ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Молодо-зелено
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Павел Казимирович Крыжевский умирал. Отчего умирал? От старости. Правда, врачи теперь говорят, что человек не должен умирать от старости, что старость — понятие растяжимое. Что некоторые люди, которые дышат горным воздухом и едят простоквашу, доживают до ста пятидесяти лет и чувствуют себя прекрасно, даже работают в колхозе. А Павел Казимирович Крыжевский прожил лишь половину указанного срока — какая же это старость?

Ну, так он не от старости умирал. Просто — сосуды подточил склероз, сердце стало проявлять недостаточность, почечный камень проник в мочеточник, и это причиняло самые тяжелые муки до тех пор, пока в желудке не появились боли еще мучительней: последний диагноз врачи довели до сведения бюро райкома партии…

К больному прикрепили медсестру, и он лежал дома. Каждый день его навещали — группами и в одиночку, — чтобы он не скучал, приносили яблоки, апельсины, шоколад.

Как раз в тот момент, когда Николай явился проведать Павла Казимировича, оттуда, из квартиры, высыпала гурьба школяров — они приходили поздравить Крыжевского с избранием его почетным пионером Джегора.

Павел Казимирович лежал на белоснежной простыне, укрытый одеялом в белоснежном пододеяльнике, запрокинув голову на белоснежную подушку. Волосы его были белы как снег, лицо бело как снег, даже губы — белы. И тем яростней, жарче пылал пионерский галстук, повязанный вкруг его шеи, — школяры повязали.

У постели умирающего сидел Даниил Артемьевич Лызлов, первый секретарь райкома. Увидев Николая, он, не говоря ни слова, кивнул на свободный стул.

А Павел Казимирович даже не шевельнулся. Веки его были плотно смежены. Впалая грудь бездыханна… Спит? Или сознание потерял от боли?

Или — испугался Николай — он мертв уже: только что умер?

Нет, он жив. И в сознании. И не спит.

Коля Бабушкин понял это, взглянув на руку. Рука Крыжевского, выпростанная из-под одеяла, лежала на руке Даниила Артемьевича. И не просто лежала. Она — обескровленная, немощная, покойницкая рука — цепко обхватила кисть Лызлова, стиснула, сжала. Напряглись узловатые вены… Это можно было истолковать как просьбу: «Ты, пожалуйста, не уходи, Даниил Артемьевич. Посиди еще… Я знаю, что у тебя дел невпроворот, что дела не ждут… Но ты все-таки посиди… Недолго… Уже недолго…»

Лызлов, однако, и вида не подавал, что торопится, что его ждут дела. Не отнимал руки.

И тогда Колю Бабушкина осенила догадка. Ему вдруг открылся иной — суровый и горестный смысл этого рукопожатия.

На днях Николай зашел в библиотеку и попросил какую-нибудь книжку про бога. Библиотекарша ему сказала, что про бога ничего нет, а есть против бога. Николай ответил, что ему и нужно против. Она ему дала толстую книгу «Конфуцианство и буддизм». Николай эту книгу читал целую неделю и, дочитав, обнаружил, что книга эта совсем не про того бога. Эта книга была про китайского бога. Николай хотел уже поругаться с библиотекаршей — столько времени потерял зря, — но в самом конце книги нашел такое указание: хотя боги бывают и разные, но у них одна общая хитрость — все они сулят людям загробную жизнь. А поскольку умирать никому неохота, то некоторые несознательные люди клюют на эту приманку и становятся верующими. На этом и держится любая религия. С этого попы и живут.

И Коле Бабушкину вдруг открылся невысказанный смысл происходящего здесь.

Крыжевский, конечно же, знал, что умирает. Что наступает конец.

Если бы он верил в бога, верил, что есть другая — загробная жизнь, то он бы сейчас рассуждал так: «Вот и все. Пришла минута прощаться… Я ухожу. Еще неизвестно куда, и как там будет— лучше или хуже. Ведь оттуда никто не возвращался обратно, никто не делился впечатлениями. Это — самая тайная тайна для людей… Ну да ладно, посмотрим. Главное — там что-то есть…. Прощайте, друзья. Я ухожу, а вы остаетесь. Может быть, мы никогда больше не встретимся. А может быть, и встретимся — там. Мне хочется верить в это. Легче умирать, когда веришь…»

Но Крыжевский не верил. Он был убежденным коммунистом-безбожником и не мог так рассуждать. Ему приходилось рассуждать иначе: «Вот и всё, товарищи. Пришла минута прощаться… Вы уходите — вдогонку времени, опережая время. Вы идете в ту новую жизнь, ради которой жил и я, и все мы твердо знаем, что эта грядущая жизнь, будет лучше прежней. Если даже и вам не суждено застать эту новую жизнь на земле, то все равно — вы идете к ней, вы в пути!.. Я шел вместе с вами, но через несколько шагов, через несколько минут я упаду и мне уже не подняться, я отстану и мне уже не догнать вас — никогда. Вы ухбдите, а я остаюсь… Прощайте, друзья!»

И, взглянув на эти обескровленные немощные пальцы, судорожно обхватившие руку Лызлова, Николай подумал, что безбожнику-коммунисту умирать труднее, и горше, и обидней, чем верующему человеку.

Тем большее уважение почувствовал сейчас Николай к безбожникам-коммунистам, которые знают, на что идут. Идут, однако. К Павлу Кази-мировичу Крыжевскому. К Даниилу Артемьевичу Лызлову. И к себе.

— Как там у вас дела с керамзитовыми блоками? — вдруг спросил Лызлов.

Николай опешил от неожиданности. Он сперва и не расслышал этого вопроса, хотя в могильной тишине, застывшей в комнате, вопрос прозвучал громко и внятно. Он как-то не сразу сообразил, что вопрос обращен к нему. Что секретарь райкома спрашивает у него насчет керамзитовых блоков. И что этот вопрос вообще мог быть задан здесь — у постели умирающего.

Но вопрос все-таки задан. И Лызлов смотрит на Николая, выжидающе посверкивая очками.

— Так ведь мы их… в реку покидали, — шепотом ответил Николай.

— Слыхал, — по-прежнему громко сказал Даниил Артемьевич. — Что же, вы их и дальше будете в реку кидать?

Вот те, бабушка, и Юрьев день… Выходит, что это он, Бабушкин, велел утопить первую партию керамзитовых блоков в одичавшей Чути.

— Мне вчера звонил с Порогов прораб Лю-тоев. Интересовался блоками… И о тебе спрашивал.

— Спрашивал? — обрадовался Николай.

Но обрадовался он вполголоса, тихо. Не мог же он прыгать от радости тут, у постели умирающего человека… И вообще Николай до сих пор не мог понять, как это Лызлов набрался духа заговорить на такую тему у постели умирающего — о керамзитовых блоках, хотя эти блоки, безусловно, очень важное и перспективное дело.

— Сейчас машинам на Пороги не пробиться, — шепотом объяснил он Лызлову. — Дорога раскисла… Мы по реке отправим блоки. Как только лед пройдет — нагрузим полную баржу и отправим. Я этим рейсом тоже уеду на Пороги…

Коля Бабушкин покосился вбок — и вздрогнул.

Павел Казимирович Крыжевский по-прежнему лежал неподвижно. И впалая грудь его по-прежнему казалась бездыханной. Но веки чуть приоткрылись, и меж век смутно голубели глаза — живые, слушающие глаза…

Должно быть, разговор привлек его внимание, остановил ускользающую память. Должно быть, этот разговор заставил его забыть на минуту о боли. Заставил забыть о той летящей навстречу черте, за которой они — Лызлов и Бабушкин — пойдут дальше, беседуя о керамзитовых блоках, а он останется…

И должно быть, неспроста — догадался Коля Бабушкин — затеял Даниил Артемьевич этот неуместный разговор.

В углу тонко звякнуло стекло. Пышная медсестра в косынке коробом направилась к постели, держа в одной руке ватный тампон, а в другой — шприц, иглой вверх. По пути она мельком, но выразительно глянула на Николая: дескать, не пора ли вам, молодой человек, сматываться. Тут не театр…

У подъезда Коля Бабушкин присел на скамью. Он вмиг опьянел от сырого запаха весны, с ходу бьющего в ноздри.

Во дворе было шумно. Школяры играли в футбол — вероятно, те самые школяры, которые приходили к Крыжевскому повязывать ему красный галстук. А может быть, и другие. Они побросали в грязь свои портфели (между портфелями азартно прыгают вратари) и, горланя, носились за мячом — раздутой резиновой камерой, без покрышки, с торчащей пипкой.

Да, молодежь нынче пошла. Тут, рядом, человек умирает, а они вон чем занялись… Небось на Пушкина кивают: мол, пусть у гробового входа младая будет жизнь играть… Так не в футбол же!

И добро бы еще играть умели. А то сшиблись в кучу — мяча не видно. Ни пасовки, ни… Куда бьешь, мазила?.. Тьфу, смотреть тошно.

Коля Бабушкин перестал смотреть, скрестил на коленях руки, опустил голову — тотчас солнечный луч припек макушку.

Под скамьей, у столбца, в тени притаилась горка ноздреватого, жемчужной голубизны снега. А из-под снега — прямо из-под его слезливой кромки — торчали зеленые перья травы.

Николай нагнулся, ближе разглядел эту траву стараясь определить: то ли это прошлогодня трава, то ли это новая трава. Надо полагать, чтс прошлогодняя, — новой откуда взяться в эту пору А впрочем, солнце несколько дней уже печет — могла и новая проклюнуться.

Коля Бабушкин родился в деревне, и для неге все растущее на земле не представляло диковины Одного лишь он не мог понять, сколько ни ста рался.

Вот, скажем, пришла весна. И на крутом при горке, что против солнца, быстро стаял снег. Oн еще и стаять не успел, а пригорок сплошь зелен Ясно: это — прошлогодняя трава, которая зимо вала под снегом.

Хорошо. Приходишь завтра — пригорок зелен. Послезавтра — зелен. На третий день — зелен. Но вглядишься — а трава уже не та, что была. Прошлогодней травы нет и в помине. Растет молода, и свежая трава. Когда она успела пробиться? Когда она успела сравняться с прежней и ростом и цветом? И куда подевалась та трава, которая еще третьего дня была на месте?.. А пригорок все зелен. Чудеса.


Читать далее

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть