…ЛИСА БЛИЗЕХОНЬКО БЕЖАЛА

Онлайн чтение книги Мешок кедровых орехов
…ЛИСА БЛИЗЕХОНЬКО БЕЖАЛА

Вспомнилось вдруг ни с того ни с сего: у меня же были золотые руки!

Ну да, в детстве. Одно время я был главным, да чего там главным — единственным — оружейником нашей улицы.

Мы тогда, в сороковом, предвоенном, году все сражались и сражались, других игр не знали, и я — один! — вооружал пацанов. Из материала заказчика, плоских, ровных дощечек (сучковатые с ходу браковались), я вырезал ножи. Прямые узкие кинжалы, с желобком посредине — они назывались кавказскими; финские — с полумесяцем изогнутым жалом; пиратские.

Я кромсал дерево столовым ножом, скреб затем бутылочным стеклышком и наводил окончательный блеск наждачной шкуркой. Не думаю, что поделки мои отличались большим совершенством. Вряд ли. Ну, да ведь мне тогда шел всего лишь седьмой год.

Имена пацанов я перезабыл, забыл даже лица их — напрочь. Вспомнились только ножи — смутно, как сквозь туман, проступили их очертания, формы. Кстати, по конфигурации самыми трудными были кривые пиратские, с широким лезвием. Тут заказчики, случалось, привередничали, торговались… Да-да, я не задаром вооружал пацанов. «Черкесы», «пираты» и «диверсанты» (эти предпочитали исключительно финки) несли мне карандаши. Я карандашами брал за работу. Нищим «черкесам» выстругивал простенькие кинжальчики за половинку карандаша, случалось — за огрызок даже. За финские требовал целый карандаш. Штучные пиратские шли по два.

Интересно, что я забыл об этом кусочке своей жизни. Нет, слово «забыл» тут не годится. Я не знал. Не знал много лет, десятилетия. И когда вспомнил-узнал, не сразу поверил, что было это со мной.

А вспомнилось как-то по-киношному. Сон привиделся — наяву.

Внук подошел ко мне, протянул чистый лист бумаги, карандаш:

— Деда, нарисуй.

Я взял карандаш — и… словно тонкий лучик упал на затемнённую сцену, зажег тускло-желтое пятно света. И в этом пятне — рука, берущая карандаш. Рука уплыла в темноту и вернулась обратно, с деревянным кинжальчиком. Что это? Где я такое видел? Когда? Приснилось?.. Кадры замелькали, задергались: рука берет карандаш — исчезает — появляется с кинжальчиком — берет карандаш… Рука моя: маленькая, с объеденными ногтями, в занозах.

Круг света начал шириться — и я увидел (и узнал) Пашку, длинного, желтоглазого парнишку, и — каким-то затылочным зрением — себя: маленького, растерянного, виноватого.

Пашка отталкивает мою руку с кинжалом, что-то говорит беззвучно, Aгa!.. он требует пиратский нож. Пашка — наш атаман, оружием бедных джигитов он брезгует. Но ведь у него только один карандаш, да и тот начатый. Что-то говорю Пашке я, мямлю — тоже беззвучно. Наверное, про два карандаша. Пашка высокомерно смотрит на меня, сплевывает. Фу ты, пропасть! Почему я так унизительно мямлю-то, почему суечусь? Ведь я не боюсь Пашку. Никогда не боялся… А-а, вот в чем дело! — я виноват, преступен. Пашка поймал меня с поличным. Немую сцену догоняет звук:

— Ее кашу лопаешь?

«Она» — совсем маленькая девчушка, то ли соседская, то ли хозяйская, за которой я приставлен смотреть. Наверное, всё же хозяйская: в конце сорокового года мы собирались переезжать в деревню и жили какое-то время на квартире.

Итак, я нянчился с девчушкой, кормил ее манной кашей, сдобренной вареньем. Черпал кашу ложечкой и сначала — «ням»! — отправлял в свой рот, облизывал, а потом — «за папу, за маму» — скармливал девчушке.

Таким, с перемазанными кашей губами, и захватил меня быстро вошедший Пашка. Он эыркнул кошачьими глазами по комнате, остановил их на мне, все понял и… насмешливо одобрил:

— Её кашу лопаешь?

От растерянности я кивнул, сглотнув слюну. Получилось — кашу доглатываю.

Мое замешательство и решило исход торга. Пашка унес роскошный пиратский нож — за неполный химический карандаш. А я остался мелким гаденышем, паскудником.

Тот далекий Пашкин визит (правда, я многие годы не мог, да и не пытался, восстановить — чей именно) и оставшееся после него чувство гадливости к самому себе запомнились на всю жизнь. А вот зачем приходил Пашка — высветил внезапный этот лучик. И всю мою «оружейную мастерскую» он высветил вдруг.

Мою ли?

Как археолог на месте раскопок, случайно вскрывший слой неизвестной ему культуры, я всматривался в эти изделия-видения — и верил, и не верил.

Но — карандаши! Они-то были. Разномастные, разнокалиберные, замусоленные карандаши связывали сон и явь. Вот, значит, откуда скапливалось их у меня так много в те нищие годы.

Карандашами я рисовал — это помню точно. Рисовал коней. Горячих скакунов и широкогрудых сказочных тяжеловесов, с гривами до земли. Тяжеловесы несли на себе закованных в броню богатырей, скакуны — красноармейцев и белогвардейцев. Табуны лошадей мчались вскачь, пластались, распустив по ветру хвосты; лошади, вскинувшись на дыбы, грызлись в кровавых сечах, роняли порубанных всадников; раненые — они бились в постромках опрокинутых взрывом тачанок.

Целые батальные полотна создавал я в миниатюре, на клочках бумаги. Нарисованных мною лошадей хватило бы, чтобы посадить «на конь» несколько казачьих дивизий…

— Деда, нарисуй! — прервал мое оцепенение внук.

— Ах, да! — встрепенулся я. — Нарисовать тебе. Сейчас, сейчас. Что бы такое нам нарисовать? Может, лошадку? Давай лошадку. Во-от… это у нее будет голо-овка.

Я попытался нарисовать лошадиную голову — рука мне не повиновалась. Что такое? Вот же она — голова, морда… стоит перед глазами: гнедая, в мелкой, плотной шерсти, выпуклый блестящий глаз, мягкие черные губы. Я даже могу заставить ее двигаться: раскрою руку — голова потянется, губы, бархатно щекотнув ладонь, снимут кусочек сахара…

— Ну же, деда! — подтолкнул меня внук.

— Погоди-погоди… головка, значит. М-гу…

Я перевернул чистой стороной и… позорно вывел некий «огуречик» с утонченным концом. И покатился по наклонной: глазик — точечка, ротик — черточка, шея — две параллельные линии, грива — расческа, кверху зубьями. Дальше — не мудрствуя лукаво: туловище — огурец, лежащий горизонтально, хвост — щеточкой, четыре палочки — ноги, копыта — треугольнички.

— Готово!

— Бычок! — установил внук, поизучав мой рисунок. — Идет бычок, качается. Он замерз.

Да, на взъерошенного бычка походила моя лошадка. На печального мультипликационного теленочка. Сын подошел, прищурился насмешливо:

— Ну, дед! Крупнейший ты у нас анималист. Выдающийся. — И внуку: — Ладно, пора домой собираться. Пошли-пошли. Я тебе там настоящую лошадку покажу — в книжке.

Внука давно увели домой, а я все сидел над бумагой, пораженный странной этой расстыковкой: закрою глаза и вижу коня, целиком вижу и по частям — раздувшиеся ноздри, грудь в буграх шевелящихся мускулов, сухую стройную ногу, круп; открою глаза, пытаюсь перенести какую-нибудь деталь на бумагу — видение пропадает, рука не слушается. Промаявшись так около часа, я сдался: раскрыл книжку «Соседи по планете» и срисовал из нее ахалтекинца, изображенного там в профиль. Я тщательно следовал оригиналу, даже проверял соразмерность частей тела линеечкой, и тем не менее у меня получилось нечто среднее между лошадью и догом. Вдобавок мой собако-конь имел только две ноги, переднюю и заднюю — левые. Прирастить ему две другие ноги я не смог, как ни бился. Все получалось, что они торчат из живота. В конце концов я стер их вовсе, малодушно решив: будем считать, что с этой позиции они не видны — конь стоит очень ровно, правые ноги закрыты левыми.

Конь стоял… деревянный, мертвый. Никакая сила не могла заставить этого «скакуна» взвиться на дыбы.

Когда же я разучился рисовать? Когда споткнулась, забуксовала, омертвела моя рука? В какой миг порвался, лопнул «привод», напрямую соединявший ее с воображением?.. Или не было такого мига, «привод» перетерся постепенно, истлел, атрофировался, после того как я прикончил свои карандаши — и нечем стало рисовать. И не на чем. Единственную тетрадь, сшитую из грубой мешочной бумаги, приходилось экономить, растягивать на целый учебный год.

А может, это случилось — началось — гораздо раньше: на самом первом уроке рисования, в первом классе?

Учительница тогда прочитала нам басню Крылова «Ворона и лисица» и велела каждому нарисовать по ней картинку.

Мы рисовали, высунув от усердия языки. Учительница расхаживала между рядами парт. Вдруг она остановилась за моей спиной.

— Так, мальчик! Как тебя звать-то?.. Так, Коля… Лиса у тебя очень хорошая получилась. Очень. Только почему она больше дерева? Таких лисиц не бывает. Давай-ка перерисуй.

Я удивился: как? разве учительница не понимает?!.. ведь лиса же близехонько бежала. И я напомнил ей об этом.

— Ах, вон что! — рассмеялась учительница. — Правильно, она бежала близехонько. Близехонько от дерева. А дерево больше лисы.

— От меня, — прошептал я.

— Нет, от дерева! от дерева! — учительница дважды пригнула мою голову к парте. — И не спорь, пожалуйста. Какой упрямый.

Неужели я поверил ей тогда? Зачем поверил?

Вырезать пиратский кинжал из дощечки я не стал. Хотя и подходящий материал у меня имелся, и инструментом я располагал достойным — не одним лишь столовым ножом. Но я уже знал точно: никогда не сравниться мне с тем далеким маленьким оружейником, не достичь его вдохновенного умения.

Через два дня праздновали мой пятидесятилетний юбилей.

Старый друг и соратник произносил речь. Друг любил меня. Он высоко ценил мои прежние книжки и верил, хотел верить, в будущее. Он желал их мне.

— Этот бокал, — сказал друг, — я хочу поднять за лучшее произведение нашего юбиляра — за то, которое впереди!

Я благодарно склонил голову. И подумал: «Поздно, брат!.. Ты помнишь луну над заполярной Аксаркой? Помнишь этот явственный шар, бледно-желтую ледяную глыбу с неровными, побитыми чем-то тупыми боками? Помнишь… огромного желтоглазого циклопа, который, склонившись, рассматривал притихший поселок — щепотку огоньков, брошенных на темную ладонь тундры?.. Эту луну я увидел — и написал — двадцать лет назад. Другой такой не будет. И ты это знаешь».

Потом взял слово мой давний недруг. Я знал, что он уколет меня, но пока не знал, как. И он еще не знал, как уколоть — чтобы и побольнее было, и пристойно выглядело: рот уже приоткрыл, а все доискивал что-то глазами. Вдруг взгляд его упал на моих детей, — они сидели напротив, задеревенев от важности момента, — и он (нашел-таки!) ликующим голосом выдал:

— Давайте выпьем за единственно достойные, за самые лучшие произведения юбиляра — за его детей!

Так он изящно уязвил меня, растер, уничтожил. И гак он нечаянно сказал правду.

Да, лучшие наши произведения — наши дети. Лучшими произведениями наших детей станут их дети, лучшими произведениями детей наших детей — дети детей наших детей. И так без конца.

И, возможно, где-то там, в дали не просматриваемой, за чертой еще не рожденной, грядет мальчик, близехонько от которого пробежит однажды его Лиса, и мальчик никому не даст убедить себя в том, что пробегала она близехонько от дерева.

И этот мальчик будет гений.


Читать далее

…ЛИСА БЛИЗЕХОНЬКО БЕЖАЛА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть