МРАЧНЫЕ ДНИ

Онлайн чтение книги Люди на перепутье
МРАЧНЫЕ ДНИ

В страстной четверг Ондржей Урбан сошел с поезда на станции Нехлебы и направился в город. Он был в отличном настроении человека, у которого только что начался отпуск. В руке Ондржей держал новенький фибровый чемоданчик с подарками для матери и сестры. Ему было холодновато в новом светлом габардиновом пальто, купленном вчера в улецком универмаге. Но эта маленькая неприятность только повышала его жизненный тонус, и он вышел на грязное нехлебское шоссе твердой деловой походкой, какой казмаровцы ходят, даже когда ничем не заняты. И почему только не асфальтируют нехлебское шоссе! Хозяин прав: транспорт — наше слабое место.

Ондржей перешел через мост, по которому они когда-то ехали на фордике. Но тогда была зима, а сейчас река текла быстро, в ее мутной от весеннего паводка воде неслись сухие ветки и клочья прошлогодней травы. Сиял светлый мартовский день; весеннее солнце и студеный северный ветер словно спорили между собой. На другом берегу он узнал фабрику Латмана — двухэтажное закопченное здание со старомодным лепным фасадом. В его воспоминаниях она выглядела грандиознее. Там работает Поланский из деревянного дома, где Ондржей когда-то провел рождество. Немалый жизненный путь прошел с тех пор Ондржей Урбан. Тогда он вел себя как глупый мальчишка… Подавился рыбной костью… Кто бы подумал, что этакая глупость так надолго запомнится. Ладно, если пани Гамзова до сих пор придерживается обычая встречать праздники в Нехлебах, она уже не узнает смущенного мальчика в этом солидном молодом человеке, который завоевал себе прочное положение в жизни.

От станции Нехлебы до Верхних Нехлеб, где стоит деревянный дом семьи Гамзы, меньше часа ходьбы. Если он даже не застанет там никого (минутами Ондржею хотелось этого), ему полезно будет размяться в ожидании следующего поезда, пройтись, поговорить с Поланской. А к вечеру он уже приедет в Прагу. Ведь Нехлебы по дороге, а когда еще доведется ему попасть сюда!

Перейдя через мост, Ондржей зашел в трактир. Он не ел с утра и очень проголодался. На пороге Ондржей в нерешительности остановился. Холодное помещение было полно женщин в шерстяных платках. Они сидели друг возле друга на лавках и молчали. Рядом лежали сумки и судки с обедом. Жалкое зрелище по сравнению с американизированной рабочей столовой в Улах. Ни на одном столе не было стаканов. Ондржей заметил, что изо рта у сидящих шел пар: весна еще только начиналась, и было холодно.



Женщины сидели тихо, ни одна не произнесла ни слова. Это странное молчание стало особенно гнетущим, когда все взоры обратились на молодого человека в красивом, очень светлом летнем пальто, с фибровым чемоданчиком в руке и в ярких коричневых полуботинках, которые он заботливо обтер на пороге. Ондржей вошел, сопровождаемый насмешливыми, безмолвными, злыми взглядами. В глубине помещения открылась дверь, и трактирщик крикнул гостю: «Идите сюда, к нам, там замерзнете!» Он пропустил Ондржея вперед и закрыл за собой дверь.

В небольшой кухоньке за столом сидел приземистый мужчина с синими жилками на лице, крепко держа в руке ложку. Нагнувшись над тарелкой, он не торопясь ел суп. Хозяйка, черная, гладко причесанная быстроглазая женщина, поднялась из-за низкого столика, подошла к плите, взяла поварешку и налила Ондржею тарелку теплого, вкусно пахнущего супа. Затем она отрезала от каравая ломоть хлеба, прикрыла каравай салфеткой и поставила перед гостем дымящийся суп. Ондржей спросил, что происходит в помещении рядом.

— Там греются, — ответил трактирщик.

Ондржей слегка поднял брови и вопросительно улыбнулся краем рта этой плохой шутке.

— Фабрика сегодня не дает в квартиры пар, — пояснила хозяйка. — Не поладили. Будет стачка.

— Ты сейчас же — «стачка»! — вмешался трактирщик. — Ведь еще работают. Идут переговоры.

— Заставляют людей работать, выбиваясь из сил, как в старое время, — сказала хозяйка Ондржею. — Да только где там, нынче рабочий не стерпит этого.

Ондржей недоверчиво посмотрел на нее. Следуя правилам казмаровца, он предпочитал молчать и слушать. Казмаровцы — скрытный народ. Приземистый мужчина с синими жилками на лице положил ложку, вытер усы и отодвинул тарелку.

— Хотят, чтобы один рабочий работал за двоих… — начал он рассудительно.

— А для этого надо держать одну молодежь, быструю на глаз да легкую на руку, — быстро вставил трактирщик и убрал тарелку.

— Дело в том, что они хотят избавиться от неугодных, — вмешалась хозяйка. — Это все Гурих, я его знаю, пап Хлумецкий! Я ведь работала на фабрике. Говорю вам, он там самый вредный человек. Уволит людей и едет на курорт поправляться!

Ондржею стало неприятно, словно здесь посягали на Казмара.

— Не болтай зря, главный инженер здесь ни при чем, — поучал жену трактирщик, которому, видимо, не нравилось, что она болтает при чужом человеке. — Дело не в одном человеке. Это теперь происходит всюду, во всем мире. В этом машины виноваты.

— А зачем он накупил столько машин? — не уступала жена. — Пан Хлумецкий, вы видели новые крутильные машины? Одна такая, что в улице не поместится! Весит бог знает сколько тонн. Два года назад там все оборудование заменили. А почему? — Она понизила голос. — Подмазали Гуриха в Градце на машиностроительном. — Она показала пальцами правой руки на ладонь левой, как Гурих брал взятку. — Пусть его Латман за это благодарит.

— Латман — это одно название, — сказал Хлумецкий. — Латман больше не владеет здесь ни одной катушкой.

Хозяйка кивнула.

— Хозяин всему пражский банк, а ему все равно.

— От этого и беда для всех, — заметил трактирщик.

— В Нехлебах раньше жилось отлично, — торжественно объявил Хлумецкий, оборачиваясь к Ондржею. — Ни в Захлуме, ни в Лоречке, ни в Скопе люди так не жили. Я, знаете ли, земледелец. Бывало, в субботу одних овощей продавал на несколько сотен.

— Люди хорошо зарабатывали, вот и покупали.

— А сегодня утром приходили ко мне хозяйки за молоком. Дайте, говорят, в долг, пан Хлумецкий, наши-то мужья уже не работают.

— Эх, — вздохнула хозяйка, — опять будет полно бедноты!

— Ну, дал им в долг, почему не дать. Нельзя же сразу отваживать людей.

— Завтра собирается рабочий комитет, — сказал трактирщик.

— Говорят, что сюда стягивают полицию, — прибавила Хозяйка. — Готовятся к субботе, когда будет получка. Об этом толкуют все Нехлебы.

— Каждому интересно, чем все это кончится, — заключили все трое.

Ондржей поблагодарил, заплатил, попрощался и вышел.

В трактире одна из работниц подняла голову и сказала в общей тишине:

— Что же это? Время, а гудка нет.

Словно в ответ на ее слова, женщины встали, взяли сумки и судки, поправили платки и пошли к фабрике. Проходя Вокзальную улицу, они одна за другой поглядывали на церковные часы.

Фабричные ворота были заперты. Женщины попробовали открыть их, но тщетно.

— Закрыто, что же делать?

— А у меня там остался судок!

— Дуры мы были, что дали себя выманить. Надо было не уходить, как вчера. Черный правильно говорил: «После обеда останетесь с носом».

— Говорят, что еще возьмутся за тех, кто передавал судки с обедом через забор, — сказал кто-то.

— А что же, мы должны были оставить мужей голодными? — воскликнула пожилая работница. — И это республика!

Старый рабочий потянул ее сзади за рукав:

— Мамаша, образумься. Хочешь попасть в кутузку?

В группе рабочих молодой парень подтрунивал над женщинами:

— Ишь забастовщицы, революционерки, куда вам!

Другой положил ему руку на плечо:

— Именем закона, не болтайся под ногами!

Одна из женщин, лет пятидесяти, стараясь успокоить себя и других, советовала:

— Погодите, может, откроют через полчаса. Один раз так было.

Несколько работниц вошло в лавочку, где Ондржей покупал Лиде открытку с видом Нехлеб.

— На полкроны карамелек. Пососу от нечего делать, — язвительно сказала одна из женщин.

— Вы тоже будете за нас, пан Ружичка? — спросила лавочника другая. — Все Нехлебы на нашей стороне.

— Мне дайте сеточку для волос, хочу понравиться старшему мастеру, — крикнула на всю лавку толстая беззубая старуха.

Женщин охватила мрачная веселость, они начали покупать на всю свою никелевую мелочь. Так мужчины пьют с досады. «Заверните получше, мне далеко. Покупайте, девочки, покупайте, кто знает, когда мы еще увидим Нехлебы, ведь нашу фабрику заперли, и мы все живем за городом». Встревоженные ожиданием, не зная, откроют ли фабрику через полчаса, выбитые из привычной колеи, ошеломленные переменой, женщины оживились, словно от похоронной музыки.

Пять лет Ондржей не покидал Ул, а сейчас, только лишь высунув нос из «Казмарии», вздрогнул и отшатнулся: каким неприглядным показался ему окружающий мир! Может быть, по чистой случайности, но первое впечатление было тягостным. Толпа людей, униженных до положения стада, толкалась перед запертыми воротами — взволнованные женщины, хмурые, молчаливые мужчины. Они не поддавались возбуждению минуты и думали, что предпринять. Было еще по-весеннему холодно и неуютно. Серое небо, изможденные фигуры людей на грязной улице…

В неласковом свете пасмурного полудня отчетливо видна поношенная одежда, морщины, ввалившиеся щеки, узелки жил, мутные и горящие глаза, восковая кожа, бледные губы, лихорадочный румянец. Плохо здесь живется, много чахоточных! Со стесненным сердцем Ондржей зашагал вдоль фабрики, по дороге в Верхние Нехлебы.

Через старую кирпичную ограду он заглядывал в выбитые окна и заметил, что у Латмана до сих пор работают с трансмиссиями, нет отдельных моторов для каждого стана. Это удивило Ондржея: ведь у Латмана такой специализированный ассортимент. Ткачи, сиротливо стоящие у ворот фабрики, произвели на него гнетущее впечатление. И в нем шевельнулась гордость казмаровца: у нас, голубчики, в Улах все иначе. Куда Латману до «Яфеты»!

«Латман и сыновья» — старая австрийская фирма, основанная еще в семидесятых годах. Мастер Тира в свое время хвастался, что в былые годы его фабрика поставляла пряжу Латману. Тогда это звучало как «поставщик двора». О Латмане Тира рассказывал совершенные сказки: художники там были французские и целый год только и делали, что придумывали новые рисунки для тканей. Латман поставлял галстучные ткани в Лондон, а оттуда они возвращались к нам под видом оригинального английского товара и находили сбыт в Вене, в Будапеште. То же самое происходило с тонкими китайскими крепами, которые Латман продавал во Францию. Он был аристократом текстиля. Его фабрика изготовляла модельные отрезы только для модников, снимающих модную вещь за год до того, как ее «начнут носить все». Да, Латман был фирмой с традициями, и Ондржей в свои первые дни в Улах немало слышал о его увядающей славе.

А что это была за история у «Яфеты» с Латманом? Говорили, что художник от Латмана тайком продал «Яфете» галстучные эскизы, а «Яфета» использовала их для поплиновых тканей. Как известно, галстучную ткань нельзя выпускать большим метражом, иначе к ней пропадет интерес и не будет спроса. В Праге, например, можно выпустить ее не больше трех раз по пяти метров. А «Яфета» со своими американскими темпами наткала по латманскому эскизу пропасть поплина, летние платья из него шли нарасхват, «Яфета» сбывала их сотнями. Латман подал на Казмара в суд за подделку, но адвокат Казмара Хойзлер сумел отбрехаться. В памяти Ондржея, бог весть из каких ее закоулков, вдруг вынырнул этот адвокат — пугало, что танцевало с Руженой на первомайском празднике в Улах.

Из нехлебской ратуши вышли два человека и зашагали через площадь наискосок, к Вокзальной улице, откуда шел Ондржей. Один, молодой, худощавый, без кепки, разговаривая на ходу, вскидывал голову, как молодой конь. Другой, ростом поменьше и покоренастее, видимо, уже пожилой, с серьезным видом поддакивал говорившему. В его движениях чувствовалась неторопливость деревенского жителя, хотя на голове у него была рабочая кепка. Обоих было издалека видно на площади с костелом, сберегательной кассой и памятником павшим на войне землякам. Жестикуляция долговязого вызвала мучительное воспоминание у Ондржея. Так иногда на водной глади, уже успокоившейся от брошенного в нее камня, вдруг снова поднимается со дна давно осевшая муть. Ондржею было знакомо задумчивое, с правильными чертами лицо старшего пешехода: не Поланский ли это из деревянного дома? Нет, Ондржей поручиться не мог бы, ведь прошло столько лет. Но вот два спутника подошли поближе, и на сухощавом лице рослого парня блеснули зубы; Ондржей услышал знакомый молодой бас, взгляд глаз, воспаленных хлористыми испарениями, скользнул по Урбану. Первым побуждением Ондржея было обойти памятник с другой стороны и уклониться от встречи. Но почему, трус ты этакий? Ведь ты никогда ни у кого не украл и нитки, никогда не доносил на товарищей, чего же стыдиться? И в напускном спокойствии застенчивого человека, которое так похоже на высокомерие, Ондржей шел прямо навстречу обоим мужчинам. Итак, пропащий Францек Антенна отыскался в Нехлебах! Он тогда, ни с кем не попрощавшись, исчез из Ул, не писал никому, как в воду канул.

Францек тоже узнал Урбана, и они пожали друг другу руки.

— Ты все еще работаешь? — тотчас спросил Францек, покосившись на чемоданчик. Ондржей перебросил его из одной руки в другую.

— Работаю. А что? — ответил он с деланной небрежностью и выдержал взгляд Францека.

Францек развел руками и свесил их вдоль длинного тела.

— Кризис! — коротко ответил он.

Тогда это было новое слово. Антенна произнес его с французским прононсом, выражая этим и констатацию факта, и отношение к нему.

— Ты в это тоже веришь? — проронил Ондржей чуточку спесивым тоном казмаровца.

— Послушай, — удивился Францек, — ты что, с луны свалился?

— Я приехал из Ул.

Францек переменил тему разговора, решив, видимо, не тратить больше слов зря.

— Ну, как поживает Лидушка Горынкова? — Он принял былой приятельский тон. — Все еще так же хороша?

— Спасибо, хорошо поживает, — многозначительно и чуточку по-хозяйски ответил Ондржей, сдерживая самодовольную улыбку. — А ты как?

Францек по-актерски поднял брови.

— Работал тут у Латмана, в красильне. Только что вернули мне документ, еще теплый, можешь попробовать.

Ондржей стоял ошеломленный.

— Нас ждут, Францек, — положив ему руку на плечо, сказал человек с задумчивым лицом, который во время разговора стоял в стороне и молчал.

Но Францек был такой же балагур, как и прежде.

— Да, друже, кунштюки, как у вас на Первое мая, мне тут не разрешают. Здесь классовая дисциплина! Поланский, — он показал на своего спутника, — держит меня в ежовых рукавицах. Крепкий хозяин. Куда против него Казмару!

На суровом лице его спутника появилась улыбка.

— Так вы, значит, Поланский, из дома, где живут Гамзы? — воскликнул Ондржей и сообщил Поланскому, кто он и куда идет. — А я все на вас смотрю и не могу решить, вы это или нет.

— Поланских в нашем краю как собак нерезаных, — сказал рабочий. — Но я, верно, тот самый Поланский. Мне ваше лицо тоже показалось знакомым. Если вы идете к нам, скажите там, что нас обманули и закрыли фабрику, чтобы заставить нас уступить. Но это не поможет. Моя старуха пусть меня раньше вечера не ждет: в пять у нас переговоры с хозяевами, а потом сами будем совещаться, на это уйдет время.

Ондржей задал ему вопрос, в Нехлебах ли сейчас Гамзы. Поланский на ходу обернулся и ответил: да. Затем он и Францек ушли к товарищам, в сторону фабрики.

Домики под толевыми крышами долго тянулись вдоль дороги. Белоголовые девочки нянчили братишек и глядели вслед прохожему грустными синими глазами. Куры рылись в рыжей прошлогодней траве. Остатки грязного снега виднелись на поросших густым лесом косогорах. Старухи с вязанками хвороста на спине выходили из лесу и шли к бедному городу. Рабочий в желтых очках бил молотком на дороге щебень. Воздух был холодный, земля еще не проснулась от зимней спячки.

Ондржей еще в поезде слышал жалобы на безработицу, тема эта заполняла газеты. Надвигалось большое бедствие, подобное войне, эпидемии, параличу. Нет, Ондржей не хотел ничего знать об этом, он квалифицированный рабочий, ему во всем везет, зачем задумываться?

У Лиды Горынковой вернулся из Америки дядя. Странный он был, этот американский дядюшка. Вошел к ним в дом вечером, чтобы не увидели соседи, этакий застенчивый пожилой человек со свертком в руке. Багаж, мол, придет позднее. В кармане у человека оставалось несколько центов и французских су. В улецком банке только посмеялись над этой мелочью, и «американец» подарил ее на память младшему брату Лидки. Мальчику больше всего понравилась монета в двадцать пять сантимов с дырочкой. Лидка выстирала дяде рубашки и воротнички, которые он привез завернутыми в английские газеты, и вместе со всеми родичами разглядывала под лампой фотографию незнакомой американской тети и двух хорошеньких мальчиков. Кроме этой фотографии и никелированных часов, ничего не привез с собой застенчивый человек с голубыми глазами на загорелом лице. А багаж все не шел, багажа все не было. Вы ведь знаете старого Горынека, какой это добряк. Сердитый он бывает, только когда его мучает нога, которая обгорела у него во время пожара в тринадцатом цехе. Но на приехавшего младшего брата он косился: не совершил ли тот какого проступка в Америке; похоже, что его выслали оттуда по этапу. Горынек — «американец» — попытался объяснить ему, в чем дело. Он говорил с трудом и на каком-то странном языке: чешский он позабыл, а английского не выучил как следует. За океаном живется плохо, нет бизнеса, заработков никаких, образованные люди и разорившиеся богачи попали в ряды безработных, продают яблоки перед биржей, джоба [47]Работы (от англ. job). не найдешь, иностранцев увольняют и на шипах [48]Пароходах (от англ. ship). отправляют на родину. Вот и ему пришлось вернуться в Европу в поисках работы, оставив в Чикаго жену и своих бойз .[49]Мальчиков (от англ. boys). И он нашел работу у Казмара. Правда, в Америке он был столяром на электрозаводе, был у него загородный домик и фордик, а сейчас работает землекопом на улецком шоссе. Но и это лучше, чем ничего.

Ондржей не верит в бога, он не интересуется Марксом, не знает Ленина. Но Казмар для него герой и апостол. Кризис, ребята, — это как болезнь испанка, часто говаривал Казмар: кто ее боялся, тот от нее и помер, а кто не робел, того она не тронула. Испокон веков неспособные люди ссылаются на трудности. Кризис — это отговорка для неудачливых предпринимателей, подушка под ленивые головы. А мы здоровы, мы не боимся и не уступим.

Антенна обошелся с Ондржеем, как с маленьким, что, мол, с ним разговаривать. Францек с Поланским спешат, им недосуг, у них свои заботы. Хлопот по горло.

Не с того конца взялся Францек, вот и испортил себе карьеру в Улах.

От образка на перекрестке надо свернуть налево, к Верхним Нехлебам. Перед Ондржеем маячил путник, обычно встречающийся на всех дорогах; в одной руке посох, в другой — котомка. Он шел среди яблонь, клонившихся к земле, словно под тяжестью плодов. И только светло-голубая дымка вокруг похожих на скелеты голых деревьев и над кладбищем говорила о весне. Какая тишина! Проскрипели колеса телеги, спускавшейся с верхнего поворота, и снова стало тихо. Казалось, слышно было, как роются в земле кроты, как тает темнеющий снег, как текут под ним ручейки. Быки, пятнистые, как географическая карта, медленно тащились в гору. В их выпуклых глазах отражался еще не расцветший край. Перед первой хатой люди красили ульи, похожие на свайные постройки. Над обрывом сидел паренек и плел из ремешков кнут.

О, утраченные радости Льготки! Пение циркулярной пилы напоминало Ондржею о более прозрачном горизонте, чем мертвенное небо, висевшее над Нехлебами. Где-то в деревне жгли пырей, и дым свивался в черное воспоминание о пожаре в тринадцатом цехе.

Гуси вытягивали шеи и шипели на пришельца. У них были такие тусклые и сизые глаза, словно их уже зарезали. Нехлебскпе собаки метались за заборами, исходя яростным лаем. Особенно их волновал чемоданчик Ондржея. Из домиков выходили женщины в платочках и выплескивали из ведер грязную воду таким резким движением, как будто хотели отогнать чужака.

Наконец, свернув с дороги, Ондржей, такой нарядный, одетый с иголочки, очутился у ворот деревянного дома, который показался ему до неузнаваемости ветхим и почерневшим. Этот дом, еще темный от сырости, вынырнувший словно из волшебной сказки, сидел на мели сада, похожего на пруд, из которого выпущена вода. Ондржей пришел показать, чего он добился в жизни, какой из него вышел дельный парень и независимый человек. Ему вдруг стало жарко, и он поставил чемоданчик на землю. Сердце у него стучало так, что даже отдавалось в голове, будто ему снова было пятнадцать лет. Он поднял руку к старенькому, позеленевшему звонку и нажал его. Сейчас должен послышаться хриплый собачий лай, который неизменно следовал за звонком.

Но было тихо, ничто не шевелилось. Ондржей позвонил еще раз — ни одна живая душа не появилась. Сквозь решетчатую ограду из сада Ондржей видел метелки кустарника, кусты роз в соломенных чехлах, бочку под водосточной трубой. Заметив пустой гараж, он почувствовал непонятное облегчение при мысли, что, может быть, Гамзы все-таки не приехали, что Поланский не понял вопроса и Ондржей будет избавлен от мучительной неловкости, которая охватит его, когда он окажется лицом к лицу с пани Гамзовой, ради которой он пришел сюда. Думая обо всем этом, он просунул руку сквозь решетку, как это делал Станислав, и взялся за ржавый засов. Засов заскрипел, подался, и Ондржей вошел, перешагнув через пустой шланг, валявшийся на дорожке. Он заметил, что на него смотрят. За немытым окном первого этажа виднелось большое лицо, старое, как зима, сердито смотревшее на пришельца. Оно смотрело так же, как и в первый раз, когда они вечером подъехали к освещенному дому, как и всякий раз, когда они со Станиславом возвращались с прогулки, как и в последний раз, когда выносили Неллину мать, старую пани Витову — капитана этого корабля. Дом обветшал, опустел, стал нежилым и неуютным, но старуха не изменилась. Такие же у нее были каменные глаза и неприветливое мужское лицо. Казалось, что все эти пять лет прабабушка не отходила от окна, как преданный страж. Она не ответила на приветствие Ондржея, ничего не изменилось в ее лице, она лишь беспомощно и недоверчиво проводила глазами этого «вора», который шел по лесенке и через террасу.

Двери дома были полуоткрыты, коридор загорожен растрескавшимся столом для пинг-понга. На столе лежал потрепанный полосатый садовый зонт (Ондржей видел такой у Выкоукалов, женщины в пляжных костюмах завтракали под ним в саду) и стоял цветочный горшок — так близко к краю, что казалось, он тотчас же упадет на пол, как только где-нибудь от сквозняка хлопнет окно. Здесь пахло ушедшим летом, как в кегельбане, и засохшая глина крошилась и скрипела под ногами Ондржея, обутого в новые светло-желтые полуботинки.

Кто-то локтем отворил дверь напротив, что вела в кухню и в погреб, оттуда выбежал черный козленок и замер, словно стоя на цыпочках. У него была остренькая мордочка и косые глаза колдуна. За ним шла Поланская и несла в фартуке цветочные луковицы. Ондржей быстро пошел ей навстречу, назвал свое имя, напомнил о первом приезде, осведомился о Станиславе и спросил, как ей жилось в эти годы.

— Нынче не то, что при старой хозяйке. Уж никто не будет гонять нас, как она… Как же, как же, они приехали, — продолжала она, отвечая на вопрос Ондржея. — Идите наверх, Станя будет рад. — И, пытаясь вытереть ладонь, чтобы поздороваться с протянувшим ей руку Ондржеем, она выпустила край передника, и луковицы посыпались на пол.

Козленок потянул воздух носом, его глаза с узкими зрачками оживились, он обрадовался беспорядку и начал прыгать вокруг Поланской, которая опустилась на колени. Ондржею не оставалось ничего, как поставить чемоданчик и помочь собирать луковицы, что он считал немалой своей заслугой, ибо на нем было новое светлое пальто. Козленок, разбежавшись, боднул снизу стол и уронил цветочный горшок. Пани Поланская шлепнула козленка.

— Ах, безобразник! — воскликнула она, собирая черепки. — Нет от него покоя! — Она сердилась только для виду, как сердятся матери на озорных детей. — Золовка нам прислала его к праздникам, — продолжала она, залезая под стол, чтобы собрать закатившиеся луковицы. — Ходит он за мной, как собачонка, а завтра его надо вести к мяснику. Мне и подумать страшно. Я этого мяса и кусочка в рот не возьму. Но что поделаешь, мужчинам нужно мясо, — заключила она, подняла последнюю луковку, встала и стряхнула с себя пыль.

Ондржей сообщил ей, что передавал Поланский: после обеда фабрика не работает, рабочих хотят вынудить к уступкам, но они стоят на своем. Поланская как-то встрепенулась.

— Ну, Вацлав знает, что делает, — отчужденно сказала она. — Спасибо вам. Проходите наверх, здесь, в столовой, не топят с тех пор, как умерла хозяйка.

Лисица все еще окрашивала кровью снег сибирского пейзажа, и из дула ружья охотника по-прежнему вился дымок. Картина эта, связанная в воспоминаниях Ондржея с минутой стыда, висела в передней на том же месте, маленькая и старомодная. Ондржей мысленно измерил то расстояние, которое он прошел в жизни за время, пока коробилась рама этой картины и тускнело зеркало на противоположной стене передней. Одетый, как манекен с витрины, Ондржей отразился в стоячей воде этого зеркала. Стараясь не споткнуться о свернутые ковры, он ступил на застонавшие ясеневые ступени. В передней и на лестнице пахло, как в старой беседке. Где-то беспокойно скрипело открытое окно. Сквозняк носился по дому, где все говорило о переменах. Ондржей с болью в душе вспомнил свое давнее мучительное расставание с Льготной.

— Ах ты, чертенок! Иди, иди, проваливай! Ты что думаешь: тут все для тебя, жулик ты этакий! — раздался внизу голос Поланской, журившей козленка. Сверху послышался молодой тенор. Явно пародируя, он пел какую-то итальянскую арию. Певец, видимо, что-то делал и двигался по комнате. Ондржей пошел на голос.

В верхнем коридоре валялись мужские туристские ботинки, обросшие грязью, они лежали на том месте, где были брошены хозяином. Голос раздавался за дверью. Ондржей постучал, пение прекратилось, слышалось шипение огня. Ондржею крикнули: «Войдите!»

С дивана привстал, вопросительно и неприветливо глядя на дверь, немного поседевший Гамза; глаза у него остались все такие же дикие. Рослый молодой человек в рубашке и поношенных спортивных брюках шел от окна, держа в руке копировальную рамку (Ондржей вспомнил, что в доме Гамзы вечно фотографировали). Потолок казался слишком низким для этого стройного юноши, такого солнечно белокурого, что вспоминались фрукты, выросшие на южном склоне горы. В комнате царил беспорядок: пахло дымом, кожей, тминной водкой и книгами. О женщинах не было ни слуху ни духу.

Еще много лет назад, когда Ондржей впервые увидел Станислава, его поразило, каким светлым был весь облик мальчика. Новый, взрослый и все же неизменный Станислав, с тонким девичьим, чуть вздернутым носом, остановился и поглядел на вошедшего человека, похожего на коммивояжера. Всмотрелся еще раз, отложил рамку, подошел к Ондржею, взял чемоданчик у него из рук и проговорил незнакомым мужским голосом, сердечно и запросто, словно они вчера расстались:

— Снимай пальто, Ондржей. Садись, пожалуйста, вот сюда на стул. — Он снял со стула стопку отпечатанных на ротаторе лекций и положил ее на стол. — И будь как дома. Мы с отцом здесь одни хозяйничаем. Неплохой у нас туристский лагерь?

Станислав говорил преувеличенно бодро и весело. В нем жила прежняя потребность ладить с людьми, он старался заразить радушием и своего отца, но это как-то не удавалось.

— Урбан был для меня героем, папа. Я от него не отходил ни на шаг. Ондржей, — Со смехом продолжал Станислав, — наверно, я изрядно надоедал тебе тогда, а?

— Наоборот, — сконфуженно ответил Ондржей. Ему было неудобно сидеть на краешке стула, в нем вновь воскресло недоверие к этим «дачникам»; лицо Ондржея стало напряженным. — Но в Улы ты вслед за мной все-таки не поехал! — добавил он, принужденно улыбнувшись.

— Нет, не поехал! — со смехом сказал Станислав своим новым, мужским голосом. — Я никчемный человек. Пока что сражаюсь тут со старославянским.

Гамза молча пожал Ондржею руку, посмотрел на него в упор — от этого взгляда даже казмаровцу стало не по себе — и так же молча протянул ему раскрытый портсигар.

— Спасибо, я не курю, — сдержанно поблагодарил Ондржей и понял, что Гамза считает его ханжой. Ондржей знал такого рода людей, у которых о нем создавалось неправильное представление. Он попал в львиное логово. В мечтах мы переделываем действительность на свой лад, и, мечтая о Нехлебах, Ондржей не вспоминал о Гамзе. Нет, не на такой состав обитателей деревянного дома рассчитывал Ондржей, отправляясь сюда. Он знал, что Гамза, появлявшийся здесь раз в год по обещанию, потом снова куда-то исчезал, словно уходил в неведомый мир; он был вечно отсутствующим, почти условным персонажем. А теперь вот он торчит тут, наполняя комнату беспокойством, живой и неотвратимый, в пестрой холщовой куртке и спортивных чулках. Гамза ходит взад и вперед, Ондржей видит его лицо и затылок. Гамза висит над тобой, как туча, а Станислав тем временем расспрашивает тебя об Улах, на его лице внимание хорошо воспитанного человека, и больше ничего… Нет, раньше было не так, что ни говорите!

И действительно, Станя, мальчик, которого Ондржей держал когда-то в руках и мог в любой момент обидеть даже пустяком, вроде отказа от прогулки, теперь удивленно смотрел на степенного и чем-то раздраженного молодого человека, говорившего со старательным соблюдением правил грамматики. Станислав ощутил всю тягость свидания после долгой разлуки. Ондржей ощетинился, как еж, и его лаконичные ответы служили обороной от вопросов, которые казались ему обидными. Обоим было неловко, и это чувство усиливалось. Казалось, что они целую вечность торчат в этой комнате с разбросанными бумагами и пепельницами, полными окурков, а между тем Гамза даже не успел докурить папиросы и вода еще не закипела на спиртовке, стоявшей на столе рядом с фотованночкой, кульком сахара и вешалкой для костюма. Мучительное состояние усиливал шум электромотора, напомнивший о былых временах. Дом все еще казался кораблем, но его мужской экипаж со своими свитерами и бутылкой спиртного перебрался на верхнюю палубу, и это наводило на мысль, что корабль дал течь.

Что же такое случилось? Где женщины? Куда вы их спрятали, где пани Гамзова? Где женщины, которые умеют удивляться мелочам и делать так, что воздух, который вы вдыхаете вместе с ними, становится мягче, женщины со светлыми глазами, высоким голосом и обнадеживающими улыбками, женщины, которые с лестным для вас любопытством расспрашивают обо всем, чем вы хотели бы прихвастнуть, женщины, незаметно поднимающие вас на такую высоту, что вы сами будете дивиться тому, как слабы они и как широк горизонт и велики наши преимущества? Что же такое сделали вы с Неллой Гамзовой, почему ее нет здесь?

Ондржей заставлял себя вести беседу и все не решался спросить о Нелле. Еще в детстве ему трудно было произносить ее имя, а сегодня… бог весть что с ней сделалось, может быть, она уже не Гамзова и носит другую фамилию. Эта мысль испугала Ондржея. В нынешние неустойчивые времена все могло произойти. Эти двое небритых мужчин в туристских костюмах были какие-то странные, хозяйничали тут одни, и что-то, видимо, угнетало их.

Станислав встал, открыл жестяную коробку с изображением китаянок и всыпал ароматный чай в закипевший чайник. Ондржей выбрал этот момент для попытки окольным путем выяснить, где женщины, и произнес с тревожно бьющимся сердцем:

— Тебе сестренка не говорила, что мы виделись с ней в позапрошлом году на Первое мая в Улах? Как она поживает? Ее нет здесь, в Нехлебах?

Станислав, не поворачивая головы, метнул быстрый взгляд на отца, потушил спиртовку и сказал, как показалось Ондржею, небрежным тоном:

— Елена уже почти врач, сдала экзамены. Она переутомлена и поехала отдохнуть в Словакию. Елена…

Но Гамза подошел близко к Ондржею, остановился перед ним и постучал пальцем себе по груди.

— Туберкулез, — резко и недружелюбно сказал он. — Она в Татрах, в санатории. — Эти слова прозвучали сухо и отчетливо, будто Гамза кому-то мстил. — Жена с ней…

Он махнул рукой и отвернулся. Этот жест и выражение его лица говорили, что хлопоты, утешения и болтовня — все это ни к чему.

— Ну, значит, все в порядке! — вырвалось у Ондржея. Станислав удивленно взглянул на него. Наверно, он подумал, что Ондржей спятил. Камень свалился с сердца Ондржея, и он готов был обнимать адвоката. Не из сочувствия к беде с его дочерью, а потому, что Нелла Гамзова не ушла от этого неприятного, мешавшего Ондржею человека. Как нелогичны бывают люди!

С радостью спасенного, с таким усердием, словно это могло обрадовать Гамзу, Ондржей начал рассказывать обо всем, что видел, проходя по Нехлебам. Станислав тем временем вынул из фиксажа какие-то снимки и, показывая их отцу, говорил, что они недодержаны. На снимках была рабочая демонстрация около фабрики Латмана и какой-то расчетный листок. Ондржей понял, что эти фотографии нужны Гамзе для левого журнала. Тем же веселым тоном, совершенно неподходящим для такого известия, Ондржей сообщил адвокату, что фабрику только что закрыли, прихвастнул своим знакомством с Францеком Антенной и вообще вел себя, как любитель сенсаций.

Гамза выслушал его, не делая никаких замечаний, снял пеструю куртку, надел пальто, взял кепку, висевшую на оконной ручке, сказал Станиславу, что берет его велосипед, и вышел.

Ондржей счел это знаком того, что и ему пора уходить.

— Отец убит болезнью Елены, — сказал Станислав, как бы желая этим оправдать неприветливость Гамзы, и удержал Ондржея на стуле, — Елена была его любимицей… то есть что я говорю! Она и сейчас его любимица!

Он вскочил, глотнул крепкого горячего чаю и снова сел. Как только за Гамзой закрылась дверь, Станислав ожил, стал беспокойным, будто присутствие отца его сдерживало. В волнении Станислава было что-то женское, хотя он и употреблял грубые выражения, которых не позволял себе Ондржей, культурный рабочий, находившийся в чужом доме.

— Она выздоровеет, наверняка выздоровеет, — твердил Станислав, уверяя самого себя. — Но на это понадобится время. Пока что с ней дело плохо.

— Такая спортсменка! Когда я видел ее в последний раз в Улах, она выглядела отлично.

— Елена-то? По десять часов ходила на лыжах. Я уже еле шел, а она как ни в чем не бывало. В марте переплывала Влтаву и вообще выкидывала всякие такие ухарские штучки. В жизни с ней ничего не случалось. Но как раз когда она была с Хойзлером у вас в Улах, она там промокла или что-то вроде, черт его знает, а потом перенесла почти на ногах этакое скверное затяжное воспаление легких. Коварная штука — человеческий организм! Но что бы там ни говорили врачи, а подлые бактерии могут одолеть человека, только когда он пал духом. У Елены, мне кажется, было тогда нехорошо на душе, — нахмурившись, быстро сказал Станислав.

Ондржей снова поднялся.

— Посиди, у тебя еще много времени. Я потом проведу тебя кратчайшим путем. Что тебе делать так рано на вокзале? А если опоздаешь на один поезд, поедешь другим.

— Хорошо вам, студентам, у вас целый год праздники, — немного свысока пошутил Ондржей. — А наш брат рабочий…

Станислав, юноша с девичьим носом, посмотрел на Ондржея и улыбнулся одними глазами, как его мать:

— Я было решил вначале, что ты очень сильно изменился. А теперь вижу, что ничего подобного, ты тот же. Все так же заставляешь себя упрашивать и все такой же гордый, — сказал он.

На лице Ондржея появилась самодовольная улыбка, постепенно перешедшая в добродушную мальчишескую.

— Узнаешь? — спросил он, вынимая из кармана электрический фонарик старого образца, зажег его и снова потушил. Это был «Эвер-реди», который мальчик Станя когда-то подарил Ондржею в минуту радости, после примирения родителей. Ондржей никогда не узнает этой подоплеки.

— Ты его до сих пор хранишь? — весело воскликнул тронутый Станислав. — Ах ты барахольщик!

— Барахольщик? Что это?

— Так мы — я, Елена и мама — называем этаких исправных людей, которые очень берегут свои вещички.

Ондржей покраснел до корней волос. Он встал и положил фонарик на стол, как бы возвращая его хозяину.

— Вы правы, — холодно сказал он, и этот тон странно гармонировал с его запылавшим лицом. — Вы совершенно правы. Да, я берегу свои вещи. Для меня они дороги. Кто сызмальства все имел в достатке, тот никогда этого не поймет. Я берегу свои вещи, приходится беречь. Скажу тебе, Станя, прямо: все, что сейчас надето на мне, — он дернул себя за пиджак, — и все, что со мной, — он толкнул ногой чемоданчик, — пусть здесь немного, я не говорю, что я богат, но все это мое собственное, на все это я зарабатываю сам. И на еду, и на жилье, и на поездку, и на книги, которые я читаю, и на развлечения, — Ондржей взволнованно повышал голос, не давая Станиславу возразить, — на все это от начала до конца я добыл себе сам, вот этими руками. Мне некого за это благодарить, только себя самого, больше никого…

— Я знаю, да, да, — твердил подавленный Станислав, не глядя на Ондржея, смущенный его преувеличенно резким ответом на шутку, которой он неумышленно обидел гостя. — Никто у тебя не отнимает этого, чудак.

Ондржей не слушал его:

— У меня не было отца, который послал бы меня учиться и ждал, пока я закончу ученье…

— И не получу работы, — вставил Станислав, уже начинавший сердиться.

— Я приехал в Улы без гроша. Кто этого не испытал, тот ничего не понимает. А некоторые интеллигенты разглагольствуют о рабочих правах, а сами живут в виллах…

— Которая, кстати, уже не наша, — быстро докончил Станислав, — А жаль, я люблю этот дом. Но дело сейчас не в этом. Вот что я тебе скажу: я аполитичный человек, общественная деятельность меня пугает, всякая партийность кажется мне шорами на глазах. Всякая. Но моего старика ты не обижай. Отец — честный человек, он всю жизнь не изменял своим убеждениям… А то, знаешь ли, чего доброго, можешь и по зубам получить.

— Попробуй, — недобро усмехнувшись, сказал Ондржей и, встав в позу боксера, сделал выпад против девичьего носа. Станислав отразил выпад, но получил удар в подбородок. Они топтались на месте, наскакивали один на другого и молча обменивались ударами. Персидский ковер старой пани Битовой, на котором хозяйка не терпела даже загнутого края, весь сбился под ногами хозяина и гостя, а внизу, в передней, где висела картина с охотником и лисой, дрожали подвески на лампе; Ондржею было приятно постоять за себя кулаками в доме, когда-то осрамившем его рыбьей костью. Ловкий Станислав тоже разозлился и вошел в раж. Их толкала друг на друга не только молодость и честь, но и весна, врывавшаяся в полуоткрытое окно прокуренной комнаты.

Прекратив потасовку, они разошлись и отвернулись друг от друга. Ондржей ощупывал ушибленный сустав, Станислав вытирал кровь с губ. Оба, еще тяжело дыша, оглядели комнату, и по их возбужденным лицам пробежала улыбка. Они стеснялись друг друга и скрывали это. Ондржей нахмурился, поправил ногой ковер и взялся за пальто. Станислав заговорил первым.

— Вот видишь, — сказал он, уже глядя на инцидент со стороны, как это умеют интеллигенты, — женщины, встречаясь после долгой разлуки, лезут целоваться, а мы с тобой подрались. Поверь, Ондржей, я ничем не хотел тебя обидеть.

— И я вас тоже, — ответил Ондржей, и у него неожиданно стало легче на душе. — Ты, может быть, будешь смеяться, Станя, потому что вы ко всему относитесь легче. А у бедняка нет ничего, кроме чести. Это звучит по-книжному, я знаю. Но я с малых лет чувствую это, я вечно настороже.

— Верно, — подтвердил Станислав. — В этом сказывается то, что мы выросли в разных условиях, от нас не зависящих. Но для того мы и люди, чтобы договориться между собой, не правда ли?

И когда молодые люди шли молча по дороге к вокзалу, куда Станислав провожал Ондржея через буковый лес, — это уже было хорошее молчание. Его сразу отличишь. По ритму шагов они чувствовали, что молчат вместе, а не порознь. Они шли в ногу и проникались солидарностью попутчиков. Станислав неожиданно спросил Ондржея:

— У тебя есть девушка? — и добавил с прямотой детей Гамзы: — У меня нет.

— У меня есть одна знакомая у нас в Улах, — с сознанием своего преимущества ответил Ондржей. Ему было приятно сообщить эту новость именно сыну Неллы Гамзовой. — Хорошая девушка. Мы поженимся, когда я отслужу свой срок в армии.

Станислав остановился, приоткрыв рот.

— Ого! — сказал он. — Что ж, мы и впрямь взрослые? — И, опасаясь, чтобы Ондржей снова не обиделся, торопливо продолжал: — Вот видишь, опять эта разница: ты уже сложившийся человек, а я, если не считать кое-каких дурацких статей в журналах, — Станислав сказал это очень быстро и покраснел, — еще ничего не сделал.

Ондржей не поинтересовался «дурацкими статьями», на что втайне надеялся Станислав, но напыжился по-казмаровски и спросил немного свысока:

— Ты бы хотел быть на моем месте?

— Меня бы от вас в два счета выгнали, я бы там все перепутал. Нет, не хотел бы.

— А я бы не хотел быть на твоем.

— Ну вот и хорошо, — засмеялись оба и двинулись дальше.

Ондржей спросил, что представляют собой университетские товарищи Стани. Станислав задумался.

— Трудно сразу сказать, — ответил он, подталкивая ногой камушек. — Они такие, как вообще все сейчас: беспокойные и лишенные душевного равновесия люди. Никто из этих парней не знает, каково его будущее, где он устроится, будет ли он работать в той области, которую сейчас изучает. А это, само собой разумеется, не усиливает в них тяги к труду. Все так шатко, так неустойчиво, так тягостно, — и ребята недовольны жизнью. Живется трудно, многие голодают уже сейчас, другие лодырничают, ссылаясь на дух времени. Так бывает всегда. Но каждый со всех ног бежит от самого себя, бежит в спорт, в политику, в клуб, в партию, на митинги — к правым или левым, — все равно это бегство. Сегодняшний человек очень боится одиночества и самоуглубления. Говорят, что все это обусловлено экономикой, — оживился Станислав. — Не верь этому, человек боится той обезьяны, которую он увидел в зеркале своей души, когда перестал стремиться к образу и подобию божию.

Ондржей не верил своим ушам.

— Ты католик? — осторожно и не без удивления осведомился он.

— Неверующий. Беспартийный и неверующий. Но я верю, что естествознание не объясняет всего человека, что каждый человек неповторим и что этот потрясающий факт не объяснишь внутренней секрецией. Наука до скончания века не доберется до этого, и слава богу… О чем, бишь, я? Да, наши ребята, безусловно, порядочнее относятся к своей компании, чем к девушкам, и девушки им платят тем же. Обе стороны это подкрепляют научными доводами и ссылками на фрейдовские «комплексы». Хотел бы я знать, Ондржей, сколько из тех случайных пар, что, сидя в кафе, болтают о своих чувственных сновидениях и таскаются со своими «комплексами» по дешевым отелям, сколько из этих людей, все сваливающих на старика Фрейда, действительно читало его труды? Психоанализ — это наука, специальное руководство, а ловкачи превратили ее в бутерброды и угощают ими балбесов до тех пор, пока тем становится противно жить на свете.

— Ты моралист? — спросил Урбан, придавая большое значение этому слову и не без злорадства интересуясь реакцией приятеля на вопрос. Он сам испытал, как горько молодому человеку быть среди товарищей порядочным.

— Снобизм мне противен, — ответил Станислав, пожав плечами, — мне претит, когда люди гоняются за чем-то, в чем у них нет нужды, и лишь зря пачкают себя. Не спорю, существуют и прирожденные бабники, и прирожденные проститутки, и никто не спорит, что это своего рода проклятие. Какой глупец захотел бы мешать поэту писать стихи или начал бы проповедовать вегетарианство тигру? Только вот что я скажу тебе, Ондра, — Станислав усмехнулся, — рабов страстей можно перечесть по пальцам. В большинстве же случаев — это обычные девушки, сбитые с толку эротическими теориями. И вот они бесцельно грешат то с одним, то с другим, не получая от этого подлинной радости. Только так, ради программы, чтобы получить удар от одного и залечить его другим. Говорят, у меня нет темперамента, я уже несколько раз об этом слышал. Что поделаешь — значит, нет. Но мне все это противно.

— Значит, ты еще не встретил свою избранницу. Чего нет, то может быть, — шутливо предсказал Ондржей.

— Знаешь, — не слушая его, продолжал Станислав, — в старые времена бродячие комедианты вывертывали суставы украденным детям, чтобы сделать их тело гибким. Мне кажется, что именно так, конвульсивно и насильственно, нынешние люди хотят вывернуть суставы основных человеческих отношений, на которых зиждется жизнь. Это делается умышленно, как будто они хотят отвыкнуть и отказаться от нормальных человеческих чувств. Все это связано с тем самым бегством от самого себя, — продолжал развивать Станислав свою идею, которой явно гордился. — Заметил ты это? Нынче люди почти стыдятся, когда муж и жена верны друг другу, когда дети уважают родителей, когда семья живет дружно, когда человек привязан к краю, где он вырос…

— Скажи, пожалуйста, — прервал его Ондржей, чувствуя, что было бы тактичнее подавить свое любопытство, но был не в силах справиться с ним, — вы, значит, продали свой дом? И кому же?

— Доктор Хойзлер, наш знакомый, покупает его, — ответил Станислав с деланным равнодушием, но по его лицу было заметно, что этот знакомый не очень-то ему нравится.

— Адвокат Хойзлер, юрисконсульт Казмара, муж той актрисы?

— Да, адвокат, и, по-моему, он ведет дела Казмара.

— А он покупает дом для себя?

— Не знаю, — сдержанно сказал Станислав. — Мне кажется, что для кого-то другого. Но оформляет на свое имя.

«Мне кажется», «по-моему», «не знаю» — экая неделовитость и безучастность. А Хойзлер — это прожженный делец, который избавил Хозяина от скандала с подделкой латманских тканей! Он обведет вокруг пальца этих детей и непрактичного Гамзу.

— А вы хорошо обдумали это? — несмело поинтересовался Ондржей. Кто спрашивает его мнения? И все же в нем заговорил казмаровец. — Дом стоит денег, — рассудительно добавил он. — Небольшие затраты — и из него вышел бы отличный отель или небольшой санаторий.

— Из нашего деревянного дома? — с грустной усмешкой возразил Станислав. — Нет, мы не можем ждать, дела плохи, братец мой, болезнь Елены стоит денег. Но лишь бы эти деньги спасли ее. Ничего не поделаешь, мы доживаем здесь последние дни.

И он стал оживленно расспрашивать Ондржея, долго ли тот пробудет в Праге.

Расставаясь, они условились, что до возвращения Ондржея в Улы обязательно встретятся еще раз: или в Праге — Станислав наверняка приедет к другу на Жижков, где они жили мальчиками, — или в Нехлебах, если, вопреки ожиданию, Гамза с сыном задержатся там до обратной поездки Ондржея в Улы. И хотя Ондржей не очень-то верил этим обещаниям, прогулка с товарищем была для него отрадным событием пустого нехлебского дня.

В пражском поезде Ондржей аккуратно повесил на крючок свое габардиновое пальто, чтобы оно не помялось и чтобы на него не попала сажа. Что-то стукнуло, и Ондржей нащупал в кармане старый фонарик, который он положил на стол, возвращая его Станиславу, и тогда же забыл о нем. Бог весть когда Станислав умудрился подсунуть его Ондржею обратно.


Читать далее

МРАЧНЫЕ ДНИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть