ЧАСТЬ ВТОРАЯ кончается в 1418 году

Онлайн чтение книги Марион и косой король
ЧАСТЬ ВТОРАЯ кончается в 1418 году

Глава первая ДЕЛО О ЧЕПЦЕ


Снова на набережной и между двух толстых башен под длинным сводом Большого Шатлэ. Вчера Марион дважды прошла под этим сводом, свободная и счастливая. Сейчас она идет, и на плече у нее тяжелая рука сержанта, и нельзя понять, подталкивает или поддерживает. Сбоку идут белошвейка и чулочник. Они злыми глазами косятся на Марион. Если бы могли, закололи бы ее острием взгляда. Но где же Марго? Неужели не вернется, не заступится, ушла совсем?

Длинная зала суда. В конце ее за столом на высоком кресле судья. По бокам, в креслах, пониже его, помощники и следователи. Судья зевнул, прикрыв рот ладонью. Он сел за этот стол с раннего утра, сразу после первой обедни, и это уже седьмое дело. Он устал, и ему хочется есть. Поскорей бы это дело кончилось, и он мог бы пойти домой. Что там жена сварила на обед?..

За узким концом стола писец на треногом табурете чинит перочинным ножом гусиное перо. Пробует кончик пера на ноготь. Ну, начинайте, что ли, поскорей!

Сержант докладывает:

— Я взял эту девчонку на Малом мосту, где она украла полотняный чепец у свидетельницы.

Судья смотрит на Марион, на белошвейку, на чулочника, лениво отмахивается от залетевшей мухи, спрашивает:

— Как твое имя и прозвище?

Писец обмакивает перо в чернильницу, поднимает голову, смотрит на Марион, ждет ответ, чтобы записать его.

Марион шевелит губами, но будто невидимая сила сжала ей горло, и вместо слов раздается слабый писк.

— Громче, — говорит судья.

Марион судорожно глотает и называет свое имя.

— Признаешь ли ты себя виновной в том, что украла чепец?

Тут голос вдруг возвращается к ней, она падает на колени и, протягивая руки к судье, восклицает:

— Добрый господин, это неправда! Я только стояла рядом. Кто бы ни взял чепец, это не я.

— Поскольку обвиняемая не сознается, — говорит судья, — следует допросить свидетелей.

— Это я свидетельница, и я пострадавшая, — говорит белошвейка, выступает вперед, низко приседает перед судьей, облизывает губы и, сложив руки на животе, стоит, ожидая вопросов.

— Твое имя, прозвище и занятие?

— Николетта с Моста, ваша милость. Я белошвейка и шью женские рубашки и чепцы и продаю их с прилавка на Малом мосту, и уж тоньше работы вы нигде не найдете, хоть весь Париж обойдите, сколько там ни на есть лавок; даже на Большом рынке, где все есть, чего душа ни пожелает, таких прекрасных чепцов нет и не бывало.

— Потише, — бормочет писец. — Я не успеваю записывать.

Судья устало вздыхает и говорит:

— Расскажи, как было дело. Только без лишних слов и покороче.

— Я и так стараюсь покороче, ваша милость, я не такая, как другие, которые целый день только и делают что болтают языком, а в доме у них не прибрано, и детишки не умыты, и каша пригорела, и работа не сделана. Такие есть кумушки, что…

— Как было дело? — повторяет судья.

— Так и было. Подходит к моему прилавку покупательница, молодая особа, такая из себя полненькая, и просит показать рубашки. Я, конечно, снимаю их с полки и показываю. А она такая разборчивая, а судя по платью, не такая она важная дама, чтобы очень уж разбираться. Но она возьмет рубашку, развернет и бросит на прилавок. Подай ей другую! Целую кучу набросала, все ей не по вкусу. А там на прилавке лежал чепец, и его за этими рубашками уже и не видно стало. Я отодвинула рубашки в сторону, а чепца-то и нет и нигде не видать. Я схватила эту особу за руку и кричу:

«Где мой чепец? Ходят тут всякие, таскают, что плохо лежит. Отдавай чепец, воровка!»

— А она меня обругала, громче моего кричит:

«Сама ты воровка, и родители твои ворье, и дети будут воришки! Продаешь гнилое полотно за хорошее, как тебе еще личико не набили! Очень мне нужен твой негодный чепец! В таком чепце на люди показаться неприлично — собаки облают, лошади засмеют! И как ты смеешь меня за руки хватать? Кто видел, что я брала? Вот смотри, ничего у меня нет в руках».

Правую ладонь открыла, а левую руку прижимает к бедру. Я говорю:

«Что у тебя в левой руке?» Она ладонь открыла, а руку не подымает, говорит:

«У меня локоть больной, не могу руку отвести!»

Тут следователь вмешивается и насмешливо спрашивает:

— А не пришло тебе в голову, что она засунула чепец за ворот платья и прижала его локтем, чтобы он не проскользнул вниз?

— Ах, ваша милость, я сама так подумала и уже хотела схватить ее за локоть, а она как завизжит, а мой сосед, Макэр-чулочник, его прилавок рядом, говорит:

«Что ты к ней пристала? Чепец, наверно, взяла вот эта девчонка. Я еще вчера приметил ее».

И моя покупательница говорит:

«Раз взяла эта девчонка, ты ее и хватай, а я при чем?» — сказала и ушла.

А я позвала сержанта, и он эту девчонку забрал.

Следователь спрашивает:

— Макэр-чулочник, ты видел, как она брала чепец?

Макэр выступает вперед, кланяется, обдергивает свою куртку, приглаживает волосы, глубоко вздыхает и говорит:

— Нет, ваша милость уважаемый господин, не могу поклясться и показать под присягой, будто я уловил взглядом то самое мгновение, когда она присвоила этот чепец. Но по всей правде должен я признаться, что эта девчонка внушает мне подозрение, и есть у меня к тому подозрению основания. Надо вам знать, ваша милость уважаемый господин, что вчерашний день она подошла к моему прилавку и попросила показать ей мужские чулки из чистой шерсти, хорошо и ровно окрашенные в ярко-малиновый цвет. И хотя я удивился, зачем это девочке могут понадобиться чулки, предназначенные мужчине, я, будучи всегда обязательным и вежливым с покупателями, снял эти чулки с веревки и подал ей. Она начала их вертеть и сжимать в комок, но я внимательно следил за ней, и она, поняв, что не удастся их украсть, поспешно удалилась. А сегодня она опять пришла и как ни в чем не бывало стала боком у моего прилавка. А тут Николетта-белошвейка закричала, что у нее пропал чепец, и накинулась на эту милую девицу, которая хотела купить рубашки. Но я-то сразу понял, кто виноват. И я тоже стал звать сержанта, потому что, ваша милость уважаемый господин, честным лавочникам просто не стало житья от этих воpoBoIt.

— А у нее нашли чепец? — спросил судья.

— Нет, — ответила Николетта. — Я сама ее обыскала, но чепец не нашла, и кто ее знает, куда она успела его спрятать.

Тут вдруг неожиданно вмешался сержант:

— Чепца-то не нашли, значит, надо бы ее отпустить.

Следователь сердито посмотрел на него и сказал:

— Тебя не спрашивают. И, по моему мнению, если желаем мы по всей справедливости решить это дело, следует применить к ней пытку. Положить на козлы, руки и ноги привязать к веревкам и растягивать их, а в рот вливать воду через воронку, пока живот не распухнет и она не сознается. А сознание подсудимого лучшее доказательство вины, и уже других доказательств не требуется.

При этих страшных словах Марион зарыдала и закричала отчаянным голосом, будто уже испытывая жестокие муки:

— Клянусь, я не виновата! Не надо меня пытать! Лучше сразу отрубите мне голову!

А сержант воскликнул:

— Ведь по ней видать, что она совсем дурочка и не виновата ни в чем. И это так же верно, как то, что, я надеюсь, бог не покарает меня за мои грехи, а помилует и спасет.

Но судья строго посмотрел на него и сказал:

— Как ты смеешь вмешиваться в судопроизводство! Что же, ты не знаешь, что у меня больше власти тебе повредить, чем у бога спасти тебя. Я приказываю тебе молчать.

Все замолчали, и судьи стали совещаться. Следователь заговорил первым:

— Преступление подтверждается двумя свидетелями, по, принимая во внимание, что обвиняемая еще очень молода и приведена сюда в первый раз, следует всего только выставить ее у позорного столба, а затем изгнать из города.

— Ай! — закричала Марион и закрыла лицо руками.

Помощник судьи, молодой человек, видно недавно еще занявший эту должность, проговорил, смущаясь:

— Но ведь преступление не вполне доказано, и можно было бы признать ее невиновной и отпустить.

— О добрый господин! — воскликнула Марион. — Сделайте так!

Но судья, выслушав оба мнения, объявил свое решение:

— Улики против нее недостаточно убедительны, но и основания считать ее невиновной не вижу. Поэтому, не считая возможным отпустить ее на свободу, где она снова могла бы подвергнуться соблазпу усовершенствоваться в своем презренном ремесле и тем нанести ущерб честным людям, мы приговариваем ее к заключению в женской тюрьме Шатлэ с тем, чтобы она имела время одуматься, раскаяться и исправиться.

Сержант тронул Марион за плечо и увел ее.


Глава вторая СТАРУХА ЛАМУР


У тюремщика было изрядное брюшко, двойной подбородок и приятный румянец на носу и щеках. Приняв Марион у приведшего ее сержанта, он улыбнулся ей, сел в свое кресло и заговорил:

— Не бойся, милочка, ничего страшного не случилось. Я о своих постояльцах забочусь, и ты будешь здесь жить, как в хорошей гостинице.

Тут он окинул ее взглядом с головы до ног, от дешевенькой ленты в волосах до грубых тупоносых башмаков, и стал обстоятельно разъяснять свою мысль:

— Да, можно сказать, что у нас настоящая гостиница. Гости приходят к нам и уходят, хоть и не по своему желанию. Но тебе понятно, милочка, что в гостиницах приходится платить за постой, так сказать за крышу, за четыре стены и за свет в окошке, много ли там или мало этого света проникает через решетку. Ну, а если всадник не может оплатить по счету овес, приходится ему оставлять в залог лошадь. У тебя есть лошадь?

И он весело улыбнулся своей шутке.

— Нет, — смущенно ответила Марион. — У меня нет лошади.

Эти слова показались тюремщику очень смешными, и он разразился таким хохотом, что все его тело, и щеки, и живот, и даже ноги сотрясались и подпрыгивали.

Марион испугалась, как бы он сейчас не лопнул и не разлетелся на части.

Наконец он немного успокоился, вытер жирные слезы, выступившие на глазах, и сказал:

— Ай-ай-ай, вот это нехорошо. В моей гостинице постояльцы платят за место, за постель и за еду. Не беспокойся, кормлю я вкусно и сытно.

Он причмокнул губами, а Марион вдруг ужасно захотелось есть, и она с надеждой подняла голову и посмотрела на него.

— Жена у меня, — продолжал тюремщик, — отлично готовит всякие супы и похлебки, и я кормлю моих жильцов за собственным моим столом, хотя многим приносят еду извне. Тебе как больше нравится?

— Господин, у меня нет денег, — прошептала Марион.

— Что же мне с тобой делать, а? Лошади нет и денег тоже нет. Ай-ай-ай! Будь ты мужчина и откажись платить, есть у меня на первом этаже большая сводчатая зала, где они валяются все вместе, вперемежку на кучах соломы, а посреди залы каменная лохань с водой—«Большой камень», — пей сколько влезет. Но не завидуй им, милочка. Каждый день мрут они от гнилой лихорадки и других болезней. Да, а для женщин бесплатного жилья нет. У женщины всегда где-нибудь припрятаны денежки на всякий случай.

— У меня не припрятаны, — прошептала Марион.

Тут улыбка сползла с губ тюремщика, будто улитка с переспелого плода, но он попытался на мгновение вернуть ее и спросил:

— Может, тебе принесут?

— Мне не принесут, — сказала Марион и заплакала.

Лицо тюремщика стало совсем равнодушным, и он прикрикнул:

— Перестань реветь! Я к слезам привычный, меня этим не разжалобишь.-Он вздохнул и сказал: — Что же, ничего не поделаешь. Отпустить тебя я не имею права, придется тебя куда-нибудь засунуть, тем более что места ты займешь немного. Но уж на солому и обед не рассчитывай. Эй, Гренгуар!

Но вместо слуги в дверь заглянула жена тюремщика и спросила:

— Она будет обедать?

— Нет у нее денег. Где Гренгуар?

Вошел слуга, здоровенный малый. Тюремщик вручил ему ключ и приказал:

— Отведешь ее в «Крапиву».

Слуга взял Марион за руку и увел ее. По дороге она спросила:

— Что это—«Крапива»?

— Женская тюрьма.

— А почему «Крапива»?

— А вот как станет тебя кусать всякая нечисть и все тело начнет зудеть и чесаться, тут ты сразу поймешь что да почему, перестанешь задавать глупые вопросы и только будешь кричать: «Ой!», да «Ой!», да «Ах, жжет!»

Они подошли к невысокой дверце. Гренгуар отомкнул замок и, подтолкнув Марион в спину, захлопнул за ней дверь.

В низкой сводчатой зале множество женщин сидели и лежали на полу так тесно, что и шагнуть между ними нельзя было из страха, что наступишь на кого-нибудь.

Несколько женщин обернулись и молча посмотрели на Марион, но из дальнего угла послышался голос:

— Иди сюда. Здесь есть место.

— Кто меня зовет? — спросила Марион.

Никто ей не ответил, и она осторожно пробралась туда, откуда послышался голос.

Действительно, здесь было место. В углу, прижавшись к стене, сидела старуха, такая тощая, хрупкая и серая, что казалась сотканной из паутины, и, будто наслоилась на ней многолетняя пыль, облекало ее ветхое серое платье, нагрудник, закрывавший шею и подбородок, и головной платок, из-под которого выбилась серая прядь волос. Но вокруг старухи пол был свободен, как будто все отодвинулись от нее как только могли подальше.

— Садись, — таким тонким, что, казалось, сейчас оборвется, голосом сказала старуха.

— Не садись! — крикнула какая-то женщина. — Не садись, не то быть беде!

Но Марион так устала, что ноги под ней сами подогнулись, и она села на грязный и липкий пол.

Старуха отщипнула пучок соломы от своей подстилки и протянула Марион:

— Возьми.

— Не бери! — крикнула женщина. — Лучше на голом полу, чем на ее соломе.

Влажный холод каменных плит проникал сквозь платье, и Марион взяла солому и, робко улыбаясь, шепнула:

— Спасибо вам, дорогая госпожа.

И снова эта женщина, которая уже дважды предупреждала Марион, визгливо засмеялась и крикнула:

— Вот так госпожа! Да знаешь ли ты, кто эта госпожа?

Загремел замок, отворилась дверь, появился слуга и позвал:

— Кто обедать, идемте за мной!

Многие женщины поднялись и пошли к двери. Одну за другой слуга выпустил их, и дверь снова закрылась.

И тотчас, словно по волшебству, в руках у всех остальных появились какие-то узелки, свертки, корзинки, горшочки и запахло сыром, чесноком, капустой и даже жареной рыбой. Старуха тоже порылась в своей подстилке и вынула оттуда завернутый в тряпку мятый и сплюснутый пирог.

Вид и запах всей этой еды оказался выше сил Марион. Она судорожно проглотила слюну, уставилась на пирог, опять глотнула и, застыдившись, отвернулась.

Но старуха, видно, следила за ней и все поняла, потому что она разломила пирог и половину протянула Марион:

— Ешь.

— Не ешь! — закричала женщина. — Не ешь! А съешь, так подавишься, отравишься и умрешь. — При этом она запихнула в рот большой кусок хлеба и поневоле замолкла.

Но Марион сейчас было безразлично, умрет она или нет, и если не поест, так все равно умрет с голоду. Кругом так сочно жевали, глотали и чавкали, что она откусила кусочек пирога.

В нем была начинка из курятины, толченого миндаля и душистых трав.

Женщина потянула носом, почуяла запах и увидела начинку. Ее лицо искривилось от злобы, и, потрясая кулаками, она закричала:

— Уу, проклятая отравительница, называешь ты себя старуха Ламур — любовь, а надо бы тебе называться Ламор — смерть. Скольких отравила ты, чтобы на их деньги покупать такие пироги? А ты, несчастная девчонка, знаешь ты, от кого приняла подачку? По ночам, когда светит ущербная луна, рвала она «милосердную траву» на лугу около отеля «Бурбон» и клала ее в шляпы тем, кто жаловался на головную боль. И не успевали ее жертвы дойти до дома, как головная боль прекращалась навсегда и ничто никогда уже у них не болело, потому что они падали мертвые у своего порога. И я не вру, и так оно и было, и мне говорила о том мать такого несчастного молодого человека. С вечера он жаловался, что перепил и теперь у него голова болит, а потом ушел неизвестно куда. А утром она вышла купить сыночку что-нибудь лакомое на завтрак, а он лежит подле входной двери, и уже окоченел, и дыханья в нем нет. А когда она взяла его шляпу, совершенно новую шляпу, и хотела отнести ее продать старьевщику, то увидела, что за тулью воткнута эта самая трава. И все это истинная правда, да разразит меня гром, если хоть словечко выдумала. Да эта проклятая ведьма еще не то делала. Лепила фигурки из воска и держала их над пламенем свечи, и когда воск таял, тот, кого изображала фигурка, тоже таял и умирал медленной смертью. И когда приходили к ней за любовным талисманом, она зашивала в ладанку прядь отрезанных волос и мох, собранный в пустынном месте, где была убита молодая девушка. Понятно, кто наденет такую ладанку, сразу охватит его жгучая любовь, да такая, что нельзя вынести ее жара, приходится помирать от любви. Мне одна женщина рассказывала, что купила она ладанку и повесила ее на шею. Но как почувствовала, что жжет, поскорей выкинула ее на пригорок Ханжей, за собором богоматери. Только тем и спаслась. Ты послушай меня, девочка, беги от этой колдуньи, беги, пока не поздно. Самое ее дыханье — яд! Выплюнь ее пирог! Выплюнь!

Но Марион, напуганная ее дикими криками, отодвигалась от нее все дальше, пока не очутилась совсем рядом со старухой, а та провела по ее щеке холодными пальцами и сказала:

— Не бойся. Я не сделаю тебе зла.


Глава третья ТАКАЯ ДОЛГАЯ ЗИМА


Время текло, как тень, дни проплывали, как дым. Такие они были однообразные, что с утра до вечера длились бесконечно, а сменяли друг друга незаметно. Только что был понедельник, а уже снова настала суббота. Женщины рассказывали разные истории, кого за что невинно посадили сюда, ругались между собой, спорили и пели песни как будто и на родном языке, а половина слов непонятных. А когда Марион подошла поближе, женщины грубо отогнали ее, закричав:

— Отойди прочь, колдуньино отродье! Спишь ты рядом с отравительницей, ешь ее еду, и ничего с тобой не делается. Значит, сама ты такая же. Отойди, не дыши на нас твоим ядом.

Марион сама ужасно боялась яда. Старуха ежедневно делилась с ней своим обедом, и Марион брала свою долю нехотя и нерешительно и долго вертела в руках, не смела откусить. И хотя пища была хорошая и Марион давно уже не видела таких вкусных вещей, она ела без удовольствия, и в каждом кусочке ей чудился привкус отравы. Но что же было делать — приходилось есть, потому что никто из ее домашних не вспомнил о ней и ни разу не принесли ей передачу. И даже Марго забыла о ней, веселая, красивая Марго, которая ведь говорила, что желает ей добра, а ввергла в такое несчастье.

Все дни Марион сидела, опустив голову, поджав ноги, сгорбившись — растрепанный комок, пойманная зверюшка. И все думала, думала, целыми часами думала о Марго.

Добрая Марго или злая? Может быть, и вправду она желала Марион добра? Может быть, никто никогда не говорил ей, что хорошо и что плохо? Нет, виновата сама Марион. Она-то знала, что воровать очень стыдно. Ведь и мачеха никогда не брала чужого, и Женевьева учила ее: «Запомни!» Ах, не надо было уступать, не надо было пугаться. Надо было прямо сказать ей: «Никуда я с тобой не пойду. Оставь меня в покое!» Или еще проще: надо было прямо с утра убежать из дому, спрятаться где-нибудь в глухом закоулке. Не стали бы ее искать.

Ну вот, убежала бы она, и что дальше? Уж в другой дом в служанки ее не взяли бы. И не посмела бы она пойти на улицу Повелительниц. Посредник стал бы расспрашивать, кто она и откуда, и в каких домах служила, и почему ушла оттуда. Она не сумела бы ему соврать, и он прогнал бы ее.

Вот если бы у нее было ремесло!.. Ремеслу надо учиться много лет. С какой радостью бы она училась! Но учениц к мастерице приводят родные или знакомые. Они заключают договор и платят деньги за учение и питание. А она придет с улицы, никому не известная. Ни одна мастерица не примет ее, прогонит от своих дверей подальше.

Нет, ничего нельзя было сделать. И теперь пройдут годы за годами, она состарится здесь, сидя в углу на гнилой соломе, в темной тюрьме.

Время течет, как тень, дни проплывают, как дым.

Иногда, чтобы развлечься, она вспоминала Курто, милую собачонку. Как она виляет куцым хвостиком, валится на спину, задрав кверху все четыре лапы, просит, чтобы ей почесали пузо. О глупая собачка, ты сама не знаешь, какая ты счастливая, свободная, бегаешь куда захочешь! Но господина Онкэна она вспомнила только раз, затрясла головой: «Не хочу, не надо о нем думать!» Он был так далеко, будто не в Париже, а в Индии, со всех сторон окруженной морями, и туда плывут на кораблях. А Марион никогда не попадет туда. Она здесь, со всех сторон окруженная стенами. Сюда приводят и запирают, и выхода нет. Глупая девчонка, оставь надежду!

Ах, как здесь темно, и как душно, и как шумно! И невыносимо сидеть неподвижно на одном месте. Хоть бы с кем-нибудь перемолвить словечко! Но никто не хочет с ней говорить, а старуха сидит в своем углу и молчит, и лицо у нее серое, неживое.

Как-то стражник пришел за старухой рано утром, в неположенное время. А через недолгий срок он притащил ее обратно. Ноги у нее не шли, висели и заплетались, как у деревянной куклы. Он проволок ее от двери до угла и бросил там. Она осталась лежать, ни разу не шевельнулась.

Уже наступил вечер, когда Марион услышала шепот:

— Подвинься поближе.

Преодолевая страх, Марион подвинулась. Голос старухи шелестел так тихо, едва можно было разобрать слова:

— Завтра меня сожгут на костре.

Марион всхлипнула, а старуха подняла иссохшую руку: не надо — и продолжала шептать:

— Я во всем созналась, что они потребовали. Но это все неправда. Это неправда. Я не выдержала пытку, я сказала: «Да, да, и яд, и талисманы — всё, что хотите. Не мучайте меня!» Но это неправда.

Марион, тихо плача, гладила ее холодные ноги, и немного спустя старуха опять заговорила:

— Сунь руку в солому, там кошелек.

Марион нашла кошелек, и старуха шепнула:

— Ты хорошая девочка, и мне тебя жаль. Эти деньги тебе. Отдай их тюремщику, только не все сразу, а понемногу, каждый день, и он будет кормить тебя, когда меня не будет. И еще слушай внимательно и запомни и ежедневно повторяй про себя, чтобы не забыть. Повторяй: «На улице Арфы, прислоненная к Старой стене Филиппа Августа, лавка под вывеской «Кот в кафтане». Женщину зовут Тессина». Запомнила? Ты пойдешь к ней, когда тебе некуда будет идти, скажешь, что я прислала тебя. А теперь иди спи.

Но Марион долго не могла заснуть, а когда она проснулась, старухи уже не было и угол был пуст, будто смели паутину.

И будто тень, падавшая на Марион, развеялась. В тот же день она заплатила тюремщику за обед и сидела за его столом рядом с другими женщинами, а они, приглядевшись к ней, порешили: «Это невинная дурочка, каких даже драконы боятся. Оттого старуха и не сумела причинить ей зла».

Смеясь, расспрашивали ее, как это она умудрилась сесть в «Крапиву», и качали головой, удивляясь ее простоте. И ласкали ее, и гладили по голове, и шутливо дергали за платье. Но когда Марион вернулась в свой угол, она увидела, что кошелек исчез, и с недоумением проговорила:

— Кошелька нет. Как же это?

Ее тотчас окружили, но уже никто не касался ее, злыми глазами глядели друг на друга, визгливо кричали:

— А кто эта мерзавка, которая обидела нашу дурочку?

Замелькали кулаки, затрещали разорванные платья, захлопали пощечины. Истошно вопили те, кому вцепились в волосы, и те, которые царапали чужое лицо. И, наконец, с торжеством обнаружили кошелек у той самой женщины, которая так заботливо предупреждала Марион не есть старухины пироги.

Кошелек отняли, женщину избили и прочли ей целую проповедь.

— Ах ты!.. — И тут посыпались слова, каких Марион никогда не слышала. — Если ты еще раз обидишь эту дурочку, какую даже драконы боятся и колдунья не сумела отравить, знаешь, что тогда с тобой будет? Заткнем тебе горло соломой и будем бить, пока ты не испустишь свой мерзкий дух.

Кошелек вернули Марион и, очень довольные своим добрым делом, разошлись по местам.

С этих пор уже никто не отгонял Марион — совсем напротив: все ее звали посидеть около них и все рассказывали ей про себя, и она слушала их печальные истории.

Многие из них пришли из деревни, гонимые голодом. Потому что их поля были вытоптаны солдатами, их имущество разграблено и лачуги сожжены. С надеждой бежали они в богатый город. Но кому здесь были нужны простые пастушки? И, не зная ремесла, приходилось им воровать пищу, чтобы поддержать свою жизнь.

Другие сидели за долги. У них было ремесло, они работали подмастерьями и даже мастерицами, но жизнь так вздорожала, что их заработка уже не хватало прокормить семью. Они брали в долг, надеясь на лучшие времена, и не сумели в срок вернуть деньги.

Одна девушка рассказывала:

— Моя подружка заболела и лежала в больнице, в Отель-дье. А дома остались у нее две девчушки. Такие милые, прямо птенчики, сидят рядышком на скамеечке и плачут. Мне так их было жалко, думаю: чем их порадовать? Я украла у моей хозяйки шелковый ночной колпак, хотела сделать из него куклу.

Женщина говорила:

— У меня муж такой хороший, такой работящий. Он у меня каменщик, второго такого поискать. А теперь ни домов, ни мостов, ни церквей не строят, вот он и остался без работы. Что делать? Думаю, чем я могу ему помочь, отплатить за его заботы обо мне? И я сняла с чужой изгороди повешенный для просушки холст и на этом попалась. Как-то он теперь без меня?

Но не все, далеко не все были так несчастны. Многие девушки хвалились своей добычей — одеждой, украшениями и посудой, которые они ловко уносили из лавок и домов. Они хвастались подвигами своих дружков, и Марион наслушалась немало удивительных рассказов о том, как эти молодцы проникали в дома через плохо закрытые окна и двери. Как, продырявливая стены, они пробирались внутрь жилища и открывали сундуки железным крючком, который носили с собой.

— А мой-то! Только что крыльев у него нет, да они ему не нужны. Уцепится за свисающую над улицей ветку дерева и птичкой перелетит через самую высокую ограду.

— А мой знает тайное слово! Стоит шепнуть его лошади на ухо, и она, не заржав, сама пойдет за ним. Немало увел он лошадей из чужих конюшен.

Марион слушала эти рассказы, широко открыв глаза и рот, но не могла поверить, что такое бывает в самом деле, и ей казалось, что женщины нарочно выдумывают, чтобы скоротать время — унылые дни, грустные вечера, — пока, зарывшись в солому, удастся заснуть.

Но однажды, только что все угомонились и задремали, вдруг загрохотали засовы, открылась дверь, и стражник втолкнул в темноту какую-то женщину. Она тотчас споткнулась об кого-то и, качаясь, падая, на четвереньках, и вновь подымаясь, ступала по спящим и кричала:

— Ой, миленькие, где тут свободное местечко? Ой, меня ножки не держат, так наплясалась! Ой, миленькие, сейчас помереть, уж как я навеселилась на свадебном пиру!

Петуха на стол — о-ля-ля!

Барана в котел — о-ля-ля!

О-ля-ля!

На возмущенные крики разбуженных женщин она, смеясь, воскликнула:

— А выдавали мы замуж русалку за восточного принца! Пир на весь мир! О-ля-ля! Тру-ля-ля!

И, снова споткнувшись, упала и мгновенно заснула.


Глава четвертая БИТВА ВЫВЕСОК


В семь часов вечера большой колокол собора Парижской богоматери прозвонил «Гашение огней», и старый город на острове между двух рукавов Сены погрузился в темноту.

Еще целый час мелькали огни на правом берегу. Но уже прекратились работы в мастерских, и детишек посылали за вином и горчицей к ужину. Ровно в восемь часов раздался звон в правобережных церквах, и все огни погасли. Правый берег — город дворцов, мастерских и рынков — приготовился ко сну.

Но на левом — университетском — берегу, колокол Сорбонны зазвонит только в девять часов. И улица Сен-Жак, старинная римская дорога, главная ось Латинского квартала, и Пропащая улица, и улица Горы Святой Женевьевы, и улица Студентов, густо усеянная грязной соломой, и Мощеная улица, которую прозвали «Мощенная колбасками», потому что и булыжников на ней не видать за множеством нечистот, и улица Бань к востоку от улицы Двух ворот, названной так потому, что на ночь расположенная здесь Сорбонна запиралась с двух сторон, и все остальные улицы еще кишели толпами студентов, гудели голосами, смехом, криком и проклятиями. И под чьим-то окном молодой студент, прижав к груди четырехструнную лютню, склонив голову к левому плечу, пел:

Не гневайся, что я молчу,

Лишь плачем долг тебе плачу!

Нет силы выразить речами,

Как очарован я очами,

Чей блеск от зада и до плеч

Пронзил меня, как острый меч,

И я…

Струны пронзительно взвизгнули и оборвались, завились спиралями, когда проходивший мимо студент выхватил лютню из рук певца и трахнул его по голове.

Еще целый час оставался, чтобы успеть закончить все дела, драки и развлечения.

Катерина — прачка с улицы Прачек — вышла из дому. Одной рукой она поддерживала на голове узелок с бельем, другую уперла в бок и пошла, не обращая внимания на задиравших ее встречных студентов. Дойдя до жилища своего заказчика, она толкнула ногой незапертую дверь, поднялась по шаткой лестнице и вошла в комнату.

Пять или шесть студентов сидели там кто на колченогой табуретке, кто на подоконнике, на непрочной, как паутина, кровати. При виде Катерины они залаяли и замяукали, но она, ничуть не смутясь, проговорила:

— Я принесла рубашки.

— Эй, Франсуа, сколько же у тебя рубашек? — спросил косоглазый тощий студент.

— Две в стирке, третья на мне, — с гордостью ответил хозяин комнаты.

— Отдай мне одну. Уж не помню, когда пришлось мне облачиться в чистую рубаху, — сказал косоглазый.

— Ну уж нет! — крикнула Катерина. — Ни одной рубашки я вам не отдам, пока не заплатите за мой труд. И прошлый раз я стирала в долг, а больше не согласпа. И не уйду, пока не увижу моих денежек.

С этими словами она положила узелок на пол и села на него.

— Придется тебе сидеть, пока не состаришься, — сказал один из студентов.

А хозяин комнаты и рубашек принялся уговаривать:

— Ну какая же ты упрямая! Ты знаешь, который час? Вот скоро погасят огни, и, когда пойдешь в темноте домой, наткнешься на ночной дозор, и тебя заберут.

— Не уйду, — сказала Катерина.

В это время ударил колокол Сорбонны.

— Дождалась, дура, — лениво сказал косоглазый. — Вот возьмем тебя за шиворот и выкинем в окно.

Катерина не ответила, и несколько времени все сидели молча. Вдруг студент, сидевший на подоконнике, воскликнул:

— Смотрите-ка, луна вышла из-за туч. Полная луна, и светло как днем. Не пойти ли нам прогуляться в город и попугать толстопузых лавочников?

— Идем, идем! — закричали все.

А хозяин комнаты предложил:

— Идем с нами, Катерина. Что тебе сидеть здесь одной?

Катерина молча встала, подняла свой узел, положила его себе на голову и вместе со всеми вышла на улицу.

Желтые огоньки в окнах погасли, но луна посеребрила влажные булыжники мостовой и резко выделила черные тени домов. То ясно освещенные лунным светом, то исчезающие во мраке, проходили мимо них запоздавшие прохожие. Но на площади Мобер встретилась им знакомая компания.

— Вы куда?

— Пугать толстопузых лавочников.

— И мы с вами!

Через мост мимо Малого Шатлэ, со стенами такими толстыми, что по ним может проехать повозка. Малое Шатлэ — настоящая мышеловка.

— Я слышал, что там есть двойная винтовая лестница, так хитро устроенная, что те, кто поднимается по одной из них, не видят тех, кто спускается по другой.

— Нам бы такую, скрываться от заимодавцев!

— От меня не скроешься, — сердито говорит Ка терина и крепче придерживает свой узелок.

Ей отвечают смехом.

Теперь они идут по старому городу мимо длинного угрюмого здания Отель-дье. Темно, тихо.

Зловонный ветер дует с востока, с пригорка Ханжей, городской свалки за собором Парижской богоматери. Франсуа, владелец трех рубашек, зажимает нос, и снова все смеются. Останавливаются на площади перед собором.

— Смотри, Катерина, ты нас не ставишь ни в грош, а вот видишь, даже на портале собора изображена наша мудрость.

— И вечно вы врете. Это статуи святых мучениц.

— Какая же ты дура! Это мы мученики, что приходится нам преодолеть семь свободных искусств, семь наук, пока достигнем мы благополучия. Смотри: эта старая женщина с розгой — это Грамматика. Сколько розог переломали учителя о наш зад! А это вот Риторика с книгой стихов.

— Ну уж ваши стихи! Одно сквернословие.

— Много ты понимаешь! Смотри: это Арифметика считает по пальцам.

— По пальцам и я могу.

— О замолчи, презренная! Не хочешь смотреть, пойдем дальше.

Возле моста Собора Богоматери студенты останавливаются и совещаются.

— Не лучше ли пройти набережной, а потом через Большой мост и мимо Бойни сразу выйдем на Большую улицу Сен-Дени, чем бродить по закоулкам, где ничего веселого нету?

— Около Бойни сторожит дозор лавочников и помешает нам пробраться в город.

— Разве нет у нас крепких кулаков? Разве нет кинжалов за поясом?

— Идем напугаем толстопузых!

— Идем!

На углу Большого моста четырехугольная башня дворца Палэ с часами, единственными во всем Париже, и время на них близится к полночи.

Тихо. Только слышен плеск воды в реке и топот шагов по мосту. Фонарь, подвешенный к изображению богоматери у ворот Большого Шатлэ, в двух шагах от Старой бойни, багровым светом освещает ватагу студентов, выходящих из-под длинного свода, и дозор благоразумно отступает в сторону, в тень стены.

Большая улица Сен-Дени. Горожане спят за запертыми дверями, за закрытыми ставнями в своих высоких кроватях, на пышных соломенных тюфяках. Под навесами домов, на пустых прилавках, на каменных ступенях спят бедняки. Ни одного прохожего.

Студенты опять останавливаются. Пугать некого, драться не с кем. Не возвращаться же домой, не повеселившись.

На ржавом крюке над их головами висит вывеска. Завив кольцами высоко поднятый хвост, прекрасная русалка серебряно блестит под луной — русалка Мелюзина из волшебной сказки. Крюк скрипит, Мелюзина качается, будто заманивает студентов, просит: возьмите меня с собой, мне скучно на пустой улице.

— Друзья, заберем ее с собой. Что ей торчать здесь на пустой улице?

Тотчас один из студентов, согнувшись, упирается ладонями в колени, а другой взбирается ему на спину и снимает Мелюзину с крюка. Протянутые вверх руки подхватывают ее.

Вблизи она не так уж красива. Краска кое-где отлупилась, чешуя на хвосте поосыпалась. Что с ней делать?

— А не устроить ли нам свадьбу, веселый свадебный пир? Вон напротив подходящий жених.

Напротив над бакалейной лавкой вывеска «Три восточных короля», и один из них молодой и в короне. Это будет жених, а другие два — свадебные гости.

— Друзья, снимай короля с крюка!

— Братцы, да он косой! Один глаз на нас, а другой за угол. Годится ли в женихи?

— Очень годится, — говорит белокурый студент-немец. — Очень хороший жених для мадам Мелюзины.

— Смотрите, как он похож на нашего Онкэна, — удивленно говорит совсем молоденький студентик. — Такое же страшилище.

Тотчас косоглазый студент награждает его звонкой затрещиной.

Все хохочут и кричат:

— Хороший, хороший жених!


Но что за пир, когда нет угощения? Студенты рыщут по соседним улицам, тащат пестрые деревянные картины, раскрашенные статуи, железные изображения — «Две семги», «Теленок», «Пеликан», «Два барана», «Петух». Пригодится «Котел» с улицы Старомонетной. Не поленились притащить и дребезжащую «Решетку для жарения» с улицы Штукатуров.

С песнями, с плясками тащат свою добычу.

Петуха в котел — о-ля-ля!

Теленка на стол — о-ля-ля!

Баран на решетке.

Нету, нету, нету соли ни щепотки,

О-ля-ля!

— Пляши, Мелюзина! Пляши, Катерина! Пляши, косоглазый король!

За запертыми дверями, за закрытыми ставнями мирные горожане просыпаются в ужасе.

— Бургундцы ворвались в Париж, всех нас зарежут!

Сквозь тонкие стены домов проникают дикие вопли:

— Пляши, пляши! Не жалей пятки!

Это всего только студенты веселятся. И успокоенные горожане, надвинув поглубже ночной колпак, снова забираются под одеяло.

Но уже королевский дозор, услышав непривычный шум, спешит верхом и пешком забрать ночных гуляк.

Не тут-то было!

Студенты дозору не подвластны, парижскому прево не подсудны, в тюрьму Шатлэ их не посадишь. Судить и наказывать их может только университет. И, схватив Мелюзину за хвост, студент с треском опускает ее на голову сержанту, и Мелюзина рассыпается в щепки, а сержант вытаскивает меч из ножен, и начинается битва.

Все идет в ход — кулаки, кинжалы, и котел, и решетка для жарения, и два барана, и три короля. Не проходит и нескольких минут — улица усеяна обломками вывесок, раненого сержанта ведут к цирюльнику перевязать голову, студент-немец убит, остальные разбежались.

Королевский дозор с торжеством уводит взятую в плен Катерину.

— Дураки вы все! — рыдает она. — Какое вы имеете право? Я на студентов стираю. Я на вас жаловаться буду.

— Сама ты дура, — утешает ее сержант. — Из-за пустяков слезы роняешь. Переночуешь одну ночку в тюрьме, ничего с тобой не сделается.

И действительно, ничего с ней не сделалось. На другое утро шла она к себе домой, на улицу Прачек, одну руку уперев в бок, а другой поддерживая на голове смятый и испачканный узелок с двумя рубашками.

Но для других, совсем незнакомых ей людей эта развеселая шутка кончилась очень печально.


Глава пятая ДОБРЫЙ ГРОТЭТЮ


Однажды в начале лета стражник пришел за Марион утром, в неположенное время, и сказал:

— Прощайся со своими подружками. Больше ты сюда не вернешься.

Марион так испугалась, сразу ослабела от страха, даже сообразить не могла, зачем за ней пришли, куда поведут, будут пытать или сразу выставят к позорному столбу, или случится с ней такое ужасное — и подумать об этом свыше сил! — лопата роет глубокую яму. Для нее…

Она спросила дрожащим голосом:

— Куда вы меня поведете?

— А вот увидишь, — сказал сержант и засмеялся. — Прощайся скорей, тебя ждут.

Тут все женщины окружили Марион, стали плакать над ней и причитать:

— Такая она еще молоденькая, а видно, пришел ей конец.

— Мой кошелек, — растерянно оглядываясь, проговорила Марион. — Возьмите его себе, добрые женщины. Уж он мне не понадобится.

Вот она пошла, а стражник шел следом, поддерживая ее, чтобы она не упала.

Стражник привел ее к тюремщику, а тот сидел, держал в руке какую-то бумагу и, увидев Марион, сказал:

— Прощай, малютка. Надеюсь, тебе здесь не плохо было. Иди и больше не попадайся.

— Я не понимаю, — прошептала Марион.

— Что же тут понимать? Свободна ты идти на все четыре стороны. Вот письменный приказ отпустить тебя.

Но Марион, все еще не веря, повторила:

— Я не понимаю.

— Эх, — сказал тюремщик. — Все тебе объяснить надо, а дело совсем простое. Недавно поймали с поличным одну воровку — Толстую Марго. На суде выяснилось, что это не первая ее кража, а уже несколько лет она этим промышляет. Как полагается по закону, ее присудили к казни. Тут она стала сокрушаться и каяться, призналась во многих своих преступлениях и рассказала, что прошлой осенью украла чепец у белошвейки на Малом мосту, а вину свалила на тебя, стоявшую рядом, а ты в этом деле не повинна. Ее казнили, а тебя приказано освободить. Теперь поняла?

Когда Марион вышла из ворот Шатлэ, отвыкшие ходить ноги едва дртащили ее до улицы Сен-Дени. Она шла, опустив глаза, стыдясь своего запачканного платья, из которого за зиму успела вырасти, своих волос, расчесанных пятерней — гребешка не было, своего неумытого лица. Какой же, наверное, у нее непристойный вид!

По мере того как она приближалась к дому «Трех королей», сердце билось все сильнее. А вдруг ее не узнают, примут за нищенку, вынесут ей корку хлеба или просто прогонят? Но нет, наверно, уже все им известно и про нее и про Марго. Марго, бедная Марго! Наверно, теперь примут Марион с распростертыми объятиями, помоют ее горячей водой, дадут ей чистое платье и сочувственно будут расспрашивать об всем, что ей пришлось пережить.

Подбадривая себя этими мыслями, она шла все скорей и наконец побежала и вдруг как вкопанная остановилась.

Что это?

Да, дом был тот самый, и соседние дома стояли, как были, но над дверью лавки висела новая вывеска, яркая и блестящая. Да, три восточных короля, но совсем незнакомые. И у молодого короля было розовое и белое глупое лицо и обыкновенные голубые глаза, а два других тоже совсем непохожие. Что случилось?

Марион нерешительно подняла дверной молоток и постучала.

Дверь отворилась, оттуда выбежал Курто и, виляя куцым хвостом, бросился к Марион, пытаясь подскочить и лизнуть ее в нос. Но за ним стояла незнакомая старая женщина, с лицом презрительным и жестким.

Едва разжимая узкие губы, она проговорила:

— Проходи, проходи, много вас здесь шляется.

Уже хотела она захлопнуть дверь, когда Марион протянула руку, схватила ее за платье и спросила:

— Госпожа Кюгра? Она знает меня.

Старуха неодобрительно осмотрела ее с ног до головы, неприятно усмехнулась, пробормотала:

— Знает? С нее станется. Подожди здесь, я спрошу, — и скрылась за дверью.

Марион осталась на улице, не зная, ждать ли или лучше сразу уйти.

Но дверь снова отворилась, и из нее вышла супруга бакалейщика. Ах, уже не супруга — во вдовьем темпом платье и покрывале, похудевшая, бледная. Как изменилась!

— Боже мой, неужели это ты, Марион? — воскликнула она и заплакала.

И Марион, глядя на нее, тоже заплакала, и так они стояли друг против друга. Наконец госпожа Кюгра проговорила:

— Что же теперь делать? Заходи! Только не сюда, не в комнаты. Гротэтю может рассердиться. Лучше пройдем на кухню.

В кухне она села на табурет и, похлопав рукой по скамье, пригласила Марион тоже присесть, а старуха стояла за их спиной, кривя рот и скрестив руки на тощей груди.

— Гротэтю такой добрый, — заговорила госпожа Кюгра, и слезы опять навернулись у нее на глаза. — Но ты ведь ничего не знаешь, какое у нас несчастье. Боже мой, прямо не знаю, с чего начинать. Все это случилось из-за вывески.

— Как? — невольно спросила Марион.

— Так и случилось. Утром выходит мой супруг и видит — такой ужас и самая дурная примета! — видит, что наша вывеска ночью исчезла. Одни крючья торчат, а трех королей нет. Уж после мы узнали, что вывеску унесли студенты, а зачем она им могла понадобиться, ума не приложу. И Клод Бекэгю даже нашел обломки на соседней улице. Но тогда мы, конечно, ничего еще не знали, и мой супруг, как увидел пустые крючья, так взволновался, забыл сохранять свое здоровье, и ему стало плохо, и пришлось уложить его в постель. И я ничего не жалела и позвала самых лучших докторов, и, пока они не пришли, послала Бекэгю в аптеку «Ступка и пестик», и велела ему купить все-все, что только там найдется, и эликсир бессмертия, и какие только есть панацеи. И не успел он еще вернуться, как уже пришли доктора, и один доктор хотел пустить моему супругу кровь, а другой возразил, что день для кровопускания неблагоприятный. В календаре сказано, в какие дни можно пускать кровь, а когда нельзя. И вместо этого они поставили ему клистир, и он только разок вскрикнул и скончался. А тут прибежал Бекэгю и принес эликсир, но уже было поздно. Ах, Марион, ты представляешь себе, что со мной было, и я совершенно не знала, что мне делать! Но Гротэтю такой добрый. Он сказал, что мне не нужно ни о чем беспокоиться и что он согласен из уважения ко мне сам взять нашу торговлю, потому что он хорошо разбирается в бакалейных товарах, а другие торговцы могут меня обмануть. И он сказал, что будет давать мне деньги, сколько мне понадобится, потому что это ведь мои деньги, остались мне от мужа. Но только придется сократить расходы, и для этого он рассчитал Бекэгю, а он такой хороший старик и служил еще у моего отца, когда я была еще девочкой, а теперь ему пришлось уйти. А потом вдруг Марго пошла на рынок и не вернулась, и я просто не знала, что мне делать. И Гротэтю хотел выгнать Курто, потому что его ведь надо кормить и это тоже расход. Но я стала на колени и умоляла его оставить мне собачку, потому что мне так тоскливо. А Гротэтю говорит: «Это но мои деньги, а ваши. Бы в полном праве поступать, как вам заблагорассудится. Но если вы будете их швырять на корм собачонке, вам самой скоро будет нечего есть».

Я понимаю, что он ведь это говорит не из корысти, а потому, что заботится обо мне, раз уж я теперь вдова и ничего в торговле не понимаю. Подумай только, Марион! Ведь он взял на себя все хлопоты по лавке и все расчеты, и почем ливр мускатного орешка, и я, как подумаю об этом, у меня голова кружится, будто волчок—ж-ж-ж! Я ему так благодарна за его доброту, и я понимаю, что должна его слушать для своей же пользы.

Но меня будто кинжалом в грудь ударили, когда он говорит: «Нравится вам или нет, а собачонку придется вышвырнуть за дверь». Я так ужасно плакала, что он пожалел меня, и наконец согласился оставить Курто, и, чтобы мне самой не хлопотать по хозяйству, нанял мне новую служанку, вот эту добрую женщину, матушку Перрину. Она очень бережливая и следит за порядком и чтобы я не тратила лишнего. И я очень боюсь, что вдруг деньги кончатся и Гротэтю поместит меня во Вдовий дом на улице Храмовников. Ах, Марион, я один раз ходила туда, навещала одну знакомую, и там очень плохо. Дом—совершенная развалина. Пол осел и гнется, и даже ступеньки на лестнице все прогнили. Ступишь на них — и вдруг нога провалится и можно упасть и сломать себе шею. И, боже мой, Марион, если бы ты знала, как я рада тебя видеть, но я не могу тебя оставить, потому что Гротэтю ни за что не согласится взять вторую служанку. Но ты, наверно, хочешь кушать? Чем мне тебя угостить? Матушка Перрина, что у нас есть вкусное?

— Ни вкусное, ни невкусное, — сказала старуха. — Что осталось от обеда, пойдет к ужину. А если вы вздумаете кормить всяких нищенок, господин Гротэтю будет недоволен.

— Да, да, — поспешно согласилась хозяйка. — Он такой добрый, по не любит лишние расходы.

— Я пойду, — сказала Марион и встала.

— Куда же ты торопишься? Мы совсем не успели ни о чем поговорить. Посиди еще немножко.

— И нечего ей тут рассиживаться, — вмешалась Перрина. — Только пачкает своим грязным платьем мою скамейку. И еще, того гляди, утащит что-нибудь. Сразу видать тюремную птичку.

— Боже мой, что ты говоришь! — воскликнула хозяйка. — Марион, Марион, не слушай ее, вернись!

Но Марион уже ушла и закрыла за собой входную дверь.


Глава шестая БЕЗДОМНАЯ


Идти ей было некуда, и поэтому она шла и шла, то вперед, то возвращаясь, а не то бессмысленно кружилась по какому-нибудь глухому тупичку. Шла, шла, не могла остановиться.

Сперва она долго плакала, но не до того ей было, чтобы утереть глаза и нос. Потом слезы кончились, и она рассеянно подумала, что теперь источник слез навсегда высох и ей уже никогда не заплакать, сколько ни старайся.

Ей немного хотелось есть, но не очень, просто что-то сосало под сердцем. Но она ведь подарила свой кошелек, и пи одной монетки у нее не было.

Как всегда, внезапно погасли огни, и в темноте она споткнулась о широкую ступень какой-то церкви. Тут она почувствовала, что смертельно устала, опустилась на ступени, прислонилась к стене и закрыла глаза.

Ей некуда было идти. Смутно вспомнилось, что кто-то когда-то сказал ей: «Когда тебе некуда будет идти…»

Как это было? «Когда тебе некуда будет идти, повтори, запомни, пойдешь на улицу…» На какую улицу? О глупая, она не повторяла, она забыла. «Дом под вывеской…» — какая вывеска?

«Сосновая шишка»? Нет, это гостиница. «Белая лошадь»? «Кошка, которая смеется»? Нет, это мастерская мастера Ришара, который сшил ей пелерину с капюшоном. К тому же эта мастерская давно закрыта. «Три лица», «Три селедки», «Три герба»? «Не помню, не помню, не повторяла и забыла».

Но неважно, какая вывеска, если вспомнить улицу. «Но и улиц так бесконечно много. Не помню. Идти некуда».

Было так темно и тихо, и она так устала, что голова сама упала на колени, и Марион заснула.

И, как иногда бывает во сне, она вдруг услышала громкий голос. Как будто даже не извне, не сверху, а где-то внутри ее головы кто-то ясно произнес слова. Как будто даже не уши слышали, а память извлекла их из далекой глубины и напомнила: «Когда тебе некуда будет идти, на улице Арфы, прислоненная к Старой стене Филиппа Августа, лавка под вывеской «Кот в кафтане». Женщину зовут Тессина».

Словно ее встряхнули, Марион проснулась, вскочила, оглянулась кругом. Она спала на ступенях незнакомой церкви, и местность была незнакомая, и на этой площади она никогда раньше не бывала.

Уже светало, и небо над площадью было розовато-серое, и окна в домах блестели красным светом, отражая восходящее солнце, и большая лужа сверкала и переливалась всеми цветами, искажая в темной глубине небо, и дома, и прямоугольные церковные башни. Утренний ветер был прохладный и освежал лицо. И в страхе, что ветер развеет сон и она опять все позабудет, Марион повторяла: «Улица Арфы… Тессина… Тессина… «Кот в кафтане»…»

Вокруг площади теснились маленькие, еще темные лавки. Появившись откуда-то, полусонные приказчики поднимали тяжелые ставни, закрывавшие на ночь прилавки, и переговаривались между собой резкими в окружающей тишине голосами. Марион подошла поближе и, вдруг вспомнив, какой у нее неопрятный вид, не решилась спросить дорогу.

«Сразу увидят, что я тюремная птичка, подумают, что я хочу что-нибудь украсть, и позовут сержанта».

Она снова присела на ступени и стала ждать, не пройдет ли мимо человек, с лицом таким добрым, чтобы не было страшно подойти к нему.

Уже показались редкие прохожие. Писец прошел зевая и скрылся в одной из лавок. Несколько старух в темной одежде поднялись по ступеням церкви, брезгливо подобрав юбки, чтобы не коснуться Марион. Показалась стайка студентов, как видно гулявших всю ночь и еще не совсем протрезвевших. Они громко и хрипло спорили о чем-то, и Марион в страхе тесней прижалась к стене. Но они прошли, не заметив ее.

Людей становилось все больше, и все они спешили по своим делам. Но и у Марион теперь было куда идти, и ей вдруг стало страшно, что, если она еще помедлит, случится что-нибудь дурное. Лавка сгорит, женщина Тессина умрет, или вдруг окажется, что вообще ничего этого нет и ей только приснилось. Взволнованная, испуганная, торопясь, схватила она за рукав пробегавшего мимо мальчишку и крикнула:

— Где тут улица Арфы?

Мальчишка, стараясь вырваться, закричал:

— Ты ослепла, что ли? Вот она, за этим углом, — и, отбежав на несколько шагов, показал ей длинный нос и, приплясывая на одной ноге, запел:

Тюремная птичка,

Умой свое личико!

Но ей уже было все равно, и, завернув за угол, она увидела в конце длинной улицы, прислоненный к Старой стене, дом, который она искала.

Высокий и узкий, он поднимался кверху уступами, так что внизу была дверь и рядом с ней широкий открытый прилавок; на втором этаже три окна, на самом верху всего одно. А над дверью на доске был написан красками великолепный кот. Рыжий, с узкими зелеными глазами, в высокой пуховой шляпе, расшитой галунами, в коротком кафтанчике, зашнурованном на груди золотой тесьмой. И хвост у него был украшен тесьмой, завязанной пышным бантом.

Не теряя времени, Марион распахнула дверь и, задыхаясь, спросила:

— Тессина здесь?

В глубине лавки сидела за маленьким ткацким станком женщина невысокая, толстенькая, в синем платье с белым нагрудником, закрывавшим ей шею и подбородок. Она оглянулась, и Марион увидела, что она уже не молода, хотя щечки у нее были румяные, глаза блестящие и маленький круглый рот по-детски полуоткрыт.

— Я Тессина, — сказала она. — Что тебе нужно?

Марион, вдруг застеснявшись, что врывается в чужой дом, к незнакомому человеку, пробормотала:

— Старуха Ламур прислала меня.

Тессина побледнела, губы у нее задрожали, и, мгновение помолчав, как будто поборов в себе какое-то сильное чувство, она проговорила:

— Заходи.


Глава седьмая ДОМ ПОД ВЫВЕСКОЙ „КОТ В КАФТАНЕ"


Тессина ни о чем не спрашивала. Молча поставила она перед Марион деревянную тарелку с хлебом и сыром и, пока Марион ела, принесла свое платье, такое широкое и коротенькое, взглядом смерила Марион и быстрыми, легкими взмахами иглы забрала швы и выпустила подол.

В это время на кухне согрелась и забулькала, запузырилась вода в котле, пар поднимался к потолку. Тессина перелила воду в кадку, попробовала рукой, не слишком ли горячо, и сказала:

— Помойся и переоденься.

И вышла из кухни.

Марион сидела по горло в горячей воде и мылась, мылась, скребла и терла. Она распустила волосы, и они легли па поверхность воды жесткой серой зарослью. И Марион мыла и терла, нетерпеливо дергая спутанные пряди, пока они стали мягкие и блестящие, как бледное золото, и певуче заскрипели под пальцами.

Из кадки Мариоп вышла омытая, чистая, очищенная, будто заново родилась на свет.

Тессина принесла платье, сама надела его на Марион и сказала:

— Теперь рассказывай. Только правду.

Она слушала внимательно, посмотрела на Марион, не хотела ее смущать, и Марион рассказала ей все-все: и про мачеху, как привела ее в город и скорее ушла к своим детям, и про Женевьеву, какая она была строгая, но хорошая, и про Марго, и ночной разговор, и кражу чепца, все-все… Когда она кончила говорить, то почувствовала, что смыла последнее пятнышко и теперь она чистая и внутри и снаружи. И она улыбнулась Тессине.

А Тессина в первый раз подняла на нее глаза и сказала:

— Выбирай, что ты хочешь. Хочешь, оставайся здесь, и я научу тебя моему ремеслу. А не хочешь, поживи так, пока не найдешь что-нибудь получше.

— Если можно, я хотела бы научиться, — ответила Марион.

А Тессина тоже улыбнулась и сказала:

— Вот и хорошо.

Наступила удивительно спокойная и размеренная жизнь.

С утра садились они за станок, и Тессина учила Марион ткать тесьму.

Уток нырял в основу, будто уточка в тихую заводь, и, выбрав нужную нить — уточки едят водоросли, не так ли? — высовывал носик, и снова опускался в глубь отвесно натянутых нитей, и так вверх, вниз, ряд за рядом, будто Марион творила волшебную сказку, возникала длинная лента и выступал узор — кубики, треугольники, косые полоски или мелкие разноцветные лепестки. Шелк сиял и вновь угасал, как того требовал узор. Золотая нить вспыхивала живыми искорками. Время текло незаметно, руки двигались почти бездумно, и, не отрывая глаз от работы, Марион улыбалась странному, непривычному чувству счастья.

За стенами дома улица Арфы шумела и звенела голосами. С дальнего конца улицы из гостиницы «Белая лошадь» долетали ржание коней, песни подгулявших студентов, а иной раз звон оружия и вопли драки. Но внутри мастерской, будто в ином, отгороженном мире было тихо. Только мерно постукивала рама станка и шептали шелковые нити, спускаясь со шпулек.

Тессина редко выходила из дома. Стоя на пороге мастерской, покупала она хлеб и овощи у разносчиков. Но иногда, вдруг застенчиво улыбнувшись, так что на щеках появлялись ямочки, говорила:

— А не полакомиться ли нам сегодня? — и шла на рынок.

Возвращаясь, она говорила с изумлением:

— Подумай только, Марион, такая маленькая селедка, — и она показывала ее длину на пальце, — такая совсем маленькая селедка стоит уже целых шесть денье. Вдвое дороже, чем месяц тому назад.

В другой раз она приходила и сообщала радостно:

— Сегодня привезли на рынок три или четыре корзины свежих сельдей, и подумай, как дешево. Всего по три полушки за каждую.

Марион заглядывала в корзинку и спрашивала:

— Где же они?

— Мне не досталось.

И, глядя друг на друга, они начинали смеяться.

После обеда они мыли руки и снова садились, каждая к своему станку.

Но вот наступали сумерки, и уже трудно было различать цвета ниток, и Тессина прекращала работу. Иногда Марион просила:

— Еще немного. Еще пять рядов, и расцветет незабудка.

Но Тессина строго говорила:

— Довольно, и завтра будет день. При заходе солнца следует прекращать работу. Наше ремесло тонкое, изделие изящное и дорогое. Ничего не стоит испачкать его воском свечи или маслом светильника, и труд целого дня пропадет. Свет свечи колеблется — легко ошибиться и спутать узор. Для нашего ремесла закон: солнце зашло — кончай работу.

Она садилась удобней, прислонясь головой к стене, опустив усталые руки, и поучала:

— Не думай, что заказчик не заметит мелкую ошибку или чуть видное пятнышко. А если не заметит и примет заказ, ты-то ведь знаешь, что работа негодная и, значит, ты обманула его. Конечно, есть такие нечестные мастера, которые нарочно подменяют шерсть или шелк простой ниткой, ища в том себе выгоды, или, торопясь выткать побольше, сбивают узор. Но за такие ошибки или обман мастер отвечает денежной пеней или даже тюрьмой… Кончай работать, девочка.

Итак, наступал вечер, и к Тессине приходили друзья ее молодости посидеть вместе, поделиться новостями, вспомнить былое. Первым приходил Кип-риен-вязалыцик, всему городу известный вязальщик по шелку, вязавший фуфайки богатым господам. И иной раз он приносил с собой особенно удачную работу показать Тессине.

Вот это были фуфайки! По вороту, по подолу, по обшлагам вывязаны сложным выпуклым узором, нигде не спущена петелька, ни одной ошибки. И так точно рассчитаны! В плечах широкие, в талии узкие, и объем груди, и толщина рук. Такая фуфайка облегает тело, будто вторая кожа, только более гладкая и блестящая. Киприен вязал только из шелка, а вязальщики из шерсти — это уж совсем другое ремесло, и приемы иные, и натяг нитки слабей.

Марион с восхищением рассматривала фуфайку, и вдруг мелькнула мимолетная мысль: а ведь у господина Онкэна куртка, наверно, надета прямо на голое тело.

«Какая я была дурочка! — подумала она. — Как я мечтала подарить ему теплые чулки! Если бы я в то время увидела такую фуфайку, наверно, мне взбрело бы в голову, что хорошо бы подарить ему еще фуфайку в придачу к чулкам. Даже смешно вспоминать, и с чего я вдруг о нем вспомнила? Но, конечно, тогда я была еще глупый ребенок, а теперь я уже почти совсем взрослая девушка, и думать мне о нем неприлично. И не буду думать! Пора позабыть».

Но хотя вспоминать было смешно, и ни к чему, и пора было позабыть, мысль о фуфайке никак не хотела оставить ее, и на другое утро она небрежно и как будто между прочим спросила:

— Тетушка Тессина, не могла бы я научиться вязать?

Тессина так удивилась, что шпулька выскользнула у нее из рук.

— Что ты, что ты? Как можно? Вязанье — мужское ремесло. Где ты видела, чтобы женщины вязали? Придет же такое в голову! Может, тебе еще хочется плотничать, тесать камень или ковать мечи?

Это было так смешно, что обе долго смеялись, отвернувшись в сторону, чтобы не забрызгать тесьму на станочке.

Итак, почти каждый вечер приходил Киприен-вязалыцик, приносил с собой хлеб и садился на скамью в ожидании второго гостя — Блэза Буасек, винного глашатая.

В те времена было и такое ремесло. Каждая большая гостиница, каждый уважающий себя кабачок держал такого глашатая. Стоя у входа или расхаживая по городу, они громогласно восхваляли вино, которое подавалось в их заведении, шуточками, при-бауточками, словами такими заманчивыми, что прохожие внезапно испытывали невыносимую жажду и скорей спешили утишить ее хорошим глотком этого восхитительного вина.

А Блэз был знаменитый глашатай, и даже внеш-пость у него была располагающая к выпивке. И хотя ему уже перевалило за шестьдесят, был он толст и румян, а всего толще и румяней был его пышно расцветший нос. Глазки у него влажно блестели, и весело было на него смотреть.

Блэз всегда приносил с собой кувшинчик вина, возглашая:

— Глоток вина — все заботы прочь! Туман рассеется, молодость вернется. Промочите горло, прополосните кишки! Лучшее вино от «Белой лошади» — настоящий эликсир жизни! Зачем пить горькие микстуры от животной боли, от нарывов на затылке, от ломоты в костях, от слепоты, от хромоты, от зубов, от мозолей? Пейте мое вино — залог здоровья!

— Ах, Блэз, — говорила Тессина, — ну зачем ты тратишься? Ведь вино так подорожало. В августе платили два денье, в сентябре — четыре, а теперь уже шесть.

— И еще подорожает, — сердито говорил Киприен. — Парижане не смеют собирать урожай в своих виноградниках. Никто не решается выйти за ворота Сен-Жак, чтобы бургундцы не взяли их в плен и не увели в свой лагерь. Виноград созрел, виноградники за стенами города, а туда не попадешь, все равно что на луну. А спелые ягоды поклевали птицы и, говорят, так опьянели, что падали наземь и их можно было брать голыми руками. Но опять-таки и птицы нам не достались, потому что нельзя выйти из города.

— Так далеко, как Индия, — пискнула Марион, но Тессина погрозила ей пальцем, и она прикусила язычок.

Не обращая на Марион внимания, Блэз закричал:

— Ты что держишь сторону арманьяков? Еще хуже они, чем бургундцы, хуже англичан! Их капитаны разрешают им грабить, что пожелают, и в городе и в окрестностях. А честные горожане потому не решаются выйти за городские ворота, что тотчас арманьяки их ограбят дочиста, а будут сопротивляться, так убьют.

— Все хороши, — сказала Тессина и достала с полки миску и хлебный нож.

А Блэз стучал кулаком по столу и кричал:

— Эти арманьяки! Наберутся храбрости, пустятся в схватку с бургундцами, возвращаются с великими потерями. А когда проходят окрестными деревнями, все разграбят и сожгут и уводят весь скот, какой только найдется, — и быков, и коров, и лошадей, и ослов, и баранов, и овец, и ягнят, и свиней, и коз, и козлят. Всё заберут, оттого крестьянам нечего нести в город на продажу. А если кто пожелает на них жаловаться и искать справедливости, лучше бы ему помолчать.

Тессина резала хлеб узкими ломтями. Она подняла голову и сказала:

— Я ходила сегодня, хотела купить мяса. Лавки мясников теперь совсем рядом. Перевели их в переулок у ворот Сен-Жермен. И там они торгуют в глубоком погребе. По десяти ступенькам приходится спускаться, прямо как в преисподнюю. А цены — не подступись. Совсем маленькая свиная туша — шестьдесят су. Это три дня надо работать не разгибаясь.

— Ну и скажи спасибо своим арманьякам.

— Ужинать! — приглашала Тессина.

Все садились за стол, макали хлеб в вино и ели молча, искоса поглядывая друг на друга. Но когда поужинали, почувствовали теплоту в желудке, начали улыбаться, мирно беседовать.

Блэз Буасек подмигивал Тессине и говорил:

— А помнишь, Тессиночка, какая ты была миленькая девчонка, когда служила в доме Дюшье, на улице Проповедников?

Тессина смущенно прикрывала рукой беззубый рот и говорила:

— И вспоминать нечего. Ведь сколько лет прошло… — И, хихикнув, неожиданно добавляла: — Да и ты, Блэз, был тогда покрасивей.

— Я так считаю, — вступал в беседу Киприен. — Я так нахожу, что наша Тессина и сейчас очень приятная, почтенная особа.

— А помнишь, Киприен, — продолжал дразнить Блэз, — а помнишь, когда наша Тессипочка вышла замуж за своего Тессэна-тесемочника, ты с горя чуть не пошел в солдаты?

— Ах, не приставай к нему! — сказала Тессина. — Сам ты хорош! Сорок лет ходишь вокруг моего дома и носишь мне вино в подарок.

— Это потому, что мы соседи. На одной улице и «Белая лошадь», где я служу, и твоя вывеска «Кот в кафтане».

— Ах, хорошие были времена, когда мы были молоды! — вздохнув, проговорил Киприен, и все, вздыхая, взглянули друг на друга, как бы внезапно увидев морщины лица, седину головы, печаль губ, и этими дорожными знаками жизни измерили прошедшее время.

— Хорошее время молодость. Ты помнишь?


Глава восьмая ВОСПОМИНАНИЯ


— Помнишь, ты пела:

Гонит стадо пастушок,

Пат-а-план, пат-а-та!

И играет в свой рожок:

Рон-тон-тон, ра-та-та!

Два другие пастушка,

Пат-а-план, пат-а-та,

Услыхали звук рожка:

Рон-тон-тон, ра-та-та!

Это поют две милые девушки. С тех пор прошло сорок лет. Две молоденькие подружки, Жаклина с Жаннетой, идут в Париж — там их ждут с нетерпением.

Не придется им бродить по городу, отыскивая улицу Повелительниц, чтобы там какая-нибудь злющая, скаредная хозяйка наняла их в служанки. О нет!

Жаклинина тетушка в услужении в доме королевского казначея, господина Дюшье. Через знакомого коробейника она сообщила в деревню, что, если пришлют к ней племянницу, найдется девушке хорошее место.

И родители не стали препятствовать дочкиному счастью, отпустили ее. А вместе с ней увязалась ее любимая подружка — Жаннета-сиротка.

В лесу и у речонки,

Тирири, тинтень,

Хорошие девчонки

Гуляют каждый день.

Вот они идут по Парижу. Немножко смущенные всей этой суетой — ужас, сколько тут народу! — но носы гордо задраны вверх. Они не какие-нибудь, их ждут у королевского казначея.

О какой большой, какой богатый дом! Даже входная дверь вся резная: хоть весь день рассматривай изображенные на ней картинки — не наглядишься досыта. Привратник вежливо спрашивает, к кому они. И, узнав, что к Жаклининой тетушке, приветливо улыбается и зовет слугу проводить их через двор и сад.

О какой сад! Можно подумать, что они живыми попали в рай. Цветут розы и лилии, а по усыпанным песком дорожкам гуляют птицы павлины, волочат за собой, будто шлейфы, тяжелые синие и золотые хвосты. Или вдруг распустят хвост веером, а на нем тысяча глаз. И тысячи глаз не хватит налюбоваться этой красотой.

Тетушка встречает их радостно, и, хотя ждала она одну девушку, а пришли двое, она не велит им падать духом. Жаклина останется при ней, а Жан-нете тоже есть хорошее место. У господина придворного астролога и врача, Фомы Пизани, венецианца. Это недалеко, и они смогут часто видеться.

Жаклина остается при тетушке, и та водит ее по всему дому, все показывает и объясняет.

Сколько великолепных зал, и не знаешь, которая лучше! В первой зале по стенам развешаны картины и изречения, а в другой зале всякие музыкальные инструменты — и арфы, и гитары, и орган. Тетушка говорит:

— Когда здесь бывают концерты, будто слушаешь небесных музыкантов. А играют здесь превосходные арфисты и знаменитые скрипачи. Но больше всего мне нравится, когда Шеньюди щиплет струны своей тюрлюретты—гитары нищих. Уж так хорошо, так и пошла бы в пляс!

В третьей зале столы для игры в шахматы, и чудесно украшенные пюпитры для книг, и шкафчики с разными редкостями, а на дверцах шкафчиков выложены картинки из драгоценных камней: цветы, и птицы, и Адам с Евой под яблоней, и охотник стреляет в утку.

И еще в одной зале хранится оружие. Расписные арбалеты, луки, пики, кинжалы, кольчуги. А в окне с чудесным мастерством устроена полая железная голова. Это зачем?

Тетушка объясняет:

— Под защитой этой головы можно разговаривать с теми, кто находится снаружи, не боясь их стрел.

Жаклина хочет просунуть голову внутрь железной головы и крикнуть: «Ау!»—но тетушка не позволяет.

И вот они поднимаются на самый-самый верх дома, и там большая квадратная комната с окнами на все четыре стороны.

— Когда господа пируют здесь, — говорит тетушка, — вино и кушанья поднимают и спускают с помощью блока. Слишком высоко носить их.

Еще бы не высоко! Прямо будто стоишь на вершине горы, и весь Париж на все четыре стороны виден как на ладони.

Жаклина бегает от окна к окну, изумляется. В какое окно ни посмотришь, видишь чудеса! В южное окно посмотришь — там Сена, прекрасная река и сама будто город, плывущий по течению, так тесно движутся по ней неисчислимые лодки и баржи. Разделясь на два рукава, обнимает она остров — Старый город — драгоценное зерно, из которого вырос Париж на правом и на левом берегу реки. И чтобы можно было туда попасть, рукава Сены, будто браслеты, перетянули пять мостов, и по краям они тесно застроены, усажены домиками. Какая прелесть! А на самом острове крепость с остроконечными башнями — дворец Палэ со своими садами, а за ним квадратные серые башни собора Парижской богоматери.

А посмотришь в западное окно, там королевский дворец — Лувр. Башенки, башенки — не счесть, с высокими, круглыми, как воронки, крышами, и на них золотые флюгера сияют на солнце. И тонкие дымовые трубы, и длинный ряд застекленных, сверкающих окон.

А к востоку и к северу бесконечный муравейник, переплетенье множества улиц, тысячи, тысячи домов, тесно прижавшихся друг к другу, а поверх их острых крыш вздымаются шпили бесчисленных церквей, каменные стрелы, устремленные ввысь, подобные цветочным стеблям, тесно усеянным листьями и бутонами.

— Ах, ах, какой большой город!

— У нас очень большой город, — с гордостью говорит тетушка. — У нас одних нищих двадцать тысяч и шестьдесят тысяч людей, умеющих читать и писать. И каждую неделю съедают здесь четыре тысячи баранов, не считая быков, телят и свиней. И все это так и есть, потому что я слышала, как об этом беседовали господа.

— Как мне все здесь нравится! — кричит Жаклина. — Какой прекрасный город, и какой прекрасный дом, и как я рада, что я здесь!

И вот Жаклина живет в этом городе и в этом доме, и девушка она понятливая и хорошо выполняет все, что прикажет тетушка. Но она такая миленькая, маленькая, пухленькая, щечки румяные, черные волосы завиваются колечками, что вскоре клерки казначейства начинают обращать на нее внимание, и тетушка этим очень недовольна и решает поскорей выдать ее замуж.

Первым приходит свататься Блэз Буасек, слуга из гостиницы «Белая лошадь». Но тетушке не нравится, что от него пахнет вином, и она ему отказывает наотрез.

Вторым приходит подмастерье — вязальщик Кип-риен, и тетушка говорит:

— За душой у тебя ни гроша. Подожди, пока станешь мастером.

Третьим является молодой Тессэн-тесемочник. Он учился ремеслу у отца и деда, а сейчас он сам уже мастер и наследовал дом и лавку под вывеской «Кот в кафтане».

За него тетушка согласна отдать Жаклину.

И вот она переселяется на другой конец города, молодая хозяйка старого дома на улице Арфы. И теперь уже никто не зовет ее Жаклиной, а уважительно называют по мужу — госпожа Тессина. Но ее дружба с Жаннетой не прерывается, каждый свободный день они навещают друг друга.

Жаннета живет в доме придворного врача и астролога, служит помощницей нянюшки при крошке Христине, дочери хозяина. И такая эта Жаннета прилежная, и разумная, и исполнительная, что все ее хвалят и не могут нахвалиться. И вдруг ее судьба меняется.

У господина придворного врача мэтра Фомы Пизани в услужении мальчишка. Его дело сушить травы, а затем толочь их в ступке и насыпать в склянки венецианского стекла. Но всем известно, мальчишки — народ дерзкий и шаловливый и в голове у них: с кем бы подраться или поиграть в мяч. И этот мальчишка роняет на каменный пол драгоценную склянку, и склянка разбивается вдребезги, и порошок рассыпается, и его уже не соберешь.

А мэтр Фома — венецианец, у него жаркая южная кровь, и, когда она вступает ему в голову, он сам себя не помнит от гнева.

Он дерет мальчишку за уши, лупит его пестиком по голове, такого дал ему пинка коленкой под зад, что мальчишка вылетел через три комнаты прямо на улицу в сточную канаву. Мальчишку вытащили, но мэтр Фома остался без помощника.

Тут приходит к нему нянюшка крошки Христины и говорит:

— Если позволите мне вымолвить словечко и, не в обиду вам будь сказано, подать добрый совет, есть у нас в доме девушка Жаннета, уж такая прилежная, и разумная, и исполнительная. Вот была бы вам хорошая помощница…

С этого дня Жаннета стала сушить травы, толочь их в ступке и пересыпать в склянки. И она так внимательно прислушивалась ко всему, чему учил ее мэтр Фома, что скоро научилась распознавать, какая в каждой травке целебная сила и от какой болезни она излечивает.

Так шли годы, и Жаннете исполнилось и тридцать лет, и сорок, и уже нельзя было назвать ее молодой. И за эти годы многие сватались к ней. Но она всем отказывала и говорила:

— Не хочу я ухаживать за одним здоровым мужиком, прислуживать ему и угождать. А хочу, сколько хватит у меня умения, помогать больным и страждущим.

Между тем крошка Христина выросла и вышла замуж, а вскоре мэтр Фома, придворный врач и астролог, умер.

И тогда Жаннета поселилась в лачуге на лугу за отелом «Бурбон» и стала лечить всех приходящих к ней.

Она лечила от головной боли, и от любовной тоски, и от разных других болезней. А когда ей хотели заплатить, она говорила:

— Лечу я не из корысти, а из любви к ближнему. Если хотите, заплатите мне немного, чтобы хватило на хлеб. Но, если это вам трудно, не надо мне платы.

И оттого что она так говорила, люди дали ей прозвище «Любовь к ближнему», но постепенно они сократили это прозвище и звали ее просто любовь — Л'Амур, а потом стали звать старуха Ламур, и уже никто не помнил ее имени, одна только верная подружка Тессина, навещая ее, говорила:

— Здравствуй, Жаннета, дорогая моя!

Но, как ни искусен врач, не все ведь больные выздоравливают, случается, они умирают. И злые люди стали поговаривать, что старуха Ламур не целительница вовсе, а отравительница. А завистливые люди говорили, что, наверно, за столько лет успела она набрать несметные сокровища и только для отвода глаз ходит в рубище и покрывает седые космы рваным платком.

И сплетни росли, и пересуды силились, пока прослышал про то сам парижский прево и приказал посадить злодейку в тюрьму.

Когда Тессина узнала, какое несчастье постигло ее подружку, бросилась она к судье, но ее к нему не допустили.

Тогда она побежала к тюремщику, и через него передала подружке кошелек со своими сбережениями, и каждый день приходила и приносила ей еду, всё самое лучшее, что могла достать. И так продолжалось до того дня, когда старуху Ламур судили и, как полагается по закону, присудили отравительницу к сожжению на костре.

— Тессина, ты помнишь, как мы были молоды?


Глава девятая ПАРИЖАНЕ УБИВАЮТ ДРУГ ДРУГА


Пасха 1418 года была снежная, такая была метель, как и на рождество не бывает, и в продаже не было дров…

24 апреля вернулись в Париж королевские войска. Четыре месяца они осаждали занятый бургундцами город Сенлис и так и не сумели взять его, а потеряли много людей убитыми, и всю свою артиллерию, и все палатки в их лагере были сожжены. В бешенстве, что им не удалось разграбить Сенлис, арманьяки обратились против парижан, тут уже вволю грабя, убивая и никого не щадя. Даже такое неслыханное дело случилось, что королевские слуги пошли в Булонский лес нарвать ландыши для украшения королевского дворца, а арманьяки напали на них, избили и отняли все, что могли. И счастливы были те, кому удалось убежать пешком и в одной рубахе. Так эти арманьякские солдаты были свирепы и жестоки, что поджаривали на медленном огне мужчин, женщин и детей, у которых нечего было взять.

29 мая бургундцы двинулись на Париж, и, хотя всего их было шестьсот или семьсот человек, они во втором часу ночи собрались у ворот Сен-Жермен, в самом начале улицы Арфы, и смело вошли в город.

Тессина и Марион проснулись от грохота проезжающих мимо их дома пушек, от стука конских копыт и, подобных шуму ветра в лесу, множества приглушенных голосов.

В одних рубашках вскочили они с постели, опустили люк в полу, над лестницей в первый этаж, в мастерскую и кухню, общими усилиями опрокинули на него шкаф, сами сели сверху и так неподвижно просидели до самого рассвета, дрожа от страха и холода. Уже давно прошли войска, когда они решились подняться, размять затекшие ноги, одеться и отодвинуть от люка шкаф, что оказалось делом нелегким, и так они не сумели поставить его на место.

С улицы изредка долетали до них крики о помощи и грохот взламываемых дверей, и опи сидели, не смея высунуть нос наружу, и при каждом стуке вздрагивали и вскакивали, готовые бежать. Под вечер кто-то застучал в их дверь.

— Не открывай, — шепнула Тессина.

Но Марион, собравшись с духом, приложила рот к замочной скважине и спросила:

— Кто там?

— Я.

— Не открывай, не открывай, — шептала Тессина. — Это, может быть, бургундский солдат, и сейчас он убьет нас.

— Да вы что, совсем помешались от страха? — кричал голос. — Это я. Да что, вы не признали меня? Это я, Блэз Буасек.

Тогда, чуть не заплакав от радости, что явился защитник, они приоткрыли дверь, впустили его и тотчас повели наверх и показали лежащий на боку шкаф.

— Ай, ай, что за беспорядок! — сказал Блэз и засмеялся. — Ну и трусишка же ты, Тессина, никогда бы я не подумал.

Он приналег могучим плечом, понатужился, попыхтел и поставил шкаф на место.

— Не пора ли ужинать, я принес вино и еще кое-что, — сказал Блэз.

А Тессина благодарно ответила:

— Мы весь день ничего не ели, боялись разжечь огонь в очаге, — и поскорее накрыла на стол.

Киприена ие стали дожидаться — неизвестно, удастся ли ему пробраться по улицам.

Когда все насытились, Блэз принялся рассказывать новости. Весь день бургундцы ломали двери арманьяков, врывались в их дома, уносили накопленное ими богатство, и счастливы были те арманьяки, кому удалось спрятаться в погребах и подвалах или еще в каком-нибудь убежище. Парижский прево бежал из города, а главари арманьяков заперлись в крепости Бастилии у ворот Сент-Антуан и оттуда стреляли из луков в прохожих. Всю ночь из страха нападения они жгли огни и обходили крепость дозором. Но парижане успели вооружиться, и уже по всему городу разъяренные толпы осаждали дома и гостиницы, где жили арманьяки, и, врываясь в них, резали, грабили и швыряли тела прямо через окна в уличную грязь, и они валялись там, голые, белые, как свиные туши на рождество перед лавками мясников. Шел сильный дождь и, смывая кровь, уносил ее в сточные канавы, а сточные воды разбухли и залили улицы.

— Не осталось от арманьяков ничего, кроме старых портков, — со смехом говорил Блэз Буасек, приходя по вечерам к Тессине с красной розой, эмблемой бургундцев, приколотой к шляпе. — Так им и надо, собакам и предателям.

Когда Марион робко спросила, неужели все арманьяки такие негодяи, Блэз начинал перечислять их:

— Граф Армаыьяк, коннетабль Франции, более жесток он, чем римский император Нерон. Слыхали про такого?

— Нет, — отвечала Мариоп.

— Вот теперь слышишь! Или Жан Годэ, начальник всей артиллерии, самый из всех большой злодей. Знаешь, что он сказал рабочим, когда они пришли просить, чтобы он заплатил им за их работу? «Неужто нет у вас полушки купить веревку и повеситься на ней? Это пошло бы вам на пользу». Вот что он сказал. Ну, разве не хуже он дикого зверя? Да много их еще, капитанов, аббатов и епископов, худших воров и разбойников, чем язычники-сарацины. И жаль, что не удалось добраться до них и прикончить, как простых солдат, а всего лишь запрятали их в тюрьмы, в Палэ, в Большое и Малое Шатлэ и в тюрьму Тампль. Но не помогут им запоры и затворы. Ужо доберемся и до них.

Неизвестно, кто первым пустил разжигавшие ненависть слухи, но скоро поползли, зашипели они по всему городу. Торговка рыбой сказала Тессине:

— Что ты копаешься в моей корзинке? Ешь рыбу, а потом она тебя съест. Сепа широка и глубока, всем нам места хватит.

Женщина, продававшая зелень, спросила:

— А ты у себя на входной двери ничего не заметила? Я, как ухожу из дому, велю моей девчонке почаще выскакивать, смотреть, нет ли чего на двери.

Булочник сказал:

— Поешьте досыта напоследок.

Почему напоследок? Никто не хотел ответить. Но Блэз Буасек объяснил:

— Это значит, что проклятые арманьяки, злодеи и предатели, решили уничтожить всех парижан. Уже приготовили мешки, чтобы всех утопить с женами и детьми. И сделали тридцать тысяч щитков со знаком креста, чтобы укрепить на дверях тех, кого хотят убить.

— Но ведь арманьяков уже уничтожили, — сказала Тессина. — Ведь уже больше месяца прошло, ты сам сказал: «Не осталось от них ничего».

— Это нам так сгоряча показалось, ну и похвастались мы. На улицах их, понятно, больше не видать. Хитрые они — припрятались на чердаках и в подвалах. И в тюрьмах их полным-полно. Отсиживаются там, дожидаются, не помогут ли им их дружки выбраться из Парижа. Напрасно дожидаются. Всех их мы выкурим, вытащим из норы…

12 июня около 11 часов вечера толпа разбила двери тюрем, а если не могла их разбить, поджигала тюрьму. Перед воротами тюрем убитые арманьяки были повалены кучами, трупы ограблены, раздеты догола и так изуродованы, что их нельзя было признать. И в одну эту ночь погибло более полутора тысяч человек.

Но в могучей громаде Большого Шатлэ, в его многоэтажных подвалах, в искусной мышеловке Малого Шатлэ с его ходами и переходами и двойными лестницами, в неприступном замке Сент-Антуан — Бастилии еще скрывались арманьяки. Ходили слухи, будто герцог Бургундский предоставил там убежище самым из них знатным и знаменитым. И удивляться этому не приходилось. Известно, все дворяне меж собой родня — одного поля ягода. Сегодня подерутся, а назавтра, глядишь, друг у друга крестят детей и пируют за одним столом.

Лето стояло невыносимо знойное. Горячий ветер вздымал клубы желтой пыли. По ночам парижане не могли заснуть, а днем бродили, как дикие звери, измученные бессонницей и ненавистью. И в довершение всех бед, уже созрели за городскими стенами хлеба, овес и виноград, но никто не смел собирать урожай, потому что вокруг города бродили шайки арманьяков, убивая всех, кто им попадался, и жизнь с каждым днем становилась все дороже. Трудно поверить: две маленькие луковицы стоили два денье и столько же стоило одно яйцо, а совсем крошечная груша или яблоко — денье за штуку.

Чаша терпения переполнилась, и парижане поднялись грозной, чудовищной, огромной волной гнева. Обезумев, кинулись к Шатлэ и осадили его, требуя, чтобы выдали им тех, кто там укрылся. Осажденные защищались из последних сил, сбрасывая на толпу черепицу, камни, все, что попадалось под руку, в тщетной попытке продлить свою жизнь. Все было бесполезно. Шатлэ было взято приступом, его защитников выгнали на площадь и тотчас их зверски прикончили.

Оттуда двинулись к Малому Шатлэ и, убив всех, кто искал там убежища, направились к Бастилии — замку Сент-Антуан.

Испуганный яростью парижан, герцог Бургундский вышел к ним и пытался успокоить их тихими и сладостными речами. В ответ послышались крики:

— Прячете вы, оберегаете злодеев и предателей!

— За деньги освобождаете их! Заново наводняют они окрестности и причиняют больше зла, чем прежде.

— Если мы их не убьем, они убьют нас всех с женами и детьми.

И, бросившись на замок, камнями проламывали ворота и осыпали стрелами и ядрами всех, кто осмеливался показаться на зубцах стен.

Тогда герцог Бургундский повелел вывести пленников из замка под сильной охраной. Но все они были убиты и растерзаны.

Будто в огромной бойне, зловонный воздух неподвижно висел над Парижем. Непогребенные трупы, разлагаясь, отравили воду и землю. Еще никто не догадывался, что всходит семя страшной заразы, и хотя то там, то здесь, то один, то другой внезапно заболевал и умирал в мучениях, люди по-прежнему встречались, навещая друг друга, ели и пили из одной посуды, делили наследство умерших, надевали их платье, спали в их кроватях.

В один из вечеров в начале сентября Блэз Буасек пришел к Тессине, не поздоровавшись сел за стол, ударил кулаком по доске и хрипло крикнул:

— С арманьяками покончено! Всех до последнего повытаскали, словно крыс из норы.

Тессина возразила:

— С арманьяками, может быть, и покончено. А крыс развелось видимо-невидимо. И такие страшные. Шерстка дыбом, зубы ощерены, пляшут и падают прямо на улице.

Марион спросила:

— Дядюшка Блэз, вы тоже убивали беззащитных людей?

Блэз побагровел, по его лицу катились крупные капли пота, и прерывающимся голосом он зарычал:

— Молчи, дерзкий цыпленок! Все молчите! А ты, Тессина, старая курица, как ты смеешь так смотреть на меня!

Услышав такое оскорбление, Тессина ахнула, но, овладев собой, проговорила:

— Уходи домой и проспись. Ты пьян.

— Я трезвый, — бормотал Блэз. — Я трезвый, как новорожденный младенец, как папа римский, как цветочек на грядке. — Зубы у него стучали в ознобе, он растерянно оглядывался по сторонам. — Но если меня гонят, я уйду.

— Уходи, — сказала Тессина. — И больше не приходи.

— Ты еще пожалеешь об этих словах, — пробормотал Блэз. Он уперся обеими руками об стол, пытаясь подняться, но тяжелое тело не слушалось, и он упал на скамью.

— Проводи его, Киприен, — попросила Тессина, и Киприен, подхватив его под мышки, поволок к двери.

Больше Блэз не приходил.

Через два дня Тессина узнала, что он неожиданно умер, и горько жалела и каялась, что в последний вечер прогнала старого друга, не поняв, что говорил в нем болезненный жар, а не вино и не желание ее обидеть.

Она неутешно плакала, обвиняя себя в жестокости, вспоминая, как всегда он был добр и весел, какие забавные были у него прибаутки и как он когда-то давным-давно мечтал жениться на ней. И, полная почали, она решила отдать ему последний долг, проводить его в последний путь.


Глава десятая


Тессина так долго плакала и печалилась, что совсем обессилела и вместо себя послала Марион и Киприена-вязалыцика проводить Блэза Буасека в последний путь.

У дверей «Белой лошади» уже собралась изрядная толпа, все члены братства глашатаев. В руках у них были колокольчики, которые изредка нестройно дребезжали, когда братья переминались с ноги на ногу, дожидаясь чего-то.

Но вот двери гостиницы отворились, и оттуда вышел здоровенный молодой глашатай. Качаясь под тяжестью, выпятив живот, тащил он обеими руками огромный жбан с вином. За ним шел другой глашатай, пониже и потощей, и нес небольшую чашу. Улыбнувшись ожидающим, он подкинул чашу вверх, ловко подхватил ее, и, будто по сигналу, все колокольчики сразу зазвенели, и процессия двинулась вперед.

Но недолго. Едва добрались до перекрестка, как поставили гроб на землю. Тот, кто нес жбан, кряхтя нагнул его, вино полилось в чашу, все провожающие пригубили, и носильщики, заметно повеселев, подхватили гроб и пошли дальше.

На звон колокольчиков прохожие оглядывались, облизывали губы, поворачивали и примыкали к процессии. На каждом перекрестке угощение повторялось, и уже кое-кто, позабыв о цели пути, вполголоса затягивал песенку или, шепнув на ухо соседу забавную историйку, сам закатывался смехом и, вдруг опомнившись, смущенно замолкал.

И Марион, тоже выпившая в память Блэза несколько глотков вина, шла подпрыгивая и крепко держась за руку Киприена.

Так добрались они до кладбища Невинно убиенных, и к тому времени провожающие были совсем пьяные, плясали, размахивая высоко поднятыми руками и задирая кверху коленки. Кто-то, взобравшись на могильный холмик, кричал:

— Пейте, пейте! Тем, кто пьет вино, долго жить суждено, а кто не пьет, сразу помрет. Да здравствует наше братство!

Могильщики, усердно перекапывающие старые могилы с такой быстротой, что комья земли и кости вихрем взлетали в воздух, заслышали звон колокольчиков, побросали лопаты и тоже поспешили угоститься.

Потянув Киприена за руку, Марион отошла в сто-ропку и, с удивлением оглядываясь, увидела, как неузнаваемо изменилось кладбище с тех пор, как три года тому назад приходила она сюда с Марго и хозяйкой.

Уже не гуляли по дорожкам нарядные пары, торговцы не предлагали прохожим свой товар. Шарлатан в высоком колпаке не собирал любопытную толпу, восхваляя свою целительную травку. Да и кто поверил бы ему, что есть средство от смерти, увидев, как кругом все изрыто, как жадно зияют глубокие ямы и могильщики кидают в них длинные, зашитые в простыни зловещие тюки?

— Что это? — спросила Марион. — Что это такое страшное?

Могильщик утер запачканной в земле рукой пот с лица, приветливо улыбнулся и ответил:

— Не пугайтесь, милая барышня. Прибавилось у нас работенки в последние дни. Спешим, торопимся, нет того, чтобы покрасивей сделать. Но не беспокойтесь: когда придет ваш черед, выкопаем вам хорошенькую могилку. Постараемся для вас!

— Уйдем отсюда! — крикнула Марион и потащила Киприена к выходу.

Она бежала все скорей, перепрыгивая через ямы, перескакивая через бугры, а вслед ей несся звон колокольчиков и пьяная песнь винных глашатаев.

Кто пьет вино, тому жить дано,

Сегодня мы в бархат одеты.

А кто не пьет, скоро помрет,

Мы завтра нагие скелеты.

Смерть не ждет, за всеми придет,

Всяк в свой черед…

Только взбежав на мост, Марион немного успокоилась и пошла тише.

«Как все изменилось, — думала она. — И как я сама изменилась! Могильщик назвал меня «милая барышня». Это правда, я сейчас почти уже совсем взрослая. Даже трудно себе представить, просто не верится, что это я сама, а не какая-нибудь посторонняя девчонка еще так недавно бежала по тем дорожкам, одетая в дептевое красное платьице, зажав в кулачок серебряную монету, чтобы отдать ее косоглазому нищему студенту. О глупая, глупая девчонка!»

Тут они сошли с моста и вступили в Старый город. Здесь было тихо и глухо. Дома молчали. На перекрестке горел костер.

Дрова весело потрескивали, огоньки плясали, помахивая прозрачными покрывалами дыма, и Марион захотелось перепрыгнуть через костер. Но Киприен удержал ее, сказав:

— Костры жгут, чтобы очистить воздух и уничтожить заразу. Возможно, что в этих домах опасная болезнь. Идем отсюда. Идем скорее, девочка.

Но Марион шла спокойно и степенно и думала:

«Да, уж теперь я совсем другая. Уж теперь я не стала бы лить слезы оттого, что он не узнал меня. Очень надо! Уж теперь, если бы он встретился мне, я бы даже не взглянула на него. Прошла бы мимо, презрительно пожала бы плечами и сделала вид, что я его никогда в жизни не видела».

И тут она его увидела.

Он лежал, опершись головой о заросшую плесенью стену, неестественно разметав руки и ноги, неподвижный, с закрытыми глазами.

В первое мгновение ей показалось, что он мертв. Сердце у нее замерло, она бросилась к нему, упала около пего на колени и схватила его за руку. Рука пылала жаром, но все тело мелко тряслось, будто в ознобе.

— Господин Онкэн, что с вами? — вскричала она. — Откройте глаза, скажите словечко! Ох, что с вами? Что с вами?


Глава одиннадцатая ЧУМА


Он приоткрыл один глаз и бессмысленно посмотрел на нее.

— Ох, что же это? — причитала она, обхватив его руками и пытаясь приподнять.

— Оставь меня в покое, —невнятно пробормотал он, и она с ужасом увидела, что язык у него распух и с трудом помещается во рту.

Тогда она села рядом с ним и заплакала.

— Марион, не трогай его, он болен, — проговорил Киприен. — Идем, ты можешь сама заболеть.

— Оставьте меня в покое! — закричала Марион и зарыдала еще громче.

Киприен терпеливо стоял над ней, ожидая, когда она успокоится. И наконец, раза два судорожно глотнув, она утерла глаза подолом платья и сказала:

— Помогите мне поднять его и отвести в больницу, в Отель-дье.

— Марион, опомнись, — уговаривал Киприен.

— Да что же, ему околеть здесь, как паршивой собачонке? — в бешенстве закричала Марион. — Не хотите мне помогать, так убирайтесь подальше! Я сама его дотащу. Господин Онкэн, милый, сможете вы стоять на ногах?

Схватив Онкэна за талию, она пыталась приподнять его. Но Онкэн только стопал и был так тяжел, что каждый раз снова выскальзывал из ее рук.

Киприен молча смотрел на ее усилия, а потом, нагнувшись, оттолкнул ее, подхватил Онкэна под мышки, приподнял его и приказал:

— Бери его за ноги. Вдвоем как-нибудь донесем.

Спотыкаясь под тяжестью бесчувственного тела, они направились к Песочной улице и там свернули в переулок. Попавшаяся им навстречу женщина шарахнулась в сторону и бросилась бежать.

С того самого мгновения, как старая сестра-привратница у входа в Отель-дье осмотрела беглым взглядом Онкэна, позвала служителей с носилками и приказала отнести его в чумный лазарет, Марион уже не могла двигаться и думать по своей воле. Будто волна горячего сочувствия, непереносимой жалости захватила ее, захлестнула с головой и приглушила все чувства, кроме одного.

Киприен-вязалыцик в ужасе отпрянул, а Марион положила руку на край носилок и рядом с ними вошла в помещение лазарета. Она не почуяла тяжкий запах, пе слышала воплей и бреда зачумленных, не видела их искаженные мукой лица. Будто каменная, помогала она молодой сестрице в белой одежде раздеть Онкэна, отнести его в постель и положить на чистую простышо.

Онкэна мучила неутолимая жажда, и раз за разом Марион, приподняв рукой его голову, подносила к его губам чашку с водой. Он пил жадно, припав к краю чашки, по распухшее горло не давало проглотить воду, и она стекала на подбородок и на грудь. В бреду ему мерещилось, что он идет по ночному городу, в одной руке сума — собирать отбросы пищи, в другой палка—отгонять собак. Невнятно выкрикивал он проклятия собакам, жалуясь, что они кусают его острыми зубами, рвут его тело на клочья. Он кричал, что луна, огромная, белая, вполнеба величиной, своим невыносимым светом режет ему глаза. Закройте луну!

Устав от бреда, он замолкал, и Марион казалось, что все вокруг затихло, кроме его прерывистого дыхания.

В одно из этих затиший Марион вдруг услышала за своей спиной тоненький птичий голосок:

— Пить, пить, пить, пить.

Обернувшись, она увидела на соседней кровати мальчугана, поднялась с колен и дала ему напиться. Он осушил чашку до дна и снова заговорил:

— Пить, пить.

Выпив вторую чашку, он тихо и испуганно шепнул:

— Мне больно.

Марион нагнулась и, гладя влажные от пота волосики на его лбу, таком горячем, что обжигал ладонь, прошептала:

— Это пройдет, — и снова вернулась к Онкэну.

Между тем наступил вечер. Сестры разносили вечернюю еду: мясные и рыбные похлебки, яйца и вино. Поддерживая одной рукой голову больного, а другой его спину, сестры кормили тех, кто еще мог есть. Предложили поужинать Марион, но она только отрицательно качнула головой. Хоть не ела с самого утра, а казалось, самый маленький кусок ее задушит.

Зажгли лампы, дневные сестры удалились. Вступила ночная смена.

Всю ночь Марион переходила от кровати Онкэна к кровати мальчика. Одна из сестер дала ей тряпки, велела их согреть у большой печи и научила их прикладывать к ногам больных. Под утро Онкэн затих и лежал неподвижно, только изредка вздрагивал, пытаясь глубже зарыться в тюфяк.

Так прошла ночь, и наступило утро. Погасили лампы. Сестры с тазами в руках приближались к больным, умывали их лица и перестилали постели, в то время как служители, затопив пол потоками воды, проведенной в залу из большого резервуара, мыли и терли дочиста.

Пришел врач и, переходя от постели к постели, спрашивал:

— Как вы себя чувствуете?

И некоторым больным он прописывал купанье в большой ванне на колесах, которую сестра катила за ним. Другим больным он давал лекарства из трав. И хотя ему были известны свойства многих трав, изгоняющих лихорадку и снижающих жар и боль, но не было трав от чумы, и врач это знал, и мимо многих больных он прошел молча, печально покачав головой.

Когда он подошел к Онкэну, тот лежал тихо, не метался, не кричал, и Марион в надежде подняла на врача глаза и спросила:

— Ему лучше?

— Он умер, — ответил врач и пошел дальше.

Марион опустилась на колени и прижалась лбом к деревянной раме кровати. Веки горели, будто засыпанные колючим песком, лицо кривилось, но слез не было.

Кто-то тронул ее за плечо, шепнул:

— Подвинься.

И, подняв голову, она увидела, что сестра собирает в узел испачканное белье с опустевшей кровати и застилает ее чистой простыней.

Сестры в белой одежде торопливо ходили по зале, мыли, вытирали, поили, поднимали больных, переносили с кровати на другую, снова покрывали одеялом, стелили и перестилали постели, стригли ногти и волосы, прополаскивали в чистой воде испачканное белье, сушили его перед печью, выгребали пепел и мешали дрова в печи.

Марион встала с колен, встряхнула головой и принялась помогать сестрам…

С каждым днем больных все прибавлялось, и уже недостаточно было места, и клали по нескольку человек на одну кровать, и стелили тюфяки в проходах, и перетаскивали их с места на место, когда служители мыли пол. Уже не хватало рук ухаживать за больными, сестры были рады Марион и иной раз с тихой улыбкой благодарили ее. И не могло ей прийти в голову уйти отсюда, когда она была здесь нужна.

Скоро она научилась разнообразным, но таким несложным обязанностям сестер. Вместе с ними несла на голове узлы с испачканными простынями, через служебный вход выходила на набережную, спускалась к Сене и там, стоя на коленях на мокрых камнях, терла, била вальком, стирала, отстирывала дочиста. Платье на ней промокало до пояса, руки распухали от холодной воды, но какая-нибудь из сестриц говорила:

— Сейчас легко. А вот зимой! В мороз, в ветер, в дождь…

Иногда больной в безумном бреду вскакивал с постели, бил и ругал сестер, плевал на них и раздирал их одежды. Втроем и вчетвером они старались удержать его, чтобы он не тронул других больных, и, успокоив его, вновь укладывали. Вместо разорванного на ней платья Марион предложили белую одежду сестры, но она отказалась переодеться и только наспех зашила прорехи.

Но не надо думать, что были там одна скорбь и отчаяние. Ведь молодость всегда любопытна к жизни, и молоденьким сестричкам хочется поболтать о том о сем и о другом и что творится за их высокими и крепкими стенами. И уж всегда находился кто-нибудь, готовый поделиться новостями, — иной раз говорили о том служители, рассказывали родственники, приведшие больных, сообщала пожилая сестра, выходившая в город по делам больницы. И таким образом Марион узнала, что происходит в городе.

Парижане обезумели от ужаса. Уже каждый третий дом стоял пустым, с настежь распахнутыми дверями, и грабители, не веря пи в заразу, ни в смерть, проникали в эти дома и уносили все, что приглянется. Так они обнаглели, что уже и на улицах среди бела дня нападали на прохожих и, оглушив их, срывали с них одежду. Много больных лежали беспомощно в своих постелях или на полу, где случилось им упасть, и некому было отвести их в больницу. А иные и сами, выбежав на улицу, падали в грязь мостовой и здесь умирали, и не хватало людей убирать их тела. И эти люди, за высокую плату, за возможность грабежа соглашавшиеся убирать мертвецов, сами мертвецки пьяные, иной раз попадали на свою же повозку, и их же товарищи свозили их на кладбище Невинно убиенных. А там валили в одну яму по сорок и пятьдесят трупов, присыпая их сверху тонким слоем земли. Уже не хватало простынь на саваны.

— А ведь у нас полторы тысячи простынь, неужто не хватит? — говорила какая-нибудь сестра.

А другая отвечала:

— Может, и не хватит, и негде будет достать. Ведь не только у нас больных стало много больше. А есть еще госпиталь в монастыре святой Катерины и еще другие, которых мы не знаем. Я слышала, что уже умерло больше пятидесяти тысяч.

— Нам, конечно, принесут еще простыни, — говорила третья. — Ведь все ремесла и люди во всех условиях жизни объединились, оказывая нам помощь, потому что мы всегда всех больных и даже иностранцев принимаем и лечим бесплатно. Во всех завещаниях, даже самых бедных, всегда до сих пор обязательно был дар Отелю-дье. Принцы, как и простые граждане, считают честью быть нашими благодетелями. Кто завещает нам дом, кто белье, кто одежду, вино, масло, хоть одну селедку. Пирожники посылают нам работу своих учеников. Надсмотрщик живодерни — бродячих свиней. Булочники и бакалейщики делают ежегодные подарки. Большая кружка для подаяний стоит у входа, и всегда она к вечеру была полна доверху. О, нас не оставят в этот тяжелый час!

— Да, так было, — со вздохом проговорила четвертая сестра. — Но скоро уже некому будет помогать нам.

Но как ни беспощадно косила смерть парижан, досталась ей еще более обильная жатва. Несчастные, отчаявшись, решили молить небо о снисхождении. Мужчины, женщины, маленькие дети—все, кто еще держался на ногах, с зажженными свечами, босые, торжественной процессией направились в аббатство Сен-Дени. Толпа была такая густая, что двигалась единым потоком, и уже ни посторониться, ни вернуться, ни остановиться было невозможно. Те, кто внезапно заболевал, двигались дальше, не касаясь ногами земли, тесно сжатые со всех сторон. И по тем, кто падал, толпа проходила с песнопениями. Но небо не вняло горестным мольбам, и с того дня число заболевших еще увеличилось.

Так продолжалось два бесконечных месяца.


Глава двенадцатая И НАКОНЕЦ ОДНАЖДЫ УТРОМ


Однажды утром в середине ноября Марион стелила постели. Держа одеяло в высоко поднятых руках, она вдруг оглянулась через плечо и неожиданно, будто в первый раз, заметила, что половина кроватей стоят пустые.

За эту неделю не принесли в лазарет ни одного больного, а те, кто еще оставался там, начинали выздоравливать, и многие уже бродили по зале в ожидании, когда пройдут восемь дней кapaнтина, им выдадут справки о здоровье и отпустят домой.

Молоденькая сестрица выгребала пепел из печи, а вокруг нее стояло еще несколько сестер и больных. Они весело болтали, шутили и смеялись.

Марион бросила одеяло на недостеленную кровать, подошла к печи и сказала:

— Я ухожу!

— Куда? — спросили сестры.

— Я ухожу совсем, — сказала Марион.

Молоденькая сестра уронила совок, и пепел рассыпался по полу, а все остальные в один голос воскликнули:

— Не уходи, не надо! Ты так хорошо нам помогала. Ты такая хорошая, мы тебя так полюбили.

А старшая сестра добавила:

— Ты делаешь здесь дело, угодное богу и полезное людям. Оставайся с нами навсегда, а когда ты состаришься и уже не сможешь трудиться, ты будешь жить здесь в покое и за тобой будут ухаживать молодые сестры. Это ли не завидная участь?

Но Марион нахмурилась и упрямо ответила:

— Вас тут и без меня хватит.

Тогда старшая сестра обозлилась и закричала ей вслед:

— Видать, недаром ты отказывалась надеть белое платье сестры. Еще влекут тебя мирские соблазны. Ну, и не нужна ты нам такая. Иди, уходи, никто тебя не держит!

Но Марион уже не слышала ее. Она повернулась, и ушла из залы, и прошла служеоным выходом, и вышла на набережную.

Пронзительный ноябрьский ветер охватил ее, и после жарко натопленного лазарета она содрогнулась.

Но тотчас широко открыла рот и вдохнула холодный воздух. Он показался ей свежим и живительным, как родниковая вода, и она засмеялась.

Она взбежала на мост, с любопытством вглядываясь в лица прохожих. Их было немного, и у всех было то же выражение радостного изумления, как будто сами себе не верили, что остались живы и вот идут по мосту и даже покупают что кому нужно или хочется.

На мосту ветер дул еще сильней, раздувал платье Марион, трепал ее волосы, а она бежала мимо длинного ряда лавок.

Ветер, ветер! Развей мои печали. Что было, прошло и не вернется.

Прилавок чулочника был пуст, и чулочника не было, и на веревке, протянутой над прилавком, уже не висели прекрасные ярко-малиновые чулки, и никаких других чулок тоже не было. Но рядом с пустой лавкой Николетта-белошвейка, надев на кулак чепец, вертела его во все стороны, показывая покупательнице. А та, вытянув длинную шею, нагнула голову, чтобы Николетта могла примерить на нее чепец.

Ветер, ветер! Унеси мои обиды. Что было, то забылось и не надо вспоминать.

И от радости, что все прошло и забылось, Марион громко засмеялась. Продавщица и покупательница удивленно оглянулись, но она уже сбежала с моста.

Ветер, ветер! Сдуй заразу с платья, обвей лицо, чтобы свежая, чистая, румяная прибежала я к моей Тессине.

И только произнесла она это имя, как невыносимый страх пронзил ее, и она остановилась и, прижав кулаки к груди, пыталась утишить биение сердца.

Долгих два месяца! Что случилось с Тессиной за эти два месяца? Два месяца черная смерть рыскала по Парижу, костлявой рукой стучала в двери, и они распахивались перед ней. Она шла дальше, а дверь оставалась открыта, и дом пуст.

Марион бросилась бежать. Уже не радостный бег, а бегство от страшных предчувствий. Скорей, скорей добежать, увидеть, не открыта ли дверь, не сорвана ли, висит на одной петле, не пуст ли дом?

Наконец улица Арфы и в начале ее гостиница «Белая лошадь».

Будто ничего не было, люди толпятся у входа, путники сходят с коней, конюхи несут торбы с овсом, а на ступенях новый глашатай, уже не Блэз Буасек, а другой, незнакомый, восхваляет вино, которое здесь подают.

Тем, кто пьет вино, долго жить дано!

Марион пробилась сквозь толпу, побежала дальше.

Вон уже виден кот в кафтане, хвост перевязан пышным бантом. Но дверь, дверь! Открыта? Закрыта?

Дверь закрыта. Значит, за ней жизнь.

Марион изо всей силы колотит в дверь:

— Откройте, откройте, впустите меня!

Дверь открывается, и на пороге стоит Тессина. Живая!

— Тессина, Тессиночка, ты жива!

— Марион, девочка моя, деточка моя!

Они кинулись друг другу в объятия, обнимаются, плачут, и смеются, и расспрашивают, и отвечают, обе одновременно, и не могут наглядеться, и не могут наговориться, и не могут поверить, что опять они вместе.

С легким стуком ветер закрыл за ними дверь.


Читать далее

ЧАСТЬ ВТОРАЯ кончается в 1418 году

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть