была уверена, что заплачет. Но не заплакала.


Болезненно худая девушка с большими глазами, похожими на глаза ночного животного, тихо рассказывала:

– Хотели с мужем усыновить ребенка. Ходили по детским домам, интернатам. Познакомились с мальчиком лет семи, взяли домой. Как бы в гости. Полтора года мальчик ходил к нам… Мы его кормили, водили в кино, брали с собой в лес – на спортивные игры, я детские команды возила. Звонила и предупреждала родителей: с нами ВИЧ-инфицированный ребенок, если вы против – можете не отпускать своего ребенка на игру; предупредить я обязана. Но родители не скандалили…

Анна вышла прогуляться в коридор «лучшей клиники из всех, что видела в своей жизни». Все вокруг напоминало интерьер первоклассной гостиницы – картины на стенах, цветы, низкие диванчики, журнальные столики на массивных ножках, много света и солнца.

Слева обнаружила небольшой кафетерий – и решила выпить кофе. Миловидная официантка в форменном оранжевом платье по компьютеру проверила, нет ли у Анны противопоказаний, и предложила чай из трав.

Анна согласилась. Тут и появилась худая девушка, закутанная в махровый халат. Официантка молча поставила перед ней высокий полосатый стакан с коктейлем из овощных соков. Девушка кивнула, вопросительно посмотрела на Анну и кивнула на соседний стул.

– Пожалуйста, – сказала Анна. Она была рада возможности с кем-нибудь поговорить.

Девушка назвалась Лизой. Ее темные волосы были заплетены в недлинную тонкую косу.

– Ездили в лес… Мазала пацаненка тоннами атикомариной мази, на всякий случай. Никаких забав с костром, разумеется. Ничего такого, когда порезаться можно. А в остальном все как у других. Как-то он спросил: «Почему вы меня не усыновите?»…

Лиза задохнулась, замолчала. Ей было лет двадцать пять. Или даже меньше. Анна слушала внимательно.

– Лекарства ему дорогие были нужны. Ответственность, документы, драться за него пришлось бы, с чиновниками и прочими… Мы были неготовы. Он был для нас младший друг, брат… но не сын. Он понял сам: «Вам свои дети нужны, да?» Я сказала: «Да». И он перестал приходить. Сам перестал. Один раз шел мимо моего балкона и рукой помахал. Мальчишки рядом какие-то… Приютские, наверное. И все, больше мы его не видели.

Анна невольно потянулась к руке Лизы. Хотелось ее утешить. Сказать какие-то правильные слова. Но не было правильных слов. И дотронуться до руки она не посмела. Так и сидели обе – руки на столе, рядом – нетронутые стаканы.

– Не видели его больше, – повторила Лиза, – а через два месяца… это случилось… Поехали мы в «Леруа Мерлен» – обои покупать, плитку. Ремонт затеяли… А я что-то с утра себя плохо чувствовала. Но, думаю, ничего, разгуляюсь. Выбирали кафель, огромный зал, красивые панно, все такое, и я вдруг чувствую, как земля уходит из-под ног. Никогда не думала, что это выражение имеет реальный смысл…

Лиза обхватила ладонями свой высокий бокал с соком, нашарила ртом соломинку, сделала глоток. На длинных пальцах не было маникюра, зато на указательном блестело-переливалось кольцо с хорошим бриллиантом.

– Потеряла сознание, – продолжила она, машинально прокрутив кольцо камнем внутрь, – остальное знаю со слов мужа. Упала, стали поднимать, обнаружили кровь. Молодая женщина, кровотечение – решили, что либо выкидыш, либо еще что-то такое, гинекологическое… Вызвали «скорую». Оказалось – анальное кровотечение. Причина – злокачественная опухоль в толстом кишечнике. Аденокарцинома сигмы. Операция. Потом еще. Общим числом четыре на сегодняшний день. Шесть курсов химиотерапии. Вот, восстанавливаю кровь… И думаю… Я все время думаю: это мне за мальчика. За предательство. Понимаете?! – Лиза почти кричала. На ее бледном лице ярко выступил неровный румянец.

Анна похолодела. Ей хотелось встать и убежать от худой девушки с ее жуткой историей. Но это неудобно, вдобавок у нее внезапно пропал воздух. Перед глазами запрыгали черные шарики, много, вверх-вниз, чуть позже к ним присоединились красные.

– Женщине плохо! – кто-то сказал ей в самое ухо, и сразу же все вокруг залилось чем-то густым и горячим.

Открыла глаза в своей палате. Рядом на удобном стуле – давешняя медсестра в оранжевом читала журнал «Все звезды».

– Спасибо, – пробормотала Анна, – но я бы хотела остаться одна.

– Это как доктор распорядится, – звонко ответила медсестра, поправив пышную прическу. – Сейчас спрошу…

Анна отвернулась к стене и прижала колени к груди, инстинктивно стремясь занимать как можно меньше места. Ей было очень страшно, каждая клетка ее тела вопила от страха, визжала; она была сейчас не властна распоряжаться ни собственными мыслями, ни собственными желаниями, вот только – прижать колени к груди и замереть…

«Господи Господи и я знаю и я знаю и мне это за мальчика или за девочку и мне это наказание я убийца, я сама, сама виновата…»

– Простите меня, – раздался спокойный голос за спиной. – Простите, я вас расстроила.

Анна с усилием обернулась – перед ней стояла худая Лиза в слишком большом махровом халате. Она протягивала ей румяное яблоко и говорила:

– Вот. Угощайтесь. Мне нельзя, а все несут. Даже клубнику. Даже малину… Простите.

Голос у нее был такой несчастный, что Анна вновь задохнулась, уже от жалости, и сумела выговорить:

– Ничего… Ничего. Все в порядке. Присаживайтесь…

– Спасибо! – обрадовалась девушка. – Давайте, я вам что-нибудь веселое расскажу. Ну, не то что прямо веселое, а хотя бы про любовь. Хотите?

– Конечно, – Анна тоже села на кровати. – Про любовь – это самое оно!

Она посмотрела в окно. Смеркалось. Ветки деревьев колыхались. Погода, кажется, испортилась окончательно. Лиза оживленно потерла птичьи ручки и снова прокрутила кольцо.

– Вчера меня товарищ навещал, однокурсник, вот яблоки – это он. Хороший парень, но совсем бедный и даже никчемный. Практически не работает, так – фотограф на договоре… Пьет. Жалуется на жизнь. Представляете, да?

Анна кивнула.

– И вдруг ему повезло – влюбился в прекрасную женщину, красивую и успешную – топ-менеджера крупной промышленной компании… Все складывалось хорошо: и секс, и общение, и перспективы… На днях она пригласила его к себе домой. Он вошел в элитную квартиру на улице Садовая-Триумфальная и замер от ужаса. Нет, по части дизайна все прекрасно, тщательно продумано: картины, ковры, лампы, камины, антиквариат… А ужас вот в чем – в чувстве оглушительной пустоты. Ни одной старой фотографии, потертой книжки, семейного альбома, дешевой безделушки, напоминающей о чем-то личном… Говорит: «Я не увидел ни прошлого хозяйки, ни прошлого ее родителей. Только здесь и сейчас».

– И что же? – Анна вспомнила свою квартиру, тщательно вылизанную, идеально спланированную.

– Повернулся и под благовидным предлогом ушел. Пустота подавила его, не оставила места ни для любви, ни даже для секса.

«И у меня так», – отстраненно подумала Анна, и глаза ее оставались сухими.

Когда наступает весна и первые листочки начинают появляться на просыпающихся к жизни ветках, я хочу верить, что все в мире устроено правильно и хорошо. Спокойное завершение жизненного цикла и наступление нового меня успокаивает. Лет пять назад, в канун Нового года, вместо того чтобы готовиться к празднику, я страдала от непонятной рези в глазах (позже оказалось – невроз, опять невроз) и 31 декабря все-таки отправилась к врачу. Мы уже приехали к друзьям в загородный дом и вынуждены были вернуться. Добирались довольно долго. Я смотрела в окно, пытаясь что-то различать сквозь непросыхающие слезы, и удивлялась количеству яблоневых садов, которые, как оказалось, окружают Москву со всех сторон. Они стояли черные, пустые и прозрачные.

В детстве слышишь от взрослых, что деревья зимой «спят». Мне же они казались мертвыми. Всю зиму они находятся где-то очень далеко, чтобы запастись мудростью и стряхнуть с себя суету, надоевшую за три сезона. Вот это пробуждение меня и волнует.

В прошлом году отдыхала на юге Франции, как всегда – одна. Во время прогулок обнаружила виноградники. А еще там, наверху, был очень милый замок – маленький, в нем жили хозяева виноградников.

Я все еще бродила по окрестностям, когда из ближайшего дома вдруг раздались странные звуки. В окне второго этажа время от времени появлялись две девочки, завывавшие на разные лады, подражая привидениям из мультфильмов. Им было лет по семь, прелестным маленьким куклам с лентами в прямых темных волосах, глядя на них, я улыбалась и была, пожалуй, счастлива. Пошла обратно – между рядов виноградника, взбираясь по склону горы, которая оказалась очень крутой.

По пути промочила ноги и простудилась.

Все, что происходит весной, для меня наполнено особым смыслом.

Когда не стало дедушки, я приехала в Спасское собрать его вещи. Хорошо помню – цвела сирень. Сильный, душистый запах одурманивал. Было тихо. В мае я любила слушать пение птиц и иногда даже пропускала школу, дедушка не возражал. После обеда приходили соседские мальчишки, и мы до позднего вечера пили в саду чай и болтали.

Все это не имело тогда никакой цены, а сейчас кажется особенно дорогим, вместе с черемухой и теплым весенним ветром, и запахом земли…

А я все жду, когда круг завершится и все вернется снова.

Отложила тетрадь и ответила на телефонный звонок. Уже второй день она была дома. Муж отсутствовал, и Анна практически не вставала с дивана в гостиной. Не включала ни телевизор, ни компьютер, читала старый детектив Рекса Стаута, пила травяной чай и вела дневник.

– Алло. Здравствуйте, Марина Петровна. Спасибо, намного лучше! Да. Я вполне здорова. Слушаю вас… Конечно, помню, выставка в Берлине, но я думала, вы поедете с Надеждой Леонардовной… Поняла. Поняла. Все, вопросов нет. Ура!!! Уже собираю сумку. Спасибо. Спасибо…

Анна поднялась. В волнении подошла к окну. Она и не мечтала отправиться в Берлин с выставкой, и звонок заботливой Марины Петровны, включившей ее в список группы, оказался приятнейшим из сюрпризов. По карнизу расхаживал знакомый голубь. Она приложила руки к стеклу, словно желая осторожно погладить доброго вестника.


Берлин, 3 апреля, суббота, поздний вечер

Джошуа ко мне прикоснулся. Меня укололо ощущение близости, и я этого устыдился. До Панкова со мной такого не случалось. До Панкова я был куда нормальнее! Панков изменил меня к худшему. А мне казалось, это невозможно. В Панкове нас постоянно убеждали, что близость – нечто такое, чего мы, психи, не в состоянии понять. Нас здесь учили, как добиться того, чтобы возникло ощущение близости, и как потом беречь, развивать и ценить его. Но в то же время предостерегали. Ибо близость, возникшая в результате предательства, дурного поступка, унижения, отчуждения, подлости, молчания, пренебрежения, – может стать причиной ужасных страданий.

Я тоже так считал, но не стал озвучивать свои мысли. Потому что, хоть и помешан на музыке, остаюсь «нормальным», а в таком случае прослыл бы «умником». Конечно, закрытая психиатрическая больница в Панкове – не тюрьма, но и в ней существовала своя иерархия. Там жили «нормальные», «пролетарии», «умники» и «наемные». Наемными считались те, кому платили, – начиная с кухарки, за нищенскую зарплату вкалывавшей с пяти утра до десяти вечера, и заканчивая имеющим ученую степень главврачом. Он зарабатывал за месяц больше, чем она за целый год, хотя появлялся в клинике лишь тогда, когда кто-то действительно сходил с ума: пытался покончить с собой или убить другого пациента. «Нормальными» считались обычные сумасшедшие, «пролетариями» – те, кто опустился на низшую ступень не только социальной лестницы. Панковские «пролетарии» не имели ничего общего ни с теми, о ком писали Маркс – Энгельс – Ленин, ни с теми, кто живет, к примеру, в Северной Корее; так здесь называли тех, кто не отличался интеллектом и вел себя подобно агрессивным футбольным фанатам, отвергая хорошие манеры, – к примеру, демонстративно портил в столовой воздух. «Умники» считали себя лучше других, поскольку некоторые из них имели образование, а остальные хоть раз в жизни прочли газету, в которой картинок меньше, чем текста, и с пафосом об этом рассказывали, не к месту употребляя непонятные им самим слова. Им казалось, что таким образом они выделяются на фоне психов, которых они презирали, не желая признавать, что и сами являются таковыми. Они не видели разницы между интеллектом и умничаньем, а это все равно что перепутать прокреацию[5]Сексуальное поведение, имеющее своей целью деторождение. с проституцией. «Умников» в Панкове не любили даже больше, чем «пролетариев», поскольку «пролетариями» рождаются, а «умником» родиться невозможно.

Хотя вот Свен…

Этот человек – доказательство того, что можно быть сумасшедшим и в то же время гением, достойным всяческого уважения. Благодаря Свену, и только ему, некоторые пациенты Панкова могут говорить своим женам, сестрам, братьям, детям, родителям и друзьям: «Да, я попал в психушку, так случилось, но здесь есть и такие, как Свен…».

Говорить со Свеном все равно что читать энциклопедию. Он часто использует слова, значение которых мало кто понимает, но его никто никогда не назовет умником. Разве что пролетарии. Прежде чем попасть в Панков, он был профессором астрофизики в Гейдельбергском университете и печатался в «Nature» и «Science», что является пределом мечтаний для любого ученого. Но Свен об этом не мечтал, ему звонили из редакции и упрашивали дать для публикации какую-нибудь из статей. А когда он рассказывал о Вселенной по телевидению, то, несмотря на все его усилия говорить просто, никто не понимал, о чем речь. Возможно потому, что он заикался.

До Панкова Свен писал свои ученые статьи правой рукой. Теперь он статей не пишет, а все остальное пишет левой. Когда Свен был маленьким, его отцу не нравилось, что сын левша. Он считал это отклонением от нормы, а в жизни, по его мнению, «норма важнее всего». Прадедушка Свена был правшой, дедушка Свена был правшой, и он, отец Свена, бил мать Свена тоже правой рукой. А значит, его сын тоже должен быть правшой. Свен научился писать правой, но стал заикой. Отец Свена до конца своих дней не видел связи между этими двумя фактами.

Однажды, еще будучи правшой, Свен возвращался с научной конференции из Чикаго. Он попросил жену приехать из Гейдельберга в Берлин и встретить его в аэропорту, чтобы провести вместе уикенд. Это было осенью, два с лишним года назад. Автомобиль, в котором ехали его жена и четырехлетняя дочка, столкнулся на автостраде с грузовиком. Это произошло на въезде в Берлин, на южном участке Берлинской кольцевой дороги: белорусский водитель, который ехал без остановок из Минска, заснул за рулем и не заметил вереницу автомобилей, подъезжавших к сужению автострады, – там ремонтировали правую полосу. Пострадали четыре автомобиля, погибли восемь человек. Машина, в которой ехали жена и дочь Свена, была смята в лепешку. Фрагменты тел аккуратно собрали, положили в два гроба и подготовили к кремации. Организацией похорон занимались родители жены. Свен не поехал на церемонию в Гейдельберг, остался в Берлине и вызвал из отеля такси.

За рулем такси была женщина, говорившая с восточноевропейским акцентом. Свен попросил высадить его на автостраде – в том месте, где еще остался покореженный отбойник, лежали перевязанные черными лентами букеты цветов и горели свечи. Женщина-таксист забеспокоилась. Накануне ей уже пришлось возить сюда пассажиров, но она ждала их на ближайшей парковке, и когда те, заплаканные, вернулись, отвезла обратно в Берлин. Этот же пассажир повел себя странно.

Она остановила машину там, где он просил, включив аварийную сигнализацию. Свен достал из кармана пиджака бумажник и, не пересчитывая, молча протянул ей пачку банкнот. Она сказала ему, что он ошибся: на счетчике значилось сто двадцать восемь евро, а он дал ей более двух тысяч и еще несколько сотен долларов. Свен молчал. Ей показалось, что он вообще не понял, что она говорит. Обернувшись, она повторила сказанное еще раз, только громче. Свен продолжал молчать, теперь уже глядя ей в глаза. Потом вдруг протянул руку и коснулся кончиками пальцев ее щеки. И не прощаясь вышел из машины. Все это она позднее написала в своих показаниях. В том числе и про кончики пальцев: еще никто никогда так к ней не прикасался.

Доехав до ближайшей парковки, она вышла из автомобиля и, спрятавшись за деревом, следила за Свеном, который опустился у обочины на колени и долго шарил руками по асфальту, словно что-то искал. Минуту спустя он поднялся, снял очки, отбросил их в сторону, вышел на середину трассы и встал лицом к приближающимся машинам. Водители принялись отчаянно сигналить, и Свен вначале отошел в сторону, но потом снова вернулся на автостраду, на этот раз повернулся к потоку спиной и опустился на колени. Женщина села в свое такси и помчалась к нему. Она сигналила, кричала, мигала фарами, но поскольку он не реагировал, съехала на обочину и, выскочив из машины, подбежала к Свену и повалила на землю. Откуда-то издалека раздался пронзительный гудок и почти сразу – оглушительный визг тормозов. Женщина упала ничком на асфальт и закрыла глаза. Но к ней уже бежал какой-то мужчина, который кричал и размахивал руками. Вдвоем они подхватили Свена и, спотыкаясь, поволокли к обочине.

Вначале приехала карета «скорой помощи», затем – три полицейские машины. После соблюдения всех формальностей Свена отвезли в ближайшую больницу, чтобы осмотреть на предмет телесных повреждений. Когда выяснилось, что кроме нескольких царапин на лице и сломанного мизинца на левой ноге, повреждений нет, его отправили в Панков. В сопроводительных документах молодой врач написал что-то непонятное, напоминающее эсэмэску: 30mg Diazepam(Intrav. ) , (0)Ethanol, (-)Suizid, (-)Nomine. В переводе на человеческий это значит, что Свену внутривенно ввели 30 мг диазепама (такая доза успокоит даже раненого медведя), что в его крови алкоголя не обнаружено, что он пытался покончить с собой и что его личные данные, в частности фамилия, неизвестны. Самоубийц-неудачников всегда отвозят в психушку, залечивать душевные раны. Кажется, так записано в немецком законодательстве.

После долгого обследования и нескольких консультаций врачи пришли к выводу, что Свен не мог справиться со своей болью и чувством вины и решил покончить с собой в том самом месте, где выбившийся из сил белорусский водитель убил его жену Марлен и дочку Корину. Удивительный, мать их, диагноз! Настоящий переворот в истории немецкой и мировой психиатрии…

За два с лишним года жизни в Панкове Свен стал местной знаменитостью. Лучшим поваром, лучшим астрономом. Иногда по вечерам он читает в столовой лекции о планетах, звездах и галактиках. И угощает слушателей блюдами, собственноручно приготовленными по рецептам, обнаруженным в блоге его жены. О том, что она вела в Интернете один из самых посещаемых и обсуждаемых в Германии кулинарных блогов, он узнал только после ее смерти. Незадолго до трагедии она открыла в Гейдельберге ресторан. Свен там никогда не был, не нашел времени. Для жены ресторан был главным делом жизни, но Свен не воспринимал ее увлечение всерьез: он считал, что нет ничего важнее астрономии, ну, может, еще генетики и философии. Теперь, вспоминая о ее ресторане, он изо всех сил старается не расплакаться. Он рассказал мне все это в котельной, шепотом. Два года назад Свен перестал заикаться, но начал курить. Иногда, возвращаясь из «увольнительной» в город, Джошуа приносит нам пакетики с «травкой». Я сворачиваю самокрутки, засовываю в пачку из-под «Мальборо» и угощаю в котельной Свена. Мы глубоко, чуть не до желудка, затягиваемся и беседуем. И как-то раз, глубоко-глубоко затянувшись, Свен признался, что не может себе простить, что не нашел времени хотя бы раз побывать в ее ресторане. И что ему не хватает мужества поехать на кладбище и увидеть на надгробии имена жены и дочурки. Свен говорит это, прижимает тлеющий конец самокрутки к своей ладони и держит, и закрывает глаза, и быстрее и глубже, чем обычно, дышит. Он пытается заглушить постоянную душевную боль кратковременной физической. Потом снова затягивается марихуаной – и говорит, что его невниманию к жене, его эгоизму нет оправдания. И начинает плакать. В котельной психушки сгорает не только кокс. Человеческие эмоции горят не хуже…

Свен готовит угощение для всех, кто приходит послушать его лекции по астрономии. Он платит за компьютер и проектор, с помощью которых показывает психоделические картины сталкивающихся галактик. А еще он купил четыре подзорные трубы, которые, по его просьбе, установили на террасе у самой крыши больницы.

На лекции Свена приходят и наемные, и нормальные, и пролетарии, и умники. Все, кто в состоянии доплестись до пятого этажа. Некоторые встают с постели ради того, чтобы послушать Свена. Ведь его лекции – это событие. Так говорят журналисты, которые тоже на них ходят и которым Свен категорически запрещает что-либо из сказанного публиковать. Но они продолжают ходить в надежде, что рано или поздно Свен передумает. Это же настоящая сенсация, достойная первой полосы любой газеты: полоумный астрофизик, защитивший две докторские диссертации и имеющий звание профессора двух университетов – Гейдельбергского и Ванкуверского, рассказывает в психбольнице о зарождении Вселенной и темной материи, и его понимают даже кухарки с начальным образованием. По окончании каждой лекции журналисты обычно просят у него интервью, и Свен его дает. Он говорит всего две фразы: что сошел с ума и что это хорошо, потому что иначе он бы не пережил своего горя, а затем просит оставить его в покое. Еще он говорит, что в противном случае убьет их всех по очереди, ведь ему нечего терять, «а те, кому нечего терять, опасны: именно такие взрывают бомбы в автобусах и метро». И как ни странно, это работает. Даже бульварный «Бильд» ни слова не написал о Свене.

Его лекции – событие не только для больницы в Панкове, но и для всего района. И хотя ни в одной газете нет информации о том, когда они проходят, каким-то образом все о них узнают.

Не знаю почему, но когда я думаю о близости, передо мной возникает образ Свена. Он возник и тогда, когда, стоя на вершине угольной кучи, мы с Джошуа слушали Чайковского.

Как бы я рассказал о такой утрате, если бы мне пришлось объяснять это Свену, когда мы с ним курили травку? Видимо так же, как рассказывал самому себе, стоя на вершине угольной кучи. Джошуа не мог меня понять, ведь я рассказывал по-польски, потому что только по-польски могу сказать о близости, которой лишаешься из-за предательства, смерти, дурного поступка, злого слова, разочарования, подлости, молчания, невнимания, небрежения… И это может стать причиной страшных страданий. «Потому что, видишь ли, Джошуа, – говорил я, – у меня отняли близость…» В это мгновение Джошуа перебил меня и спросил, что такое «близость». Я попытался объяснить, но не успел: в котельную с грохотом вломился Норберт. Котельная была его территорией, потому что Норберт – наш кочегар.

Позавчера ему исполнилось пятьдесят, и в Панкове по этому случаю было торжество. Норберт, как и Свен – здешняя достопримечательность. Конечно, их никто не ставил на один уровень, но это не значит, что один чем-то хуже другого. Позавчерашнее торжество называлось «Contergan Party», его освещали все берлинские газеты и несколько телевизионных каналов, в том числе общенациональный. И так же, как в случае со Свеном, в Панков понаехали журналисты. Правда, на сей раз они представляли совсем другие издания, и их было гораздо больше. Дело в том, что Норберт Карлос Цубер – воплощение немецкого скандала и немецкого стыда. А если бы не было скандалов, газеты через неделю бы обанкротились. Кроме того, в Германии тема немецкого стыда очень выигрышна. Немцам присуще испытывать стыд и раскаяние. И есть за что каяться. Хотя многие думают, что они – нация агрессивная. Что тоже верно. Ведь известно: не согрешишь – не покаешься. Но известное всему миру покаяние немцев не имеет ничего общего с днем рождения Норберта, состоявшимся два дня назад. Тут речь о другом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Януш Леон Вишневский, Ирада Вовненко. Любовь и другие диссонансы

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть