ГЛАВА I. Аллан изучает французский язык

Онлайн чтение книги Мари Marie: An Episode in the Life of the Late Allan Quatermain
ГЛАВА I. Аллан изучает французский язык

Несмотря на мой преклонный возраст, я, Аллан Квотермейн, уже кое-что писавший, никогда ни единых словом не обмолвился о моей первой любви и о приключениях, сопутствовавших ее прекрасной и трагической истории. Думаю, что это происходило потому, что она всегда казалась мне слишком святой, слишком далекой от обыденности, такой же святой и далекой, как небеса, на которые вознесена великолепная душа Мари Марэ.

Не теперь, в моем возрасте, приближающем меня к бесконечности, по ночам, уносясь мыслями к звездам, иногда мне хочется приоткрыть двери, сквозь которые должен буду пройти и я, склонившись к земле, в преддверии бесконечности, с раскинутыми руками и увлажненными глазами, начинаю различать давно забытую тень — тень Мари Марэ…

Это сон старика и, несомненно, ничто иное. Но я попытаюсь изложить эту историю, окончившуюся такой великой жертвой и достойную записи, хоть я и надеюсь, что ни один человеческий глаз не прочитает ее, пока густой туман забвения не окутает память обо мне.

И я доволен, что предпринимаю эту попытку, ибо мне кажется, что лишь в смерти я приду к пониманию истинной ценности той, о ком я говорю, и о той страстной любви, которую она подарила такому недостойному ее человеку, как я… Я до сих пор удивляюсь, чем только я заслужил любовь таких женщин как Мари и Стелла, также уже давно умершая, единственная в мире, кому я рассказал всю историю Мари?

Я вспоминаю, что я тогда опасался, чтобы она не приняла ее близко к сердцу, но этого не случилось. И в самом деле, во время наших недолгих семейных дней она много думала и говорила о Мари, и некоторые из ее последних слов ко мне были о том, что Стелла намеревается найти Мари на том свете, и что они вместе будут дожидаться меня в стране любви, чистые и бессмертные.

Так что со смертью Стеллы вся эта страница жизни закончилась для меня, ибо в течение долгих лет, тянувшихся между тем временем и нынешним, Я уже никогда не говорил нежных слов женщине. Я признаю что однажды, значительно позже, одна маленькая зулусская колдунья говорила мне нежные слова и на какой-то час, или около этого, почти вскружила мне голову, а в этом искусстве она обладала большим уменьем. И я говорю об этом, потому что хочу быть совершенно честным, хотя она, — я имею в виду мою голову, ибо сердце в это дело не вмешивалось, — она, голова, тут же перестала кружиться… Звали ее Мамина и я когда-нибудь отдельно изложу ее удивительную историю.

Возвращаюсь к основному… Как я уже написал в другой книге, я провел свою молодость с моим старым отцом, священником англиканской церкви, там, где теперь находится округ Крадок Капской колонии.

Тогда это было достаточно дикое место с очень небольшим белым населением. Среди наших немногочисленных соседей был один фермер-бур, по имени Анри Марэ, который жил примерно в пятнадцати милях от нашей стоянки на чудесной ферме, носившей название Марэсфонтейн. Я упомянул, что он являлся буром, но, как можно заключить из его имени и фамилии, по происхождению он был француз, гугенот, как и его предок, имя которого также было Анри Марэ, хотя мне и кажется, что «Марэ» тогда произносилось совсем иначе. Этот предок являлся одним из тех первых представителей этой веры, которые эмигрировали в Южную Африку, чтобы избежать жестокости Людовика XIV в период отмены Нантского эдикта.[1]Нантский эдикт — издан французским королем Генрихом IV в 1598 г., который закрепил католицизм как господствующую религию.

В отличие от большинства буров подобного происхождения, эти особенные Марэ, — а фамилий, звучавших так же, было много, — они никогда не забывали свое происхождение. И в самом деле, от отца к сыну передавалось знание французского языка и между собой они обычно разговаривали по-французски. Во всяком случае, обыкновением Анри Марэ, который был чрезмерно религиозен, было прочитывать главу из Библии (что является, или являлось, непременной утренней привычкой буров) не на ломаном голландском, а на чистом старо-французском.

У меня даже есть именно та книга, из которой он обычно читал: я купил ее по случаю вместе с другими предметами на рынке в Марицбурге во время аукциона.

Я припоминаю теперь, что, когда раскрыл тот толстый том, переплетенный в добротную оленью кожу, и обнаружил, кому книга принадлежала, то у меня хлынули слезы… Не осталось даже тени сомнения, чья это книга, ибо, как это было принято в старину, в нее вшили несколько форзацев для записи важных событий в жизни ее владельца. Первые записи, сделанные самим Анри Марэ, предком, представляли собой описание того, как он и его соотечественники были изгнаны из Франции, а его отец расстался с жизнью в результате религиозных преследований. После этого следовал длинный реестр бракосочетаний, рождений и смертей, продолжавшийся из поколения в поколение, а среди них — несколько заметок, рассказывавших о таких событиях, как изменение местожительства семьи… Все писалось на французском языке.

К концу реестра появляется запись о рождении Анри Марэ, которого я знал, увы, слишком хорошо, и его единственной сестры. Затем написана его женитьба на Мари Лабюшан, как было подчеркнуто, тоже из семьи гугенотов. И в следующем году — рождение Мари Марэ, моей Мари, а после длительного промежутка, ибо дети больше не рождались, смерть ее матери. Сразу же, ниже, появляется такой любопытный пассаж:

«3 января 1836 года. Я покидаю эту негостеприимную страну, желая освободиться от проклятого правительства Британии, как мои предки освободились от того дьявола — Людовика XIV. Долой королей и тиранических министров! Да здравствует свобода!» Все это очень ярко показывало характер и мировоззрение Анри Марэ, а также и чувства, царившие среди переселенцев-буров той эпохи.

Таким образом заключался реестр и заканчивалась история Марэ этой записью в Библии, ибо эта ветвь их семьи теперь усохла. Ее последнюю главу я расскажу дальше…

В моем официальном знакомстве с Мари Марэ не было ничего выдающегося. Я не спасал ее от нападения диких зверей и не вытаскивал из бушующей реки, как это бывает в романах. В действительности мы обменивались своими юными мыслями за небольшим, но чрезвычайно массивным столом, который некогда выполнял функции чурбана для рубки мяса. Даже и сейчас я вижу сотни рубцов, прорезавших поверхность этого стола, особенно в том месте, где обычно сидел я.

Однажды, через несколько лет после приезда моего отца в Кап[2]Кап — сокращенное название Кейптауна., хеер Марэ появился возле нашего дома в поисках, помнится, пропавших быков. Тогда Марэ был худым бородатым мужчиной с довольно дикими, близко посаженными глазами и порывистыми, нервными жестами, ни в малейшей степени не похожим на бура, во всяком случае, именно таким я припоминаю его. Отец принял его вежливо и пригласил остаться пообедать, что он охотно сделал.

Они разговаривали по-французски, на языке, который хорошо знал мой отец, хотя и не употреблял его много лет. Мосье Марэ было приятно встретить человека, разговаривавшего по-французски и, хоть его вариант языка был двухсотлетней давности, а у моего отца в основном книжный, они болтали если не точно, то бойко.

В ходе беседы мосье Марэ, указав на меня, — маленького, со щетинистыми волосами и острым носом юнца, — спросил отца, не хочет ли он научить меня французскому языку. Тот ответил, что он иного и не хочет. «Хотя, — добавил он строго, — судя по моему собственному опыту изучения латыни и греческого, я сомневаюсь в его способностях к языкам».

Однако, договоренность была тут же достигнута: два дня в неделю, с ночевкой, я должен проводить в Марэсфонтейне и изучать французский у репетитора, которого мосье Марэ нанял, чтобы обучать свою собственную дочь этому языку и другим предметам. Я припоминаю, что отец согласился платить часть жалованья репетитору, что вполне соответствовало взглядам бережливых буров.

Таким образом, в ближайшее время я и отправился туда, причем весьма охотно, ибо на вельде между нашим постом и Марэсфонтейном встречалось много дроф, не говоря уже об антилопах, и мне было разрешено взять с собой ружье, которым уже в те далекие дни я прекрасно владел… Итак, в назначенный день я ехал верхом в Марэсфонтейн, сопровождаемый всадником, готтентотом Хансом, о котором я мог бы многое рассказать…

По дороге я развлекался отличной охотой, достигнув места, изобиловавшего дрофами и антилопами, одну из которых мне удалось подстрелить.

Вокруг Марэсфонтейна раскинулся персиковый сад, именно тогда засыпанный чудесными розовыми цветами и, когда я медленно проезжал по нему, поскольку не был уверен в правильности маршрута, вдруг передо мною появилось долговязое дитя, одетое в платье, точно соответствовавшее своим цветом персиковым цветам… Я как сейчас вижу ее темные волосы, ниспадающие на спину, и большие застенчивые глаза, смотрящие на меня из-под козырька натянутого на голову голландского кепи. Поистине, она казалась сплошными глазами, как птичка ржанка, во всяком случае, тогда я вряд ли заметил что-либо другое: только глаза…

Я остановил своего пони и глазел на нее, чувствуя себя весьма неловко и не зная, что сказать. Некоторое время и она так же смотрела на меня, по-видимому, немного встревоженная неожиданной встречей, а потом заговорила очень мягким и приятным голосом, но с некоторым напряжением.

— Вы маленький Аллан Квотермейн, который приехал учить вместе со мной французский? — спросила она по-голландски.

— Конечно, — ответил я на том же языке, — но почему это вы, мисс, называете меня маленький? Ведь я выше, чем вы, — добавил я негодующе, ибо, когда я был юным, мой недостаток роста всегда являлся для меня самым больным местом.

— Я не уверена в этом, — возразила она. — Однако, слезайте с лошади и мы померяемся ростом здесь, на этой стене.

И вот я спешился и, когда она удостоверилась, что на моих ботинках нет каблуков, — а я носил тогда сделанную из сыромятной кожи обувь, называемую бурами вельшоон, — она взяла грифельную доску, которая была при ней, — припоминаю даже, что доска была без рамки и просто представляла собой кусок кровельного материала, — и, положив ее плотно на мои щетинистые волосы, которые и тогда, как и теперь, торчали во все стороны, сделала остро отточенным карандашом глубокую отметку на мягком песчанике стены.

— Ну, вот, — сказала она, — все сделано правильно. Теперь, маленький Аллан, ваша очередь измерить меня.

И я измерил ее, но увы! Она оказалась выше меня на целых полдюйма.

— Вы стоите на цыпочках, — сказал я с досадой.

— Маленький Аллан, — ответила она, — стоять на цыпочках было бы ложью перед добрым Богом, а когда вы узнаете меня получше, вам станет ясно, что, хотя у меня и ужасный характер и множество других грехов, я никогда не лгу.

Думаю, что я выглядел тогда униженным и подавленным, потому что она продолжала в своей важной манере взрослого человека:

— Почему же вы сердитесь на то, что Бог сотворил меня более высокой? Тем более, что, как говорил мой отец, я на несколько месяцев старше вас. Впрочем, не перейти ли нам на «ты»? Гораздо удобней! Иди сюда, давай напишем наши имена возле этих отметок, так что через год или два ты сможешь увидеть, как перерос меня…

Затем она грифелем нацарапала «Мари» напротив своей отметки, очень глубоко, чтобы надпись могла сохраниться, как сказала она тогда; после чего я написал «Аллан» рядом со своей отметкой.

Увы! Лет двенадцать назад мне представился случай еще раз побывать в Марэсфонтейне… Дом уже давно был отстроен заново, но именно эта стена осталась. Я подъехал и осмотрел ее, там еще с трудом можно было рассмотреть имя Мари рядом с маленькой черточкой. Мое же имя исчезло, ибо за прошедшие годы песчаник осыпался. Остался только ее автограф, и я почувствовал себя даже еще хуже, чем когда рассматривал старую Библию на рыночной площади в Марицбурге.

Я помню, что тогда поспешно умчался оттуда, даже не остановившись, чтобы узнать, в чьи руки перешла эта ферма. Я скакал через персиковый сад, где деревья, возможно те же самые, а может быть, и другие, были в полном цвету, так как время года было то же, что и тогда, когда я впервые встретил Мари, и я не натянул поводья, пока не проскакал полдесятка миль.

Могу утверждать, что Мари всегда оставалась на полдюйма выше меня ростом, а вот насколько она была выше разумом и духом, сказать невозможно…

Когда мы покончили с нашим взаимным измерением, Мари собралась вести меня к дому, делая вид, что впервые заметила мои охотничьи трофеи.

— Это ты застрелил их всех, Аллан Квотермейн? — спросила она.

— Да, — гордо ответил я, — я убил их четырьмя выстрелами, а дрофы, между прочим, летели, а не сидели, и это больше, чем смогла бы сделать ты, хотя ты и выше меня ростом, мисс Мари…

— Не знаю, — ответила она задумчиво, — и я могу очень хорошо стрелять из ружья, потому что мой отец учил меня этому, но я никогда не стреляла бы в живые существа, если бы не вынуждена была к этому голодом, ибо, полагаю, что убивать — жестоко. Но, конечно, с мужчинами дело обстоит иначе, — поспешно добавила она, — и несомненно в один прекрасный день ты станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, поскольку ты уже сейчас можешь так хорошо попадать в цель.

— Я надеюсь, что так и будет, — ответил я, краснея от ее похвалы, — ибо я люблю охотиться… И разве имеет значение то, что я убил нескольких диких животных, когда их так много вокруг? Ведь этих я подстрелил, чтобы угостить твоего отца и тебя!

— Тогда ступай и отдай их отцу. Он поблагодарит тебя, — и она повела меня через ворота в стене из песчаника во внутренний двор, где находились дворовые службы, конюшни, в которых содержались ночью ездовые лошади и лучший племенной скот, а в конце стоял длинный одноэтажный дом, построенный из камня и побеленный известкой; перед домом располагалась веранда.

На этой широкой веранде, которая как бы господствовала над расстилавшимся кругом великолепным ландшафтом с густыми зарослями мимоз и других тропических растений, сидели двое мужчин, попивая крепкий кофе, хотя еще не было десяти часов утра.

Услышав звук лошадиных копыт, один из них, минхеер Марэ, которого я уже знал, поднялся со своего обтянутого кожей кресла. Он был, как я уже, кажется, говорил, ничуть не похож на флегматичных буров ни внешностью, ни характером, а скорее являлся типичным французом, хоть и ни один член его рода не ступал на почву Франции за последние сто пятьдесят лет. Вообще-то я обнаружил это уже значительно позднее, а в те дни почти ничего не знал о французах…

Его компаньон тоже был француз по имени Леблан, но совершенно иного типа. Невысокий, плотный. Большая облысевшая голова с бахромой седеющих волос, которые росли прямо над ушами и падали на его плечи, придавая ему вид растрепанного патера с тонзурой[3]Тонзура — выстриженное или выбритое место на макушке католических духовных лиц.. Глаза у него были голубые и слезящиеся, а щеки — бледные, полные и отвисающие вниз. Когда хеер Марэ поднялся, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, что мосье Леблан воспользовался подходящей возможностью, чтобы протянуть довольно дрожащую руку и долить в свою чашку что-то из темной бутылки, которая, судя по симпатичному запаху, содержала в себе персиковый бренди.

Это фактически без слов говорило, что бедняга являлся пьяницей и поэтому он, с его воспитанием и способностями, довольствовался скромным постом репетитора на уединенной ферме бура. Несколькими годами раньше, когда он в пьяном виде совершил какое-то преступление во Франции, — я не знаю, что это было, и никогда не узнал, — он бежал в Капскую колонию, чтобы скрыться от неизбежного наказания. Здесь он получил профессуру в одном из колледжей, но через некоторое время явился на лекцию совершенно пьяным и, естественно, потерял свою должность… То же самое случилось и в других городах, пока, в конце концов, он не очутился в отдаленном Марэсфонтейне, где его работодатель, Марэ, терпел его слабость ради интеллектуального общества, в котором он по своей натуре очень нуждался. Так что Марэ смотрел на него как на соотечественника, попавшего в беду, и их обоих крепче всего связывала взаимная и злобная ненависть к Англии и английскому языку, что применительно к мосье Леблану, который в юности сражался под Ватерлоо и даже был знаком с Великим Императором[4]Великий Император — Наполеон I (Бонапарт)., выглядело вполне естественным. В этом отношении дело с Анри Марэ обстояло иначе, но об этом речь пойдет дальше.

— О, Мари, — сказал Анри Марэ по-голландски, — итак, наконец-то ты нашла его, — и он кивнул в мою сторону, добавив тут же. — А для тебя это лестно, молодой человек. Обрати внимание, эта мисс сидела битых два часа на солнцепеке, ожидая тебя, хоть я и убеждал ее, что ты приедешь не раньше десяти часов, поскольку твой отец говорил, что раньше, чем отправиться в путь, ты обязательно должен позавтракать. Ладно, это вполне естественно, ведь она здесь одинока, а возраст у тебя подходящий, хоть и происхождение у вас разное, — и его лицо почему-то нахмурилось, когда он произносил эти слова.

— Отец, — ответила Мари, чей яркий румянец я мог разглядеть даже в тени от козырька ее кепи, — я не сидела на солнцепеке, а была в тени персикового дерева. К тому же я решала задачи, которые мосье Леблан написал на моей грифельной доске. Посмотри, вот они здесь, — и она приподняла доску, покрытую фигурами, несколько смазанными трением о мои щетинистые волосы и ее кепи…

Тогда вмешался мосье Леблан, говоря по-французски, смысл чего я понял, ибо мой отец преподал мне основы этого языка, а я обычно легко схватывал современные языки. Во всяком случае, я уловил, что он спросил, не являюсь ли я маленькой «английской свиньей» (кошон англе), которую он за его грехи должен обучать. Он добавил, что это, видимо, именно так, потому что, когда я вежливо снял шляпу, мои волосы стояли на голове дыбом, как это обычно бывает со щетиной на спине свиньи.

Всего этого было для меня слишком много, и раньше, чем кто-либо успел заговорить, я ответил по-голландски, так как ярость сделала меня красноречивым и смелым.

— Да, я — это он, но, минхеер, если вы должны стать моим учителем, я надеюсь, что вы больше не станете называть меня английской свиньей!

— Да ну, гамен, умоляю, скажи, что произойдет, если я буду настолько смел, что повторю сказанную о тебе истину?

— Я думаю, минхеер, — ответил я, побледнев от гнева при этом новом оскорблении, — я думаю, произойдет то же, что и с этой антилопой, — и я показал пальцем на дичь за седлом Ханса. — Я имею в виду то, что застрелю вас.

— Черт возьми, это дитя довольно-таки храброе! — воскликнул мосье Леблан, явно изумленный.

С этого момента, могу добавить, он относился ко мне с должным уважением и никогда больше при мне не оскорблял мою страну.

А затем вмешался Марэ, говоря по-голландски, чтобы я мог его понять.

— Это вас следует назвать свиньей, Леблан, а не этого парня, потому что уже в такую рань вы ухитрились напиться пьяным. Посмотрите! Бутылка бренди уже наполовину пуста. И это такой пример вы показываете юноше? Поговорите таким образом еще раз и я вышвырну вас подыхать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, хоть я, как ты возможно слышал, и не люблю английский язык, все же я прошу у тебя прощения. Я надеюсь, ты простишь слова, сказанные этим горьким пьяницей, который думал, что ты их не поймешь, — и Марэ, сняв шляпу, отвесил мне низкий поклон, причем в такой высокопарной манере, как его далекие предки могли делать это перед самим королем Франции.

Лицо Леблана стало мрачным. Он поднялся и ушел нетвердой походкой. Как я узнал потом, он окунул голову в кадку с холодной водой и влил в себя пинту свежего молока, которое для него обычно являлось противоядием после чрезмерного употребления крепких напитков. Во всяком случае, когда через каких-нибудь полчаса он появился опять, чтобы начать наш урок, Леблан был совершенно трезв и весьма любезен.

Когда он ушел, а мой детский гнев был умиротворен, я передал хееру Марэ приветствие от отца, а также преподнес ему антилопу и птиц, причем последнее, кажется, доставило несравненно большее удовольствие, чем первое.

Затем мои седельные сумки внесли в мою комнату, маленькую буфетную рядом с такой же комнатой, занятой мосье Лебланом, а Ханса отослали поставить лошадей с другими, принадлежащими ферме, крепко стреножив их, чтобы они не смогли убежать домой.

Проделав это, хеер Марэ показал мне комнату, в которой должны будут проходить наши уроки, одну из так называемых ситкаммер, или гостиных, которых в этом доме было две. Я припоминаю, что пол в ней был сделан из «дага», то есть из материала муравейника, смешанного с коровьим навозом, куда добавили тысячи персиковых косточек, когда эта смесь еще была влажной, дабы пол сопротивлялся давлению обуви — грубое, но весьма действенное усовершенствование и нельзя сказать, что неприятное для глаза.

Что касается остального, то там было одно окно, открывавшееся на веранду, которое в этом ярком, солнечном климате пропускало затененный, но достаточный свет, особенно благодаря тому, что оно всегда было открыто. Потолок был сделан из неоштукатуренного камыша; в углу стоял большой книжный шкаф, содержавший многие французские книги, в большинстве собственность мосье Леблана, а в центре комнаты стоял массивный, грубый, изготовленный из местного желтого дерева стол.

Я припоминаю также цветную литографию, изображавшую великого Наполеона, командующего в какой-то победной для него битве, сидящего на белом коне и размахивавшего маршальским жезлом над грудами убитых и раненых. Рядом же с окном — укрепленное к камышу крыши гнездо парочки краснохвостых ласточек, таких милых созданий, что несмотря на создаваемый ими беспорядок, они вызывали бесконечное восхищение у Мари и меня в перерывах наших занятий.

Когда в тот день я застенчиво вошел в это скромное место и начал в одиночестве обдумывать свое положение, внезапно мое внимание привлек странный звук, похожий на кашель, который, казалось, исходил из темного угла за книжным шкафом. Удивленный этим, я осторожно подошел туда и обнаружил одетую в розовое фигуру, стоящую в углу, как наказанный ребенок, с головой, упертой в стену и тихо плачущую.

— Мари Марэ, почему ты плачешь? — спросил я.

— Она повернулась ко мне, отбросила назад локоны длинных черных волос, свисавших ей на лицо, и ответила:

— Аллан Квотермейн, я плачу от стыда, за тебя и за наш дом, стыда, в котором повинен этот пьяный француз.

— Ну и что же тут такого? — спросил я. — Он только лишь назвал меня свиньей, но я думаю, что показал ему, что даже у свиньи есть клыки!

— Да, — сказала она, — но он имел в виду не только тебя, он ненавидит все английское и самое страшное то, что и мой отец придерживается его мнения… Он также ненавидит все английское и, о!.. Я уверена, что эта его ненависть вызовет большие неприятности, смерть и горе многих…

— Ладно, если это так, то мы ничего с этим поделать не сможем, не так ли? — ответил я с оптимизмом, присущим юности.

— И что только делает тебя таким уверенным во всем? — удивленно сказала она. — Тише! Сюда идет мосье Леблан!


Читать далее

ГЛАВА I. Аллан изучает французский язык

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть