ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Молодо-зелено
ГЛАВА ПЕРВАЯ

(…..)

ся по рации, обещал, что кирпич будет. Но кирпича нет. Строить не из чего.

Прораб Лютоев велел своим людям городить забор, чтобы они не сидели сложа руки и не остались без заработка. Он отмерил им стальной рулеткой дневное задание по строительству забора, а монтажнику Николаю Бабушкину велел зайти в палатку.

— Слушай, Бабушкин… — сказал в палатке прораб, сматывая стальную ленту рулетки. — Я сейчас с тобой буду разговаривать не как с подчиненным мне рабочим, а как с государственным деятелем… Садись вон на ту койку.

Николай Бабушкин сел на койку, заправленную армейским одеялом.

— Ты мне скажи, Бабушкин, — продолжал прораб, — на кой ляд мы тебя выбрали в райсовет? Зачем мы тебе оказали эту высокую честь, а?

Прораб Лютоев рывком, будто шашку из ножен — наголо, — выхватил стальную ленту рулетки и ткнул ею в плакатик, приклеенный изнутри к брезентовой стене палатки.

На этом небольшом плакатике сверху было напечатано крупными буквами: «Все на выборы!» А пониже этих слов был помещен портрет.

Этот портрет печатали в районной типографии. Его там сперва хорошо отретушировали. Потом травили кислотой на цинке. Потом печатали его на плоской машине.

В итоге портрет получился не очень похожим. На портрете глаза черны и волосы черны. А в натуре глаза серые и чуть голубые, как тень на снегу. А волосы русые и чуть рыжеватые, хоть рыжеватость совсем незначительная — кудрявые такие волосы, крутые завитки.

В натуре у него ямка на подбородке и короткий нос — до того короткий, что когда владелец этого носа улыбается или поджимает губы, то верхняя губа тянет нос за собою, и нос при этом выгибается горбинкой. А на портрете нос обыкновенный, и ямка на подбородке исчезла — ее заретушировали в районной типографии.

Да что там ямка!.. Человек, изображенный на портрете, одет в черный костюм, белую рубашечку, при галстуке. А на самом деле этот человек позировал приезжему фотографу в гимнастерке с глухим солдатским воротом и даже без подворотничка. Потому что его черный костюм остался на Джегоре: он уже целый год висит там в шкафу у одних знакомых людей — ведь в таком костюме не станешь щеголять на Порогах, где люди среди зимы живут в утепленных палатках. И черный костюм, и рубашечку, и галстук нарисовали в районной типографии. Там, в районной типографии, свое дело знают.

И все-таки, взглянув на портрет, а потом взглянув на Колю Бабушкина, можно, сразу признать сходство — сходство почему-то осталось. А для тех, кто не признает сходства, пониже портрета на печатано черным по белому: «Николай Николаевич Бабушкин… родился в 1938 году на Печоре… учился в школе… служил в рядах… член ВЛКСМ… монтажник Порожского стройучастка… коллектив знает его как…» И снова — крупными буквами— «Все на выборы!»

— Вот ты мне скажи, Бабушкин, — продолжал между тем прораб Лютоев, — на кой ляд мы тебя выбрали в райсовет? Зачем мы тебе оказали эту высокую честь и для чего мы кидали в урну бюллетени, а?..

Николай медленно поднялся с раскладушки. Губы его сжались — нос выгнулся горбинкой. Русые кудри приобрели явственный рыжий накал.

— Знаете что, — сказал он прорабу, — знаете что, Степан Семенович… Насколько мне не изменяет память, я на общем собрании слова не просил. И я свою кандидатуру никуда не выставлял. Я, знаете, не какой-нибудь… Никсон Рокфеллер, чтобы выставлять свою кандидатуру… Помните, это вы, Степан Семенович, попросили слова на общем собрании. И полчаса держали речь, так, что всем надоело, и выдвинули мою кандидатуру в районный Совет… Мне не изменяет память?

— Нет, не изменяет. Все это верно, — кивнул прораб Лютоев. — Да ты садись…

Но Коля Бабушкин не сел.

— Насколько я помню, — все накалялся он, — когда к нам на Пороги привезли избирательную урну, то я к ней никого за, рукав не тащил, и в чужие бюллетени я не заглядывал. И в счетной комиссии вы сами сидели, а не я…

— И это верно, — согласился прораб Лютоев. — Все это верно… Наш коллектив знает тебя как лучшего монтажника. Работаешь ты неплохо… Но ведь ты теперь депутат райсовета и слуга народа. А что нам от тебя за прок и на кой нам ляд такой слуга, если ты будешь давать полторы нормы в смену — и все?..

— Но ведь вы сами, Степан Семенович, не пустили меня на сессию райсовета, где обсуждались организационные вопросы… И если я не ошибаюсь, Степан Семенович, вам за это, кажется, крепко влетело, — заметил Николай.

Прораб Лютоев лезвием стальной рулетки почесал затылок.

— Д-да, немножко… Но ведь ты сам, Николай Бабушкин, помнишь, какая сложилась обстановка: конец года был, обязательство, а людей в обрез… И потом, знаешь, что я тебе скажу, Николай? Организационные вопросы — это еще не самые важные вопросы. Есть вопросы важнее!..

Тут прораб Лютоев окончательно затолкал стальную ленту в круглую коробочку, будто вложил клинок в ножны, и посмотрел на Колю Бабушкина задумчиво и ласково.

— Ты садись… — снова сказал он, И это прозвучало, как «ты не обижайся».

Николай сел. Чего тут обижаться.

— Есть вопросы важнее, — сказал прораб Лютоев. — Я имею в виду кирпич. Нам срочно нужен кирпич. Позарез нужен… Я не буду больше разговаривать по рации с инженером Черемныхом, потому что не могу засорять эфир словами, которые у меня кипят на душе… И поехать в Джегор я не могу: наш здоровый коллектив еще нельзя оставлять без присмотра…

Глаза прораба увлажнились от грусти.

— Так вот, в Джегор поедешь ты. И немедленно, то есть завтра утром… Ты явишься к главному инженеру завода и предъявишь свои депутатские полномочия. А не поможет — иди в райисполком, иди в райком партии и даже выше. Но чтоб кирпич был. Кирпич должен быть. Без кирпича ты не возвращайся!..

Прораб стукнул по столу круглой рулеткой — будто наложил печать.

— А если ты вернешься без кирпича, то мы лишим тебя нашего доверия и отзовем из депутатов обратно. И выберем себе другого слугу народа. Более настырного и пробивного товарища… Понял?

— Понял, — ответил Николай Бабушкин. — Чего тут не понимать.

Солнце достигло своего январского апогея. Оно лежало в сугробах, наполовину зарывшись в холодный снег, и нежилось в этом снегу, как в пуху. Его косые — чистого золота — лучи дробились о стволы деревьев, разлетались в мелкие брызги, искристой пылью оседали на снег.

И с неба — безупречно синего, купоросной синевы — тоже сыпались искры. Сыпалась какая-то пыль, почти неприметная глазу, — только посверкивая в лучах солнца, эта пыль становилась заметной, и тогда угадывалось, что весь воздух вокруг насыщен этой прозрачной пылью. Непонятно, откуда берется она — эта пыль. Может быть, она выпадает из облаков? Или ее ветер сдувает со взмыленных кедровых вершин? Но ведь в небе нынче — ни облака, а там, у кедровых вершин, — ни ветерка…

Николай Бабушкин облизнул запекшиеся от стужи губы, перевел дыхание — вроде бы с третьей скорости на вторую. Изо рта у него валил плотный пар. Несмотря на сорокаградусный мороз, ему было жарко.

Он замедлил бег, остановился, прислушался. Чутко прислушался к тому, как стучит в ребра сердце. Сердце стучало исправно, ровно и весело. Сердце стучало, как ему и положено, и гнало по жилам горячую кровь.

«Хорошая машина…» — похвалил Николай свое сердце, и оно, в ответ на похвалу, преисполнилось благодарности.

Сейчас, когда Николай Бабушкин, отмахав на лыжах по тайге тринадцать километров, первый раз остановился, чтобы осмотреться и перевести дух, он не мог не испытать уважения к своему собственному организму: хотелось оценить его как бы со стороны, совершенно беспристрастно. Сейчас, когда он остановился, все тело гладко омывал пот — здоровый, рабочий, быстро высыхающий пот. Было приятно ощущать, что слегка подрагивают колени — не от усталости, а от нетерпения: мол, с какой такой стати нас на полном ходу задержали — отпускай тормоза!.. Было приятно чувствовать, как во всю ширь, во всю мощь развернуты плечи. Как свободна и выпукла при вдохе грудь. Как упруго поджат живот. Было приятно, черт возьми, сознавать, что и все остальное у тебя в полной норме и на должном уровне.

Николай сожмурился от яркого полдневного света и рассмеялся — чтобы выразить это приятное чувство, чтобы вспугнуть окружающую тишину.

Он вспугнул тишину: она суматошно захлопала крыльями, перелетела с одной сосны на другую; она хрустнула сучьями, юркнула в бурелом, оставив на снегу цепочку* свежих следов; она бросилась в чащу, преследуемая грохочущим эхом.

И опять тишина.

У ног Николая Бабушкина, у острых передков его лыж, срывалась крутизна. Она была сплошь утыкана зелеными хохолками засыпанных доверху елок. У самого подножья крутизны протянулась узкая и белая, как стерильный бинт, полоска — там летом река. И опять крутизна — вверх. Над кромкой обрыва стеной вознесся кедрач… Оттуда рукой подать до Джегорского тракта.

Николай прикинул, чего стоит эта крутизна, вычертил глазами кривую, шагнул на край —

— и снова зашагал по сугробам, уже на другом берегу речки, уже по другой крутизне, уже вверх.

Он шел на лыжах по глубокому и рыхлому снегу, не проваливаясь в рыхлую глубину, он поднимался круто вверх, нисколько не опасаясь сползти обратно.

Такие уж у него были лыжи — у Николая Бабушкина. Таких лыж ты не найдешь в спортивном магазине на улице Горького. Ни за какие деньги ты их там не купишь.

Эти лыжи смастерил собственноручно Николай Бабушкин. Его научил мастерить такие лыжи отец — печорский охотник Николай Бабушкин. А отца научил их мастерить отец — печорский охотник Николай Бабушкин. А того отца тоже научил отец — его, между прочим, тоже звали Николай Бабушкин и он тоже, между прочим, лесовал на Печоре. А кто научил того отца — неизвестно. Может быть, он сам научился.

На одну такую лыжу идет целая ель, а на другую — еще одна ель. Ель раскалывают топором, вырубают из нее доску — не выпиливают, боже упаси, пилой, а обязательно вытесывают топором. Потом эту доску полгода сушат в тени — не на солнце, боже упаси, ее сушат, а непременно в тени. Потом, распарив конец доски, его загибают как следует, в самый раз. И опять сушат. А когда высушат — считай, что лыжа наполовину готова.

Теперь остается оклеить эту лыжу камусом — оленьей шкурой, шерстью наружу, ворсом назад. И не каким-нибудь, боже упаси, столярным или конторским клеем приклеивается камус, а обязательно рыбным клеем, который приготовляется из рыбьих костей. Потом опять сушат.

Точно так же, по тем же самым строгим правилам, мастерится вторая лыжа.

И — в добрый путь.

У этих лыж, помимо остальных замечательных качеств, есть удивительное свойство: поднимаясь вверх по крутизне, ты можешь не опасаться, что сползешь обратно. Не сползешь.

А вот почему. Когда ты едешь по склону вниз, снег как бы гладит шерсть, он как бы нежно приглаживает мех, которым оклеены твои лыжи, и лыжи скользят по снегу еще быстрее, еще легче. Но когда ты поднимаешься по крутизне, и тебя тянет назад твоя собственная тяжесть, и лыжи твои норовят соскользнуть обратно — тут вся шерсть, которой оклеены лыжи, встает дыбом, ершится каждой шерстинкой, цепляется за снег, упрямится, пружинит. А этих упрямых шерстинок — бесчисленное множество. Если все они дружно взъерошатся — никакая крутизна им не страшна, никакая тяжесть. Они удержат тебя на месте, не дадут сползти вниз.

На этих надежных и верных лыжах не съедешь вспять, не скатишься в яму.

На них можешь смело идти вперед.


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть