ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Молодо-зелено
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Председатель завкома Федулин бренчал о чернильницу крышкой.

— Минуточку! Прошу внимания…

Но это было нелегко — привлечь внимание. Поскольку расширенное заседание завкома длилось уже пятый час. Повестка дня сморила людей. И если поначалу выступали все подряд, вникали в суть и подробности, то теперь лишь поторапливали друг друга: «Короче! Вопрос ясен… Будем голосовать».

А накурено в комнате — хоть топор вешай.

Уже обсудили состояние техники безопасности. Отчет цехового профкома. Посещаемость университета культуры. Распределение квартир…

— Минуточку, товарищи! — Федулин бренчал крышкой. — Последний вопрос…

Но ему было нелегко привлечь внимание. Всем уже надоело заседать. По углам занялись посторонними разговорами. То тут, то там возникали несерьезные смешки.

— Ш-ш!.. — громогласно зашептал кто-то. — Павла Казимировича разбудите…

Все разом засмеялись и посмотрели на Павла Казимировича.

Павел Казимирович Крыжевский действительно дремал. Он сидел на стуле и дремал, зажав между острых стариковских колен палку с рукоятью. Голова его склонилась набок, седая прядь волос соскользнула на лоб. Резко обозначились морщины щек. Губы — по-детски мокрые — отвисли…

Сейчас было особенно заметно: стар, очень стар.

В иное время его старость была не так заметна. Она была почти незаметна из-за его худощавой живости, из-за его молодой улыбки.

Хотя Крыжевский уже два года не работал на заводе — с тех пор, как стал получать персональную пенсию, — дома ему, однако, не сиделось. И его, как видно, не вполне удовлетворяли общественные поручения: придумывать названия для новых улиц, составлять летопись Джегора, возиться с пионерами. Он чуть ли не каждый день появлялся на заводе. Он приходил на все собрания и митинги, на все совещания и заседания. Даже когда его не приглашали, оберегая его покой, не желая лишний раз тревожить старика, он неведомо как узнавал, что в таком-то часу на заводе состоится совещание — и аккуратно являлся в назначенное время.

Мелким, частым шагом войдет в комнату, со всеми поздоровается за руку, сядет в укромном уголке, пристроит палку меж острых сухих колен и слушает, что говорят. Иногда зашевелится, поддакнет, вставит слово. А иногда нечаянно задремлет. Вот как сегодня…

Стар он, очень стар.

— Товарищи, прошу внимания… — Председатель завкома Федулин чуть понизил голос, перестал бренчать крышкой. — Последний пункт. Это недолго…

Гомон в комнате утих.

— Мы должны присудить переходящее Красное знамя лучшей бригаде завода. Дебатировать этот вопрос нечего, поскольку цифры говорят сами за себя… — Федулин вынул из папки разграфленную бумажку. — За истекший квартал лучших показателей добилась бригада товарища Бабушкина, которая оборудует новый керамзитовый цех. Монтаж агрегатов бригада завершила досрочно, сейчас ведет испытания. Средняя дневная выработка — двести сорок процентов, наивысшая по заводу…

Предзавкома выдержал паузу, чтобы до всех дошла эта цифра. Чтобы все почувствовали вкус этой цифры: двести сорок процентов.

И, кажется, все участники заседания вкус этой цифры почувствовали. По комнате пронесся одобрительный гул. Все со значением посмотрели друг на друга. А потом все стали смотреть на Колю Бабушкина, который сидел с краю стола.

Его, вместе с остальными бригадирами, пригласили на это расширенное заседание, и он тут уже заседал пятый час подряд.

Николай, конечно, заметил, что все на него смотрят. Вон, издали, смотрит на него Черемных, подмигивает: дескать, не робей, парень, — от славы не убежишь… С нежной улыбкой смотрит на него председатель завкома товарищ Федулин: он доволен впечатлением, произведенным цифрой… Смотрят и бригадиры, хотя им, надо полагать, завидно малость… Одним словом, смотрят все.

Кроме Павла Казимировича Крыжевского, который дремлет, сидя на, стуле, зажав между острых сухих колен палку с рукоятью.

— Таким образом, по итогам квартала, — стал закругляться Федулин, — переходящее Красное знамя мы должны присудить бригаде Бабушкина. Есть другие мнения? Возражения есть?..

— Какие могут быть мнения?

— Двести сорок процентов…

— Возражений нету.

— Голосуем!

Некоторые члены завкома, не дожидаясь, пока Федулин спросит «Кто за?», уже потянули вверх руки. Им хотелось поскорей разделаться с последним пунктом повестки дня, так как заседание длилось без малого пять часов и этот последний пункт ни у кого не вызывал сомнений: двести сорок процентов…

— У меня есть возражение, — поднявшись с места, сказал Коля Бабушкин. — Наша бригада не может принять знамя.

По комнате снова пронесся гул. Но на этот раз — гул неодобрительный. Все опять посмотрели на Колю Бабушкина. Но теперь смотрели совсем иначе: с явным изумлением, с открытой насмешкой, скривив губы, вздернув брови, сняв очки, надев очки…

Коля Бабушкин сглотнул подкативший к горлу комок и тихо повторил:

— Мы не можем, принять знамя.

«Что-то ты зарываешься, парень!.. Странные вещи говоришь. Какая-то у тебя путаница в голове— не впервой замечаю…» — Черемных нахмурился.

«Плохо же вас, товарищ Бабушкин, политически воспитывали, если вы не желаете принимать переходящее Красное знамя…» — Председатель завкома профсоюза Федулин брякнул о чернильницу крышкой.

А Павел Казимирович Крыжевский вдруг зашевелился, открыл помутневшие от дремы глаза и чуть повернул голову — ухом вперед: он в последнее время туговат стал на ухо.

— В нашей бригаде случилось чрезвычайное происшествие, — сказал Николай. — Мы недавно узнали, что монтажник Ведмедь, который работает, который работал в нашей бригаде, подрядился строить церковь на Меридианной улице… Мы замечали, что он отлынивает от сверхурочной работы в цехе и подводит товарищей, но про это не догадывались. А потом — сами увидели. Случайно увидели…

Ропот пронесся по углам.

— Завкому об этом известно?

— Дирекция знает?..

— Товарищи, — вмешался Черемных, — дирекция знает об этом случае. Меры приняты. По настоянию бригады, в которой работал Ведмедь, он уволен с завода. Комсомольская организация треста «Джегорстрой», где Ведмедь состоял на учете, исключила его из рядов…

— Правильно!

— Пускай в дьячки наймется…

— Такой ради денег на все пойдет!..

— Верно, товарищи, — густым басом перекрыл выкрики Черемных. — Все это верно… Но почему из-за одного отщепенца должен страдать весь коллектив? Ведь все остальные члены бригады — настоящие энтузиасты! Работают, не считаясь со временем: порой — с утра до ночи, а нужно — так и ночью… И свое отношение к поступку Ведмедя они уже выразили, изгнав его из бригады… Я не принимаю довода, высказанного Бабушкиным. И не разделяю его щепетильности. Вместе с переходящим Красным знаменем бригаде выдается денежная премия — вполне заслуженная премия! Отказываться от нее неразумно. Пускай меня извинит Бабушкин, но мне-то известно, что половину своего заработка он отсылает родителям, в деревню. И армейская гимнастерка, которая на нем, — это единственный костюм…

— Чего не знаете, не говорите, — полез в амбицию Николай. — Куплено уже.

— Молодец. — Черемных усмехнулся. — Но ты купил, а ребята еще собираются покупать. А Мелентьев жениться собирается…

— Женился уже. — Тем более. Черемных сел.

— Красное знамя мы принять не можем, — твердо заключил Николай. — Не можем. Потому что теперь на всей нашей бригаде — пятно… Знамя — это… как орден. Это даже больше ордена — знамя. И мы его принять не можем.

У завкомовского сейфа, прислоненное к стенке, стояло красное знамя. По правде говоря, сейчас и видно-то не было, что оно красное. Не было видно, какого оно цвета, — поверх полотнища, обмотанного вокруг древка, надет защитный чехол. Это знамя, вместе с чехлом, завком приобрел по безналичному расчету в магазине «Культтовары». На знамени была выткана надпись «Лучшей бригаде» — как раз подошло. В магазине «Культтовары» продавались знамена и с другими надписями: «Передовому предприятию», «За отличное обслуживание», «Будь готов — всегда готов», а также персональные вымпелы с бахромой.

Завком профсоюза совсем недавно купил это красное знамя. Его еще никому не присуждали. Так оно и стояло покамест возле сейфа — прислоненное к стенке, спеленатое.

— …в девятьсот пятом году, в Лодзи. Мы шли со знаменем по Петроковской… Солдаты стреляли залпами, по команде. Но они стреляли выше цели — они не хотели нас убивать… Тогда офицер спрятал свой палаш и взял у солдата винтовку…

Начала этого рассказа никто не слыхал. Никто даже не заметил — среди общего гомона, — как Павел Казимирович заговорил. И говорил он совсем тихо, будто для самого себя. У них, у стариков, есть такая привычка — ни с того ни с сего ворошить старое. Их всегда одолевают разные воспоминания… Он сидел на стуле — сухонький, аккуратный, — зажав меж колен палку, сложив на рукояти морщинистые бледные кисти рук. Он говорил очень тихо, с хрипотцой, то и дело сбиваясь на отроческий ломкий дискант…

Никто не слыхал начала этого рассказа. Теперь все слушали, оцепенев.

— …когда Ежи Ковальский упал, знамя взял Хаммер — он тоже был членом комитета. Знамя не успело упасть… Но тот офицер хорошо стрелял, тоже упал… И тогда знамя поднял Мариан Стрык. Мы хотели забрать у него знамя, потому что он тоже был членом комитета, — а всего в комитете было пять человек…

По окнам полоснул ветер, шершаво ударил в стекла снежной пылью. На минуту померкли и снова налились светом уличные фонари.

— В тот день мы потеряли весь комитет… Это, конечно, было ошибкой. Мы много ошибок допустили тогда. В Лодзи… Нельзя было жертвовать такими людьми, как Ежи Ковальский и Хам-мер. Мы остались без руководства, и потом началась стихия…

Павел Казимирович печально развел руками.

— Когда Хаммер умирал — от раны, последним из пятерых, — он плакал и просил прощения. «Я все понимаю, — говорил он. — Но я не мог иначе. Ведь это — Красное знамя!»… Да…

Крыжевский задумчиво пожевал мягким, беззубым ртом.

— Это знамя мы сберегли до семнадцатого года…

Окна скреб ветер. Сильно пуржило — к весне. Шальные космы снега обвивались вокруг фонарей.

И в комнате, у лампы, вились затейливые космы. Надымили табакуры — хоть сдохни, если ты некурящий. Пять часов идет заседание.

— Видите ли, товарищи… — Председатель завкома Федулин шевельнул крышку чернильницы. — Мы не можем не принять во внимание… Тем более что бригада Бабушкина категорически отказывается принять знамя… В таком случае, мы должны присудить Красное знамя другой бригаде. — Федулин заглянул в разграфленную бумажку. — Хотя показатели у других бригад ниже. Например…

— А почему мы обязательно должны его присуждать?

— То есть как? — Председатель завкома воздел плечи. — Поскольку мы учредили переходящее Красное знамя для лучшей бригады завода…

Он обернулся. Знамя стояло в углу, возле сейфа, прислоненное к стенке.

— …то из этого следует… — Что следует?

— Ничего из этого не следует! Наперебой летели голоса.

— Достойные будут — присудим.

— Верно!

— А пока — пускай в завкоме постоит.

На том и порешили.

Как-то перед концом смены Николай зашел в конторку позвонить Черемныху — в керамзитовом цехе была такая конторка с телефоном. Фанерный закуток, еле втиснешься. Ему надо было позвонить главному инженеру насчет завтрашней работы. Но едва он потянулся к трубке, телефон сам зазвонил.

— Керамзитовый, — отозвался Николай.

— Позовите Бабушкина, — сказал в трубке мужской голос. Совершенно незнакомый и довольно противный голос — гундосый.

— А кто просит? — осведомился Николай. Ему не хотелось сразу объявляться, что это он сам и есть Бабушкин. Чтобы не подумали, будто он целый день, вместо работы, сидит тут в фанерном закутке и дожидается, пока ему позвонят по телефону.

— Один знакомый, — сказали в трубке. Николай очень удивился. У него сроду не бывало таких гундосых знакомых.

— Ну, я — Бабушкин…

В трубке воцарилось молчание. Потом клацнуло, отрывисто загудело — отбой…

Вот хулиганье. Мало им по квартирным телефонам баловаться — балуются по служебным.

Николай хотел уже снять с рычага трубку и набрать номер Черемныха — ему нужно было договориться насчет завтрашней работы, — как телефон снова заверещал.

«Ну, погоди. Ты у меня добалуешься!..» — обозлился Николай и, нарочно изменив голос, чтобы его за прежнего не приняли, ответил:

— Алло.

— Бабушкина позовите, — пронзительно и настырно, как девчонка, которую тянут за косу, пропищала телефонная трубка.

— Сейчас, — сказал Николай.

Он положил трубку и стал тяжело топтаться на одном месте, будто кто-то выходит из конторки — звать. Распахнул настежь дверь: в закуток ворвалось гудение компрессоров. И снова — топ, топ…

— Слушаю.

— Николай, ты? Здорово…

Теперь в трубке был совершенно нормальный человеческий голос. И не чей иной, как Лешки Ведмедя.

Коля Бабушкин был крепко зол на Лешку — до зубовного скрежета. Он всего мог от него ожидать, кроме последнего. Кроме того, что Вед-медь продаст за грош свою комсомольскую рабочую душу: попу или черту, какая разница? Продал за грош и пропал за грош.

Но вместе с тем Николай был крепко зол и на самого себя. Ведь он сразу, как только приехал в Джегор, почуял, что с Лешкой творится неладное. Эта пьянка у Волосатовых. Эта ругань за стенкой. Все эти копеечные пересуды…

Ему бы, Николаю, сразу вступиться за старого друга. Ему бы потолковать с ним по-дружески. Набить бы ему по-дружески морду. Так нет, он все не решался. Он все медлил. Как будто выжидал, пока случится это — последнее?..

Коля Бабушкин был крепко зол на себя. И крепко зол на Ведмедя..

И еще ему было очень жалко старого друга, окаянного Лешку, было очень жалко Верочку. Так жалко — до зубовного скрежета…

— Ты ко мне вечерком не заглянешь? Поговорить нужно, — продолжал Ведмедь.

Это именно он звонил.

— Зайду. Почему не зайти, — ответил Николай.

Трубка опять умолкла — только дыхание колеблет мембрану, — потом переспросила недоверчиво:

— Алло… Это Бабушкин? Николай, это ты?.. Видно, нелегко дался Лешке этот телефонный

звонок. И не ради смеха разговаривал он не своим голосом — он боялся, что кто-нибудь по голосу опознает его, что он напорется на знакомых ребят из монтажной бригады. Видно, ему не верилось, что Коля Бабушкин так быстро согласится заглянуть к нему вечерком: зайду, мол, почему не зайти… После всей этой происшедшей истории.

И он, как видно, до самого вечера сомневался. Пока Николай не пришел.

Дома у них, у Ведмедей, было все по-старому. Если не считать, что радиоприемник стоял не на тумбочке, а на полу — сбоку шнур калачиком. И разинутый чемодан на полу: в него накиданы кучей всякие теплые вещи. Тут же, рядом с чемоданом, туго набитый рюкзак. А на кухне и в прихожей сушится, свесив рукава, белье… Уезжать собрались, что ли?

— Вот, уезжаем… — сказал Николаю Лешка, кивнув на чемодан.

— Куда?

— На Пороги… Мы с Верой туда оформились: я — на монтажные работы, она — учетчицей. Завтра утром уезжаем…

— Тебя что, из треста уволили?

— Нет. По собственному желанию… Ну их к черту. Каждый день поминают… В «Крокодил» на улице повесили: теперь всякий пальцем тычет… Надоело.

— А ты не сгоряча это?

Коля Бабушкин уже знал подобные случаи из жизни, когда сгоряча за чемодан хватаются. И едут куда глаза глядят. И решают новую жизнь начать непременно на новом месте. А про старую жизнь и про старое место — забыть. И чтоб тебя забыли. Как будто тебя там и не было никогда…

Порой так по жизни человек и шагает, тем же известным способом, каким переходят лужу: кладутся три кирпича, ступишь на передний — перекладывай задний… И ног не замочишь. И где шел, не видно.

Но Коля Бабушкин не посмел сейчас отговаривать Лешку. Тяжело ему, конечно. Каждый день поминают. Пальцами тычут…

И Верочке, должно быть, тяжело.

— Здравствуй, Коля.

Верочка подошла — вся мокрая, руки в мыле и фартук в мыле. Стирка у нее. Запарилась, бедная… Но улыбается. И глаза у нее вовсе не печальные, а скорей даже веселые.

Большие такие глаза — почти как у Ирины.

— Мы завтра на Пороги уезжаем, — сообщила Верочка. — Завтра утром. Я туда на работу оформилась: учетчицей — как раньше. Вместе с Лешей буду работать. Вот хорошо!.. — Она опять улыбнулась. — Как раньше…

Скажи, какая она веселая. А он думал, что грустная. Ничуть. Ну, и молодец же эта Верочка — с такой не пропадешь.

— Вот что, Коля… — деловито сказала Верочка. — Мы уезжаем завтра. На Пороги… Мы туда насовсем решили уехать… Но пока мы на Порогах квартиру получим, все это здесь останется.

Она показала вокруг: шкаф, кровать с шишаками, ковер с верблюдами, тумбочка…

— Без этого все равно обойтись нельзя. А там, на Порогах, не купишь… Так ты, если хочешь, поживи здесь. За хозяина. Все-таки лучше, чем в гостинице… Если хочешь.

Чего ж тут не хотеть. Почему бы ему, действительно, не пожить в этой квартире. Хорошая квартира — он в ней шил когда-то. В ней, конечно же, лучше, чем в гостинице.

Да и дирекция гостиницы смотрит косо на давних постояльцев: она боится, что вдруг какой-нибудь постоялец женится, приведет в гостиницу жену, наплодят они там кучу детей — поди потом высели!.. И дирекция старается заранее выжить старых постояльцев, покудова они не женились. Она их бьет рублем — она с них дерет в двукратном размере.

Ирину Ильину недавно выжили. Она теперь в Заречье живет, сняла там у одной частной бабки угол.

— Ладно, — согласился Николай. — Большое вам спасибо. Я поживу тут, и можете не волноваться, все вещи будут целы… Но ведь я тоже скоро уеду на Пороги?

— Мы к тому времени заберем вещи. Может быть, к тому времени нас уже устроят на Порогах. Хоть как устроят…

Верочка раздумчиво поглядела на потолок, скользнула взглядом вдоль стен.

Было видно (во всяком случае, об этом можно было догадаться по ее виду), что в ней сейчас борются между собой два разных чувства. Что ей, с одной стороны, очень жалко покидать этот дом, где они с Лешкой впервые зажили вместе как муж и жена, который они с Лешкой так заботливо и упоенно обставляли разными домовитыми вещами; и жить им тут было тепло и светло.

Но, с другой стороны, по Верочке было видно (во всяком случае, Коле Бабушкину так показалось), что ей вовсе не жалко покидать этот дом и она даже торопится его покинуть, потому что, пока они жили тут с Лешкой, день за днем и час от часу — не заметишь сразу — уходила куда-то их веселая и молодая жизнь, будто ее вытесняли отсюда шаг за шагом все эти домовитые вещи, и стало вдруг тесно в доме, и тесно на душе, и пошла тесниться беда к беде… То Лешки дома нет, то Верочка одна сидит дома. То он рядом с ней скучает, то ей без него скучно. Будто что-то разладилось у них. Будто между ними мышь пробежала.

Лучше уж уехать из этого дома. Подальше бы от него уехать…

— А когда будешь уезжать, — сказала Верочка Николаю, — ты эту квартиру отдай кому-нибудь. Кому нужно.

— Я ее райсовету отдам, — сказал Коля Бабушкин.

Лешка Ведмедь вышел на улицу проводить его. Вышел, не одеваясь, в чем был — на улице заметно потеплело. Убывала зима. Толща снега оседала, снег делался ноздреватым, хрупким и, подтаивая, копил наверху всю собравшуюся за зиму, дотоле незаметную грязь.

— Ну, счастливо, — сказал Ведмедь.

— До встречи. На Порогах встретимся. — Николай пожал ему руку.

Лешка не торопился уходить. Николай тоже не торопился.

Опустив непокрытую голову — длинно свисли косицы волос, — Ведмедь стал ковырять каблуком сырой снег. Ковырял долго, наверное, ему хотелось поглубже сделать ямку. Потом сказал:

— Спасибо, что пришел. Я думал — не придешь… И еще за одно тебе спасибо. Там, на собрании. Когда голосовали насчет исключения… Я ведь заметил: ты руки не поднимал. Все подняли — исключить, а ты не поднял…

Коля Бабушкин тоже опустил голову. И тоже стал выбивать в снегу ямку.

Он не знал, что ответить на это. Он не решался сказать Лешке правду.

Тогда, на комсомольском собрании в тресте «Джегорстрой», он действительно не поднимал руки. Он присутствовал на этом собрании по поручению монтажной бригады как представитель завода. Но когда собрание голосовало за исключение Лешки Ведмедя из комсомола, Николай руки не поднял.

Он не имел права участвовать в голосовании, поскольку не состоял на учете в этой организации. У него не было права голоса.

И он не решался сказать об этом Ведмедю. Чтобы не отнимать у парня последнее.

Он не решился сказать, что, будь у него на собрании право голоса, он поднял бы руку.

* * *

Перво-наперво Николай отнес в районную санэпидстанцию заявление, чтобы в квартире, где он живет, извели мышей и разных насекомых.

И вот воскресным днем, когда он сидел дома, у окон остановился желтый пикап. Постучавшись, в комнату вошли двое дюжих марсиан: в масках с дыхательными патрубками, в створчатых очках, глухих халатах, резиновых сапогах и перчатках.

Не тратя лишних слов, марсиане взялись за дело.

Один из них вооружился толстой трубой, на конце которой торчала тонкая трубка — вроде пулемета «максим», — и стал энергично толкать ручку насоса. Из трубки вырвалась струя коричневатой пыли. Вмиг потолок и стены покрылись густым налетом.

Другой, присев на корточки, у плинтуса, начал запихивать в щели вязкую кашицу. Он отодвинул шкаф, переставил тумбочку, выволок на середину кровать — словом, потревожил всю мебель, какая только была в квартире. Действовал он уверенно и быстро, как будто ему заранее были известны все наперечет дыры и щели, которыми пользуется мышиное племя. И в каждую дыру, в каждую щель он, не жалеючи, вмазывал кашицу, а сверху еще присыпал порошком — нате, мол, жрите, паралич вас разбей…

Напоследок марсиане положили на пол круглую шашку, подожгли фитиль: из четырех отверстий шашки повалил черный дым…

Сделав знак Николаю, чтобы он удалился, чтобы он погулял на улице, они собрали свои причандалы и вышли следом, плотно притворив за собою дверь.

— Позвони в пожарную команду: пусть не волнуются, — посоветовал один, сняв очки и маску. — Дыма будет много.

— Назовите адрес и скажите, что делали дезинфекцию. Они нашу работу знают, — пояснил другой.

Марсиане сели в желтый пикап и уехали.

Спустя полчаса Коля Бабушкин приоткрыл дверь, осторожно заглянул в квартиру. Там был ад кромешный. Тьма. Ночь. Извиваясь и зыбясь, как змеи, слои дыма медленно потянулись навстречу.

Он хотел уже обратно захлопнуть дверь, как вдруг услыхал чих. Сдавленный, негромкий чих — там, в квартире…

Глотая копоть, Николай пробрался в кухню. На табуретке у стола, на своем обычном месте, возлежал кот Роман. И сердито чихал.

Ужас как он выглядел, этот кот, когда Николай, подцепив за жирный загривок, вынес его на улицу. Этот кот сделался похожим на абстрактную картину, которую Коля Бабушкин видел в одном журнале: она тоже была вся в черных пятнах, потеках и полосах, только что не царапалась и не мяукала.

Раскачав, Коля Бабушкин кинул его подальше во двор. Кот шлепнулся, приник к земле брюхом, лапами, хвостом — замер. Прижав уши, он испуганно и злобно щурился на белый снег, на белый свет…

Он, должно быть, давно не видел белого света, этот заевшийся нерабочий кот. Наверное, сидя на табуретке в жарко натопленной комнате, он уже позабыл, что, кроме этой комнаты, есть еще иной — ослепительный, большой и неуютный мир. Этот красивый породистый кот, наверное, и кошки никогда не видал. Он, наверное, считал, что он один такой на свете — пушистый.

Николай пронзительно свистнул.

Кот Роман вздрогнул, ощерил мелкие зубы и, распластавшись, грациозно и хищно вынося вперед лапы, пополз прочь…

Коля Бабушкин вернулся домой, отворил форточки. Дым понемногу истекал. Но стены были черны от копоти, шершавы от гексахлорановой пыли, которой не пожалели ребята из санэпидстанции.

Николай подумал, что теперь, когда всякую нечисть извели в одночасье, было бы нехудо привести квартиру в порядок, побелить заново. Можно самому сделать — пустяк…

Дым истекал. Но в квартире держалась крепкая вонь. От вони закружилась голова, помутнело в глазах, сперло дыхание. Николай направился было к открытой форточке — глотнуть чистого воздуха, — но, не дойдя, повернулся и опрометью кинулся в уборную.

Там его вырвало.


Читать далее

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть