Онлайн чтение книги Мартын Задека. Сонник
1 - 2

Сколь счастлив сочинитель, послушный моим внушениям, он не станет корпеть по ночам, он записывает все, что ему взбредет на ум, хотя бы даже собственные свои сны, тратя лишь свою бумагу, зная заранее, что чем больше будет вздорной чепухи в его писаниях, тем вернее угодит он большинству, т. е. всем дуракам и невеждам.

Эразм Ротердамский (1466—1536) «Похвальное слово глупости» (1508—1509)

Ивица

Она и одета как-то странно: кукла. Такие куклы я видел в музее. Свой странный наряд: длинную ивовую палку, ожерелье и камнями продетые опуты повесила она в сенях на гвоздике. Мы ее давно не видели и только слухом было странные истории, смеялись: «ведьма». И как это трудно разговориться после стольких лет. Но едва я проговорил: где за эти годы пропадала и что поделывала? – она смущенно поднялась и прощается. Мы смотрим долгими глазами – до белых глаз.

Наш дом среди поля. Прямо на земле, без фундамента, и нет ступенек. Много собралось гостей. Не всех узнаю. И только что хочу расспросить о тех... все куда-то ехать собрались. Прощаются. И один за другим – саней полон двор – в сани садятся. Колокольчики позванивают.

Выхожу и я. В сенях на гвоздике странный кукольный наряд: забыла! И мне чего-то беспокойно, что забыла. Прохожу во двор. А в санях полн о , и куда приткнуться, нет свободных, сани за санями отъезжают со двора. «Подсадил бы кто!» я кличу. Нет ответа. Черной лентой сани кружат поворот.

Ночь. По дороге снег. Луна.

В черную дверь я вернулся. Опустелый дом. Воет ветер. Знаю, только я останусь и не уйти мне. И из лунной дыми белыми глазами: «не уйдешь». И в слепой тоске я прохожу в сени. Снял я с гвоздика ивовую палку. И с палкой во двор. И стою.

Ночь. По дороге снег. Луна.

Я поставлю палку в снег – закручу и мчусь. И крутя, я мчусь. И я мчусь за ветром, шибче ветра и быстрей луны.

Черные по белому сани бегут – сани за санями – колокольчики позванивают.

На последних санях вижу: она закутала платком себе плечи – снег по серой печали припорошил серебром. И белые в серебре кусты. И я обгоняю поезд. Остановился. Моя ивовая палка – луч в луну. А сани там – далеко впереди и только черный след в глазах.

Мчится лунный свет и я в луне, я сам как лунь, где снег, где я, и зеленый колокольный – беспощадный – мерный – безответно – безнадежно мчится белая дорога – путь.

Без дороги мчусь я: то обгоню, то отстану. И в отчаянном последнем взвиве моя ивовая палка пополам.

И крутя луной, кружу – ветер – я – луна.

Медведица

Все в гору и выше. За плечами тяжелый мешок. Будет ли мне когда отдых! На пути стала ель. И я остановился. И до меня доносит: кричит зверина. Я наклонился: а под обрывом, на самом дне, вижу плоский серый камень, и кувыркаются и пляшут на камне медвежата. И тут в игре их вдруг – и медвежата, их в серый комок закрутило. И все затаилось.

И я о тебе вспомнил.

От кишащего серого камня отделяется... или на дыбы стал камень? Но это был не камень, а серая медведица. Голубые глаза переливались в сталь и елочную зелень. Резко посмотрела она на меня и под ее взблеснувшей сталью стою скован.

И опять я о тебе вспомнил: люблю тебя – до черной тоски.

И напрягши до белой жари огонь моих непокорных глаз, я зеленой пригоршней кинул огонь в ее пучинную ледяную глубь. И я видел: крутя головой, она вскидывает лапы и – в глаза, по глазам себе, очень больно. И, вытянув перед собой лапы, пошла.

Я и зеленая ель, не отличишь, но и слепая она меня видит и идет, ловя. Она меня увидит, не ошибется. И стало между нами так тесно, разве что муравью перебежать. И не лед – теплом в меня дышит. И серая пуховая мякоть кутает меня – мои ноги, мои руки, мою грудь и плечи.

«Я беспощадная роковая сила!» беспощадно прозвучало мне в сердце.

И под неуклонно-пронизывающей синью, глаза мои закрылись.

И я увидел: не лапы, а тянутся ко мне, в венок сплетаясь, весенние ветви – твои алые руки. И легким веем, но я различаю, в горячих губах горький стон.

Кошка

Ловили кошку. И поймали. Поставили на стол, как ставят цветы. Кошка постояла немного, съела цветы и ушла.

Спутник

Наконец-то меня приговорили. И это будет не гильотина, не виселица и не расстрел, а мне самому себе найти казнь.

С каким тупоумием шел я по трамвайным рельсам, высматриваю, где бы половчей попасть под трамвай. Я был уверен, едва ли кому в голову придет, нашелся такой дурак бросаться под трамвай. Не ночь, а улицы вымерли, никого и никаких трамваев. И не находя другого выхода, время не ждет, я подымаюсь по стеклянным площадкам, не то это дворец, не то больница. И поднялся к самым трубам. Подо мной, я отчетливо вижу, и трамваи и автобусы и автомобили, и народу – одни обгоняют, другие топчутся на месте, и все в маленьком виде, а видно. «А как же мне спускаться?» – подумал я, и во сне я понимаю, высоты и провалы не по мне, готов как угодно, стану на четвереньки и ползком. И от одной мысли: «надо спускаться», я полетел вниз. И шваркнулся в черный сырой погреб.

В руках у меня электрическая лампочка, длинный провод. Все ниже по каменным ступенькам, освещаю себе под ноги, и выступы. В погребе спрятана лампа и никому не дается, а я должен найти эту Аладинову лампу, воспламенить ее оцепеневшую силу, и талисман откроет передо мной все дороги. И последнюю на – казнь. И я вспоминаю: эту лампу какой-то марид[9] Марид – демон, джинн в арабской мифологии. похитил у меня, а меня бросил в змеиный ров на медленное жало, и это случилось, когда я жил на Мадагаскаре.

И я вдруг очнулся: стою на площади у лотка: разложены на лотке красные парные куски, мадагаскарская говядина. Я выбрал себе почки, любимое кушанье людоедов. Но тут чьи-то руки, лица не вижу, под носом у меня расхватали весь мясной лоток. И я отхожу ни с чем. Ледяная мысль спускается до сердца: мысль о моей безвыходности.

Place Denfert Rochereau, Бельфорский лев. Или как сказалось во мне: Бельведерский и не один, вижу, два льва. И как буду между львов, один, подстриженный, куксился, а другой, косматый, подает мне лапу, и умильным голосом, как лапой по ушам, меня погладил.

«Послушай, спутник!» сказал лев...

И я задумался: «спутник» от слова «путать»? И очутился в саду.

А какой это был сад – какой это садовник придумал. И мне страшно захотелось пить. А передо мной колодец, стоит только повернуть колесо. И я верчу. Но с поднявшейся водой вспыхивает огонь. И я видел, как вода заливает огонь, а огонь слизнул воду.

Я верчу колесо: льется вода: вода и огонь. И злая мысль ползет мне в сердце:

«Ты покинула меня».

Великан

Бег его так быстр, подогнуты колена, квадратом шея, трубою хвост, а голова – мышь: конь бежит, мышь бегает. Наскочил конь на быка. А бык не простой – рогом – серпами под небеса, сзади насиженная желтая клеенка, квелые ноги.

Я протянул было руку к засиженному хвосту погладить, но бык и конь сцепились. Белая и желтая ромашка запорошила поле. От быка клочья, но рога конь не сшиб: торчат.

Крутя квадратом, бежал белый конь, мышь впереди бежит – светляки, мигая, ей светят путь.

«Очередь за мной!»

Я приготовился на съедение коню, а попал на болото.

Золотые клочья по ватному парчевому одеялу. Бескрылые черные птицы бледной тоской черничек. И два серебряные серпа маятником по осеннему небу. Прислушиваюсь: вот закукует кукушка – моя, часы с кукушкой.

И одна из птиц, клювом говорит, показывая на руки:

«Вылови лягушек, выполи водоросль, проберись через осоку, тогда пробьет твой час».

«А сколько часов?»

«8 – 4 – 2...»

«Сущность вещей число![10] «Сущность вещей число» – один из постулатов мистического учения пифагорейцев. См. также коммент. к «пифагорейскому» сну «Чучело».» и, повторяя «8 – 4 – 2», вхожу в озеро и, сквозь тину, иду.

Грозя зеленой дубинкой, навстречу великан.

«Быка я не тронул, конь меня не съел, но теперь мне конец».

Великан высоко поднял руки и, ухватя серпы, уходит в землю. Ни рук, ни ног, одна голова из земли. А над головой маятником серпы, как и раньше, два рога.

И кукует кукушка.

Я считаю: 12.

И из озера выходят: их семеро, суровые, и сухи, крепки и белы – рыбья кость. Костяными тисками они окружили великана – его голову.

«Тебе за это вычтут там, из вечности».

И услышав себе приговор, вся моя память запылала. Пепельные мыши сверляками взблеснули в глазах.

«Ты в душу мою вошла, и я похороню тебя вместе с собой!»

И голова великана ушла под землю.

Бескрылый

Палкой в спину – и тащусь домой. По-заячьи не прыгнешь. Но мысль не выбить никакой палкой. Заботы и тревога, встречи и слова ни к чему. Хочу все знать, а как люблю тебя, я знаю. Но почему ж такой сумрак?

«Земли под твоими ногами мало», шипом он из стены отвечает: я его не вижу, а он меня слышит.

Я обернулся. За моими плечами стена. И чувствую, как подымает, и это не стена, не серое, а синее небо в глазах.

«С крыльями земли не надо, говорит он глазами: глаза его звезды, посмотри!»

Я нагнулся.

И вся-то земля подо мной.

Так вот в чем дело: вера – крылья, а между нами нет веры, и вот почему сумраком задавлена моя бескрылая любовь.

Зеленая заря

Он живет между одеялами: голубым и алым. На мне еще сверх голубого: вишневое – на него все любуются и брусничное – в мои тревожные ночи на нем точила свои белые острые зубки усатая мышь.

Голубое и алое, знаю, с вами я никогда не замерзну. Потому он и выбрал себе это самое теплое местечко.

И все-таки, это он гнет мою спину, выговаривая, что я замерзну. И случится это так просто и незаметно, как осенний Чайковский вечер переунывывает в ночь – и в ту последнюю ночь во мне все зазвучит – мой последний человеческий взлет.

Но я не хочу и не верю, что так будет и не может не быть. И во мне подымается весь мой упор. И сам подымаюсь.

Ни голубого, ни вишен, ни мышки и только белое, и на белом одно алое. И из алого торчат заячьи уши.

Я нагнулся над зайцем.

А это оказался вовсе не заяц, а заячьими ушами горят глаза: зеленоватый свет разгорается.

Он ничего не говорил, ни о чем меня не спрашивал – он только смотрит. И его зеленое волной катилось из, зеленью налитых, сияющих глаз.

И я поднимаю руку, обороняясь – моя глазатая рука глубоко дышит.

Все подсердечные тайники моей души освещены.

И он читает:

«Без тебя и дня не могу прожить».

Зеленые волны паутинными нитями вились и, завиваясь, кружили – плывут. И прямо в глаза мне не осенние паутинки, а ежиные иглы вливают свои студеные жала. Отравленный болью, вдруг я чувствую неизбежное – мой конец – и все во мне поет.

И в глазах не белое, не алое – моя не алая зеленая заря.

На луну

Квартира в пять комнат. Две заперты – «мебели не хватило». Другие две, не меньше концертного зала «Лютеции», обои розовые, местами, от сырости, оторвались, висят серые куски. И третья, одна только и запирается, и к ней длинный коридор, уставлен буфетами.

Вхожу без стуку.

«Зачем, говорю, вам пять комнат?»

«Когда большая квартира, виновато отвечает Блок[11] Блок – один из постоянных «персонажей» ремизовских сновидений. О сложных прижизненных отношениях между двумя писателями см.: Переписка с А. М. Ремизовым (1905—1920). Вступ. ст. 3. Г. Минц; Публ. и коммент. А. П. Юловой. – Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 63—142., из кухни ничего не слышно».

«Да мне хоть бы десять, только ни к чему».

Комната больше тех двух розовых: на одном конце говоришь, на другом не слышно. Синие обои, лепные украшения на потолке: птицы, гады, травы. В полстены буфет: с одного конца цельный, с другого двухъярусный, набит книгами и птичьим пером.

«Неразрезанные, показывает на книги Блок, а это рояль, беспримесный, абсолютный звук».

Рояль пепельно-зеленый, привинчен к стене, ножками не касается пола.

«А как же играть?»

«Лунными руками».

И появляется весь в белом, синие глаза, похож на Блока, но губы тонко сжаты. Сел за рояль и не сводя с меня глаз, будто читая с моего лица ноты, начал играть, пальцы розовые.

И еще четверо похожих, белые, они вышли из звуков и, сплетаясь, закружились. И я невольно верчусь с ними и чувствую, как весь я переменился: мое лицо перелистывается как ноты.

И мы впятером, кружась, подымались над роялем к потолку, и не потолок, а над нами ночь.

«Куда мы?»

«На луну!»

Чучело

Моя комната в больнице для двоих. Я один. Кровать, столик и табуретка, а в головах чучело: тигр. Как живой стоит, не спускает с меня глаз – моя сиделка. За сиделку надо платить, а с тигром и так обойдется. И пыль не нужно смахивать, самораспыляется, и не курит.

«Ваша Rue Boileau[12] Rue Boileau – улица Буало., говорит Блок, ничуть не меньше 14 линии Васильевского Острова[13] 14 линия Васильевского Острова – последний петербургский адрес Ремизова.», и проходит в соседнюю комнату: там он собирается окончить свою пифагорейскую поэму: «Сам сказал». Поэма нигде не напечатана, и не войдет в полное собрание сочинений.

Лицом к тигру, я продолжаю свою мысль о Пифагоре. Про Пифагора говорилось, что «пришел на землю не бог, не человек, а Пифагор». А основанная им «обезьянья палата» называлась «Союз пифагорейцев»: бесприкословное и упо енное повиновение царю Асыке, учителю Пифагору: «Сам сказал»[14] «пришел на землю не бог, не человек, а Пифагор»; А основанная им «обезьянья палата» называлась «Союз пифагорейцев»; ...царю Асыке, учителю Пифагору... – Темой сна является ироническое сопоставление мистико-философского Союза пифагорейцев, по преданию основанного полулегендарным греческим философом Пифагором, с придуманным Ремизовым шуточным «тайным обществом» Обезьянья Великая и Вольная палата, которое возглавлял «обезьяний царь Асыка». «Сам сказал» – формула, принятая в Союзе пифагорейцев для обозначения абсолютного авторитета Пифагора..

От Пифагора перехожу к «Слову», о тайне слова, Тигр внимательно следит за моими мыслями, по его глазам замечаю.

«Слово возбуждает дух, от слова умиляется сердце и яснеет ум. Но тайнее тайны слова – тайна слуха к слову. Слово беззвучно, звучит только по чувству кто его произносит и по чувству того, к кому обращено: не любить – не слышать, любить услышать, даже больше чем будет сказано. В начале было слово, нет, в начале было чувство – расположение к слову: без твоего чувства никогда не прозвучит слово – оно и самое высокое и самое громкое и самое сокровенное останется безразличным знаком, а если перевести на литературу, «ничего не понимаем».

Тигр качнулся, и лапы его пригнулись.

«Оживает!» подумал я.

И выхожу – «дверей не буду затворять, я сейчас!»

Слякотно как осенью. Ветром наносило на тротуар желтые листья. Пустынно и тоскливо, как на выставке собак.

Ни ветер, ни листья, живые человеческие губы, вздрагивая, мне внятно повторяли:

«Буду я тоской томиться...»

Тигр по-прежнему стоял в головах, но голова его была глубоко наклонена. И я хожу по комнате и чувствую, что и не глядя, он следит за мной.

«От любимого человека, продолжаю свою мысль, слово звучит совсем по другому и никогда не дойдет слово от нелюбимого».

И я выхожу к Блоку.

Комната в коврах и вся заставлена. Едва я пробрался к столу. Блок, не отрываясь, пишет: «Сам сказал».

Я говорю ему о моем Тигре: «оживает, и что нам делать».

«Потускнеет»! говорит Блок и поспешно свертывает рукопись уходить.

«И что же осталось, говорю, от гармонии чисел и музыки небесных сфер?»

«Пифагоровы штаны», ответил, не обертываясь, Блок.

Стемнело. Или и всегда было темно, но только я сейчас так отчетливо понял всю мою темь.

Окно без занавесей – пустые глаза. И два зеленые огонька мне сверкают из тьмы.

Шопотом я покликал Блока и, не оглядываясь, тихонько вышел в коридор.

И у меня такое чувство, лучше было бы пропасть, эти глаза – истомили.

«Буду я тоской томиться...»

– звучит мне и во мне переговаривает.

По стенке пробирается кто-то, лица не вижу. Я коснулся до него рукой; шершавый.

«Не видали ли, говорю, Блока, сидел у меня с Пифагором?»

И тот, тряся лохмами, озирается, точно хочет сказать, что он не Блок и вовсе не Пифагор. И еще чьи-то руки и лохматая спина и не одна – как винные ягоды нанизаны, руками по стенке.

«Куда вы, говорю, там нет никого!»

И не могу понять, как они могли войти в дом, дверь заперта, или их впустил Блок.

И я отворил дверь в кухню.

Но войти и думать нечего. И все разряженные и говорят, понять ничего нельзя, и уверенно, без возражений.

«Кто вас пустил, говорю, и разве я вас звал?»

И слышу в ответ и все понимаю:

«Кого захочет наградить Бог, в окошко пошлет».

«Дверь не заперта, вдруг вспоминаю, да ее сам, выходя, оставил открытой».

И ощупью пробираюсь медленным коридором к себе, повторяя: «потускнеет!» И дойдя, наконец, до своей тигровой комнаты, и приоткрыл дверь и тянусь рукой зажечь электричество.

И я видел: как желе, тряслись и таяли зеленые огоньки, и Блок над Пифагором. Я очень обрадовался и смело вошел – вошел и пропал: у меня на глазах тигр меня съел.

Альбом

Альбом со стихами. Стихи не написаны: разноцветные кружки и фигурки. Читает Блок. И мы летим. Над головой прямо на нас спускается огненный шар – черные гривой космы делают его еще несговорней, как для моих глаз месяц на ущербе. Я повернулся на спину, лечу, как плыву. А шар в глаза, не миновать, перережет. Блок, обратившись в лягушку, нырнул в воду. А я только и успел, что закрыл глаза и под толчком очутился в водосточной трубе. Свинцово – сыро и зелень – крыжовник.

«Слава Богу, говорят, теперь вы хорошо устроились».

Туфельник

Когда бы я ни проснулся, всякое утро он сидит в моей туфле: вроде он крысы, только шерсти на нем нет, по голому редкие длинные волоски.

Проснулся я – мое жестокое утро! – и он так и бегает, да скоро так бежит, то в сторону и назад, то наискосок и кругом, очень забеспокоился: видит, я проснулся, а туфли и нет, сидеть-то ему негде и мучит меня.

Вы, мои беспросветные при утреннем свете мысли и неизбывные – о тебе, ты моя крылатая лазурь! – и почему в твоем голосе мне слышится загубленная жизнь?

Вот отыскал он туфлю, вот он уселся в ней, сидит и смотрит, облезлый караульщик мой.

Нет не продам я его – нашелся один, сосед просит: продай. Как же расстаться нам, погасить мою мысль?

Знаю, я бессилен поправить в твоей судьбе и в моей с тобой, но не думать я не могу.

И вдруг я понял, что чудак сосед мой скоро с ума сойдет.

У хвоста

Магазин «Hôtel de Ville[15] «Hôtel de Ville» – здание, в котором размещается городская администрация Парижа.». Почтовую бумагу взял, а пакет с конвертами забыл. А у нас ни жеванного, а писать письма надо и не «описания природы», а все о деньгах. Придется вернуться.

Подходит нищий: голова тыква, голая, ни волоска, а уши – тоненькие красные ручки. А у меня нечего подать, все ухлопал на бумагу и конверты, только что на метро. И я скорее назад в «Hôtel de Ville». Да никак не могу найти, пропал из глаз. А этот нищий оборвал себе уши и сует мне в руку красные ручки.

«Да на что они мне, говорю, мне надо конверты».

«А как же, отвечает нищий, ходить с ручкой».

Тут наехала на меня лошадь: тележка – камни и песок возят. Ухватился я за край – думаю: «продержусь как-нибудь». А какая-то мышиная бабушка, черная бархатка на цыплячьей шее, тоже подмята, цапается за телегу.

И перевернулась телега, и я очутился у хвоста. Кричу: «остановитесь!» Да из под хвоста кому слышно. И терпеливо тащусь, слежу за хвостом.

Улица за улицей, конца не видать. Наконец-то лошадь остановилась, хвостом по глазам махнула. И я очнулся.

И что же оказалось: самый обыкновенный московский извозчик, а я в пролетке, с боков у меня гора – пакеты с бумагой, и сзади гора – конверты: извозчик заснул и лошадь по своей воле идет.

Брандахлыст[16] Брандахлыст – наваристый (или – иронически – жидкий) суп.

Сварил я кусок говядины и режу на тоненькие ломтики: «положу, думаю, в суп: очень у нас жидковато, одна вода». Режу и все раздумываю, какой это выйдет суп наваристый куриный.

«Вскипячу раза два и все съем зараз».

И когда я нарезал полную тарелку, а кусок по теперешнему (1942) порядочный, на две «тикетки»[17] на две «тикетки» – Ticket – ( фр. , букв.: билет, квитанция) – во время немецкой оккупации – продовольственная карточка; после войны – купюра достоинством в одну тысячу старых франков (что равно 10 новым). 90 г., и оставалось только с тарелки в кастрюлю положить, вдруг вспоминаю: этот самый кусок на две «тикетки» вчера мною съеден, помню хорошо, без остатка, чистая тарелка.

И я проснулся с досадой: ни класть, ни мечтать не о чем?

Мой портрет

В саду на дереве медная пластинка, вытравлен портрет: допотопное чудовище многорогое и глаза не на месте. Подпись: мое имя и фамилия художника.

«Как он меня изукрасил, подумал я, хочет оправдать».

А художник и идет, узнаю по портрету: спереди, сзади и из карманов висят груши. И я спрятался за картину, выглядываю: узнает свое произведение или пройдет мимо?

А он грушей в меня как ахнет и попал прямо в глаз: «оправдал!»

Сорокоушник

«Не то страшно, говорю, что некуда пойти, а страшнее, что некуда возвращаться».

«А мне дверей не надо, я религиозный, отзывается мой гость сорокоушник[18] Сорокоушник – тот, кто читает «Сорокоуст», поминальную молитву на сороковой день после похорон.. Ни входа, ни выхода и никакого олимпийского тумана, я от голода религиозный».

«Что и от чего, говорю, не важно, все дело в искусстве вызывать в человеке его тайные силы: лошадь из пчелы или слона из розы или, если хотите, кита из инфузории».

И начинаем наперебой разворачивать слова:

«Лошадь – шадь; слон – лон; ря – ря – ды – ды – ря – ря».

«Не могу, гу-гу». Задохнувшись, сорокоушник.

Из ничего

Бумага из четвертого измерения: нарезаны квадратики, ни карандаш, ни перо не берет, и ничего общего с промокашкой. А называется бумага «ничего».

«Весь секрет, говорит кто-то, как, вопреки очевидности, из ничего сделать чего».

И не касаясь «ничего», все равно по-пусту, я мысленно горожу «чепуху».

Под абажуром

Плывет рыба, а за рыбой, в стирке пропавшие, мои единственные цельные шерстяные чулки, а за чулками лампа, у которой в починке подменили абажур. И подают счет.

А платить нечем, это я сразу сообразил и нырнул под абажур.

Жасмин

Снегу намело – где застало, там и стой. Под теплым низким небом стою, сам как из снега вылепленный.

И выпорхнул, летит из под снега, я его узнал: это был с белыми вощаными крыльями Лифарь[19] Лифарь Серж (Сергей Михайлович, 1905—1986) – артист балета, хореограф и педагог. Ремизов посвятил ему очерк в книге «Пляшущий демон» (1949), а также ряд эпизодов в «Мышкиной дудочке». В коллекции Лифаря хранилось несколько графических альбомов Ремизова.. И откуда ни возьмись баран: баран сгробастал Лифаря и дочиста съел.

И на моих глазах Лифарь превратился в жасмин.

Без отопления

Всякие бывают и не такие еще, а эта на вешалку похожа. А висит на ней мой новый теплый костюм. Принесла его померить.

Всматриваюсь, и вижу, такой размер разве слону попона.

А слон и идет, помахивает хоботом – обрадовался.

«Холод, говорю, и зверю не радость, правда, кожу слона, что и носорога, не берет пуля, а попробуйте-ка заставьте без отопления писать, и самого простого сна не запишешь».

Зубы с волосами

«Зубы с волосами или Священное писание?» спрашивает Лев Шестов[20] Шестов (Шварцман) Л. И. (1866—1938) – русский философ, один из ближайших друзей Ремизова. Шестову был посвящен первый цикл снов «Бедовая доля» (1900—1909). Подробнее об их взаимоотношениях см. во вступ. ст. и коммент. И. Даниловой и А. Данилевского к публикации: Переписка Л. И. Шестова и А. М. Ремизова. – Русская литература. СПб., 1992. № 1—6; 1993. № 1,3..

«Шесть часов», растерянно отвечает Блок.

И я видел, как часы упали на подоконник. Я протянул руку за окно, пошарил и в горстку себе. И показываю.

А никаких зубов, а лоскутки от обой, в середке клешня.


Читать далее

Алексей Михайлович Ремизов. Мартын Задека. Сонник
Полодни ночи 09.04.13
1 - 2 09.04.13
1 - 3 09.04.13
1 - 4 09.04.13
1 - 5 09.04.13
1 - 6 09.04.13
Тонь ночи 09.04.13
Комментарии 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть