IV. Марго

Онлайн чтение книги Молодые годы короля Генриха IV
IV. Марго

Выставленный на высоком помосте

Нынче, восемнадцатого августа, большой праздник: сестра короля выходит замуж за принца из дальних краев. Говорят, он хорош собою, как ясный день, и богат, как Цутон, ибо у него в горах растет золото. Приехал он сюда с целыми тюками золота, его всадники все в золоте и кони тоже. До этого принца, живущего за горами, дошел слух про нашу принцессу: она, мол, так хороша и учена, что ни одна королевская дочь с ней не сравнится. Знаменитый астролог показал ее принцу в волшебном зеркале, она улыбалась, она говорила, он не устоял перед ее голосом, перед ее взглядом и пустился в дальний путь.

Не надо было запирать окна да закрывать ставни, когда на прошлой неделе принц вступал в Париж с громадной свитой. По крайней мере своими глазами увидели бы, что тут правда, что нет. Ведь плетут-то разное. Рассказывают, например, о недавних нападениях на почтенных граждан; у иных эти разбойники, которых зовут гугенотами, даже карманы пообчистили. Мы, как стемнеет, больше не выходим на улицу, мало ли что может случиться.

И еще во многом люди идут против правды и порядка. Нынче наш король выдает сестру за чужеземца, а тот будто бы из еретиков и даже ихний король. Разве господь бог такие дела разрешает? Наш священник рвет и мечет. Но, говорят, папа дал согласие. Что-то не верится! Тут что-нибудь да не так. Видно, гугеноты всякими угрозами заставили нашего короля пойти на это, а послание святого отца они подделали. Всем известно, какие они хитрецы и насильники. С незапамятных времен, еще когда мы были вот такими, воюют они против католиков, грабят и жгут, даже самого короля хотели в плен взять, а теперь вдруг свадьбу играют. Это добром не кончится. Уже есть и вещие знамения.

Что до меня, то я нынче еще крепче запру свой дом. Говорят, вчера вечером наша знать по случаю обручения пировала и плясала во дворце короля. Люди видели: Лувр был освещен словно адским пламенем. А невеста возьми да и исчезни, точно ее черт уволок. Конечно, всему, что болтают, нельзя верить. Должно быть, она просто спала во дворце епископа, что против собора, — она там нынче будет венчаться и слушать обедню. Двор собирается щегольнуть небывалой пышностью, а свадебный наряд невесты стоит столько, сколько целых два дома в Париже. На это надо пойти поглядеть. Многие собираются, и все почтенные горожане туда уже отправились. Солнце светит. Пойдем-ка и мы.

Так думал и говорил простой люд и почтенные горожане, когда, пообедав пораньше, устремились со всех концов города к церкви Нотр-Дам. Не то чтобы один утверждал одно, а другой обратное, но по пути каждый повторял все, что было сказано остальными, поэтому иной раз сам себе противоречил. Происходило это потому, что парижане сгорали от любопытства, предвкушая зрелища самые разнообразные — поучительные и устрашающие, пышность и злодейство. Толпа переносила на события свои обычные страхи и тревоги, и хотя каждый старается, чтобы эти тревоги не смутили покой его домашнего очага, на улице им невольно поддаются и бедные и богатые.

Одно из первых нарушений тех законов, по которым живет толпа, — это задержка. Толпа всегда неудержимо стремится вперед, к чему бы это ее ни привело, и, не будь охраны, она в своем движении опрокинула бы деревянные сооружения, воздвигнутые к празднику на Соборной площади. В предвидении этого и выставлен отряд швейцарцев; скрещенными аллебардами они оттесняют ее обратно в улицы. Ни просьбами, ни проклятиями не тронешь этих чужаков: они же ни слова не понимают по-нашему. Швейцарцы — народ кряжистый; рукава у них — точно окорока, отчего эти молодцы кажутся еще шире, белобрысые бороды лежат на удивительно пестрых полукафтаньях. Поступь у них медвежья; но кто ловок да увертлив, легко их перехитрит. Поэтому многим все же удается прорваться, хоть ползком, ныряя под древки копий. Потом их все равно прогоняют, но они успели на все наглядеться, разинув рот, и сейчас же окажется, что все-то они знают лучше остальных, да и вообще многое знают и спорят без устали, надсаживая глотки.

— Мы из цеха плотников, и нам пораньше прочих все стало доподлинно известно. Ведь это мы строили перед главным порталом собора вон тот большой помост, на нем папа будет самолично венчать нашу принцессу Марго с королем Наваррским.

— И вовсе не папа, а один босой монах, мой знакомый, он хвастал, что будет их венчать. Он все наперед предсказал! Эх, вот горе-то, что приходится держать язык за зубами!

— То же самое и я могу вам открыть: вот помяните мое слово, король Наваррский станет рогоносцем. Что? Об этом запрещено говорить? Сам ты рогоносец! Спросите у людей!

— Я вам не стану отвечать, как вы того стоите, потому я человек миролюбивый, а вот господин гугенот — вон рядом с вами стоит — другое дело. Как бы он вас не отколотил!

— Добрые христиане! Вы ведь и сами замечаете, что здесь, как и повсюду в Париже, слишком много еретиков. Им даже больше чести оказывают, чем нам: видите, охрана пропускает их!

— Да ведь жених тоже из таких. И выходит, добрые христиане, что вы попадаете в лапы к нечестивым. Горе вам!

— Добрые христиане! Чужеземцы, налетевшие на Париж, подобно сонмищу саранчи, кое-кого из нас уже убили, ограбили, опозорили, сожгли да повесили. Не дайте свершиться еще большему злу, не допускайте этого брака!

— Эй, а вы кто такие, чернохвостые? Спрячьте-ка лучше свои рожи под клобуками! Бродят тут эти испанские монахи и нас подзуживают: разнесите, мол, помост, когда ваш король сестру выдавать будет! Вашему испанскому Филиппу это, конечно, было бы на руку! Куда же вы вдруг провалились? Ага! Как вас признали, так вы и спрятались!

— Все равно эти бандиты, эти гугеноты, будут гореть в геенне огненной, а по справедливости им следовало бы гореть уже сейчас, в этой жизни!

— И все-таки папа приедет и самолично будет их венчать. Уж вы со мной не спорьте! Мы, плотники, своими руками построили вон ту деревянную галерею, от самого епископского дворца до собора. Кто же, как не папа, пройдет по ней, коли она обошлась двору в такие денежки?

— Вы, плотники, нынче хорошо заработали!

— Да нет, во всяком случае меньше, чем суконщики! Те вон всю галерею обтянули белым, нашей богатой работы совсем и не видно.

— Лучше всего дела идут у трактирщиков.

— Нет, у портных: ведь они шьют праздничные платья для всего двора.

— Нет, у девок: гостей-то, видишь, сколько — понаехало!

— С гугенотами мы еще сочтемся. А сейчас они очень поддерживают торговлю.

— Посторонитесь. Ишь, встали! Рассуждают тут насчет торговли и загораживают от нас нарядных господ! Видите: выходят из епископского дворца, вон их сколько, еще… еще… Они проходят перед нами по всей длиннущей галерее, будто милость нам оказывают! Ну, конечно, милость, по крайности вид у них такой, когда они важно шествуют, будто им невдомек, что каждый сверкает, как павлин на солнце, и на него глазеет весь Париж. Вот в том-то и состоит знатность — ведать, мол, ничего не ведаю! А вон гляди — фу ты, ну ты! Дамы пошли! Против них мужчины, что зола против огня! Кажется, сейчас только солнышко взошло. И как подумаешь, что все эти чудеса — дело рук наших портных, да парикмахеров, да ювелиров, так нашему брату-ремесленнику, пожалуй, и загордиться можно!

Впрочем, от многоопытных зрителей не укрылось и то, что, когда шествие подошло к собору, произошла заминка. Совершенно так же, как если бы они были обыкновенными простолюдинами, некоторые благородные гости решили протолкаться вперед, чтобы первыми подняться на высокий помост и захватить сидячие места. Началась даже драка, и офицерам гвардии пришлось водворять мир среди французской знати. В конце концов надлежащий порядок все же был восстановлен. Король, кардинал, жених с невестой, королева, принцы, принцессы, свита из дворян и фрейлин, а также духовенство, окружавшее кардинала, — все были водворены по местам согласно своему сану, о котором прежде всего свидетельствовало разнообразие их одежд.

Весь цвет королевства был выставлен напоказ на высоком открытом помосте; вельмож овевали летние ветерки, над их головой голубело испещренное белыми облачками небо. Сюда были устремлены глаза стоящих широким полукругом домов — всюду раскрытые окна с вывешенными наружу коврами и расфранченными жителями. Внизу, вдоль стен, и на улицах наступила тишина, люди снимали шляпы, молитвенно складывали руки, опускались на колени. А сейчас же за помостом с цветом французского королевства, как памятник всем ушедшим поколениям, высился собор. И его колокола возносили в небеса свой звон, предназначенный для вечности. Именно так совершал кардинал Бурбон бракосочетание короля Наваррского с принцессой Валуа.

Когда все кончилось, пришлось, конечно, слезать с помоста, и шпаги запутывались в шлейфах. Однако зрители ничего не заметили, ибо господа тут же вошли в собор. Там, разумеется, за много часов до венчания уже собрались те, у кого были собственные места на скамьях: дворяне и богатая чиновная буржуазия, и уж не этих знатоков можно было ослепить заученным величием осанки! Правда, как только показался Карл Девятый, они тотчас — в знак благоговения — опустились на колени, но на этом дело и кончилось, и тем зорче подмечали они потом все промахи и недостатки.

Кардинал-то как постарел, а Карл Девятый похож на мясника: все высматривает своим косящим взглядом, какого бы теленка ему прирезать. А его супруга, Елизавета Австрийская, как вырядилась — роскошнее, чем сама невеста! Да ей только это и остается, ступить не умеет, двух слов связать не может, разве что по-испански либо по-немецки, но уж никак не по-французски. Чересчур дебелая для своих двадцати лет, поэтому на интимных сборищах попросту обходятся белее, а на официальных она все равно что мебель. Карл изменяет ей направо и налево. Это насчет Елизаветы Австрийской. Подобные замечания делались главным образом прозорливыми дамами. А теперь перейдем к новобрачным! Ничего не скажешь, красивый, веселый малый, сильные бедра, плечи широки не по росту — ведь, несмотря на высокие каблуки, он чуть повыше нашей Марго. А она-то уж, конечно, надо отдать ей справедливость, как всегда, совершенство, умеет показать себя во всей красе.

Мужчины говорили: как этот Наварра лезет с нею вперед! Положенная дистанция между ними и Карлом Девятым все уменьшается, это же просто неприлично! Видно, захудалый дворянчик никак не дождется своей счастливой судьбы. И ведь только он один этой судьбы не знает. Нам-то всем отлично известно, какова его драгоценная супруга! Под платьем у нее карманы, и в каждом сердце убитого любовника. Если хотите знать, это смерть от любви. Да, такая смерть бывает. Не верите? Спросите соседа, он верит; разве она не могла научиться у своей премудрой мамаши приготовлять некое питье? Ну-ну, потише! Потише! Мадам Екатерина — единственная, кого здесь нет, но как раз она-то все и слышит.

Тут опять заговорили женщины. Смотрите! Герцог Гиз! К самой свадьбе, а все-таки вернулся! Значит, можно начинать сначала. Ну нет! Разве вы не знаете? Она же теперь влюблена в красавца ла Моля. Вот он идет. Который же это? Первый был у нее в одиннадцать лет. Я всегда напоминаю об этом моему мужу: пусть не забывает, что есть особы и почище меня.

Мужчины еще раз обсудили нарушение положенной дистанции. Этот Наварра вот-вот толкнет короля или кардинала, он на все способен. Сколько же денег можно без риска ссудить ему под его могущественное королевство? Пожалуй, мешок с него ростом, не больше! Милый мой, как вы злы! Что это за мешок ростом с короля! Да и король-то — протестант!

Придворные дамы шептались на своих скамьях.

Неужели французскому королевскому дому непременно надо было брать гугенота? Подумайте сами, моя милая, разве такая спешка — ведь это все состряпали наспех! — прилична и не кажется вам подозрительной? Разрешение папы приходит вдруг с молниеносной быстротой, хотя перед тем все время твердили, что его святейшество запрещает этот брак! Если вам уж очень хочется знать, я, так и быть, скажу по секрету, что никто этой самой папской грамоты своими глазами не видел. Получено только письмо от посланника из Рима — если оно действительно написано в Риме, а не составлено по указке мадам Екатерины.

Тут же рядом шушукались придворные. А все-таки остается впечатление, что все это козни королевы-матери. Пока еще ее планы неясны, но их смысл может открыться раньше, чем мы думаем, и оказаться еще ужаснее. Ведь Карл Девятый поручил протестанту де ла Ну командовать войсками, которые должны вырвать из рук испанцев крепость Монс. Де ла Ну уведет с собой своих самых боевых единоверцев, и, адмиралу здесь, в Париже, туго придется без них. Чудные дела творятся. Ничего сказать нельзя — запрещено! И знать запрещается. Говорят, свадебные торжества будут необычайно пышные.

То же единодушно утверждали и дамы; но и дамы и мужчины из всех представленных здесь сословий буквально онемели, когда заметили происходящее на хорах. Вместо того чтобы прослушать обедню, король Наваррский бросил молодую королеву, а сам с несколькими протестантами из своей свиты удалился через боковую дверь. Хотя такой выходки и можно было ожидать, но все-таки это был скандал. Каждому известно, что, когда начинается обедня, черт при первом же слове поджимает хвост и наутек; но неужели новобрачный не мог хоть соблюсти приличия и потерпеть? Хорошо, что каждого из ушедших заприметили. Ну, да этим нахальным штучкам теперь скоро положат конец.

Госпожа Венера

Обойдя собор, Генрих вернулся во дворец епископа. Его сопровождали только ревнители истинной веры, тут были и те, кого он уже давно не видел, но в этот великий день и они были тут. Среди них оказался и его прежний воспитатель, Бовуа, некогда столь ловко покрывавший проделки Генриха в Collegium Navarra, когда мальчик выдерживал трудную борьбу, чтобы не идти к обедне.

— Бовуа! — восторженно воскликнул Генрих. — Разве мы оба не пошли в гору? У вас теперь красивый дом в Париже, я женюсь на сестре короля, а насчет хождения к обедне никто и не вспоминает.

Грузный старик отвечал: — Сир, я стал ленив и тяжел на подъем. Потому и коротаю свои последние деньки в наглухо замкнутом доме, люди дают мне всякие мерзкие прозвища и пишут их на дверях.

Он подмигнул. Толстяк охотно напомнил бы своему воспитаннику многое, о чем тот среди победных настроений позабыл или что не соответствовало этим настроениям. Несколько голосов потребовали вина. Но Генрих был пьян от одних мыслей о Марго. Кажется, ждать уже невозможно, время тянется нестерпимо, и все-таки оно мчится на крыльях счастья, а старик Хронос катит на легком шаре Фортуны. В четыре часа пришли доложить, что обедня сейчас кончится. Новобрачный отправился в собор и увел жену. В присутствии короля Франции Генрих поцеловал ее: гугенот с юга поцеловал принцессу Валуа. Это зрелище заставила умолкнуть немало злых языков. Весь двор опять проследовал по праздничной галерее во дворец епископа, и вновь любовались повадками знати все зрители — простолюдины и почтенные горожане. Обед состоялся во дворце, а вечером праздник продолжался в замке Лувр. Его стены увидели бесконечные танцы, которые были прерваны только шествием серебряных скал. Через огромную залу под двадцатью люстрами проплыли с помощью мощных незримых механизмов десять сверкающих глыб, и на первой из них, олицетворяя собою бога Нептуна, восседал сам Карл Девятый, почти голый, ибо любил хвастать своим телосложением. За ним следовали его братья, а также другие дворяне, переодетые богами и морскими чудищами. Машины громыхали, и полотняные скалы морщились длинными складками. И все-таки нельзя было не подивиться тому искусству, с каким все это было сделано, тем более что музыканты пели французские куплеты, сочиненные лучшими поэтами.

Ужин начался поздно, и, когда сели за стол, некоторые пары уже условились пожениться, подобно Марго и королю Наваррскому, который хоть и не любил обедни, но тем сильнее любил принцессу. Прекрасным фрейлинам старой королевы было разрешено сегодня покорять гугенотов сколько им вздумается. По отношению к Агриппе д’Обинье это оказалось нетрудным; возгорясь пламенными чувствами, он пообещал каждой все, чего бы та ни пожелала. Дю Барта духом остался тверд, и только плоть его сдалась. Мысли третьего друга новобрачного, Филиппа дю Плесси-Морнея, витали где-то далеко. Он принадлежал к тем натурам, которые даже посреди оргий сохраняют отсутствующий вид и чрезмерную чистоту. Как раз в такие минуты люди и доходят до крайностей: одни — в своих пороках, другие — в добродетелях. Его сократовское лицо было просветлено гневом, и он воскликнул, покрывая шум оргии:

— До чего же дошло наше ребячье неразумие! Мы готовы поменяться местами со скоморохом, играющим в трагедии роль короля! Он тащит за собой на подмостки золотую парчу, а через два часа возвращает ее старьевщику вместе с деньгами за прокат. О том, что под нею прячутся грязные лохмотья, насекомые и болячки, мы не думаем, а ведь сколько раз, изображая государя, он вынужден почесываться и, хвастаясь своим величием, корежится от нестерпимого зуда!

Раздались негодующие возгласы. Но кто их слушал? Брат Карла Девятого и его будущий преемник, — когда Карл наконец изойдет кровью, — да, сам герцог Анжуйский радостно хлопнул Филиппа по плечу и шепнул ему на ухо: — Этот скоморох и есть мой братец! От меня вам нечего скрывать ваше мнение, я разделяю его. Меня влечет к вам, протестантам, ваша прямота и откровенность — эти качества бывают только при глубочайшей вере в бога.

Сближение принца крови со скромным солдатом господа вызвало подражание; а может быть, оно само было только одним из многих братаний, начавшихся между католиками и протестантами? Они уже сжимали друг друга в объятиях, например, господин де Леран обнимал капитана де Нансея. Молодой Леви, виконт де Леран, выделялся среди своих сверстников, это был настоящий паж — красивый, стройный, живой. Силач де Нансей прижимал его к себе с такой силой, точно хотел в приливе любви раздавить ему грудную клетку; но юноша выскользнул у него из рук, словно кусок масла, и вдруг укусил толстяка за ухо. Миг сомнения — что же теперь будет? — затем взрыв дружного хохота: такова была эта ночь.

У нее было, несомненно, лицо Венеры: даже скептики, вроде дю Барта, — правда, их было немного, — увидели его совершенно явственно. Но и от них ускользнуло то обстоятельство, что это все подстроено мадам Екатериной. Она выслала в бой свой летучий отряд, и, следуя ее приказу, фрейлины сделали то, чего не мог сделать никто: они уничтожили все различия между религиями. Господь бог никогда еще их не смешивал, и — вот нынче ночью за дело взялась, правда, на свой особый лад, госпожа Венера. Из всех языческих божеств ей в известном смысле меньше всего присущи обман и коварство, и если она что обещает, то немедленно и дает. Во всяком случае, при французском дворе, где все должно было служить целям мадам Екатерины, любая пара после сговора тут же удалялась. Поэтому часть гостей все время исчезала в комнатах фрейлин, предаваясь там беспорядочным наслаждениям при открытых дверях, причем вновь прибывшие искали свободного места, а того, кто еще был занят с дамой, ожидающие своей очереди подбадривали с ревнивым сочувствием. Затем возвращались к танцам.

Временами огромная зала оказывалась наполовину пустой, и музыка на хорах гремела слишком гулко, как в пустом помещении. Еще оставались пьяницы, оставались философы. Нежно склонившись к Марго, еще сидел здесь Генрих. Над новобрачными пестрым шатром свешивались знамена французских провинций, знамена, взятые в былых сражениях, в далеких странах. Но влюбленным казалось, будто они наедине. Генрих говорил ей, что он ее любил всегда, всегда любил только ее. Марго отвечала и лично от себя и от имени своего сердца, уверяя, что и она тоже. Она верила Генриху, а Генрих ей, хотя оба знали, что на самом деле не всегда было так. Но сейчас оба чувствовали, что теперь это стало правдой. Вот он — мой единственный возлюбленный. Я не знал ни одной женщины, кроме вот этой, с нее начнется моя жизнь. Он моя весна, без него я бы скоро состарилась.

— Генрих! Ты сложен с такой соразмерностью, какой требует канон античности. Клянусь честью, ты заслуживаешь награды!

— Марго! Я с радостью готов разделить с тобой эту награду: сколько ты захочешь и выдержишь.

— Доказательство не терпит отсрочки… — начал ее звучный голос, а прекрасное лицо досказало остальное. Он быстро вскочил с колен, и они вступили на тот путь, по которому уже прошли многие. И хотя это путь плоти, но бывает, что и плоть может одушевиться. Когда они вышли из большой залы, Генрих схватил ее и понес. Он нес Марго перед собою. Солдаты отдавали им честь и что есть силы стучали сапогами. Пьяные, уже свалившиеся на пол, пытались проводить их взглядом.

Однако осуществлению страстного намерения мешал брачный наряд принцессы: он топорщился на бедрах четырехугольником, и Марго была заперта в нем, точно в ящике. Тут молодой любовник выказал и осмотрительность и многоопытность. Он не стал грубо мять блистающую оболочку, но мгновенно раскрыл ее. «Не сравнить с Гизом, — еще успела подумать Марго, — хотя тот выше ростом и по внешности сразу скажешь, что дворянин!» Но вот оболочка, точно раковина, открыта, и жемчужина обнажена. Вместо того чтобы подольше соблазнять его этой драгоценностью, Марго приказала коленям слегка ослабеть и подогнуться, сделала вид, что падает, дала себя подхватить и потом бросить туда, куда ей хотелось, — на ее знаменитую кровать, обтянутую черным тяжелым шелком. «Этот любит женщин и тем меньше знает их! Этого я сумею удержать…» — хотела еще сказать про себя Марго. Но уже погасли слух и зрение — к большой выгоде остальных чувств.

Австрийский дом

Генрих один вернулся в большую залу. Там стало многолюднее, чем до его ухода, ибо теперь здесь находилась королевская чета. Карл Девятый успел прикрыть свою наготу, но зато напился. — Вон возвращается дружок моей толстухи Марго! — воскликнул Карл, увидев Генриха. По всему было заметно, что и остальные в курсе дела и ждут возвращения счастливого супруга. Лишь королева не смеялась; она, как обычно, не обнаружила никакого движения ума или чувств. Никто не мог вспомнить, какой у нее голос. Елизавета Австрийская сидела, выпрямившись и не шевелясь, на возвышении в особо предназначенной для этого части огромной залы; вокруг нее как бы сама собой образовалась пустота, никакой охране не приходилось отгонять любопытных. И королева высилась там в своем золотом платье, окаменевшая и неуязвимая, точно статуя святой, даже лицо от толстого слоя белил уже не казалось человеческим. За ее широкой юбкой скрывались два испанских священника; но сами они видели все.

Карл Девятый повис на руке зятя. Он шепнул Генриху на ухо, однако достаточно громко, какую-то непристойность насчет собственной сестры. Генрих с отвращением подумал: «Если он упадет, пусть валяется! Может быть, дать ему подножку?» Однако он не сделал этого и наконец дошел до того места, куда Карл влек его всей своей тяжестью: это была пустынная часть залы, где сидела королева.

— Вот она… восседает… — заикаясь, бормотал Карл, — а поди-ка, опрокинь! Кажется, сдохнет, трупом станет, а все будет торчать тут, выпрямившись, во всем своем золоте. Австрийский дом — для меня постоянный кошмар, а она — я же с ней спал! — она преследует меня даже во сне! У этой женщины голова медузы… прямо кровь стынет! Она дочь римского императора — ну скажи, Наварра, может на ней человек жениться? Мой дед, Франциск Первый, лежал в оковах в Мадриде, и за то, чтобы его отпустить, император Карл Пятый потребовал в качестве заложника его родного сына. Они оскорбляли моего отца, а меня угнетают, пользуясь этой дочерью императора Максимилиана. Они держат под своим каблуком всю Европу. Их золото, их хитрости, их священники сеют раздоры в моем народе, а их войска опустошают мою страну. Наварра! — бормотал Карл Девятый, словно затравленный. — Отомсти за меня! Потому и сестру тебе отдаю! Отомсти за меня и мое королевство! Мне это заказано; я побежденный, который теперь уже не сможет бороться. Я так и буду влачить свои дни с отчаянием в сердце. Помни обо мне, Наварра! И берегись, — последние слова едва различимым шепотом соскользнули с его губ в ухо Генриха, — берегись моей матери и моего брата д’Анжу! Что бы с тобою ни случилось в будущем, не вини меня за это, Наварра, ибо мною руководит только страх. Никому из смертных неведом такой чудовищный страх.

Вдруг король сипло взвизгнул. Его охватил ужас: из-за спины королевы на него глянули две пары колючих глаз; один миг — и они исчезли, словно только померещились. Карл зашатался, он ухватился за Генриха, никого больше не оказалось рядом с ним на этом месте, видном отовсюду. Его зять-гугенот в душе потешался над ним и этим побеждал нараставший ужас. Король смолк, и выжидающе смолк в огромной зале весь его двор — что свидетельствовало о какой-то бесспорно враждебной настороженности. Генрих это сразу же почувствовал, и его сметливый ум подтвердил возникшее ощущение. Всем этим фанатикам, врагам его веры, неприятно видеть, что Карл, их государь, доверчиво разгуливает с Генрихом. Женитьба на Марго стала им всем поперек горла, в этом он никогда не сомневался, и они не могли не выказать недовольства, даже против своего желания. Сегодня госпожа Венера зовет к смешению всех, кто бы ты ни был. И все-таки среди гостей началась какая-то не то давка, не то свалка: католики оттеснили протестантов в самый конец залы. А сами сгрудились тесной толпой у невидимой черты, отделявшей от всех королеву, и, казалось, насторожились.

Генрих бросил на них быстрый взгляд. Здесь только те, кто вооружен, — хотя лица пока скорее любопытствующие, чем враждебные. Впрочем, этим людям было бы нелегко овладеть им: в глубине его протестанты сомкнули ряды, готовые ринуться ему на помощь. Что касается фрейлин, то их словно ветром развеяло, и они, щебеча, наблюдали издали, как приближается гроза.

Карл, хотя и был пьян, ощутил вокруг себя эту пустоту, и внезапная предгрозовая тишина взбесила его. — Вина! — прорычал он. — Я хочу пить с королевой, пока она не свалится! Глядите все! Несмотря на все свое золото, свалится она, а не я.

Королева, едва ли поняв, что он говорит, продолжала сидеть неподвижно, как идол. А сам он, вероятно, устав от брани и богохульств, так отяжелел, что зять-гугенот уже был не в силах поддерживать его, и оба, вероятно, упали бы. Кто-то подскочил и успел поддержать Карла. Генрих поднял глаза и неожиданно увидел перед собою лицо некоего господина де Моревера: оно было искажено ненавистью. В следующее мгновение еще кто-то оттеснил Моревера — Герцог Гиз. — Что это вам вздумалось, де Моревер! — торопливо проговорил он. — Убирайтесь-ка отсюда, да поскорее! Вот еще нашелся! — Он подхватил Карла. — Помогите, Наварра! На нас возложена миссия поддерживать престол и служить опорой королю.

— Для того-то мы и явились сюда с нашими дворянами из Лотарингии и Беарна, — заявил Генрих тем же напыщенным тоном и так же выпрямился, как и молодой герцог, который был высок ростом и белокур. Их взгляды скрестились поверх пьяного короля; время от времени им приходилось ставить его на ноги, когда он готов был совсем опуститься на пол.

— Посадите же меня рядом с Габсбургшей, — молил Карл Девятый, обливаясь слезами. — Ведь и я вроде как святой — посвятее вас. Вы же оба задирали юбку моей толстухе Марго. Сначала ты, но тебя она бросила… — И он свалился на Генриха Гиза, а тот толкнул его на Генриха Наваррского. — Тебя она не бросит, — хныкал он, припав к груди своего зятя. — Она любит тебя, я тебя люблю, а наша мать мадам Екатерина даже очень тебя любит.

— Дьявол! — завопил он вдруг, ибо испанские священники опять напугали его: он успел уже об них позабыть. Но когда рассмотрел эти черные фигуры и перехватил их подстерегающий взгляд, ему стало совсем не по себе.

— Знаю я, чего вы от меня хотите, — бормотал он, повернувшись в их сторону, хотя они тут же снова скрылись. — Отлично знаю. Так и будет, в точности. Вы и в ответе. А я умываю руки.

Он уже настолько отрезвел, что мог держаться на ногах без посторонней помощи, поэтому герцог Латарингский и король Наваррский отпустили его. У Генриха руки были теперь свободны, и он оглянулся вокруг. Что-то изменилось в толпе у незримой черты — в ней чувствовались не только любопытство и настороженность. Угрожающе смыкалось теперь вокруг Генриха кольцо католиков, оно было в движении, ибо в задних рядах протестанты схватились с католиками врукопашную, стараясь протиснуться вперед. Кое-кто из начальников взобрался на стулья, только дю Барта, пользуясь своим ростом, командовал стоя. Вдруг поднялся крик, никакое королевское присутствие уже не могло помешать всем этим людям нарушить установившееся было человеческое дружелюбие, и их прерывистое, бурное дыхание говорило о том, что последняя узда сорвана. Кровь неминуемо должна была пролиться.

Как раз в решающую минуту позади Елизаветы Австрийской зашевелились два испанских священника. Они куда-то нырнули — и помост с креслом королевы без видимой причины поехал как бы сам собой прочь из залы. Он двигался толчками и рывками, как движутся театральные декорации; так же двигались в начале празднества серебряные скалы, несшие на себе голого короля и других морских богов. Однако дело шло, и, подскочив в последний раз, седалище дома Габсбургов благополучно перевалило через порог. Еще не закрылись двери, как все увидели, что чья-то рука откинула ковер, покрывавший помост, а из-под ковра с трудом выползли на четвереньках оба испанских священника и, задыхаясь от усталости, поднялись на ноги.

Король Наваррский неудержимо расхохотался, и на его смех ни один человек в зале не смог бы обидеться: до того он был весел и искренен. Он точно отмел все злые помыслы и на время утишил в каждом его воинственный пыл. Это сейчас же понял некий коротышка, отличавшийся несокрушимым присутствием духа; коротышка стоял позади всех на стуле, кое-кто знал и его имя: Агриппа д’Обинье. И тут же запел приятным звонким голоском:

— Королева Наваррская, тоскуя, льет слезы на своем прославленном ложе из черного шелка. Но разве мы знаем, что ждет нас завтра? — Так пойдемте же и проводим к ней жениха.

Его песенка имела успех, однако для большей убедительности он перешел на стихи:

Смерть ближе с каждым даем. Но только за могилой

Нам истинная жизнь дается божьей силой,

Жизнь бесконечная без страха и забот.

Пути знакомому кто предпочтет скитанье

Морями бурными в густеющем тумане?

К чему блуждания, когда нас гавань ждет?

На первый взгляд все это как будто и не имело никакого отношения к происходящему, разве только комическое; поэтому стихотворец вызвал всеобщий смех и оказался победителем. Карл Девятый тут же заявил громогласно, что со всей свитой намерен сопровождать зятя Наварру к ложу сестры. И он взял за руку молодого супруга. По другую сторону Генриха стал герцог Лотарингский; это была самая захватывающая подробность всей сцены: бывший любовник провожает супруга к брачному ложу молодой супруги. За ними рядами выстроились гости, без различия вероисповедания. Те, кто уже готов был начать драку, с удовольствием согласились на отсрочку, и шествие двинулось. Но по пути в него влилась большая толпа фрейлин. Где бы процессия ни проходила, открывались двери и выбегали знатные дамы: они считали неудобным не принять в ней участие. Мужчины постарше, которые уже успели задремать, вскакивали от шума и тоже присоединялись, кто в чем был. Гордо выступал де Миоссен, первый дворянин, в сорочке и меховом полукафтанье, но без штанов. Впереди торопливо шла стража с факелами, освещая старинные каменные переходы; уже почти никто не понимал, в какой части дворца они сейчас находятся, и толпа колесила по одним и тем же коридорам, усердно распевая:

Пути знакомому кто предпочтет скитанье

Морями бурными в густеющем тумане?

К чему блуждания, когда нас гавань ждет?

— Тут! — наконец заявил Карл Девятый. Однако это была вовсе не та дверь. Словно огромный червь, шествие извивалось по тесным коридорам, пока наконец, не добралось до двери Марго. Тогда Карл обратился с последним напутствием к счастливому мужу: — Ты счастливец, Наварра, ибо принцесса, славнейшая и благороднейшая во всем христианском мире, уберегла для тебя свою невинность, чтобы ты ее похитил; она терпеливо ждала тебя, и вот, видишь, ты стучишься к ней! — С этими словами он сам грохнул кулаком в дубовую дверь. Потом расцеловал зятя в обе щеки и заплакал.

Однако невеста не отворяла, хотя шум стоял такой, что разбудил бы и мертвого. Наконец все затихли, прислушиваясь. Этим воспользовался герцог Гиз и громогласно заявил:

— Клянусь всеми святыми, а в особенности святым Варфоломеем! Будь это я, дверь сама бы распахнулась, ибо меня она знает.

И тут все поняли, даже те, кому это еще на ум не приходило, что Гиз обижен и теперь злится. А король Наваррский легко нашелся и ответил:

— Вы же видите, дверь только из-за вас не открывается, чтобы не вышло ошибки.

Но Гиз настаивал:

— Только из-за вас — она привыкла к лучшему.

Карл Девятый повелительно крикнул: — Всему свой черед! Сейчас впереди не поединок, а брачная ночь.

Несмотря на эти слова, оба кавалера принцессы Марго встали у ее двери в боевой позиции: нога выставлена вперед, грудь — колесом, на лице угроза. Вся процессия, до последних рядов, замерла, женщины потребовали, чтобы мужчины подняли их на руки: им тоже хочется увидеть соперников — Наварру в белом шелке и Гиза в голубом, — как они впились друг в друга глазами и огрызаются. Конечно, не будь Гиз отвергнутым женихом, пришлось бы признать, что за ним немалые преимущества: высокий рост, опасная ловкость, злая четкость черт — они сейчас тем грознее, чем обаятельнее представляются в обычное время. Ответ Наварры очень прост и состоит в одном: он в точности подражает Гизу; несмотря на небольшой рост, Генрих сейчас тоже кажется крупным хищником — играть он умеет. И тут же выставляет зверя в смешном виде, как будто нечаянно, но в этом все дело: зверь потягивается, изгибается, готовится к прыжку, Генрих даже становится светлым блондином, и на подбородке у него словно развеваются желтые прядки волос — до того совершенно подражает он изысканному северному говору лотарингца.

— Я начал с деревенских девчонок, — говорит он, — а теперь хочу только принцессу. Принцесса питала пристрастие к лотарингцу, и вот она уже требует Наварру.

Более дерзко не мог бы выразиться и сам Гиз, его торжественное выступление сорвано соперником: у него выбито из рук его главное оружие, уже не говоря о смехе, который слышится в толпе. Смех так и просится наружу — здесь его подавили, там он прорвался, и вдруг дубовая дверь распахивается, на пороге стоит принцесса и смеется. И так как она тоже смеется, то начинает неудержимо хохотать весь двор.

«К чему блуждания, когда нас гавань ждет?» — нарочно гнусит с хрипотцой Карл Девятый. Хохот, принцесса втаскивает супруга в комнату, дверь захлопывается. Хохот!

Шрам

Они остановились, глядя друг на друга, а в коридорах, удаляясь, еще шумела свита. Теперь придворные направились к флигелю, стоящему напротив, отблески факелов перебегали с одного окна на другое; и начинался рассвет. А народ там, в городе, народ, просыпавшийся в тот же час в лодках на реке и в домах на берегу, не мог не говорить: «Лувр-то опять сверкает адским огнем. Кто знает, что нас ждет впереди?»

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, затем мадам Маргарита сделала своей безукоризненно прекрасной рукой движение сверху вниз, означавшее: раздевайтесь, сир. Сама она сбросила с себя ночное платье лишь на краю кровати: она знала недостатки своей фигуры и знала, что когда она лежит, они не столь заметны. Главное же, ей хотелось обстоятельнее рассмотреть весь облик и сложение этого нового мужчины. Ибо мадам Маргарита была тонкой ценительницей гармонической стройности — будь то мужские тела или латинские стихи. Ее новый возлюбленный возился со своими брыжжами — праздничный наряд из белого шелка было трудно расстегнуть. Рукава с буфами должны были делать его шире в плечах и ýже в талии. И бедра от этого казались широкими и сильными, и длиннее выглядели по-юношески худые ноги: в известной мере, конечно, можно создать искусственно такое впечатление! Поэтому ученая дама ждала, когда он разденется, с некоторой тревогой. Но, оказывается, он в действительности даже лучше, чем сулила его оболочка. Мадам Маргарита произвела некоторые сравнения и впервые вынуждена была признать, что все требования античности, которые она уже начинала почитать легендой, нашли себе в этом юноше живое воплощение, и притом настолько, что ее лицо еще в течение некоторого времени сохраняло выражение достойного глубокомыслия и ученого любопытства. И лишь когда она почувствовала, как в нем назревает страсть, кровь закипела и в ней. И она перестала быть ученой ценительницей прекрасного, когда прикоснулась к его сильному и напряженному телу.

Никогда еще оба они не были так неутомимы в наслаждении; тут сказалось и сходство их натур, которые могли поспорить друг с другом в выносливости. И если Генрих в позднейшие годы и плененный другими женщинами пытался отрицать, что когда-либо любил Марго, и, вспоминая об этой ночи и о многих других, употреблял слова, которыми пользуются даже люди слабые и ничтожные, желая порисоваться, то именно Генрих подтвердил бы, что да, так в жизни бывает: восторг плоти может достигнуть столь великой силы, что ощущаешь близость смерти. И, может быть, в такие минуты человек, который ощущает в себе избыток жизненных сил, ближе к ней, чем ему кажется. Люди просто позабыли осветить все закоулки своей природы. «Смерть ближе с каждым днем» — эти возвышенные слова Генрих слышал совсем недавно, они выражали его сокровеннейшие предчувствия. И они же были последнее, что пронеслось в его мозгу, утомленном любовью.

Наступил короткий отдых, ибо даже во сне не оставляла его забота о наслаждении: еще! еще! Поэтому он вскоре проснулся и, не успев открыть глаза, стал целовать лежавшее рядом с ним тело, и губы его натолкнулись на шрам. Он сейчас же взглянул, пощупал: он-то знает толк в шрамах. Они бывают от ударов, пуль, укусов, раны наносятся и на поле боя и на ложе страсти. Для определения их причин крайне важно, на какой части тела они находятся. Если у солдата шрам на том же месте, что у Марго, — значит он хоть раз в своей жизни да удирал галопом от врага. Поэтому не следует быть трусом; и даже королю Французскому и Наваррскому, именуемому Генрихом и известному своей отвагой, предстояло еще получить такую же рану и на том же месте. Но сейчас речь идет об одной из самых красивых частей женского тела, и эта женщина моя, только моя, — а ее, оказывается, кто-то уже кусал, значит, неправда, что она моя! Поэтому он стал трясти ее, а так как она не сразу очнулась, сам повернул ее к себе и, глядя в ее еще сонное лицо, гневно опросил:

— Кто укусил тебе зад?

— Никто, — ответила Марго. Это был именно тот ответ, которого он ждал.

Он крикнул в бешенстве:

— Лжешь!

— Я говорю правду, — уверенно отозвалась она, села на постели и встретила его ярость с невозмутимым достоинством в лице и в голосе, а сама подумала: «Увы, он заметил шрам слишком рано. Через неделю он и внимания бы не обратил». Мадам Маргарита уже знала это по опыту.

— Но ведь видны же зубы! — настаивал он.

— Это только похоже на зубы! — возразила она, и чем неубедительнее был ответ, тем убедительнее был тон.

— Нет, зубы! Зубы Гиза!

Она предоставила ему повторять это сколько вздумается. Когда-нибудь ему надоест, а моя грудь, которую я к нему тихонько пододвигаю, чтобы он взял ее в руки, заставит его позабыть про зад.

Она снизошла до того, что пожала своими роскошными плечами и бросила вскользь: — Не Гиза и вообще ничьи. — Но это еще больше разозлило его. «Как, однако, трудно, почти невозможно защищаться от несправедливого обвинения! За многое он имел бы полное право упрекнуть меня, а вот выискал же то, в чем я не виновата! Неужели я действительно должна рассказать ему, как моя мать и мой брат король однажды утром избили меня, чтобы я порвала с Гизом и вышла за Наварру? Неужели он не узнал старые, кривые зубы мадам Екатерины?»

— Ну, скажи! Скажи! — стонал он, судорожно сжимая ее.

«Вот ревнивый! А если я скажу? Но что он тогда сделает? Поверит ли будто только из-за него, чтобы я вышла за него, меня выпороли и искусали? Нет. Не поверит! Да еще придется сознаваться, что я шла прямо от Гиза! Приятное положение, нечего сказать».

Вдруг он отпустил ее и стал колотить подушки. Вместо нее он обрабатывал кулаками ее постель черного шелка, весьма знаменитую, ибо многое совершалось на ней. «Но ведь удары предназначаются мне!» Она уже отодвинулась от него, готовая спрыгнуть с кровати. «Сейчас и до меня очередь дойдет! Вот лупит!» И Марго почувствовала, что уважает и любит его — его одного. Поэтому она окончательно решила ни в чем не сознаваться, а он, задыхаясь, вне себя, твердил: — Сознайся! Сознайся!

Вдруг Генрих заговорил совсем другим тоном: — Ты ни за что правды не окажешь. Да и как может сказать правду дочь женщины, которая мою мать…

Вот оно, это слово; вот она, эта мысль. До сих пор Марго лежала, а он смотрел на нее сверху. Но после этой мысли, после этого слова она тоже поднялась, оба насторожились, прислушиваясь к тайным отзвукам сказанного им, и испуганно посмотрели друг на друга. Первым движением Марго было прикрыть свою наготу, а Генриха — покинуть ее ложе. Пока он торопливо одевался, их взгляды украдкой искали друг друга: он хотел наконец, понять, кто же перед ним, какова эта женщина, которая могла так его унизить. А она желала проверить, действительно ли утратила его. Нет, он вернется и будет тем преданнее, что с этой ночи их связывает грех. И до тех пор, пока Марго называет это грехом, Генрих не будет знать пресыщения. «Дорогой мой Henricus, — подумала она по-латыни. — Я тебя ужасно люблю!»

А он уже стоял перед ней одетый, в белом шелку, возился с брыжжами и по-солдатски отрубил:

— Я еду сегодня же к войску во Фландрию.

— А я дам тебе святого, чтобы он охранял тебя, — сказала она и склонилась над стоявшим в стороне ящиком с книгами — ее неизменными товарищами, когда с ней не было мужчины; вынула одну, вырвала из нее страницу и протянула ему. Прекрасна была рука и решителен жест. Она отлично слышала его с трудом подавленное рыдание и все-таки, больше не взглянув на него, снова улеглась в постель; когда он закрывал за собою дверь, Марго уже засыпала. «Ибо, ежели кто изнурен любовью, — успела она еще подумать, — тот неподходящая фигура для трагедии».

И вот ей приснился сон.

Предостережение

Генрих покинул спальню слишком рано. После вчерашней оргии замок Лувр еще не очнулся, и его обитатели еще не вернулись к тому состоянию, в котором имели обыкновение замышлять злодеяния. Во всяком случае, так казалось Генриху. В залах и коридорах ему приходилось переступать через спящих, — чудилось, что они скорее оцепенели, чем спят. Они свалились там, где их застало последнее отправление тела, соитие, глоток вина или даже удар. В открытое окно заглядывали ветки цветущих роз, а под окном валялись люди в испачканной последствиями чревоугодия пестрой одежде, и солнце ярко освещало их. Взоры бродившего в одиночестве молодого человека проникли и в потайные комнаты, двери которых позабыли замкнуть те, кто удалился туда, чтобы предаться всевозможным извращениям любви. Снаружи, привалившись к стене и держа в руках алебарды, спали часовые. Собаки щурились на него, собирались залаять, но, видимо, решали отложить свое пробуждение.

Странствующего по Лувру юношу сбивали с толку все эти покои и закоулки.

Блуждая по обширным залам новых зданий и по ходам и переходам старых, он в конце концов заплутался, если только его блуждания имели какую-либо определенную цель. Привалившись к проломанным каменным перилам, спал какой-то толстяк в высоком белом колпаке, съехавшем на его потный лоб, и Генрих решил, что он находится неподалеку от кухонь. Дворцовая челядь тоже вчера погуляла вовсю, но вид изнуренных тел еще отвратительнее, когда они валяются среди отбросов и грязной посуды. Король Наваррский в своих белых шелковых одеждах отпрянул от них и пошел прочь; в конце концов он попал в какой-то затянутый паутиной полутемный подвал с дверями, окованными железом, точно в каземате; он как будто уже видел такое помещение в подземельях старого замка.

Генрих остановился, ожидая, чтобы глаза привыкли к темноте, и вдруг услышал чей-то шепот: — Тише… — И из сумрака появилась фрейлина. Он повлек ее под находившееся у самого потолка отверстие. — Только не на свет! — умоляюще проговорила она. — Я ведь еще даже не накрашена. Наверно, просто уродина.

— А что ты тут делаешь? Мне кажется… Ну, конечно, это ты. Тебя мой д’Арманьяк тогда запер, ты ведь шпионила за мной. Видно, опять этим занимаешься?

— Ради вас, сир. Я ваша служанка и никому не буду верной и преданной, кроме моего господина, а господин этот вы.

Он закинул ей голову так, чтобы свет упал на лицо. Оказалось, прехорошенькая, совсем юная фрейлина, слегка расплывшиеся румяна не портили ее. Он поцеловал ее в губы и тут же убедился: «Да, эта девушка принадлежит мне, иначе она бы так не затрепетала. Как эти создания изменчивы, ничего в них нельзя угадать заранее. Если бы я тогда не спугнул эту шпионку и не обезвредил, быть может…»

— Значит, я тебе теперь нравлюсь? Что ж, это хорошо, потому что и я нахожу, что ты очень мила, — сказал он с присущей ему обаятельной ласковостью. Правду он сказал или нет, но от его слов ее лицо просияло. А сердце Генриха действительно раскрылось, как всегда перед женщинами. И для этой фрейлины настала ее минутка, когда она благодаря ему познала вполне заслуженное счастье.

— Что ты для меня хочешь сделать? — спросил он тут же. Но ей сначала надо было отдышаться.

— Отдать свою жизнь, сир. Ее отнимут у меня, наверное. Мадам Екатерина, конечно, узнает, что я была здесь. Ей тоже хорошо служат.

— А на что ей твоя жизнь?

— Тише. Она здесь, недалеко. Я застала ее несколько минут назад, когда она кралась прочь из своих покоев. Я лежала на ковре и притворилась, будто сплю. Нет, я была одна, одна, — заверила его девушка. — В моей комнате оказалось много посторонних. А она тихонько крадется мимо, неслышно отворяет дверь своего сына д’Анжу, уводит его с собой. А своего сына-короля не берет. По пути она скребется еще у нескольких дверей, и несколько человек следуют за ней по одному. Я иду последней. О боже, это ведь игра в прятки со смертью! — Было слышно, как у фрейлины стучат зубы. — Вы должны все увидеть своими глазами, сир. — Она взяла его за руку, повела в полный мрак. «Мадемуазель! А может, ты все-таки любовница врага, и он подстерегает меня здесь? Нет. Как раз в этом подвале ее запер д’Арманьяк, она знает здесь каждый камень. Куда же мы идем? Мы ощупью поднимаемся. Ага! Перекладины стремянки! И я должен лезть по ней? Мадемуазель, держи ее покрепче, она соскальзывает. Лестница очень высокая, однако наверху какой-то просвет. Можно выбраться на чердак, лечь плашмя на выступ, а возле него есть небольшое отверстие, из него видно нижнее помещение. Даже ребенку через него не пролезть. И все-таки я вижу комнату, что-то вроде комнаты. Мадам Екатерина не привыкла к таким, однако все же вон она сидит. Кресло с прямой спинкой стоит у дальней стены, свет падает на королеву сверху, и лицо кажется мертвенно-тусклым. Или еще от чего-нибудь у ее кожи такой свинцовый оттенок? Она в своей обычной вдовьей одежде, остальные — кто в чем встал с постели. Вон Гизы, вон д’Анжу». — Мадемуазель, вы знаете некоего господина де Моревера? — «Впрочем, это не он, что ему тут делать?» — Тише, говорит королева.

«Нет, они слишком далеко, внизу, слова теряются, точно в расселине скалы. Мне кажется, она замышляет что-то против своего сына-короля, иначе зачем бы она тайком от него забралась сюда? Он ведет переговоры с Англией и с протестантскими князьями. Колиньи он называет отцом. Она ненавидит Карла. Ее истинный сын — д’Анжу. Достаточно на него посмотреть, на его изуродованные уши. У него толстые губы, и весь он какой-то черноватый, как и духи, которые окружают его. На месте не сидит, никак не дождется того, что должно произойти. Теперь королева прикладывает палец к губам. Молчи, любимчик! Да, и любимчик здесь!» — Мадемуазель, тебе известен некий любимчик, похожий на учителя танцев? Его имя не дю Га?

«Она не отвечает, и мы тоже должны быть осторожны. Здесь сговариваются кого-то погубить, Если жертва не Карл, то я. Пусть попробуют! В Париже полным-полно гугенотов. В подвал, вон куда запрятались наши враги, чтобы состряпать убийство, а сами сидят бледные как смерть, особенно кардинал Лотарингский. Надвинь шляпу поглубже, старый козел, чтобы не видно было твоих хищных клыков. Чем только он нынче ночью не занимался! Вон отходит с Гизом в угол, совещаются. Красивый малый, этот Гиз. Достаточно рослый, чтобы, упав, растянуться во весь рост. Гиз, мой Гиз, я ведь первый принц крови после кровоточивых Валуа, и не ты, а я получил их сестру.

Что это — как он раскричался, унять не могут, наконец даже слышно стало! Другого нужно убить при дворе… Кого? Карла? Меня? Не может быть, чтобы господина адмирала: он же едет к войску во Фландрию. У д’Анжу глаза разгорелись от жадности. Значит, Карла, ненавистного брата. Нет, мадам Екатерина не хочет, она приказывает замолчать! Карлу и так недолго жить осталось. Она шепчет что-то, все невольно наклоняются к ней, особенно этот — как его? — ну, у него чересчур близко посаженные глаза, я еще перед тем удивлялся, зачем он тут. Но это же нелепо, ведь они ничего не могут сделать. Однако Гиз его одного отводит в сторону… А, вспомнил: некий де Моревер.

Что такое? Кажется, у д’Анжу припадок? И часто это с ним бывает? Он больше не намерен ждать смерти человека, из-за которого родной брат стал ему злейшим врагом. Кого же он имеет в виду? Неужели все-таки Колиньи? Да нет, пустая болтовня, разве у него хватит сил выполнить то, что они замышляют! Впрочем, и его мамаша, видимо, чем-то разгневана, она удаляется. Пора и мне… Гиз выходит, он позаботится, чтобы остальные могли благополучно возвратиться в замок. Вот будет смешно, если мы с ним столкнемся! Скорее вниз по стремянке». — Мадемуазель, куда вы запропастились, мадемуазель? — «Оставила меня одного, а теперь выбирайся, как знаешь».

Однако он выбрался; он спешил обратно через людские, и челядь, просыпаясь и бессмысленно тараща глаза, смотрела ему вслед; дверь, через которую он снова вышел на старый двор, оказалась как раз напротив того места, где только что разыгрались описанные события, — позади знаменитой потайной лестницы фаворитов и заговорщиков, которым открыт доступ в покои короля. По ту сторону лестницы одновременно с ним появился Гиз. Генрих опередил его, сделал прыжок и встал на первую ступеньку; тут-то его и заметил герцог Лотарингский.

— Откуда ты взялся так рано, Наварра?

— Разве уж так рано, Гиз? Но, видишь ли, моя почтенная теща принимает меня в любое время.

— Ты был у мадам Екатерины? Наверху?

— А где же еще? — Генрих ударил себя в грудь, разыгрывая человека, похваляющегося высокой честью, которая на самом деле вовсе не была ему оказана. Тогда рослый лотарингец преисполнился сознанием неизмеримого превосходства: «Иду с тайного совещания от моей королевы и встречаю тщеславного лгунишку, который уверяет, будто его принимали в тот же час!» Просияв красивым лицом, подбоченясь и изогнув стан, Гиз заявил:

— Значит, она сама тебе все сказала; а я повторяю, и самым решительным образом: ты победил, Наварра. Французский двор намерен объявить войну Испании, ибо, как говорит в своем послании твой адмирал, французам необходима внешняя война, которая была бы справедливой и вместе с тем нетрудной и выгодной. Иначе они будут грабить и громить друг друга. Он знает нас, твой герой и учитель!

— Послание составлял Морней, а он каждую мысль доводит до крайности.

— И это нам услышать не вредно. Значит, вот вы как смотрите на дело?..

— А вы нет?

— Мы только защищаемся. Вы, протестанты, намерены вызвать ужасную резню среди французов: это видно из слов вашего Колиньи или вашего Морнея. И ради нашего блага мы предпочитаем воевать против Филиппа — вместе с вами. До свидания, увидимся во Фландрии — или никогда!

Рослый блондин только сделал вид, что уходит. Он тут же снова обернулся.

— Наварра! Играй честно, как я. Да, я и вправду стянул войска в Париж, когда ты подъезжал со всеми своими дворянами.

— Это далеко не все. — Их глаза встретились на одном уровне, ибо маленький Наварра стоял на ступеньке.

— Мои выступают сегодня во Фландрию. Действуй, как я, Наварра!

— Я веду ту же игру — и по склонности и по привычке. Помнишь наши школьные годы, Генрих Гиз?

— Тогда ты затевал игру, Генрих Наваррский. Цезаря убивали. Игра доводила нас до неистовства.

— Тебя и д’Анжу. Вы готовы были по-настоящему прикончить меня. Такие воспоминания остаются на всю жизнь, мой друг.

— Дружба, возникшая в ранней юности, — это единственное, что умирает лишь вместе с нами. Я не стыжусь своих слез, — с напыщенной чувствительностью продолжал Гиз и выжал или попытался выжать из себя несколько слезинок. «Я бы искуснее все это разыграл», — подумал другой, стоявший на ступеньке. Однако король Наваррский чувствовал скорее стыд, чем удовлетворение. Ведь перед ним его смертельный враг, хотя бы по одному тому, что не получил принцессы. Оба заставляют свой голос трогательно дрожать. И лгут друг другу каждым словом и движением. А ведь действительно вместе росли. Да, позор! И от стыда, что такова жизнь, стоявший на ступеньке слегка втянул голову в плечи и при этом упустил из своего поля зрения стоявшего наверху. Генрих все еще не поднимал головы, как вдруг что-то зашелестело у него на груди, он сначала даже не понял, что, и стал шарить рукой. Он все еще шарил, когда услышал внезапный возглас: — Стой! — Генрих поднял голову и увидел перед собою совсем иного человека — звериное, злое лицо, уже никаких подслащенных воспоминаний, а неприкрытая действительность: рука, сжимающая занесенный кинжал.

Генрих звонко расхохотался, словно самые страшные открытия и есть самые веселые.

— Я тоже мог бы поплакать, и поудачнее, чем ты.

— Ты смел — и я дарю тебе жизнь.

— Или еще потому, что иначе тебе не сдобровать, — при этом короткий взгляд в сторону. Мгновенно, точно зверь, Гиз оборотился: позади стоял гугенот с обнаженной шпагой.

— Мой государь и повелитель говорит сущую правду, — сказал человек в потертом кожаном колете — у его владельца было загрубевшее солдатское лицо и бородка клином. — Господину герцогу стоило только руку поднять: не успел бы он ударить моего короля, как некий гасконский дворянин, по имени д’Арманьяк, имел бы честь рассечь герцога Лотарингского на две половинки.

Этот певучий голос южанина первым нарушил в то утро спертую тишину двора, прозванного Луврским колодцем. Прибежала стража, стоявшая под воротами, которые вели к мосту. Все двери вокруг распахнулись, и из них выскочили люди. Никто еще не успел ничего сообразить, как Гиз исчез. Д’Арманьяк, давно уже вложивший оружие в ножны, усердно всех расспрашивал, что же тут, собственно, произошло.

— Да два купца подрались из-за пошлин, которые им надо уплатить казне.

Так он громогласно заявил, уходя, своему королю, а на ухо неприметно шепнул: — Только поскорее прочь отсюда!

Слуга-дворянин умел пышно хвастаться, но умел и перехитрить опасность — смотря по обстоятельствам.

Знал он также мало кому известную дорогу, по которой они могли незаметно добраться до комнаты его государя.

— Посмотрите, сир, на вашу великолепную белую свадебную одежду, она вся в пыли и в паутине. Камердинер это сразу видит, а герцог — нет, иначе у него еще раньше возникло бы подозрение, может быть, даже слишком рано, когда меня еще не было подле вас.

— Ты тут?

— Не отстаю ни на шаг. Не упадите!

Здесь коридор круто загибался, и на самом повороте лежал какой-то не слишком длинный тюк, несколько короче человеческого роста. Но, странное дело, из-под мешковины высовывались ноги в маленьких башмачках. Значит, все-таки человек! Какими маленькими кажутся ноги, когда они… Господин и слуга переглянулись. Взгляд слуги советовал быть осторожным. Но господин все же откинул мешковину на том месте, где ожидал увидеть незнакомое ему лицо. У мертвых всегда незнакомые лица, и они всегда неожиданны для тебя. Генрих отпрянул, у него вырвался хриплый возглас. Слуга без церемонии зажал ему рот рукой. — Тише, сир! Скорей сюда, пока нас не застигли! — Он схватил короля и потащил его к какой-то двери, распахнул ее, оба вошли, и он неслышно притворил ее за собой.

— А теперь можете кричать сколько угодно. Я убедился, что снаружи ничего не слышно. Гнусное преступление, такое же, как они сами, — заявил протестант с глубокой убежденностью. И так как его господин безмолвствовал и стоял недвижимо, точно оцепенев, Д’Арманьяк добавил: — Мы бы этого не сделали. Такая красивая барышня, такая ласковая, людям добра хотела. Я знаю одного пастора, который втайне наставлял ее. Она бы перешла в истинную веру…

— Тебе известно ее имя?

— Нет. Может быть, Катрина, может быть, Флеретта. Бедная дворяночка, как я — бедный дворянин.

«Я имени ее не знал и спрашивать о нем теперь не смею. Выплачу и скорбь и ярость в себе самом, и пусть ни капли не выльется наружу. Она погибла за меня, из любви ко мне погибла. Что я обещал еще нынче утром королеве Наваррской — моей жене? Отправиться к войску, во Фландрию. И уже забыл об этом».

Вслух он сказал: — Сегодня же мы едем во Фландрию.

— Вот это правильные слова, сир. В бою я могу сам напасть, могу и убежать. Здесь нет. А в коридоре наткнешься на кусок мешковины — должен через него перешагнуть и молча идти дальше.

Д’Арманьяк говорил еще что-то, приготовляя деревянную лохань, в которой Генрих обычно купался. Когда тот начал раздеваться, выпал свернутый лист бумаги. Он-то и зашелестел у него на груди. Этот листок дала ему Марго: на нем — святой, который охранит его; посмотрим, кто же именно.

Там оказалось изображение человеческого тела после вскрытия — листок из анатомического атласа. Каждый орган был обозначен на полях латинским названием, написанным рукою ученой принцессы, и ею же пририсован маленький кинжальчик, острие которого направлено на вскрытое тело с точным знанием соответствующего места, названного также по-латыни.

Таково было мнение принцессы Валуа. И она тоже хотела предостеречь Генриха. «А если бы я знал это раньше? Выхватил бы я кинжал прежде Гиза?» — Нет, — вслух ответил Генрих самому себе. Слуга удивленно посмотрел на него.

Сон

И вот ей приснился сон.

В этом сне Марго была самой госпожой Венерой и в виде мраморной статуи охраняла вход в лабиринт из высоких кустарников, прохладная тень которых падала на ее белую спину: она явственно это ощущала, ибо мрамор был наделен чувствительностью и в нем обитало сознание. Она знала, что позади нее, справа и слева от беседки, стоят два воина, готовые убить друг друга из-за ее благосклонности; но ни один из них не приподнял хотя бы на дюйм свой обнаженный меч, так как оба, подобно ей, были статуями, замкнуты в каменную оболочку и прикованы к пьедесталу. Между тем достаточно было ее мысли, и тот, кого бы она отвергла, упал бы и разбился.

Она созерцала своими пустыми глазами пейзаж, где все: серебрящаяся река, блистающие берега, дворцы и другие статуи — смотрело только на нее, госпожу Венеру. Повсюду вместо людей стояли статуи, и они говорили, не издавая ни единого звука. То, что будет, от тебя зависит. Решайся, пока не наступила ночь. Еще озаряет тебя с высоты божественное солнце, разогревая твои гладкие бедра, и проникает в тебя так, что в тебе даже начинает биться сердце. Вместе с уходящим, остывающим днем утратишь и ты свое тепло, свою жизнь. Мрак пробудит черные силы, и свершится это чудовищное злодеяние, которого ты не хотела. Ты была лишь суетна, госпожа Венера, — не тепла, не холодна и не решительна, — ибо твои чувства вялы и сознание слабо. — Решайся! Решайся! — воскликнули вдруг все статуи, но уже не беззвучно, а словно чирикая, и довольно пронзительно чирикая, как те птички «с островов».

Вдруг все стихло, и наступила некая пустота — и в созданиях и в сознании. Вселенная как бы запнулась, и в тишине этой всеобщей и грозной запинки прозвучал неслыханный дотоле голос, мощный, но глохнущий в необъятных далях пространства. Марго, пришлось собрать во сне все свои силы и думать четче, чем она когда-либо думала, бодрствуя. Тогда она, наконец, узнала лик событий: перед ней была лоджия, расположенная в середине большого дворца, и там стоял бог. Он ждал. Вначале он не говорил, ибо предоставил ей возможность опомниться, чтобы она не умерла, узрев его. Он имел образ статуи, одежда на нем лежала ровными древними складками, дул сильный ветер, но он не шевелил их.

Лоджия тянулась вдоль фасада Лувра, хотя в действительности никакой лоджии там не было. Вместе с тем знакомое здание заслонялось прообразом дворца, который мы всю жизнь таинственно несем в себе; вспоминаем о нем, как о чем-то виденном нами в нашем самом первом, самом прекрасном путешествии, и чего никогда не увидим своими глазами; да его и не найдешь нигде. Здесь же он возник, блистая непреходящим великолепием и творениями великих мастеров, и назывался Синай. Таково было его имя. А посредине каменной глыбой дыбится бог, он не выше среднего роста — но вот он поднимает веки — душа моя блаженно трепещет, и мне хочется воскликнуть: «Да, господи!», — хотя я еще не слышала, в чем его воля. Но эту волю я знаю, и она говорит мне: не убий. Шевельнулась его короткая, курчавая, черная, как смоль, борода. К его губам приливает кровь, они становятся темно-алыми, и он окликает меня. «Принцесса Валуа!» — зовет господь. Я вздрагиваю, я не в силах отвечать от страха, ибо позволила себе увидеть во сне, будто я госпожа Венера. То было лишь наваждение. И только вот это — действительность, только это — святая правда. «Мадам Маргарита», — зовет господь. — Да, господи!

Так она отозвалась. Правда, это не был ее обычный, низкий и звучный голос: он перешел к богу, и это он говорил ее собственным голосом, но гораздо более мощным. Она же только лепетала перед богом. Но бог услышал ее и принял ее ответ. И чтобы она хорошенько его поняла, он сказал это по-гречески. Он по-гречески сказал ей:

— Не убий!

Спасение

И она сейчас же проснулась, сейчас же оделась и поспешила к матери. Королева. Наваррская прихватила с собою стражу, чтобы, если понадобится, ворваться силой. Однако Марго впустили беспрепятственно, и она тут же поняла, почему: у мадам Екатерины находился Карл Девятый, и он был взбешен. Он бранился и клялся, что король здесь он и он будет повелевать, а не заговорщики, которые сходятся в тайных подземельях.

Его рев раздражал мадам Екатерину, которой необходимо было кое-что обдумать. Кроме того, она не чувствовала себя в безопасности; Марго больше чем кто-либо могла это прочесть по ее лицу, неподвижному, как маска. Мать приветливо встретила свою дорогую девочку и указала ей на ее излюбленную скамейку. Какой бы там Марго ни была, но она оставалась прежде всего маменькиной дочкой и больше всего на свете любила посиживать на этой скамеечке, возле старухиной юбки, запустив в волосы обе руки и читая огромные, переплетенные в кожу фолианты. Обычно она наваливала их себе на колени по нескольку штук зараз. Она и сейчас взяла по привычке книги со стола, принялась даже перелистывать их, но взор ее блуждал, она поглядывала то на брата, то на мать.

Карл Девятый был поражен, что его бессвязная брань и крики почему-то не производят решительно никакого впечатления на старуху и она лишь молча наблюдает за ним. Тогда он решил показать себя еще более твердым и грозным. Он вытянул шею, его рыжеватые усы опустились, и он устрашающе потряс руками — даже не руками, а кулаками, он стиснул кулаки. При этом он исподтишка следил за матерью, стараясь понять, какими бедами она еще ему грозит.

— Ты хорошо спала, матушка? — спросил он.

— Твой праздник был слишком шумным, мой сын.

— И все-таки ты поднялась весьма рано, а с тобой и еще кое-кто, в частности, мой брат д’Анжу. Я все знаю. Вы замышляете коварные планы против меня, против государства, иначе вы бы не совещались в таком гнусном месте: посмотреть сверху — прямо преисподняя.

— Это только так кажется, сын мой, если стоишь на стремянке.

— Значит, ты не отрицаешь этого, матушка, и правильно делаешь, ибо лицо, которое вас там застало, готово все повторить в твоем присутствии.

— Едва ли.

А сыну послышалось: «Ты дурак». И дочь поняла: ей не жить. Марго склонилась над книгой, Карлом овладел новый приступ ярости. Он прикажет немедленно арестовать своего брата д’Анжу, кричал он. Родная мать покушается на его жизнь и намерена возвести на престол его брата. — А я призову на помощь моих протестантов! Теперь я буду править, опираясь только на господина адмирала Колиньи! — уже совсем по-мальчишески заорал он и тут же ужаснулся собственной дерзости. То, что последовало, отвечало его худшим опасениям: мать заплакала. Мадам Екатерина любила во всем соблюдать постепенность. Сначала она помахала короткими ручками, и ее крупное, тяжелое лицо понемногу уподобилось невинному личику горько обиженной девочки. Потом она закрыла его пальчиками, однако, высматривая между ними, внимательно следила за всем происходящим и при этом скулила и взвизгивала. Все выше и пронзительнее скулила она, но по ее пальцам не стекало ни единой слезинки. Мадам Екатерина научилась притворяться чрезвычайно убедительно, только подделывать слезы она не умела. Карл заметил лишь то, что ей удалось. Марго видела остальное.

Среди всхлипываний старуха, наконец, проговорила:

— Позвольте мне, сир, вернуться к себе на родину. Я уже давно дрожу за свою жизнь. Вы подарили своим доверием моих заклятых врагов…

Она надеялась, что тут-то он и испугается, и он в самом деле испугался. Да ведь ему только хотелось узнать, что они сегодня утром решили… беспомощно лепетал Карл…

— То, что пойдет на благо вашего королевства, — ответила она; и притом ответила крайне сухо, а лицо опять казалось такой же непроницаемой маской, как и перед тем. Трудно было даже поверить, что ею только сейчас была разыграна сцена плача. Голос ее зазвучал взыскательно и строго.

— И решать пришлось без вас, — продолжала она. — Ибо решение это требует действий необычных и достойных великого государя, но тебе они не по плечу, мой бедный сын. — Все это говорилось с той же укоризненной строгостью (особенно резкий поворот после сцены смирения). Мадам Екатерина опять сидела перед ним, словно облеченная высшей властью, словно она никогда и не просила разрешения удалиться во Флоренцию, откуда ее когда-то выгнали.

Карл смотрел на свои ноги, а в голове у него все путалось, мешалось и кружилось. Ему приходили на память все намеки, которые мать делала в те дни, когда положение еще не было таким острым, как сейчас; тогда он не препятствовал ее кровавым планам и относился к ним так, словно это был только кошмарный сон. Даже сама мадам Екатерина предавалась им лишь как опасным упражнениям ума, заглядывающего в бездну. Все же Карл очень хорошо запомнил имена Амори и Линьероля, принесенных в жертву его страху, хотя опасность была тогда гораздо меньше. А за это время он, желая доказать свою самостоятельность, вошел в сношения с гугенотом Колиньи, стал звать его отцом и во всем следовать его советам. И вот Карл оказался накануне войны с Испанией. И австрийский дом все теснее обвивал свои щупальца вокруг страны, оставшейся в одиночестве — в руках этого дома был юг, вся середина Старого Света; распоряжался он также странами Нового Света и их золотом, господствовал над церковью, а через нее над всеми народами, в том числе и над народом Карла; в его собственном замке, на его ложе улегся этот дом в лице эрцгерцогини, столь окаменевшей от золота и власти, что ее невозможно было опрокинуть!

«Что же теперь делать? — спрашивал себя с отчаянием Карл Девятый, глядя на свои ноги. — Все вокруг только и носятся с кровавыми планами, только и думают о том, как бы убить, разница лишь та, что Гизы, да и моя мамаша, желают убивать французов, они желают истреблять моих подданных, а господин адмирал хочет убивать испанцев: это мне больше нравится. Правда, если он вернется победителем, тогда и я вынужден буду его бояться, ибо он окажется сильнее меня. Пока же сильнее нас обоих Гизы. Мать стоит за то, чтобы Гизы сначала напали на сторонников «истинной веры». Я же должен покамест спокойно сидеть в Лувре и выжидать. А потом мои свежие войска накинутся на ту партию, которая уцелеет, и отправят ее главарей еще тепленькими на тот свет».

Он поднял глаза, словно спрашивая, как же ему ко всему этому отнестись. Мать ободряюще кивнула. Не раз наставляла она сына, и он научился понимать ее — правда, до известной черты, а дальше — ни с места. Там она становилась непроницаемой, а он слабел. Быть может, он и проник бы в ее замыслы, почуял бы самое главное в ее плане, если бы что-то не мешало ему, какое-то сопротивление его мышления. «Самое гнусное решение они приняли только сегодня утром в подвале, — сказал себе Карл. — У меня сосет под ложечкой и все нутро холодеет, неужели никто не поможет мне?»

Едва он это подумал, как выступила вперед его сестра и твердо заявила:

— Никакого убийства не будет — я запрещаю.

Мадам Екатерина просидела несколько мгновений с открытым ртом. Что это на девочку нашло? — Ты? Запрещаешь? — раздельно повторила Медичи. Карл тоже проговорил с изумлением:

— Ты?!

— Я, — твердо повторила Марго. — А через меня некто другой. — Она имела в виду мраморного бога с красными губами.

«Наварра начинает угрожать! — пронеслось в голове мадам Екатерины. — Тем скорее я должна действовать».

— Кто может что-либо запретить королю Франции? — заметила она с холодным удивлением.

Принцесса не ответила: она состроила капризную гримасу.

Карл спросил: — Мне тоже хотелось бы знать, кто здесь повелевает? — Неудачный вопрос, ему же во вред; но любопытство взяло верх. Да и матери все еще кажется, что она чего-то не расслышала. «Странная девочка. То сидит над книгами, то спит с мальчишками. Уже из-за Гиза были неприятности. Что же, она опять хочет получить порку?»

— Если ты ничего не желаешь объяснить, — мадам Екатерина все еще сохраняла снисходительный тон, — то как же ты хочешь, чтобы тебя поняли?

— Ты отлично понимаешь меня. Никаких убийств!

— Кто говорит об убийствах? Но что касается враждующих партий, то нам, к сожалению, каждый день приходится видеть, как они накидываются друг на друга: то католики твоего Гиза, то гугеноты твоего Наварры. Мне очень жаль тебя, дочка, ты, конечно, уже успела убедиться, что у каждого из них есть свои преимущества. Ну, скажи, как нам все это прекратить?

Но и зловещему добродушию матери Марго опять противопоставила повеление, полученное ею во сне. Никаких убийств! Глаза у нее были широко раскрыты, и сквозь свою желто-бледную мать она словно видела лицо бога, к губам которого прилила темно-алая кровь.

— Мы сами не должны совершать никаких убийств; тогда и партии не будут нападать друг на друга. Ведь знак-то всегда подаем именно мы.

— Мы, — повторила мадам Екатерина, уже не сдерживая своего раздражения; она чуть не задохнулась от злости. Оказывается, эта ученая особа, расходующая слишком много постельного белья, следила за всем гораздо внимательнее, чем можно было ожидать, в те дни, когда она так безобидно держалась за материнскую юбку! И сама открыто в этом признается:

— Я ведь не дурочка, мама. И частенько слышу такие речи, истинный смысл которых вскрывается только потом. Моему брату, королю, вы говорите то, чего он сам еще не понимает. Но я-то ученая; я понимаю язык птиц, — добавила она, точно по наитию. Однако это было просто воспоминанием о бесчисленных статуях из ее сна, которые явственно говорили с ней, хотя они только щебетали, точно самые мелкие птички «с островов».

— Как ты думаешь, сын мой, не дать ли нам твоей сестрице опять маленький урок? Он на нее однажды очень хорошо подействовал. Вы помните, сир, то утро, когда наша толстуха Марго проспала с Гизом несколько дольше, чем следовало? — Тусклые глаза из-под маски как будто слегка блеснули.

Но теперь Карл не имел желания сечь свою толстуху Марго. В голове у него кое-что кое с чем связалось; сопротивление его мышления вдруг исчезло. Он воскликнул:

— Она права, что запрещает убийства! Я тоже запрещаю!

— Уходите! — Мадам Екатерина жестко и холодно указала им на дверь, возле которой сегодня даже не было охраны. Поэтому старуха опасалась худшего, и ее непоколебимое самообладание далось ей нелегко. Карл, этот потомок рыцарей-варваров, мог просто заточить ее в темницу; ведь ее сын д’Анжу, хоть он ей во много раз ближе Карла, не заступится за нее; что случилось, то случилось. А в этой чересчур любознательной девице она сейчас впервые увидела для себя угрозу. Однако Екатерина не потеряла власти над собой. — Уходите! — Но, увы, они не ушли.

— Адмирал Колиньи должен жить!

— Король Наваррский должен жить!

Они крикнули это одновременно; оба имени словно старались заглушить друг друга. Старуха пожала плечами.

— Вот видите, у вас нет единодушия.

— Я хочу того же, что и моя толстушка Марго.

— Мой брат король меня поддержит.

Значит, перед ней союзники. Но как только мадам Екатерина чувствовала, что она уже не сильнейшая, она прибегала к хитрости.

— Давайте заключим договор, милые дети. Вы назвали два имени: ни одному из этих лиц я не желаю никакого зла. Я пальцем не пошевельну для того, чтоб кто-нибудь из них погиб. Но если один все-таки погибнет, тогда, дорогие детки, не требуйте от меня, чтобы я продолжала защищать другого. Да это было бы уже и не в моих силах, — добавила она скорее жалобно, ибо ее дочь вдруг точно выросла. Королева Наваррская стала даже выше ростом благодаря знанию и воле.

— Я понимаю язык птиц, — бросила она свысока бедной старухе. — Двуязычные речи вашего величества надо толковать так, что вы сначала прикажете умертвить господина адмирала, а затем короля Наваррского, моего супруга.

— Ну, что ты говоришь!

— Она догадалась! — вдруг радостно воскликнул Карл. — Моя толстуха Марго — умница, она все знает! Но господин адмирал должен жить. Я приказываю. Он мне отец.

— Ну, что ты говоришь! — повторила старуха, отвернувшись от своего сына-тугодума, и обратилась к несравненно более сообразительной дочери. — Сама подумай, может ли кто-нибудь из нас запретить человеческим страстям и ненависти партий толкать людей на убийство?

— Но не на убийство короля, моего мужа!

— Я так же мало могу воспрепятствовать этому, как и ты. Никто не знает, с чего именно начнется.

— Ты знаешь.

— Ты знаешь! — зарычал Карл.

Старуха вздрогнула, потом напустила на себя скорбь, благородную скорбь; никаких слез и нытья, осанка женщины, возложившей на свои плечи тяжелый груз многих печальных, но необходимых деяний, за которые придется нести ответственность.

— Вот тут, — сказала она, повертев указательным пальцем у виска, — стоит во весь рост дом Валуа. Не у вас. Вы молоды и следуете своим прихотям… Я одна поддерживаю своим разумом это великое бремя, иначе все бы рухнуло — и наш дом тоже.

Это было ее самой искренней минутой; и эта искренность оказала свое действие. Старуха и сама не понимала, почему после этих слов оба союзника притихли. Это несколько сбило ее с толку, она переоценила свой успех и тут же совершила ошибку, заявив:

— Пусть ты влюблена, но ты моя дочь. А мы знаем, что в конце концов остается после всех наших бурь — только мы сами. Маленький Наварра, как и все твои мужчины, старается изо всех сил. Но настанет утро, когда ты уже не найдешь на своем ложе отпечатка его тела. В первый раз ты спросишь: куда же он делся. И во второй раз спросишь. А в третий уже не спросишь, и уже не захочешь непременно знать во всех подробностях, как он исчез.

Однако Медичи разглагольствовала напрасно. Марго повторила голосом бога:

— Сказано: не убий.

— Вот еще новости, — пробормотала мадам Екатерина, покосившись на потолок.

— Или я приму протестантство.

— Или она примет протестантство! — зарычал Карл; и огорченная мамаша вынуждена была признать, что ее дети явно стакнулись.

— Я требую жизни для короля Наваррского.

— Я требую жизни для адмирала Колиньи.

— Да пропади ты пропадом со своим неугомонным старым драчуном! Он готов погубить королевство, а ты его еще отцом зовешь! — Она хотела выставить из комнаты сына, чтобы поладить с дочерью.

— Ну, хорошо. Поедешь со своим Наваррой в Англию. Англичанка плохо помогут нам; но Елизавета и ее деньги нам необходимы, раз твой брат Карл со своим папашей Колиньи сажают нам на шею австрийский дом. Поезжайте когда хотите!

Она сделала только одно легкое движение, как бы отпуская дочь; говорить она больше не могла — то ли притворялась, то ли в самом деле обессилела. Карл Девятый последовал за сестрой.

А дочь тут же вернулась к тому подчиненному положению, в котором прожила всю жизнь; опустив голову, она преклонила колено и послушно удалилась. Карл был так поражен совершенно нежданной победой Маргариты, что совсем позабыл о своем деле, да еще в ту самую минуту, которая оказалась для него решающей.

Знамения

Марго пошла к мужу. Она пожертвовала преимуществами, которые ей давало обиженное самолюбие, и сделала первый шаг, хотя утром Генрих и покинул ее в гневе. Но его можно извинить, ибо мужчина вообще безрассуднее женщины, а кроме того, она не могла не признать, что, говоря по совести, у него были основания негодовать и на ее прежние любовные связи — хотя все это теперь позабыто — и на кое-что другое. Другое — значительно хуже, и хуже, главным образом, для нее, а не для него: ибо у Генриха нет такой твердой уверенности, как у Марго, что его мать отравлена ее матерью. И все-таки ей удалось загладить это злодеяние, и грозное препятствие, неизменно встававшее между ними, теперь устранено: она спасла ему жизнь. Марго боролась за жизнь Генриха, призванная к этому посланным ей свыше сновидением: она победила и, окрыленная, спешила получить заслуженную награду.

Тем временем Генрих искупался, переоделся; и он сам и его комната были продушены благовониями. Когда Марго вошла, во взгляде, которым он ее встретил, было такое же горячее желание, как и в ее глазах. Кровь у обоих закипела, их охватил единый порыв, и они чуть не кинулись друг другу в объятия. К сожалению, в комнате был третий, малый ростом, но веселый поэт и друг Генриха, Агриппа.

— Добрый Агриппа, — заявила королева Наваррская, — дайте мне возможность сообщить королю, моему повелителю, важную государственную тайну.

Д’Обинье любезно ухмыльнулся; однако перед тем, как удалиться, отвесил три поклона вместо двух: первый королю, второй — королеве и третий — королевской кровати. Молодая чета от души рассмеялась, а Генрих сказал:

— Возлюбленная королева! Я сильнее сгораю от желания проникнуть в вашу великую государственную тайну, чем вы полагаете, — при этом он бросил взгляд на ложе, — но все-таки пусть Агриппа закончит свое сообщение. Он узнал об удивительных предзнаменованиях.

— Не предзнаменования, сир, я этого не говорил. Просто небольшие происшествия и приметные мелочи повседневной жизни.

— Неужели в Париже такие случаи происходят повседневно, Агриппа? Скажите сами, дорогая королева, разве здесь действительно на каждом углу собираются толпы народа, чтобы послушать ваших священников, которые громят ревнителей истинной веры? Стоит поп на тумбе или на ступеньке и призывает душить и вешать. И вдруг все срываются с места, потому что заметили какого-то гугенота, отставшего от своих. Несчастный старается удрать, но толпа сбивает его с ног и расправляется с ним. И это, по-вашему, мелочи повседневной жизни?

Ее лицо покрылось смертельной бледностью. «Дело обстоит хуже, чем я думала. Смотри, Марго, опасность приближается, сейчас захлопнутся ворота. Бежим отсюда, мы все втроем должны бежать!» Поэтому-то ей и было все равно, кто тут еще, кроме них двоих. — Генрих, возлюбленный мой повелитель, послушайте меня! Сегодня же вечером, когда улицы опустеют, мы с вами уедем в Англию. — Он хотел было возразить, но она остановила его движением своей прекрасной руки.

— Генрих, возлюбленный мой повелитель! Поймите же, насколько все это между собою связано: спокойствие в Париже зависит от победы во Фландрии, а победа зависит от английского золота. Победа господина адмирала будет победой протестантов, но под его командованием сражаются и ваши и наши войска. Ведь это конец вражде между нами и вами. Тогда уж никому не будет дозволено проповедовать с уличных тумб. Поэтому мы оба должны отправится в Англию на самом быстроходном судне.

— Благодарю тебя. Но…

— Нет, мы не бежим, ты не бежишь. Дай мне сказать, Генрих, возлюбленный мой повелитель. Ведь мы не бежим, мы выполняем важнейшее поручение. Сам Колиньи этого требует, ради успеха нашего дела.

В своем страхе за Генриха она все это придумала. Находившееся в комнате третье лицо готово было издать недоверчивое мычанье, может быть, даже свистнуть: она вовремя остановила его властным взглядом. И он повиновался, он промолчал. Король спросил:

— А ты как думаешь, Агриппа?

И поэт ответил:

— Я думаю, что любовь прекрасной принцессы — это драгоценнейшее сокровище на свете.

«Но честь выше любви, — сейчас же слышит Генрих ответ своей воспитанной в строгости души. — И религия выше».

Он тут же добавляет:

— Все зависит от адмирала, пусть сам повторит мне свое поручение.

— Так и будет, — кивает прекрасная принцесса, но про себя она твердо решила: не допускать до объяснения со старым еретиком. Она ведь в совершенстве владеет тем искусством, каким можно удержать подле себя своего возлюбленного повелителя до того часа, пока они не укатят в дорожной карете и все останется позади. Агриппа д’Обинье наконец подчиняется данному ею знаку и уходит. И тотчас оба, задыхаясь от нетерпения, открывают друг другу объятия.

С опозданием явились они сегодня к праздничному столу; а следовало им прибыть точно в три — раньше своих гостей, которых они должны были принимать, ибо этот обед давал во дворце герцога Анжуйского король Наваррский. Они же присоединились к обществу, когда оно было уже возбуждено; увидев их, оно снова притихло. В течение трех-четырех часов гости ели и пили — мясо всевозможных животных, вина всех лоз; но настроение не менялось. Пока речь шла обо всяком вздоре, шумные разговоры не прекращались; однако при малейшем намеке на происходившие в городе события или многозначительном взгляде те, кто был умен и осторожен, умолкали. Кроме того, присутствующие пересчитывали друг друга — еще одно из тех занятий, которым они предавалась тайком. Оказалось, что первый дворянин де Миоссен лежит в постели: он будто бы мучится коликами в животе. Нескольких дворян-протестантов так и не удалось найти, — вероятно, они спешно покинули Париж.

— Все это знаменательно, — обратился сидевший в конце стола дю Барта к дю Плесси-Морнею. — Но наиболее удивительно непонятное терпение и миролюбие тех, кто еще остался. Третий вечер продолжается брачный пир, и мне кажется, эти несчастные совсем обессилели, они уже не в состоянии вскочить со своих мест, поделиться на две враждебные кучки и откровенно обменяться угрозами. Даже ненависть успела уснуть в иных душах или, готовая к прыжку, притаилась в самой глубине.

Морней сказал в ответ:

— Мы все еще не решаемся превратить эту страну и это королевство в кровавую падаль, которую будут грызть все хищники земли! Готы подхватят то, чем пренебрегут гунны, а вандалы — то, что не дожрут готы.

Так говорил добродетельный Морней, доводя, как обычно, свои мысли до крайности. А кругом люди все еще пересчитывали друг друга. Не хватало и кое-кого из католиков, в том числе капитана де Нансея. По слухам, он был занят в Лувре, чем — неизвестно, вернее, об этом не говорили. Отсутствовал также некий господин де Моревер. Многие вспоминали его необыкновенно острый нос и глаза, поставленные почти рядом.

— Вот пес! — воскликнул герцог Гиз с благородным негодованием. — Я же вытащил его из-под своей кровати! Он уверял, будто хотел просить меня о какой-то милости; но кинжал, который оказался при нем, что-то мало имеет общего с милостями.

Возмущенный Гиз сказал все это настолько громко, что Карл Девятый и Генрих Наваррский, сидевшие друг против друга и неподалеку от него, легко могли бы его услышать. Однако Карл сам вел себя слишком шумно. То обстоятельство, что он взял верх над мадам Екатериной, — Карл счел это самостоятельно одержанной победой — совсем вскружило ему голову.

— Наварра, — заявил он, — здесь не место говорить о таких вещах, но ты и твоя милая должны поставить за меня толстенную свечу; ведь я твой заступник. Без меня твоя жизнь гроша бы теперь не стоила. Я ведь друг тебе, Наварра.

Сестра приказала налить ему вина, чтобы он замолчал. Иначе он еще всем разболтает, что она и ее муж сегодня вечером уезжают в Англию! Но стакан вина навел его на разговор о своей необычайной любви к Колиньи и восхищении своим вторым отцом — вернейшим из его подданных и лучшим из его слуг. Послушать короля Франции, так выходило, будто мир между партиями уже подписан и прошлое позабыто.

Дю Барта на своем конце стола сказал:

— Господин адмирал тоже так считает, несмотря на все полученные им предостережения. Но его взгляд разделяет только Карл Девятый. И это меня тревожит. Тот, кто вдруг, без видимой причины, перестает замечать людскую слепоту и злобу, подвергает себя большим опасностям, вернее, он над собой уже поставил крест.

Дю Плесси-Морней ответил:

— Друг мой, если бы в эту минуту сюда явился Иисус, с которой из двух партий он сел бы за стол? Он не смог бы выбрать, ибо одни жаждут зла не меньше, чем другие, и в сердцах не осталось даже искорки любви — ни у нас, ни у них. Признаюсь, я опасаюсь даже самого себя, ибо и меня тянет на резню.

— Мы знаем тебя, Филипп. Ты любишь крайности только в мыслях.

— Крайности существуют в мире еще до того, как они рождаются в моем уме. А ты считаешь, дю Барта, здесь можно сохранить здравый рассудок? Что касается меня, то я намерен отдаться воле морских ветров, и если я утону — пусть, ибо в замке Лувр назревает кое-что похуже.

— Ты едешь на корабле?

— Да, в Англию, выжимать деньги из Елизаветы. — Его высоколобое сократовское лицо сморщилось еще презрительнее — от пренебрежения ли к английскому золоту или к своей удаче. Он не привык обманывать самого себя и понимал, что счастье выпало ему помимо его воли и сама судьба хочет убрать его отсюда.

— Мадам Екатерина призвала меня к себе. Мне должно ехать вместо моего государя, а ему надлежит остаться. Ибо нужен ему сейчас не шаткий корабль, а спокойная опочивальня. На самом же деле только он один в состоянии укротить волнение умов и помешать взрыву… А мой ум, о друг, могут охладить лишь морские глубины, и мне остается только надеяться, что в них я и погружусь! — смиренно закончил он, хотя ему предназначено было прожить еще пятьдесят один год, а многим из тех, кто сейчас окружали его, — меньше пяти дней.

Сказанное им — он вовсе не считал это тайной — было подслушано и по-своему истолковано целым рядом лиц, в том числе молодой фрейлиной де Сов. Подружка Марго воспользовалась первым же случаем, когда король Наваррский покинул свое место подле королевы, и все ей выложила. При этом ее глаза блестели; она находилась в той поре, когда иные отвечают на улыбку жизни особенно пленительным расцветом. Ее личико, которому с годами было суждено заостриться, под влиянием новости, которую она сообщила, приобрело какую-то необычайно одухотворенную прелесть. — Мадам, ваша милость, Марго, — обращалась она то и дело к королеве Наваррской, не уставая восхищаться тем, как мужественно и вместе тактично ведет себя король Наваррский; он все же ухитрился остаться здесь, и чтобы остаться, пошел даже на то, чтобы обмануть свою королеву. Так по крайней мере уверяла подружка, расхваливая его. Ведь мужская честь требовала, чтобы он всем пожертвовал долгу — даже любовью. При этом Шарлотта думала: «Теперь вы целый день лежите вместе, но когда-нибудь очередь дойдет и до меня, мне очень любопытно это испытать. Если добрая Марго узнает, что он уже ей лжет, она изменит ему раньше. А потом он изменит ей со мной».

Марго же, слушая ее, думала: «Завидует. Мое счастье превосходит все, что можно себе представить. Плохо только то, что я не умею его скрыть. Я поступила бы разумнее, спрятав от всех свое счастье, уехав в какое-нибудь путешествие, пусть даже далекое и опасное. И, может быть, удалось бы все-таки привезти его обратно целым и невредимым, тогда как здесь… Я не знаю, что задумала моя мать, но сама-то она отлично знает. Поэтому у нее все-таки есть лишний козырь против меня. Если то, что болтает эта Сов, правда, значит, мадам Екатерина вбила в голову моему милому, гугеноту, что его Морней успешнее, чем сам король, сможет выпросить в Англии деньги. Нет! Тут другое! Только теперь я вижу, что отговорка придумана самим Генрихом. Но заметила лишь потому, что подружка незаметно натолкнула меня на догадку. Он посылает другого, чтобы мы могли остаться здесь. Он слишком храбр и не будет прятаться от опасности, он любит столь сильно, что мы не можем надолго покинуть нашу комнату!»

Вот что думала Марго, волнуясь и духом и плотью. Ей казалось, что, пожалуй, следует снова предстать перед старой королевой; но она медлила, хотя чувствовала, что сроки проходят и что она, в сущности, уже отреклась от всего, не имеющего отношения к любовным ночам и к их радостям.

«Сердце мое, прелестная, любовь моя», — думал Генрих теми словами, которые он произносил вслух для нее одной и только в редкие минуты. Одновременно он, отойдя в сторону, вел со своим кузеном Конде разговор о сестре: ради этого он и оставил свою королеву, как полагал, на несколько минут, а вышло — очень надолго. Конде сказал ему, что сам отсоветовал Екатерине выходить из дому: — В Париже неспокойно. Народ ждет событий, благодаря которым он надеется на свой лад встряхнуться. Что до меня, то я бы приструнил его не тогда, когда страсти разгорятся, а пока он еще только вожделеет, но колеблется.

— К счастью, тебя не спросят. Мы намереваемся посягнуть на испанскую мировую державу, и Париж не может быть спокойным. Народные волнения можно направить в любую сторону и даже извлечь из них полезное и доброе. На то мы и государи. Моей сестре все-таки следовало быть здесь, раз я праздную свою свадьбу.

Брат настаивал на своем, ибо отлично понимал, почему именно она не явилась. Он не захотел поступить так, как, по ее мнению, того требовал последний наказ их матери, то есть не покинул Париж и не повел ревнителей истинной веры на штурм французского двора. Вместо этого он отрекся от своей силы и предназначенной ему судьбы, — чтобы иметь возможность любить принцессу Валуа; и этого сестра ему не простила. Он обманул ее надежды как брат и король. В лице юной Екатерины он оскорбил мертвую Жанну и пренебрег ее волей. Кроме того, его сестричка ревновала взрослого брата к другой, которую он целует. Генрих знал Катрин как свою плоть и кровь, и, на самом деле, от него ничто не укрылось. Он отрицал все это лишь перед Конде, а не перед самим собою. И он сказал:

— Моя сестра ошибается, кузен, и, когда я уеду, объясни ей, что она неправа. Я все-таки покидаю Париж и тем самым выполняю ее желание и последнюю волю нашей матери. Правда, я вернусь из Англии не с войском, но с золотом.

— Ты? Согнувшись под тяжестью мешков, словно вьючный осел? — спросил кузен недоверчиво; и хорошо, что он выказал недоверие — так по крайней мере ему удалось скрыть свое презрение. В эту минуту к ним подошел Филипп Морней.

— Я буду изображать этого осла вместо вас, сир. — Он вытянул шею и заревел. — Золотой осел — сказочное животное, но слишком драгоценный груз введет небеса во искушение, они разобьют волнами обшивку судна и утопят осла, предзнаменования говорят мне, чем все это кончится. Ваша жизнь, сир, несравненно дороже; за нее платят большие деньги. И вы, верно, знаете, кто, — докончил он вполголоса и указал на стену — за ней находилась та рука, которая направляла все, а следовательно, и это дело.

— В таком случае я не еду, — тут же решил Генрих. — И даже лучше, если я не поеду. Тем скорее я стану хозяином собственных решений. Если мы с господином адмиралом объединимся, то станем сильнее.

— Во всяком случае, у тебя есть Марго, — закончил Конде. Как раз об этом подумал и Генрих, он испугался и смолк.

Филипп Морней поклонился более церемонно, чем было принято между ними. — Сир, прошу вас теперь отпустить меня. Но так как отъезжающий подобен умирающему, соблаговолите выслушать мое завещание. Вас задерживают здесь, чтобы остальные ничего не заподозрили и заблаговременно, все сразу одним сильным отрядом, не вырвались из города. Только так они могут еще благополучно унести ноги, иначе никак, а ведь у них есть чувство самосохранения, словно у животных, которые стараются убежать подальше от места убоя. Прислушайтесь к разговорам вокруг вас, и вы услышите от каждого из наших людей, что он предпочел бы находиться как можно дальше отсюда и медлит лишь потому, что вы не оказываете сопротивления надвигающимся на нас событиям

— Ты, Филипп, от имени адмирала, сочинил блестящее послание к королю Франции, утверждая, будто его подданные по самой своей натуре только и жаждут, что убивать да грабить — если не чужих, то хотя бы друг друга. Вот и теперь ты говоришь об этом с тем же волнением. Колиньи уверен в дружелюбии короля. Он еще спокойнее, чем я, иначе зачем бы он здесь оставался?

— Он остается, ибо его ждет могила. А тебя ожидает брачная постель.

Тут толпа захмелевших гостей разлучила их. А когда Генрих попытался снова отыскать своего друга, тот уже исчез.

… и чудеса

А тем временем шум и гам все усиливались. Из дворца герцога Анжуйского гости перекочевали в замок Лувр, где должен был продолжаться прерванный утром бал. Сегодня не слышно было громких споров; вместо этого теснившихся повсюду придворных словно постигла какая-то странная, внезапно поразившая их слепота. Они уже не знали, кого именно отталкивают в сторону или, наоборот, втягивают в свою давку. Даже ближайшему окружению короля Франции не оказывалось должного внимания. Тем временем Генриха совсем оттеснили. Марго уже не было видно; его обступили какие-то зыбкие стены, и он не находил из них выхода. Поэтому он невольно крикнул: — Марго!

Кто-то ответил: — Уехала в карете со своими фрейлинами. Идите сюда, сир, ко мне!

Генрих не видел того, кто его позвал. Но это был голос Агриппы, и вот его уже не слышно. — Пропустите меня! — приказал Генрих. — Я хочу пойти к королеве. — Тут кто-то позади него, совсем рядом, измененным голосом отпустил несколько весьма плоских шуток. Которую, мол, из королев он, собственно, имеет в виду. Елизавета Австрийская едва ли приглашала его, а к мадам Екатерине ему спешить незачем, успеется. Генрих оглянулся: молодой балбес нырнул в толпу и сделал вид, будто он тут ни при чем. Оказалось, что это дю Га, фаворит д’Анжу! Конечно, он повторяет слова своего господина, а знать, что думает принц, не мешает. Генрих рассмеялся и кивнул юноше, чтобы он подошел. Но вдруг увидел необычайное зрелище: дю Га, подкинутый вверх, летел над головами, описывая распластанным телом дугу в воздухе, и отчаянно визжал. Леви де Леран, паж-протестант, выделявшийся своей красотой, мгновенно дал ему коленом здоровенный пинок в обожаемую герцогом задницу. Те, на кого упал фаворит, отпрянули и повалились на соседей. Начавшаяся давка грозила перейти в опасную и всеобщую свалку. Один из французских придворных — его звали д’Эльбеф — попросту схватил под руку короля Наваррского и приподнял висевший на стене занавес; вдруг повеяло свежим воздухом, и они оказались совершенно одни в полной темноте.

Все это произошло мгновенно и без слов, с ошеломляющей неожиданностью, и невольно вызывало подозрения; Генрих наверстал то, что было им упущено, когда он стоял один на один против Гиза: он выхватил кинжал. Но д’Эльбеф воскликнул с юношеской восторженностью: — Если вы не хотите считать меня своим другом, сир, вот моя грудь! — И он обнажил ее.

Генрих наклонился к нему, лица он не мог разглядеть, но ведь и в первый раз, на свету, он не разглядел своего друга. И он продолжал быть начеку. — Идите впереди! В Лувр! Ни шагу в сторону!

Когда они дошли, ворота на мосту были, правда, открыты, но недостаточно широко, и их нельзя было ни распахнуть, ни затворить, ибо одни изо всех сил старались пробиться наружу, а другие зажимали их между створами. Дикий рев сопровождал эту борьбу. Скудный свет редких факелов скользил по искаженным лицам. Генрих увидел бородки клином и грубые колеты: это свои, они хотят выбраться. Здесь были беднейшие дворяне и простолюдины. Они не сидели за столом королей, и соблазны двора не вскружили им голову; под покровом темноты они отстегнули кошельки у некоторых зрителей этого чуждого им города, а может быть, и прикончили их, но они не желали, чтобы теперь их самих прикончили. Для этих людей все было просто; и вот они бранились и дрались, оттого что охрана Лувра их не выпускала.

Король окликнул их. Они узнали его, толкотня тут же прекратилась. Стало слышно, как один крикнул:

— Убивают, сир! Идемте с нами! — Генрих обернулся: его провожатый, д’Эльбеф, все еще был тут. — Сделайте то, чего хотят ваши люди, — ответил он на вопросительный взгляд Генриха.

За воротами чей-то голос приказал: — Там этот наваррец, давайте его сюда!

— Пустите меня! — обратился Генрих к своим людям. Но они держали его крепко. — Мы не уйдем без тебя, noust Henric[9]Наш Генрих (гасконск.).. У нас в конюшнях стоят оседланные кони, с тобой мы пробьемся, с тобой опять возвратимся сюда в тысячу раз сильнее. — Они окружили его, осмелились настойчиво хвататься за него и увлекли бы в своем потоке, ибо ими руководило чувство, подобное их доверию к природе: они цеплялись за своего короля, словно за свой родной холм с виноградником, который служил им прикрытием и который они не отдадут никому, даже более сильному врагу. Ему стоило только захотеть.

— Дайте мне поговорить с капитаном, — потребовал он вместо этого, так как теперь разглядел, кто командует на мосту. Тем временем капитан де Нансей приказал широко раскрыть ворота, пусть гугеноты убираются отсюда хоть все до единого. Ему нужен только король. Бородки клином и колеты наконец вырвались и промчались мимо тех немногих, которые стояли подле Генриха. Окружавшая его стена из тел рассыпалась и стала совсем тонкой. Кто-то из оставшихся пробормотал: — В последнюю минуту! — Это был несмелый голос друга, который подоспел в последнюю минуту, но слишком поздно, чтобы остановить короля. Все же друг хватает Генриха, он вынуждает его бороться за каждый шаг, ибо при каждом шаге к воротам оттаскивает его назад. Они борются самозабвенно, пока их не разнимают; они набили друг другу шишки и порвали платье.

Капитан крикнул: — Что это вы, обалдели, д’Эльбеф? Никто не собирается убивать короля Наваррского! Его почтительнейше проводят обратно в замок.

Генрих, к которому вернулась зоркость взгляда, увидел, что ни одного из его людей уже нет, а капитан де Нансей, с которым он остался наедине, сразу же обнаглел: — Еще когда вы только прибыли, сир, я имел честь заверить вас, что, чем больше в Лувре гугенотов, тем лучше. К сожалению, некоторые из них только что от нас ускользнули. Но, слава святому Варфоломею, вы пока еще здесь.

В ответ на эти слова Генрих со всем пылом своих восемнадцати лет закатил ему пощечину и пошел дальше. Он еще успел увидеть растерянное лицо побитого. Но когда ему вслед бросились вооруженные люди, он услышал, как капитан крикнул: — Стой! — Де Нансей заскрежетал зубами, потом бросил: — Успеется.

Из замка доносилась громкая танцевальная музыка, окна были открыты, в рассеянном свете ряды фигур сходились и снова расходились. А Генрих стоял внизу, ища взглядом Марго, — пора уже было опять ее найти. Все новые неожиданные события удерживали его вдали от нее, а сама она не оставляла ему ни следа, ни весточки. Он смотрел вверх, из темноты, в неизвестное, и сердце у него усиленно билось. Наверное, сейчас в этом желтом, рассеянном свете, в мягких волнах музыки она совершает свои изысканные и несравненные движения, ее руки и ноги словно парят, и она улыбается, точно маска безупречной красоты. «Но мы и не безупречны и не изысканны, Марго, когда мы наги!» Он вцепился обеими руками в ветви вьющихся роз, достигавших раскрытого наверху окна. Уколы шипов были ему приятны. «Ты посылаешь мне в дар эту боль!» Он, наверное, влез бы по шпалерам, но, на беду, из нижнего этажа вывалились пьяные швейцарцы, им надо было облегчиться, и непременно — на розы и на влюбленного. Он проскользнул в комнату, а они заревели от хохота над своей проделкой.

Это была караульня, ее освещал тусклый, неверный свет нескольких факелов, внутри никого не было, только четыре каменные фигуры поддерживали какое-то подобие церковной кафедры. В смежное помещение вели ступеньки, споткнешься об них — и не знаешь, куда свалишься. Высокие своды, наверху — бал, но сюда доносятся только смутные отзвуки, напоминающие рыдание скрипок, почти темно.

— Эй! Есть тут кто-нибудь?

— Конечно, есть, — ответили сразу два голоса, и Генрих, который был сейчас особенно чуток и насторожен, узнал их. Он различил шевеление беловатых фигур на фоне мрака.

— Д’Анжу и Гиз! — тут же воскликнул он, направляясь к ним. — Первые весельчаки на моей свадьбе!

— Это ты, Наварра? — уронил д’Анжу с обычной сухостью. — Твое дело — танцевать либо валяться в постели. А наш удел — заботы. Эй! Свету! — проговорил он, не повышая голоса, однако никто его не услышал.

— Любопытно, какие это у вас заботы? Ведь я знаю, вы мне друзья — без страха, без фальши. Таких я люблю.

— Мы и есть такие, — сказал Гиз. — И мы изо всех сил стараемся, чтобы в Париже не вспыхнул бунт по случаю твоего брака.

— Не любят они здесь еретиков. Эй, свету! — пробормотал д’Анжу.

А Генрих сказал: — Поэтому вы, особенно ты, Гиз, непрерывно и стягиваете сюда войска, а сами распространяете по городу слухи, будто тут кишит солдатами господина адмирала.

— Эй, свету!.. Это не имеет значения: они же помирились, Колиньи и Гиз. Мой августейший брат помирил их.

На этот раз свет появился: вошел Конде, кузен Генриха. Его сопровождало множество слуг с канделябрами.

— Я тревожился за тебя, кузен. Хорошо, что ты оказался в столь надежном обществе.

— Они помирились, ты уже знаешь об этом, Конде? Гиз и Колиньи порешили быть друзьями — из послушания королю. — Свечи осветили все лица. Генриха охватило новое неудержимое желание пролить и на все положение дел такой же резкий, беспощадный свет. — Еще твой отец, Гиз, и все твои родственники желали смерти господина адмирала; но они были далеки от удачи, и он сам раньше умертвил твоего отца. И с тех пор каждый из вас загорается от другого этой жаждой мести: каждый новый Гиз от того, который уже существовал до него.

— Эй, свету! — повторил Д’Анжу в растерянности, хотя он был ярко освещен.

Гиз повторил с непоколебимым апломбом:

— Я помирился с Колиньи. Несмотря на это, он вызвал сюда свой гвардейский полк, но я все равно доверяю ему.

— Адмирал неповинен в смерти твоего отца. Он клянется в этом, — настаивал Конде.

— Так же верны и мои клятвы.

— Давайте сыграем в карты, — предложил д’Анжу.

— А все-таки тебе хотелось бы его убить, — повторил Генрих, не подсаживаясь к ним. Принесли карты, перетасовали их, никто, казалось, не расслышал его слов. Вдруг Конде стукнул кулаком по столу:

— Старик всему верит, оттого что Карл называет его отцом. Его жена уехала в их замок Шатильон. Да и ему самому давно следовало быть в безопасном месте.

— Почему ты не садишься. Наварра? — спросил д’Анжу; он как-то неясно произносил слова, его толстая губа дрожала. Принца мучил страх.

— Оттого, что я иду наверх, к королеве.

— Ну и иди! Твой брак принес мир. Хорошо, если бы празднование твоей свадьбы продолжалось вечно.

— И потом я хочу посмотреть, скольких еще не хватает и моих людей и ваших. Что до твоего капитана Нансея, то теперь мне ясно, какая служба его задержала. А куда запропастился тот человек, которого ты тогда нашел у себя под кроватью, Гиз? Кажется, некий господин де Моревер?

— Да я знать его не знаю и никогда, не видел! — завопил Гиз уже без всякой изысканности и рисовки. А д’Анжу боязливо сказал, обращаясь к Наварре:

— Или сядь, или уходи!

Конде удержал Генриха. — Разве ты не знаешь, в каком ты виде, кузен? Твое платье порвано, твое лицо в грязи. Откуда ты пришел? — Генрих поспешно шепнул ему:

— Они насильно задерживают наших людей.

— Скорее! Нужно пробиться и — прочь отсюда! — прошептал в ответ Конде.

— Нет! — А находившемуся тут же дворецкому Генрих громко сказал: — Сейчас же сообщите мне, как только королева Наваррская удалится в свою комнату. — Тут он сел, и они начали играть.

Стол стоял возле большого камина, а на его высоком карнизе горели свечи в канделябрах. Они тускло освещали игроков. В гордой каменной тени неподвижно стояли Марс и Церера, две фигуры, поддерживавшие этот камин с тех пор, как их там поставил некий мастер по имени Гужон. Ибо создания умерших мастеров неизменны и поддерживают человека, тогда как страсти живых сгорают, словно свечи, и после них ничего не остается. Но восемнадцатилетний юноша не видит этого в зеркале, и в беге минут его собственной жизни он этого тоже не познает. Против Генриха сидел д’Анжу, его губа дрожала, покрытый неопрятным пухом подбородок тонул в пышных брыжжах, а глазами престолонаследник сверлил карты. Судя по испуганно сдвинутым бровям, он проигрывал. У него были безобразные уши, волосы росли так, что виски и щеки напоминали обезьяньи, по ним и по вульгарному носу было видно, что ему хочется убивать и что он боится смерти. И, хотя на его берете сверкали драгоценные камни, в лице не отражалось никакого внутреннего света. Это лицо казалось убогим, только черноватые духи окружали его.

«Вылитая мадам Екатерина! — сказал про себя король Наваррский. — Вот уж в настоящем смысле слова ее отродье: ей хотелось именно этому сыну передать свой дар к черным деяниям. Да не удалось, и мне его жаль, ибо успешно убивать он сможет, пожалуй, только держась за ее юбку, а один, без старухи, проиграет игру».

— Козырь! — воскликнул король Наваррский и бросил свою карту на кучу других. Сверху лился, чуть колеблясь, свет свечей. Д’Анжу наклонился, коснулся последней брошенной Генрихом карты, быстро отдернул руку и осмотрел свои пальцы. То же сделал Конде, только с большим беспокойством.

— Кровь, — сердито сказал Гиз. — У кого это здесь идет кровь?

Генрих сразу показал руки: на них были царапины, словно от ногтей противника или от шипов. Но кровь нигде не выступала. Тогда герцог Анжуйский взглянул на собственные руки, он не мог унять их дрожь. Лицо его даже не побледнело — оно стало пепельным. Конде и Гиз мельком бросили взгляд на свои руки, обоим одновременно пришло на ум переворошить накиданные в кучу карты. И тут их пальцы сразу же стали красными от крови. И не одна карта — все карты были липкие, они лежали в луже крови, на скатерти проступили кровавые пятна! Допросили слуг, стол вытерли, дворецкий принес свежие колоды карт.

На этот раз играющие заметили кровь, когда Гиз брал взятку. Но он уже не смотрел на свои руки, и остальные тоже не думали о своих руках, да и вообще о каких-то человеческих руках. Из-под карт медленно, безостановочно выступала кровь, сочилась, текла, разливалась. И они были бессильны, они могли, оцепенев, только созерцать ее, ожидая, пока пройдет то ощущение холода, каким на них повеяло из потустороннего, неведомого мира. Гиз первый опомнился, вскочил, начал браниться. Он был белее той скатерти, которой дворецкий накрыл стол; тем временем Генрих заметил отчетливые следы крови на его левой щеке. Вот дьявольщина! Ведь это были его собственные пальцы, их отпечаток, но пощечину-то он дал совсем другому — капитану, охранявшему ворота! Гиз решил, что с него хватит, и с шумом выбежал из комнаты. Конде вдруг вцепился в дворецкого, тот испугался.

— Это все ты, со своей скатертью! Это у тебя в скатерти кровь! Чертов фокусник, ты откуда?

— Из Сен-Жерменского монастыря. — Ответ прозвучал почему-то очень неожиданно, и сам дворецкий перепугался еще сильнее, словно никак нельзя было в этом признаваться.

Конде не стал спрашивать дальше, в ярости швырнул дворецкого наземь, стал пинать его ногами. Генрих окинул взглядом комнату: д’Анжу уже и след простыл. Но Леви, молодой виконт де Леран, красавец паж, вышел из мрака и доложил:

— Королева Наваррская ожидает вас, сир.

Подстерегает

«У тебя одна забота — плясать да в постели валяться», — бросил ему кто-то; но и этих забот с него больше чем достаточно, — лежание в постели захватило его целиком, можно было даже опасаться, что навсегда. Марго дарила ему радости, которые были больше чем просто радости; они являлись для него прибежищем, единственным, которое у него еще осталось, наградой за опасности, утешением в обидах, так что становилось стыдно за собственные мысли. «Марго, твоя мать только убила, ты же выдаешь им меня, как Далила Самсона; Марго, не надо предостережений, лучше в часы любви читай мне латинские стихи своим бархатным баюкающим голосом. Марго, я могу в следующий миг выйти вооруженным из этой комнаты и перебить всех твоих. В замке Лувр хватит моих людей, они только меня и ждут, мы ворвемся к мадам Екатерине раньше, чем ее самые быстроногие шпионки. Я властен делать, что захочу, но я целую тебя, ибо ты ненасытна. Марго, высшее существо, ибо вы, женщины, таковы, и поэтому никогда не принадлежите нам до конца! Для моих высоких чувств в вас слишком мало души. А потому дай мне свое тело, Марго, пока оно не состарилось. Что останется, когда пройдут года, от моих belles amours[10]Страстей (франц.).? Я тебя покину, это можно сказать заранее, а ты меня предашь. Разгневанная женщина — опасный зверь! Марго, прости, ты лучше, гораздо лучше меня, ты сама земля, на которой я лежу, покорный, мчусь верхом, взлетаю в самое небо!»

Таковы его чувства — в них были и восторг и отчаяние. Ибо ближе всего к отчаянию восторг, он заимствует у отчаяния самое лучшее. Так бывает в молодости. Зрелость удаляется от истоков чувств и забывает их. Кто сохранит к ним близость, будет жить и станет человеком, как стал им Генрих, король Наваррский, а впоследствии — король Франции и Наварры.

Просыпаешься, смотришь — опять день. Поскорее бы уж он прошел! Чем его заполнить? Что придумывают другие люди, для которых ночные часы не главное в жизни? Они же деятельны, их разнообразные труды и усилия не менее значительны, чем труды любви, и достигают тех же глубин, что и сон. Вот герцог Гиз идет в монастырь Сен-Жермен-л’Оксерруа, который находится между замком Лувр и улицей Засохшего дерева. На этой улице живет адмирал Колиньи, в замок он наведывается частенько, ездить надо мимо монастыря. У решетчатого окна кто-то ждет еще со вчерашнего дня, кто-то неутомимо подстерегает его, притаившись за прутьями решетки.

Пусть Карл Девятый говорит: «Мой отец Колиньи». Сегодня он будет ждать напрасно. Нынче двадцатое число. За решеткой кто-то подстерегает. Гиз играет с Карлом в мяч, и в своих мыслях, которые таятся под маской этого ясного и гордого лица, он произносит слово «подстерегает». Он уверен, что дворецкий, который служит ему, еще вчера спрятал кого-то в монастыре. Рядом с этим человеком стоит прислоненное к стене ружье, а человек подстерегает.

Мадам Екатерина не появляется, у ее дверей — и внутри и снаружи — часовые. Опираясь на палку, она неслышно переходит от одного к другому. Каждому она заглядывает снизу в лицо, и солдат, поверх ее головы, неподвижным взглядом вперяется в пустоту. «Подстерегает», — думает Гиз. Думает о том, что за оконной решеткой в жилище каноника, его старого учителя, все готово. Дворецкого достал один родственник, оружие — другой, и на время выпущен приговоренный к повешению, который там подстерегает… Подстерегает.

Того же двадцатого числа на театре давалось представление с участием короля Франции и в присутствии всего двора. Справа рай, слева ад, как оно и должно быть, врата рая охраняли три рыцаря — Карл Девятый и оба его брата, никогда еще между ними не наблюдалось такого единодушия. В аду же черти и чертенята вели себя глупо и непристойно. Задний фон изображал Елисейские поля с двенадцатью нимфами. И все было бы в порядке, но гораздо драматичнее, когда в мире начинается беспорядок, и вот кучка странствующих рыцарей решила взять рай приступом. Однако Карл и его два брата победили рыцарей и загнали их в ад. Кстати, у тех были бороды клином и грубые колеты.

«Марго! Нельзя ли нам удалиться отсюда, уже давно пора мне тебя раздеть, твое тело пылает».

А Гиз думает: «Подстерегает. Висельник Моревер подстерегает. Мой каноник, который ненавидит великого протестанта, и мой дворецкий, которого топтал ногами Конде, — подстерегают».

«Я король Франции и охраняю рай, — думает Карл. — А вас, бородки и грубые колеты, — в ад, к чертям! Правда, к вашей вере принадлежат и мой зять и даже, мой отец! Но все, что здесь происходит, — это просто так, я на театре играю. Моей широкой груди может позавидовать сам Юпитер, и мои ляжки можно сравнить только с ляжками Геркулеса».

Но вот с неба спустились Меркурий и Купидон, они сошли по радуге, свет падал на нее из-за облаков, и она имела самый естественный вид. Эти боги появились не только чтобы показать, как искусно действуют машины, но и для того, чтобы мог начаться балет. По их просьбе три райских рыцаря вывели нимф на середину залы. Выступление этих бессмертных существ, которые были, впрочем, обыкновенными актрисами, продолжалось больше часа; и все это время бородки и грубые колеты были вынуждены оставаться в аду и выслушивать тупые непристойности рыжих чертей.

«Марго! Давай сейчас же удалимся отсюда, ибо давно пора мне тебя раздеть, твое тело жжется».

Подстерегает за переплетом решетки, подстерегает за спинами охраны!

«Марго! Давай уйдем!»

Подстерегает.

«Я, король, сильнее всех. В заключение мы поднимаем всех нимф на воздух, и самую тяжелую поднимаю я сам».

Подстерегает.

И пусть еще день пройдет, и они, соревнуясь перед дамами, нарядятся для новых игр и зрелищ еще роскошнее и причудливее, Наварра турком, а Гиз, может быть, даже амазонкой — после этого все-таки настанет, наконец, двадцать второе, пятница, а уже с девятнадцатого в комнатке каноника, между улицей Засохшего дерева и Лувром, некто подстерегает.

Пятница

Адмирал Колиньи, он же Гаспар де Шатильон, был человеком столь влиятельным и почитаемым, что никогда не выходил один. Всю свою жизнь он был окружен полками, которыми командовал, или сидел в совете, если не как фаворит королей, то как мятежник, бунтовавший против них. Теперь Карл Девятый стал называть его отцом, поэтому одни особенно жгуче возненавидели его, другие стали опасаться за его жизнь, но не так уж сильно. И когда он в эту пятницу направлялся ранним утром в Лувр, они окружили его, и их тела сомкнулись вокруг него живою стеною. Господин адмирал на тайном совещании говорил с королем о деньгах: речь шла о жалованье немецким ландскнехтам — им задолжали еще за прошлую войну, которую Карл и Колиньи вели друг против друга.

После совещания король пошел играть в мяч, и господин адмирал проводил его. Он присутствовал при том, как король начал партию с собственным зятем господина адмирала и третьим игроком — это был Гиз, бывший враг, теперь помирившийся с Колиньи по соизволению короля. Затем господин адмирал простился и по пути на улицу Засохшего дерева стал читать письма. И вот случилось так, что его дворяне, не желая ему мешать, несколько поотстали, и вокруг него образовалось пустое пространство. Никем не прикрытый, переходил он площадь перед Сен-Жерменским монастырем. Раздался выстрел, за ним второй. Первый выстрел медной пулей раздробил господину адмиралу указательный палец, вторым он был ранен в левую руку.

Господин адмирал не уронил себя — он не обнаружил особого волнения. Своим растерявшимся спутникам он указал окно, на решетке которого еще висела прядка дыма. Двое дворян бросились туда, но за домом уже раздался топот скачущей галопом лошади. Третьего дворянина господин адмирал отправил к королю, чтобы доложить о происшедшем. Игра в мяч еще не кончилась, но Карл Девятый тут же удалился. Он был взбешен и напуган. — Убийца поплатится, — сказал он. — «Неужели мне никогда не дадут покоя?» — хотел он еще добавить, но у него стучали зубы, хотя герцог Гиз и другие услужливо заверяли его, что это, бесспорно, стрелял сумасшедший.

Оба дворянина вернулись к господину адмиралу; он ждал их на том же месте. Задыхаясь, они рассказали, что негодяй ускользнул от них, скрывшись в запутанных переулках, и теперь уже далеко отсюда. Однако они успели узнать — это некий господин де…

— Стойте! — остановил их господин адмирал. — Никаких имен! Я чувствую, что ранен тяжело, может быть, я умру. И я не хочу знать того, кого, по человеческой слабости, мог бы в свой смертный час возненавидеть.

Одни поддерживали его на пути домой, ибо он был бледен и терял много крови. Другие, следовавшие позади, шептались о покушении: ведь обстоятельства дела еще не выяснены.

Убийца-то сначала забрался под кровать к Гизу, он его хотел убить. Зачем же понадобилось потом стрелять в его злейшего врага? Горе нам, если тут замешан Гиз — а он, наверное, замешан.

— Да свершится воля господня, — сказал, придя домой, на улицу Засохшего дерева, господин адмирал своим людям, которые при виде его до смерти перепугались и бросились на колени.

Амбруаз Паре был искусным хирургом и к тому же ревнителем истинной веры. Укрепив своего пациента и самого себя упованием на господа, он начал действовать со всем присущим ему умением. Трижды пришлось ему резать, пока он не отнял раздробленный палец. Господин адмирал не мог не испытывать ужасной боли. Поэтому, несмотря на терпение и душевную бодрость, его телесная природа не выдержала. Когда король Наваррский и принц Конде подошли к кровати, он сначала не в силах был говорить. И посетители успели рассказать ему все, что они узнали, ибо это было уже известно и двору и всему городу. Нагая истина сама собой вынырнула из колодца и помчалась по уличкам еще более стремительным галопом, чем убийца на своем буланом коне. А убийца подкуплен Гизом.

Наконец Колиньи сказал: — Значит, вот каково хваленое примирение, за которое ручался король?

Он, видимо, призывал господа в свидетели, ибо, откинув голову на высоко взбитых подушках, так что затылок выступал над их краями, Колиньи возвел очи горé и закатывал их все больше, до тех пор, пока между веками не остались только узкие серпы белков. Щеки казались еще больше ввалившимися, старые упрямые губы распустились, словно он уже не хотел больше приказывать, а, приоткрыв их, ждал, не осенят ли его приказы свыше. Виски были страдальчески напряжены, но резко освещенные прямые морщины все так же круто поднимались к нахмуренным тучам его чела.

«Лучше мученичество, чем отречься и потерять тебя; о господи!» — словно говорило это лицо, казавшееся одновременно и покорным и высокомерным.

Конечно, король Наваррский и Конде понимали, что все-таки смерть старика Гиза останется на совести у господина адмирала: по крайней мере так утверждает молва. И вполне понятно, что сам он этого не признает. Так же ясно они поняли, что сын убийцы и не думал отказываться от мести. «Но теперь он может успокоиться, — сказал про себя Генрих, — хватит и одного пальца. Я же не могу покарать виновных в смерти моей бедной матери, отняв у них хотя бы один палец». Вид старца, а также мысль о его собственном положении вызвали слезы на глазах молодого короля. Его кузен Конде, менее чувствительный и не слишком тактичный, выложил напрямик то, что думал:

— Господин адмирал, вашему примирению с Гизом не могла быть порукой даже воля короля. Вы сами должны были остерегаться человека, у которого убит отец.

— Но ведь не мной же! — решительно заявил Колиньи. Он взглянул на них, сделал попытку подняться, однако при первом же движении чуть не вскрикнул, так сильна была боль в руке. Его слуга и его пастор тотчас бросились к нему. Конде растерянно замолчал.

— Я, — торжественно начал Колиньи, — смерти герцога Лотарингского не желал и не предвидел. Он сам думал о том, как бы меня убить, и сегодня рукой своего сына он все-таки это выполнил. Я же ничего против него не замышлял. Это правда. Господь мне свидетель.

Они слушали его, и могло показаться, что и бог его слышит. Простившись, король Наваррский и Конде удалились, но не только потому, что этого потребовал хирург. Конде оробел, он решительно заявил двоюродному брату, что берет обратно свое обвинение. Генрих же молчал: в глубине души он не верил ни одному слову господина адмирала. Напротив, он считал, что давняя ненависть Гиза и Колиньи имела весьма понятные причины. И вот Гиз подослал убийцу к тому, кто когда-то хотел смерти его отца. То обстоятельство, что старик — вождь протестантов, играло здесь меньшую роль, а может быть, и никакой. «Не в него целился убийца, а поэтому нам нечего за себя бояться. Марго!» — воскликнул кто-то внутри него, хотя он и продолжал размышлять. — «Да старик и не умрет. Просто он привык напускать на себя торжественность и даже в сомнительных случаях призывать в свидетели господа бога. Марго!» — бурно воззвало опять его сердце, и он ускорил шаг.

Амбруаз Паре разложил хирургические инструменты: надо было оперировать простреленную руку. Корнатон, верный слуга господина адмирала, и его пастор Мерлен плакали, а немец-толмач, Николаус Мюс, с горестью созерцал могучую фигуру страдальца, ибо он любил и почитал его. — Сегодня тоже пятница, тот же день, когда страдал наш спаситель, — шептал толмач в тишине комнаты.

А между тем король Наваррский сделал то, чего требовало его чувство собственного достоинства. Вместе с Конде и молодым Ларошфуко он отправился к Карлу Девятому и заявил жалобу на покушение: покушаясь на господина адмирала, они подняли руку и на Генриха и на всех ревнителей истинной веры. Карл сам едва был в силах говорить: случившееся потрясло его еще сильнее, чем Наварру. Он только пролепетал, заикаясь: для него-де это все равно, что его собственные раны, — его палец, его рука. И он потряс перед ними руками, словно в доказательство того, что отомстит за это злодеяние. Однако мать не дала ему кончить, ибо она была тут: как только Медичи узнала, что явились протестанты, она отперла свою дверь. — Рана нанесена всей Франции! — воскликнула она. — Еще немного, и они нападут на самого короля в его опочивальне! — При этом она изобразила великий страх и действительно напугала своего бедного сына. Он все еще не мог поверить, что его родная мать способна участвовать в заговоре против него. И король Наваррский, который был в этом убежден, все же заколебался: мадам Екатерина почти разубедила его, так как по-своему была искренна. Покушение на жизнь адмирала произошло слишком рано: Гиз действовал по собственному почину.

Генрих не стал снова просить, чтобы Карл отпустил его и его людей, ссылаясь на то, что для них теперь в Париже небезопасно. Он удовольствовался обещанием, что король самолично посетит господина адмирала. — И я тоже, — поспешно добавила старая королева. Не хватало еще, чтобы ее бедный сын беседовал по душам со своим так называемым отцом!

Раненому пришлось вытерпеть два разреза, которые были сделаны на руке, чтобы удалить пулю. Тот, кто отвращает взгляд от своей терзаемой плоти и во имя господне преодолевает боль, скорее сохранит мужество, чем тот, кто, стоя рядом, все время видит перед собою какую-нибудь залитую кровью, изрезанную часть нашего бренного тела. И господин адмирал утешал других, пока пастор Мерлен не вспомнил, что это, собственно, его обязанность. Он обратился к богу с горячей молитвой, и как раз вовремя, ибо больной, пока раны еще не были перевязаны, потерял так много крови, что его силы начали угрожающе падать. Хирург нахмурился, он тоже, в сердце своем, молился, прикладывая ухо к груди пациента.

Когда господин адмирал наконец снова открыл глаза, то прежде всего как можно громче возблагодарил бога за эти раны, которых отец небесный его удостоил. Если бы всевышний обращался с ним по заслугам, во сколько раз сильнее следовало бы ему тогда страдать! Пастор отлично понял то, чего не замечал сам тяжелобольной: подобными признаниями адмирал невольно подчеркивал вину своих убийц. Это было недопустимо, и Мерлен предостерег его. Господин адмирал тотчас заявил, что прощает их. Со всем смирением, на какое он был способен, Колиньи исповедался перед всевышним и предал себя его милосердию.

— О господи! Что сталось бы с нами, если бы ты воззрел на прегрешения наши! Не оставь меня своей милостью, вспомни, что я отверг всех ложных богов и поклонялся только тебе, предвечному отцу спасителя нашего Иисуса Христа!

Под ложными богами он разумел не только святых, но также Марса и Цереру, чьи бесстыдные и пышные телеса нагло подпирают камин посреди королевского дворца, а также Плутона и Юпитера, которых изображал на маскарадах полуголый король. Колиньи не любил этот грешный мир, хоть и боролся за него с таким упорством. Он не верил в вещественность, и для него было истинным только то, что незримо. И он говорил богу, который был ему ведом: — Если мне все-таки суждено умереть, то прими меня сразу же в царствие твое, и я буду покоиться среди блаженных. — Адмиралу Колиньи столько пришлось бороться за презренный мир, что покой, пожалуй, был бы ему весьма кстати.

Все же одно угнетало его, в одном хотелось ему убедить господа бога, который, может быть, смотрел на дело несколько иначе. В то время как он произносил обращенные к богу слова, за ними безмолвно и неотступно следовали другие. Вдруг он сказал громко: — Я не повинен в смерти Гиза. Господи! Не совершала этого рука моя!

Наконец он произнес их громко, они прозвучали; оставался только вопрос, действительно ли они достигли слуха всевышнего и приняты им. Тревожный взгляд адмирала тянулся к потолку, точно вслед за ними. Но тут в комнату вошел король Франции.

Карл только что отобедал, было два часа, его сопровождали мать, брат д’Анжу и многочисленная свита, среди них и Наварра, окруженный своими единоверцами. Карл Девятый приблизился к ложу раненого и сказал: — Отец мой, вы ранены, а я страдаю. Клянусь так страшно отомстить, что моя месть не сотрется никогда из памяти потомков.

При этих словах мадам Екатерине и ее сыну д’Анжу, видимо, стало не по себе. Все взгляды невольно обратились к ним. Кроме того, королева и ее сын отлично видели, что большинство собравшихся здесь — протестанты. Все же они утешали себя тем, что в городе герцог Гиз уже принял необходимые меры. А пока им приходится быть свидетелями того, как старый мятежник выставляет себя перед королем его единственным другом. И о чем заботится этот человек, который обречен умереть! А Колиньи говорил: — Разве не позорно, сир, что какой бы вопрос ни обсуждался в нашем тайном совете, герцогу Альбе сейчас же становится все известно? — При этом Екатерина Медичи сказала себе, что как раз обратное было бы недопустимо. Эта мелкая итальянская княгиня почитала высшей властью на свете дом Габсбургов. А ее королевство? Ну что ж, она поддерживает его единство и в этот трудный час дала себе клятву, не останавливаясь ни перед каким кровопролитием, защищать его от еретиков-разрушителей; Она делала это ради себя самой, единственно ради своей одряхлевшей и уже недолговечной особы, но силы на это ей давала покорность мировой державе.

Когда Колиньи наконец замолчал, — его речь состояла из одних обвинений, причем он явно злоупотреблял преимуществами умирающего, — то потребовал от подавленного и на все готового Карла еще разговора с глазу на глаз. И Карл действительно предложил матери и брату отойти от кровати адмирала. Они отступили на середину комнаты. В эту минуту их окружали только протестанты, и старая королева со своим любимчиком-сыном физически оказалась во власти многочисленной толпы дворян-гугенотов. «Стоит вам только за нас взяться… в эту минуту сила на вашей стороне. Хорошо, что вы не такие, как я! Вы верите, будто закон существует, и на этом терпите поражение. Как часто я нарушала собственные эдикты и смеялась над вашей свободой совести, а вы всякий раз верили мне сызнова и сейчас опять положитесь на слова моего бедного слабого сына. Тут ничего не поделаешь, вы заслуживаете своей участи. Меня вы, конечно, не тронете, хотя это в вашей власти, но скоро вы упустите даже последнюю возможность!»

Так размышляла мадам Екатерина, стараясь этим отогнать страх, а время от времени, сощурившись, бросала вокруг себя недобрый и хитрый взгляд, но ее тяжелое свинцовое лицо неизменно выражало только строгость и достоинство. Кроме того, она прислушивалась к разговору, происходившему у постели больного, хотя, увы, ничего не могла разобрать. Поэтому она спокойно решила, что пора кончать эти пустые разглагольствования, и просто приблизилась снова к кровати — протестанты пропустили ее, это ведь была мадам Екатерина — и посоветовала сыну более не утомлять раненого. Карл возмутился: он-де здесь король и так далее. Но она к этому приготовилась. Конечно, умирающий — смутьян и подстрекает против нее Карла.

Когда, уйдя на противоположный конец комнаты, Медичи взялась как следует за своего бедного сына, он ей все выложил: — Адмирал правду говорит! Во Франции короли отличаются тем, что могут делать своим подданным и добро и зло. А эта привилегия вместе с ведением дел давно перешла к вам, мадам! — Карл выкрикнул это очень громко, так что все слышали. И если до сих пор еще могли быть колебания, после этих слов судьба адмирала стала делом решенным. И самое лучшее для него, если господь даст ему умереть своею смертью.

Королевский гнев невозможно было укротить, пока король оставался в этой комнате, где стояла кровать с лежавшим на ней отцом его, поверженным рукой убийцы, где находился хирург, показавший ему медную пулю, пастор, вокруг которого протестанты опустились на колени, чтобы шепотом помолиться вместе с ним, и еще некто — все равно кто, — бормотавший про себя: «Сегодня тоже пятница».

Карл предложил своему отцу убежище в Лувре, большего он действительно сделать не мог. Наварре он сказал, взяв его при этом за плечи и притянув к себе: — Рядом с тобой, милый брат! Ту комнату, которую только что отделали для твоей сестры, чтобы она, открыв дверь, могла войти к вам обоим, к тебе и к Марго. Если хочешь, я отдам эту комнату моему отцу!

Генрих поблагодарил; после слов Карла ему стало гораздо легче. Разыгравшиеся здесь сцены подействовали на него угнетающе. Только теперь это покушение на убийство предстало перед ним во всей своей наготе. «Раз Карл предлагает Лувр и комнату моей сестры, дверь которой ведет ко мне, значит, старуха проиграла, я же вижу. Вот она. Повертывается спиной и, переваливаясь, уходит».

Наконец король, его мать и вся свита удалились, а в нижнем этаже дома состоялось совещание протестантских князей и дворян. Многие требовали, чтобы господина адмирала немедля увезли из Парижа в его замок Шатильон: когда они были наверху, в комнате адмирала, они стояли так, что им было видно лицо уходившей королевы, и лицо это, которым она в ту минуту уже владеть была не в силах, побуждало их упорно стоять на своем. Но Телиньи, зять адмирала, воспротивился: он не желал оскорблять государя таким недоверием. Король Наваррский же решил: — Господин адмирал будет жить в Лувре, в комнате рядом с моею, при открытой двери. А вокруг его постели день и ночь будут стоять мои дворяне. — Когда он произносил эти слова, сердце у него вдруг забилось, все же он договорил до конца. И, хотя было неясно, опасается он согласия своих приближенных или желает его, большинство протестантов его поддержало.

Потом все еще раз поднялись наверх. Раненому переменили повязки, истерзанная плоть невольно влекла к себе взоры. Кто-то сообщил адмиралу результат совещания, и Колиньи, глядя вверх и принося господу в дар свою боль, ответил только: — Да.

А в углу стоял человек, он что-то бормотал про себя на чужом языке, всего несколько слов, и повторял их все вновь и вновь.

Накануне

Как весело в городе, охваченном волнением! Здесь не перестают играть свадьбу, людям то и дело предлагается что-нибудь новенькое и удивительное — не только придворным, но и простонародью и почтенным горожанам. Неожиданности, необыкновенные происшествия так и сыплются на вас. Ну, прямо балаган на ярмарке, да только бесплатный! Чуть не каждый час исполняется какое-нибудь ваше желание, ибо кто не смакует тайком картины всевозможных бед, хотя мороз подирает по коже! А теперь все это приходит само, ты же благополучно остаешься в стороне и только наслаждаешься лицезрением всяких ужасов. Так подавай их сюда, и побольше! Побольше!

Король разбойников женился на нашей принцессе, а в другого еретика стреляли. То одно, то другое! Прямо карусель, да и только! Теперь его дом окружает многочисленная охрана. Надо сходить поглядеть, правда ли насчет пятидесяти аркебузиров. Хо-хо! Не колите! Не стреляйте! Мы простой народ, да почтенные горожане! Видишь, я верно сказал. Старый еретик вчера хвост поджал и просил короля защитить его. Нет, ты сам себя защити, как будут наступать Гизы! Вон он, наш прекрасный герцог! Он показывается народу, а особенно женщинам. Да здравствует Гиз! Постой! Куда? Герой наших мечтаний, а удираешь от гугенотов?

Так обстояло дело. В то двадцать третье число впервые не повезло народному любимцу Гизу. Медная пуля из аркебузы в конце концов попала в него же, вот как вышло. Гиз, его брат и кардинал были взяты на подозрение и только временно оставлены на свободе. А их приверженцев в Сен-Жерменском монастыре схватили, судебное дело началось, король поклялся, что он Гизов из-под земли достанет, если они виновны. Но те уже успели покинуть двор и под сильным прикрытием оставили Париж, впрочем, это была одна видимость и обман. Если бы только мадам Екатерина их позвала, они были бы досягаемы в любое время.

Мадам же Екатерина оказалась в тот день в накладе, если судить по внешнему ходу событий, и противостоять событиям мадам Екатерине помогли ее самообладание и вера в себя; ибо она была убеждена, что жизнь зла и что именно она заодно с жизнью, а другие — против. Впрочем, ее астролог объяснил ей, каким образом все произойдет.

Пока было светло, она внимательно все рассмотрела: и многочисленную стражу на улице Засохшего дерева и не только это. Во всех домах, находившихся поблизости, ее бедный сын разместил гугенотов. То и дело справлялся он о состоянии больного. Осведомлялась и его мать, отнюдь не из пустого лицемерия. Если господину адмиралу Колиньи, паче чаяния, станет лучше, это может повести к самым серьезным последствиям. И когда она слышала ответ: да, ему действительно лучше, то думала про себя, что для него это очень плохо. Под влиянием своих тайных мыслей и посоветовала она дочери, молодой королеве Наваррской, проведать адмирала.

Марго училась не только по книгам: она умела уже разглядеть основное и в людях. Особенно же за последнее время. И убедилась, что гугеноты, несмотря на все свое безрассудство, все-таки невинны и беззащитны, словно ягнята. Такими сделал гугенотов их бог, ибо дал им совесть, и, на свою беду, они слишком к ней прислушивались. Послушно выполняла Марго требования своей свирепой матери. Раньше мадам Екатерина казалась ей будничной, хоть она и властвовала над этими буднями, которые могли таить в себе и кое-какие опасности. Но, с тех пор как Марго полюбила, мать точно изменила свой облик, и какой-то голос, голос любви, отважился спросить Марго, оправдывает ли она, как прежде, мадам Екатерину. Ответа голос не получил. «Это было бы уж по-гугенотски… — подумала Марго. — Но мы все же отправимся в дом к адмиралу, посмотрим, как он себя чувствует, и потом скажем маме, что он умирает, скажем на всякий случай. Это будет самое правильное».

Оказалось, что больному стало лучше. Он даже хотел было подняться, чтобы принять королеву Наваррскую. Она этого не допустила, а когда его пастор начал благодарственный псалом и кучка скромных людей, находившихся в этой суровой и простой комнате, опустилась на колени и присоединила свои голоса, встала на колени и Марго и тоже запела. При этом сердце бурно колотилось у нее в груди. Но, во-первых, ее свита осталась внизу, а двери и окна были закрыты. И потом, этих ягнят нечего бояться: они, конечно же, не пойдут к ее матери и не выдадут ее.

Поручение от матери получил и д’Анжу, поэтому он сделал так, что начальником отряда, охранявшего Колиньи, оказался злейший враг адмирала, некий Коссен. С этой минуты король Наваррский во всем встречал только препятствия, и целый день у него ушел на то, чтобы с ними справиться. Из-за каждой аркебузы, которую друзья адмирала хотели пронести к нему в дом, начинались бесконечные препирательства с Коссеном. Его поведение дало друзьям основания еще раз потребовать перевода адмирала в другое место. Против были, как и при первом совещании, сам Колиньи, его зять, Конде и Генрих Наваррский… Они все еще возлагали свои надежды на Карла, а с ним тем временем творилось что-то совершенно неожиданное.

Вначале ничего не было заметно, король лег спать в присутствии многих придворных. И Наварра терпеливо торчал здесь же, хотя очень устал от бесконечных усилий обеспечить господину адмиралу безопасность. Тотчас после короля отправился и он в свою опочивальню. Генриха сопровождали дворяне-протестанты. Его королевы еще не было; вскоре он узнал, что она якобы молится в своей библиотеке. Это всякому показалось бы странным, особенно же ему. Марго, молящаяся наедине, под всевидящим оком божиим! Но на душе у нее было тяжело, ее томило какое-то предчувствие. Она провела вечер у матери, сидела на каком-то ларе и, как обычно, пыталась читать.

У мадам Екатерины были гости, сначала пришел брат Марго д’Анжу, затем явилось еще несколько человек; среди них оказался только один француз — некий господин де Таван, трое остальных были родом из Италии; и тут принцесса Валуа поняла, что это сборище предвещает необычайные события. Вдруг ей пришли на память более ранние наблюдения, над которыми она до того не задумывалась. Но теперь такая беспечность уже была невозможна. Сидя на ларе в другом конце комнаты и делая вид, будто поглощена своими фолиантами, она стала прислушиваться, и ей удалось перехватить несколько сказанных свистящим шепотом итальянских слов. Они не сулили ничего хорошего: адмирал Колиньи должен умереть, и все находившиеся здесь люди, в первую очередь ее мать, решили заставить ее брата-короля дать на это свое согласие.

Бедняжка Марго почувствовала небывалое смятение и, вместо того чтобы прятать глаза, старалась перехватить взгляд матери. Но как только она с ним встретилась, мадам Екатерина грубо на нее накинулась. Старая королева, которая никогда не повышала голоса и даже пороть умела без особого волнения, принялась осыпать свою дочь итальянскими ругательствами и, наконец, обозвала ее шлюхой: пусть немедленно убирается из комнаты. Отсюда и отчаяние растерявшейся бедняжки и ее беседа с богом. Марго знала слишком много и могла поведать об этом только всевышнему. Когда ее возлюбленный повелитель послал за ней, спрашивая, куда же она запропастилась, она тотчас последовала его зову и нашла его в постели, окруженного четырьмя десятками гугенотов. Многих она еще не знала, ибо замужем была слишком недавно. Все говорили, перебивая друг друга, о несчастном случае с господином адмиралом. И в который раз уже решали: как только рассветет, Карл непременно должен дать им право преследовать Гиза, иначе они это право возьмут силой! Так прошла ночь, и никто глаз не сомкнул.

Где брат мой?

Тогда они вошли в опочивальню Карла. Стража пропустила их, ибо это были мадам Екатерина, ее сын д’Анжу и те четверо — она их тоже прихватила. Карл Девятый мгновенно сел на постели, он решил, что сейчас его убьют. Затем узнал свою мать, она велела ему подняться. Когда он был в состоянии ее выслушать, она прежде всего напугала его, заявив, что он погиб. Вопрос идет о престоле и о жизни. Дальнейшие разъяснения она предоставила остальным. Те принялись доказывать королю, вдаваясь во всякие подробности, что Колиньи призвал сюда полчища немцев и швейцарцев, Карлу с ними не справиться.

— Что ж, продолжай звать его отцом! — вставила мать ледяным тоном. С другой стороны-де, католики, наконец, решили двинуться на протестантов, но уже не под его началом. — А ты тряпка и сидишь на своей заднице между обеими партиями, и обе видят в тебе врага, — заявил его брат д’Анжу, который еще никогда не осмеливался так с ним разговаривать. Его Карл хоть понимал; кроме него, понимал еще господина де Тавана. Лопотание же трех итальянцев он разбирал тем меньше, чем громче и нахальнее они что-то выкрикивали, силясь выражаться по-французски. Все вдруг заговорили с Карлом совсем иначе, чем вправе ожидать король. Словно все его понимание роли государя подвергалось сомнению. Король должен быть далек и недоступен, точно на портрете, всем своим видом он держит людей на почтительном расстоянии — тем, как он стоит, выступает, смотрит на них косящим взглядом из-под полуопущенных век.

Поэтому Карл Девятый выпрямился как можно величественнее — насколько это было возможно в ночной сорочке, к тому же он запутался в ней ногами. Посмотрел своим косящим взглядом на вторгшихся к нему наглецов и заявил: — Судебное дело пойдет своим чередом. Виновность Гизов ясна. Я покараю их. Такова моя воля.

А мадам Екатерина ему в ответ: — Нет, не твоя. Это воля твоих гугенотов, а ты лишь их орудие, бедный сын мой. Если же ты будешь допрашивать Гизов, они тебе скажут, что действовали только по указанию твоей матери и твоего брата, ибо именно мы повелели стрелять в адмирала, чтобы спасти тебя.

Она преподнесла ему это чудовищное разоблачение, даже не повысив голоса, даже не пожав плечом; поэтому в первую минуту он не в силах был сообразить, что именно она совершила. И довольно спокойно переспросил: — Ты повелела? Мать, этого не может быть!

Она сидела перед ним, подняв взор к потолку, но неотступно продолжала следить за сыном. Три итальянца уже хотели снова вмешаться. Д’Анжу приказал им молчать, он с трудом сдерживал дрожь. Наступила опаснейшая минута; напрасно любимчик королевы перед тем убеждал ее не открывать Карлу правды. Она же считала, что правда жестка, как палка, и потому очень полезна ее бедному сыну. — Да, я повелела, — подтвердила она и продолжала сидеть все в той же позе, глядя в потолок и зорко наблюдая за происходившими в сыне переменами. Карл побледнел, потом вспыхнул, сделал резкое движение к двери, сдержался. В течение двух-трех секунд казалось, что он вот-вот вызовет стражу и всех тут же арестует, в том числе и свою мать.

Этого не случилось. Кровь бросилась ему в голову, он покачнулся. — Сядь, сын мой, — посоветовала она ему, а любимчику сделала знак, чтобы тот перестал так нелепо трястись.

«Мясник колеблется, — подумала она о Карле Девятом. — А моими действиями Габсбург будет доволен, да и созвездия хотят этого. Все в порядке».

Карл оперся о спинку стула и злобно процедил: — В монастырь бы вас заточить, мадам, вы сделали меня убийцей моего лучшего друга и призвали на мою голову проклятия современников и потомков.

Однако мадам Екатерина не утратила своего спокойствия, оно доходило до какой-то тупости и в конце концов должно было парализовать каждого. Она неумолимо шла к цели: — Так как ты уже заслужил проклятие, спаси хоть свою жизнь и свой престол! Ведь достаточно одного удара мечом!

Он понял, кому нужно нанести этот удар. И, словно сам был им сражен, повалился на стул. Он совершил роковую ошибку: отныне все, по одному или вместе, уже могли нажимать на него сколько им было угодно. — Ведь один-единственный удар мечом, сир, прикажите нанести его и тем самым предотвратите неисчислимые бедствия и избиения многих тысяч!

Карл судорожно помотал головой и закрыл глаза. — Парижские кварталы вооружаются, — воскликнул д’Анжу, осмелев, и стукнул кулаком по столу. Париж действительно хватался за оружие, но виной тому был сам д’Анжу, пустивший слух, будто на Париж идут ускоренным маршем несметные полчища гугенотов.

Карл чуть приоткрыл глаза и бросил на брата усталый взгляд, полный глубокого презрения. Припертый к стене, потерявший мужество, он все же на свой лад сопротивлялся; он замкнулся в себе и глубоко презирал их. Тогда заговорщики удвоили усилия, стараясь скопом сломить волю одного человека: — Ты уже не можешь отступить… Вы уже не можете, сир… отступить… — Один поддерживал другого, голос предыдущего сливался с голосом последующего и все-таки самостоятельно проступал сквозь остальные: низкий глухой голос старухи, крикливые голоса обоих итальянцев и еще чей-то, скрипучий, как у попугая. А д’Анжу и Таван то и дело как бы вонзали в эту мешанину подзадоривающий боевой клич: — Смерть адмиралу!

Карл терпел пытку целый час. Время от времени он повторял, хотя его никто уже не слушал, да и не намерен был слушать: — Я не позволю пальцем тронуть адмирала. — И еще говорил: — Я не могу нарушить свое королевское слово. — Он его дал французскому дворянину, но забыл, кто перед ним сейчас. Поэтому он все равно что ничего не сказал.

Вдруг у него вырвался стон, однако он поборол свою слабость, поднял голову и угрожающе простер руки к двери. «Значит, все-таки решил позвать стражу?» — подумала его мать, и ей стало не по себе. Но он сделал нечто гораздо более неожиданное. Он спросил:

— Где брат мой?

Тут воцарилось глубокое молчание; все смотрели то на него, то друг на друга. Что он хотел этим сказать? Кого имел в виду? Мать ответила: — Твой брат здесь, сын мой. — Но так как ее ответ не оказал на него никакого действия, она перестала что-либо понимать. Во всем, что касалось фактов, мадам Екатерину нельзя было смутить, но перед чувствами она терялась. Да ее и не было при том, как однажды вечером ее бедный пьяный сын, словно затравленный, шептал на ухо своему зятю: — Наварра! Отомсти за меня! Потому и сестру тебе отдаю! Отомсти за меня и мое королевство!

По чистой случайности молодой король Наварры в это время лежал в постели, окруженный сорока протестантами. Но ведь он мог бы и встать. Немало требований собирались они предъявить королю; можно было и не откладывать до утра, а отправиться к нему сейчас же и, располагая превосходящими силами, взять приступом его прихожую. Вот дверь уже распахивается: брат мой! Ты пришел освободить меня!

Но дверь не открывается, брат оставил его, несчастный понял, что конец близок, и мадам Екатерина это сразу по нему увидела, в таких вещах она разбиралась. Карлу кажется, что он всеми предан, брошен на произвол судьбы. Скорее нанести последний удар, добить его. Опираясь на палку, она вскочила с места, схватила за руку своего сына д’Анжу и закричала громче, чем все они кричали до сих пор: — Уйдем отсюда, бросим этот двор, чтобы спастись от гибели и не видеть катастрофы! А как легко было ее избежать! Но у твоего брата нет мужества! Он трус!

Услышав это, Карл вскочил. Трус! Ему почудился свист хлыста, словно его ударили по лицу. Перед ним разверзлась бездна — ведь мать отступилась от него, В нем бушевали противоречивейшие мысли и чувства: честь, страх, ярость и сознание своей правоты — все перемешалось, ему чудилось, что он весь истерзан; его лицо подергивалось; он готов был упасть перед ними на колени и готов был любого из них заколоть кинжалом. Однако он избрал третье — он словно обезумел. И эта вспышка бешенства в последнюю минуту спасла его от гибельного отчаяния. Карл забегал по комнате, зарычал, чтобы еще пуще разжечь себя. В его неистовстве было столько же актерства, сколько и подлинного ужаса, от которого содрогалось все его существо. Он носился взад и вперед, расталкивая и отшвыривая к стенам всех, кто попадался ему на пути. Мадам Екатерина выказала даже неожиданную резвость: присела за шкафом, напоминавшим крепость, и старалась определить, до каких пределов он доведет свою ярость. Даже тут она сомневалась в способностях своего бедного сына.

Но вот Карл остановился посреди комнаты, чтобы лучше выделяться как центральная фигура и живое воплощение угрозы. Царила мертвая тишина; несмотря на это, он взревел: — Тише! — Все еще разжигая себя, он начал извергать хулу на матерь божию. Затем открылась и цель его безумия: — Вы хотите убить адмирала — и я хочу! И я хочу! — заревел он так, что у него в самом деле голова закружилась. — Но пусть и все остальные гугеноты во Франции, — свирепое вращение глазами и рев, — пусть все тоже погибнут! Ни одного, ни одного не оставляйте в живых, а то он явится потом упрекать меня! Уж от этого увольте, да, увольте! Ну, действуйте же, отдавайте приказания. — Топанье ногами и рев. — Ну? Скоро? А не то…

Но никакого «а не то» быть не могло, и несчастный отлично это знал. Они заспешили, толкая друг друга, ибо каждый старался выскочить из комнаты первым. Последней выходила мать: в дверях она обернулась и одобрительно кивнула ему — что было совсем необычно. Притворив за собой дверь, она на миг задержалась, прислушиваясь, как он себя теперь поведет. Пожалуй, в комнате стало слишком уж тихо. «Обморок? Но ведь не слышно, чтобы он упал. Нет, едва ли. Конечно, нет», — решила мадам Екатерина и, переваливаясь, озабоченно поспешила за остальными. Ибо многое надо было еще решить и сделать без промедления.

Если она раньше мысленно заглядывала в бездну, то не слишком верила, что когда-нибудь действительно достигнет другого края. И вот она уже на той стороне — благодаря своему терпению, отваге и предусмотрительности. Поэтому ей одной принадлежит по праву верховное руководство предстоящими событиями. Ее сына д’Анжу нужно держать от всего этого подальше. Будущему королю не подобает лично участвовать в таком предприятии, которое, хотя оно полезно и своевременно, все-таки может оставить на действующих лицах кое-какие не совсем приятные следы. Полночь. Какой завтра день? Ах да, святого Варфоломея. Как бы наши деяния ни шли в ногу с мировой историей, нам всегда грозит опасность, что они будут поняты неверно и что благодарности за них мы не получим.

Признание

И вот они ворвались во двор его дома. Адмирал Колиньи услышал, что в дверь грохают кольями и прикладами. Кто-то командовал: он узнал резкий, раздраженный голос — это Гиз. И тут же понял, что его ждет смерть. Он поднялся с постели, чтобы встретить ее стоя…

Его слуга Корнатон надел на него халат. Хирург Амбрауз Паре спросил, что там происходит, и Корнатон ответил, взглянув на адмирала: — Это господь бог. Он призывает нас к себе. Сейчас они вломятся в дом. Сопротивление бесполезно.

Стучать внизу перестали, ибо Гиз обратился с речью к своему отряду. В этом отряде было очень много солдат, среди них — и солдаты из охраны адмирала, которых король Наваррский разместил в лавках напротив: он, видно, не предполагал, что их начальник может предать Колиньи из одной только ненависти. Отряд Гиза занял улицу Засохшего дерева и все выходы из нее, а также дома, где остановились дворяне-протестанты. Им уже не суждено было попасть к господину адмиралу, жизнью которого они так дорожили, ибо они уже лишились своей жизни.

Зазвонил колокол в монастыре Сен-Жермен л’Оксерруа. Это был сигнал. На улицы вышли отряды горожан-добровольцев. Они узнавали друг друга по белой повязке на руке и белому кресту на шляпе. Все было предусмотрено заранее, перед каждым поставлена определенная задача — и перед простыми людьми и перед знатью. Господин Монпансье взял на себя Лувр, обещав, что не даст ускользнуть оттуда ни одному протестанту. Улица Засохшего дерева была предоставлена господину Гизу, ибо он сам просил о чести прикончить адмирала, который до сих пор еще не умер, а только ранен и находится в беспомощном состоянии. Под глухое бормотание колокола он резким голосом возгласил, обращаясь к своему отряду: — Ни в одной войне не завоевали вы себе такой славы, какую можете добыть сегодня.

Они не могли с ним не согласиться и храбро двинулись вперед.

— Как ужасно кто-то закричал, — сказал в комнате наверху пастор Мерлен. Отчаянный вопль еще стоял, у всех в ушах. Слуга Корнатон пояснил, что кричала служанка, ее убили. — Они уже на лестнице, — сказал капитан Иоле. — Но мы построим наверху заслон и дорого продадим наши жизни. — И он вышел к своим швейцарцам.

При Колиньи находились еще его врач, его пастор, его слуга, не считая четвертого — скромного незнакомца, избегавшего взгляда господина адмирала, но тщетно: факелы солдат бросали в комнату яркий свет, как будто снаружи пылал пожар. Лицо господина адмирала казалось спокойным, присутствующие могли прочесть на нем лишь внутреннее спокойствие и бодрость духа перед лицом смерти; он хотел, чтобы они ничего другого и не увидели, не были свидетелями его объяснения с богом, которое все еще продолжалось и ни к чему не приводило. А его людям пора бежать отсюда, и как можно скорее. Он отпустил их и решительно потребовал, чтобы они уходили от опасности: — Швейцарцы еще удерживают лестницу. Вылезайте на крышу и бегите. Что касается меня, то я давно уже приготовился, да вы ничего и не смогли бы сделать для меня. Предаю душу свою милосердию божию, в коем я и не сомневаюсь.

И он отвернулся от них — безвозвратно; им оставалось лишь тихонько выскользнуть из комнаты. Когда адмирал решил, что он наконец один, то повторил громким голосом: — Твоему милосердию, в коем я и не сомневаюсь, — и прислушался, не последует ли подтверждение.

А швейцарцы еще удерживали лестницу. Колиньи слушал. Но подтверждения не последовало. С каждым мигом его лицо менялось, словно он постепенно погружался в пучину ужаса. Спокойствие и бодрость перед лицом смерти, где вы? Сквозь привычные черты адмирала явственно проступил другой человек — поверженный и уничтоженный. Его бог отверг его. Но швейцарцы еще удерживают лестницу. «До того, как они отдадут ее, я должен убедить тебя, боже мой. Скажи, что неповинен я в смерти старика Гиза. Не отдавал я такого приказа. Ты знаешь это. Я не хотел его смерти, ты можешь это подтвердить. Что же, я должен был удержать руку его убийц, если Гиз решил убить меня самого? Этого ты не можешь требовать от меня, о господи, и ты не признаешь меня виновным. Что? Я не слышу тебя. Ответь мне, о господи! У меня остается так мало времени, только пока швейцарцы еще удерживают лестницу».

Вокруг него стоял гул и грохот, он доносился с улицы и из самого дома; старик же продолжал спорить и бороться: потрясая сложенными руками и подняв вверх свое суровое лицо старого воина, он обращался к неумолимому судье. И вдруг услышал тот голос, которого так ждал… Великий голос проговорил: — Ты виновен. — Тогда христианин в нем содрогнулся первой дрожью освобождения от земной гордыни и неискоренимого упорства:

— Да, я виновен. Прости меня!

Швейцарцы больше не удерживали лестницы: все пятеро были мертвы. Буйная орда протопала наверх; они хотели высадить дверь, но она поддалась не сразу. Когда они наконец проникли в комнату, они поняли, что послужило им препятствием: на пороге лежал ничком человек. Они набросились на него и решили, что прикончили его. Однако он умер уже раньше, слишком потрясенный зрелищем того, как христианин боролся и обрел спасение; а был это всего-навсего немец-толмач Николай Мюсс. Глубокое почитание и любовь к господину адмиралу придали ему мужества — он один остался с ним в комнате, чтобы вместе умереть.

От толпы отделился некий Бэм, тоже швейцарец, но служивший д’Анжу. И видит Бэм: у камина стоит старик, из благородных, из тех, к кому Бэм обычно приближался так, словно на брюхе полз. Но сейчас он рявкнул: — Ты что ли адмирал? — Однако вопреки ожиданию в обращении с этим стариком ему не удалась та бесцеремонность, которая необходима, чтобы убийца поднял руку на свою жертву, и ради которой он вдруг называет ее на «ты». Нет, важный старик продолжал удерживать его на почтительном расстоянии, и нелегко было Бэму сделать последние два шага.

— Да, я, — прозвучал ответ адмирала, — но моей жизни ты сократить не в силах.

Столь загадочный ответ мог бы понять лишь тот, кто видел, как этот старец отдал себя на суд божий и для рук человеческих стал уже неуязвим. И Бэм смутился; растерянно посмотрел он на свое оружие, которое презрительно разглядывал стоявший перед ним важный старик. А держал он в руках длинный заостренный на конце кол, каким высаживают ворота. Им он и хотел садануть в бок господина адмирала — и, когда тот отворотил лицо, Бэм так и сделал. Колиньи упал. Другой швейцарец — комната была полна ими — успел еще увидеть это лицо и подивился не сходившему с него выражению уничтожающего превосходства, которое швейцарец, рассказывая позднее об этой сцене, назвал самообладанием. Колиньи, сраженный ударом, еще успел что-то пробормотать, но все были слишком возбуждены и не поняли, что; а сказал он только: — Добро бы еще человек, а то какая-то мразь… — Эти предсмертные слова были полны нетерпимости к людям.

Когда Колиньи уже лежал на полу, остальные наемники доказали, что они тоже недаром получают жалованье. Мартин Кох ударил его своей секирой. Третий удар нанес Конрад, но лишь после седьмого адмирал умер. Господа, ожидавшие внизу, во дворе, теряли терпение. Герцог Гиз наконец крикнул: — Ну, как там, Бэм, кончили?

— Кончили, ваша милость, — крикнул Бэм в ответ; и как он был рад, что может снова сказать «ваша милость», вместо того чтобы всаживать в бок «вашей милости» острый кол!

— Выкинь-ка его нам в окошко! Рыцарь д’Ангулем не верит, пока не увидит собственными глазами.

Ландскнехты охотно выполнили приказ, и тело Колиньи упало к ногам столпившихся внизу дворян. Гиз поднял с земли какую-то тряпку, отер кровь со лба умершего и сказал: — Он, я его узнаю. А теперь — остальных. — Затем, наступив ногой на лицо убиенного, заявил: — Мужайтесь, господа! Самое трудное мы совершили.

Утро только забрезжило.

Резня

Когда забрезжило утро, молодой король Наваррский сказал своей жене, лежавшей рядом с ним, и своим сорока дворянам, окружавшим его ложе: — Спать уже не стоит. Пойду, поиграю в мяч, пока встанет король Карл; а тогда я непременно напомню ему о его обещаниях. Королева Марго нашла, что это весьма кстати, она надеялась, что, когда все мужчины выйдут, ей наконец удастся заснуть.

На рассвете (верней — еще только бледнела короткая летняя ночь) в одном из покоев Лувра, выходивших окнами на площадь и прилегающие к ней переулки, стояли Карл Девятый, его мать, мадам Екатерина, и его брат д’Анжу. Они молчали, прислушивались, с нетерпением ожидая, когда же раздастся выстрел из пистолета. Тогда они будут знать, что именно произошло, и посмотрят, как события развернутся дальше. Выстрел раздался, и тут они вдруг засуетились и спешно отправили на улицу Засохшего дерева гонца с приказом господину Гизу немедля возвратиться к себе домой и ничего против господина адмирала не предпринимать. Они, конечно, знали, что посылать уже поздно, и отрядили к Гизу придворного лишь для того, чтобы потом сослаться на это обстоятельство перед немецкими князьями и английской королевой и тем снять с себя часть вины. И все-таки они отдавали эти уже бесполезные распоряжения с искренним усердием, словно можно было еще на что-то надеяться. Мадам Екатерину и ее сына д’Анжу как будто охватила даже запоздалая паника: а вдруг дело сорвется! Только Карл, трепеща и точно в беспамятстве, ожидал, что вот-вот придет весть: ничего-де не случилось, все это ему просто померещилось.

Но не оставлявший сомнений ответ был получен, и Карл тут же прибег к своему добровольному безумию. Взревев и тем явно показав, что он невменяем, он поспешил к себе и стал требовать, чтобы сюда немедленно доставили Наварру и Конде — притащили сию же минуту! Это оказалось совершенно излишним, так как они сами уже шли к нему.

По пути к королю они услышали в открытое окно набат. Они остановились, но ни один из них не решился выдать своих опасений. Генрих все же сказал вслух: — Мы в западне. — Затем добавил: — Но мы еще можем кусаться, — ибо позади и впереди него стояли его дворяне, весь коридор был полон ими. Однако едва он успел приободрить их, как распахнулись все двери — справа, слева, спереди и сзади — и извергли толпы вооруженных людей. Первыми были убиты Телиньи, зять адмирала, и господин де Пардальян. Только это Генрих и успел увидеть, его сразу же протолкнули вперед. Кто-то схватил его за руку и втащил в одну из комнат. Конде последовал за Генрихом, ибо в начавшейся свалке они держались плечом к плечу, чтобы успешнее защищаться. Когда они очутились в комнате, Карл собственноручно запер дверь. Это была его опочивальня.

И вот все трое, стоя у двери, стали прислушиваться к шуму снаружи; а оттуда доносился истошный крик, звон клинков, глухой стук падающих тел, хрип умирающих и снова истошный крик. Когда все заколотые поблизости от двери испустили последний вздох, вой и вопли стали удаляться. Одни взывали: — Слава Иисусу! Другие ревели: — Смерть! Смерть! Всем смерть! — Рев уходил все дальше. Крики: — Tue! Tue[11]Бей! Бей! (франц.), — то усиливаясь, то ослабевая, перекатывались по залам и переходам, туда, сюда. Тем, кто слушал, чудилось, будто замок Лувр сверху донизу захвачен злыми духами, а не дворянами и их солдатами. То, что здесь вершили люди, казалось каким-то чудовищным наваждением. Так и тянуло выглянуть за дверь: наверное, на самом деле никакой резни нет. Только ширится свет августовского утра, и единственные звуки — это дыхание спящих.

Однако никто не выглянул за дверь. И у Карла и у его двух пленников стучали зубы, каждый прятал от остальных свое лицо. Один закрыл его руками, другой отвернулся к стене, третий низко опустил голову. — Вам тоже кажется, что это не может быть правдой? — наконец проговорил Карл. С той минуты, как те, за дверью, начали буйствовать точно помешанные, от его недавнего безумия не осталось и следа. — И все-таки это правда, — продолжал он, немного помолчав, и тут наконец вспомнил слова, которые непременно надо было сказать: — Вы сами во всем виноваты. Мы были вынуждены опередить вас, раз вы устроили заговор против меня и всего моего дома. — Так он впервые выдал за свое нашептанное ему матерью, мадам Екатериной, но дальше в своих оправданиях не пошел. Конде резко возразил ему: — Тебя-то я давным-давно мог прикончить, если бы только захотел, когда нас было в Лувре восемьдесят дворян-протестантов; и никакого заговора нам не понадобилось бы, чтобы всех вас перерезать.

Генрих же сказал: — А мои заговоры обычно ограничиваются постелью, где я лежу с твоей сестрой. — Он пожал плечами, как будто о его соучастии и речи не могло быть. Он даже усмехнулся: при данных обстоятельствах было бы чрезвычайно полезно — это было бы прямо-таки спасительным выходом, если бы усмехнулся и Карл. Однако король Франции предпочел разъяриться, хотя бы в предвидении тех открытий, которые ему предстояло сделать своему зятю Генриху. Тот ведь еще не знает о смерти адмирала! Поэтому Карл повысил голос и стал уверять, будто Пардальян, наваррский дворянин, который теперь лежит за дверью убитый, проговорился и выдал план заговорщиков. Он якобы воскликнул и очень громко: «За одну руку адмирала будут отсечены сорок тысяч рук!»

Затем Карл взвинтил себя еще сильнее, чтобы его речь как можно больше походила на речь человека невменяемого, и они наконец узнали о кончине адмирала Колиньи. Охваченные леденящей дрожью, Генрих и Конде глядели друг на друга и уже не обращали внимания на Карла, предоставив ему рычать сколько угодно, пока он окончательно не осип. Карл всячески поносил адмирала, называл его обманщиком и предателем. Колиньи-де желал только гибели королевства и потому заслужил самое страшное и беспощадное возмездие. Произнося эти слова, лившиеся неудержимым потоком, он невольно начинал верить в них, и им постепенно овладевали ненависть и страх. В конце концов в его дрожащих руках блеснул кинжал. Но те двое этого тоже не заметили, перед ними возникали иные видения.

Вот их полководец, он выходит из палатки, кругом стоит его войско, а они уже держат под уздцы своих коней. И сейчас же несутся в бой, навстречу врагу, по пятнадцать часов не слезая с седел; они великолепны, неутомимы, они не чувствуют своего тела. Ветер подхватывает нас, глаза становятся все светлее и зорче, мы видим так далеко, как никогда, ведь теперь перед нами враг. Хорошо мчаться навстречу врагу, когда ты совсем невинен, чист и нетронут, а он погряз в грехах и должен быть наказан! Как символ всего этого, и только этого, предстал перед ними Колиньи в тот час, когда они узнали о его смерти. Генрих вспомнил, что его мать Жанна крепко надеялась на господина адмирала, а теперь вот нет уже на свете ни Жанны, ни Колиньи. И он предоставил полоумному Карлу бесноваться, пока у него хватило сил, а сам опустился на ларь.

Но вот голос Карла становится все более хриплым, а в комнату, как и прежде, врывается истошный вой и крик. Когда Карлу все же пришлось заговорить с подобающей его сану ясностью, он приказал им отречься от своей веры: только так они спасут свою жизнь. Конде тут же крикнул, что об этом и речи не может быть и что вера дороже жизни. Генрих нетерпеливо остановил его и, обратившись к Карлу, успокоительно заметил: — Мы об этом еще потолкуем. — А кузен вздумал во что бы то ни стало сопротивляться, хотя это было уже без пользы. Он распахнул окно, чтобы звуки набата ворвались в комнату, и под звон колокола поклялся, что если бы даже наступило светопреставление, он останется верен истинной религии.

Генрих снова затворил окно; затем направился к Карлу, который с кинжалом в руке стоял перед шкафом, похожим на крепость: перекладины, пушечные ядра из черного дерева, железные скобы. Он подошел к беснующемуся королю и, указывая на Конде, прошептал Карлу на ухо, спокойно, но твердо: — Безумец — вот этот, со своей религией. Вы же, сир, вовсе не безумны. — Карл замахнулся кинжалом, но Генрих оттолкнул его руку. — А это лучше оставь, августейший брат мой! — Как он нашел нужное слово? Едва Карл услышал его, он выронил кинжал, и тот, упав, откатился в сторону. Обвив руками шею друга, кузена, зятя или брата, бедняга разрыдался: — Я же не хотел этого!

— Охотно готов поверить, — отозвался Генрих. — Но тогда кто же хотел? — ответом послужил только донесшийся откуда-то истошный вой и крик. Карл, продолжая всхлипывать, все же сделал какое-то движение, указывая на стену, словно у нее были уши. Да, ведь и на этот раз мадам Екатерина могла по своему обыкновению просверлить дырочку и подглядывать. Но вероятнее, что она сейчас прислушивается к кровавой свалке, иначе и быть не может, даже если человек — самый зачерствелый убийца. И в самом деле Екатерина, переваливаясь, бродит по своим покоям и еще неувереннее, чем обычно, тычет палкой в пол. Она проверяет крепость дверей, исподтишка разглядывает своих широкоплечих несокрушимых телохранителей, спрашивая себя, долго ли они будут ее защищать. Ведь каким-нибудь отчаявшимся гугенотам, хотя бы и последним, может же взбрести на ум все-таки ворваться к ней и отнять у нее драгоценную старую жизнь, прежде чем их самих прикончат. Но на крупном свинцовом лице королевы ничего не отражается, глаза тусклы. Вот она подошла к одному из шкафов и еще раз проверила его содержимое: порошки и склянки в полном порядке. На худой конец всегда остается хитрость, и даже тех, кто врывается, чтобы тебя прикончить, можно уговорить сначала чего-нибудь выпить…

А Генрих посмеивался, он беззвучно хихикал: ему так же трудно было удержаться от смеха, как его шурину Карлу от рыданий. Когда смешное ужасно, оно тем смешнее. В ушах стоит истошный вой и крик резни, а в воображении встают ее виновники, во всем их безобразии и убожестве. И это великое благодеяние, ибо если нельзя даже посмеяться, то от ненависти задохнешься. В эти часы Генрих научился ненавидеть, и хорошо, что он мог поиздеваться над теми, кого ненавидел. Мрачному Конде он крикнул: — Эй! Представь себе д’Анжу! Как он кричит: «Tue!» — и при этом лезет под стол! — Мрачность Конде не исчезла, но Карл развеселился; он жадно спросил: — Ты правду говоришь? Мой брат д’Анжу лезет под стол?

Этого Генрих и ждал: он умел играть на чувствах Карла к наследнику престола. Отвлечь его напоминанием о нелюбимом брате полезно: пусть забудет, что здесь находятся его родичи-гугеноты, что они в его власти, а он невменяем. Когда опасность близка, комический элемент особенно полезен: изображая вещи в смехотворном виде, можно хотя бы отдалить ее. Генрих, в эти часы познавший ненависть, оценил и великую пользу лицемерия. Поэтому он воскликнул, прикидываясь прямым и откровенным: — Я отлично знаю, августейший брат мой, что в душе никто из вас не желает дурного! Вам просто захотелось какого-нибудь развлекательного занятия, ну, вроде турнира или игры в колечко. Tue! Tue! — передразнил он убийц и так завыл, что у каждого пропала бы охота к подобному развлечению.

— В самом деле? — спросил Карл, словно сбросив с себя огромную тяжесть. — Ну, тогда я уж одному тебе признаюсь: вовсе я не сумасшедший. Но у меня нет другого выхода. Подумай, ведь моя кормилица — гугенотка, и я с детства знаю ваше учение. А д’Анжу хочет меня убить. — Он заверещал, выкатывая глаза, словно перед новым припадком безумия — настоящего или притворного. — Но если я умру, отомсти за меня, Наварра, за меня и мое королевство!

— Мы ведь действуем с тобою заодно, — настойчиво подчеркнул Генрих. — Если будет нужно, ты сделаешься безумным, а я шутом, ведь я в самом деле шут. Хочешь, покажу фокус? Превосходный фокус? — повторил он с некоторой нерешительностью, ибо втайне не был уверен, что его затея кончится благополучно. Стоявший позади Карла похожий на крепость шкаф — перекладины, пушечные ядра черного дерева, железные скобы — приоткрылся. Только Генрих заметил это и тотчас узнал высунувшиеся оттуда лица, взглядом он приказал им еще потерпеть. А тем временем начал перед носом у Карла производить руками магические пассы, какие обычно выделывают ярмарочные фокусники и шарлатаны. — Ты, конечно, полагаешь, — заговорил он особым, напыщенно хвастливым тоном, присущим подобным людям, — что тот, кто умер, мертв. Но не мы гугеноты. У нас дело обстоит не так плохо. Успокойся же, августейший брат мой! Вы перебили в Лувре восемьдесят моих дворян, но первые два уже успели ожить.

Он, стал водить руками сверху вниз вдоль шкафа, выворачивая все десять пальцев, и притом на некотором расстоянии от дверок, чтобы не сказаться слишком близко к чуду, которое должно было сейчас произойти. Отступил и Карл, лицо его выражало недоверие и страх.

— Изыдите! — наконец воскликнул Генрих. Шкаф широко распахнулся, и в тот же миг д’Обинье и дю Барта уже валялись в ногах у Карла. Все это произошло настолько быстро, что Карл не успел издать первый вопль вновь овладевшего им бешенства; поэтому он промолчал, хмуро разглядывая воскресших. А они лежали на коленях, туловище одного было наполовину короче туловища другого; оба прижимали к груди ладони, как приличествует бедным изгнанникам, дерзнувшим возвратиться из тех краев, откуда нет возврата. Оба одновременно проговорили глухим голосом: — Простите нас, сир, что мы оставили царство Плутона! Окажите снисхождение и некроманту, который нас вызвал оттуда!

На этот раз Карл решил отменить очередной приступ безумия. Он сел и заявил: — Вас еще тут не хватало! Ну, раз уж так вышло, вставайте, но что же мне с вами делать? Какая мерзость! — На самом деле это был трезвейший миг в его жизни; все, что свершено и что еще должно свершиться, мучило его, отталкивало своей низостью, как это видно и на его портрете: король из угасающего рода, белый шелк, взгляд искоса, говорящий о пресыщении и подозрительности, но одна нога отставлена, как в балете. И вот Карл Девятый слегка повертывает руку ладонью кверху: этим движением он всем дарует свободу.

И они сейчас же ею воспользовались. Дю Барта направился к двери и отпер ее. Д’Обинье кивнул на одно из окон, в которое уже вливался дневной свет: — Наше счастье, что ночью оно стояло открытым и здесь никого не было.

Дю Барта быстро возвращается: он перед тем выглянул за дверь. Она тут же снова отворилась.

Свидание

Дверь отворилась, она широко распахнулась, и вошла королева Наваррская, мадам Маргарита Валуа. Марго.

Ее брат Карл сказал: — А вот и ты, моя толстуха Марго! — Генрих воскликнул: — Марго! — Первым, непосредственным чувством обоих была радость. Вот она, Марго, все же не погибла, хотя открылось столько засад, столько преступных замыслов, и в ней все та же утонченная красота и тот блеск, к которому до этой ночи как будто стремилась жизнь. Невзирая на радость, Карл и Генрих невольно содрогнулись: «А я не был с ней в минуту опасности! Но что это? Она выглядит так, словно ничего не произошло».

А был у нее такой вид потому, что она успела смыть немало крови и слез не только со своего лица, но и с тела и уж потом появилась здесь в серебристо-сизом и розовом наряде, подобном утренней заре, и в жемчугах, мерцающих на ее нежной атласной коже. И стоило это немалого труда! Ибо на ней только что лежал, вцепившись в нее, охваченный смертным ужасом умирающий человек. Другие, уже будучи на краю гибели, бросались к Марго с мольбой, видя в молодой королеве последнюю надежду, и от отчаяния рвали на ней в клочья рубашку, и даже ее прекрасных рук не пощадили, впиваясь в них ногтями, которые от страха стали острыми, как у зверей. Какой-то обезумевший придворный вознамерился убить ее самое, лишь потому, что яростно ненавидел ее возлюбленного повелителя. — Наварра дал мне пощечину, за то я убью самое дорогое для него существо, — хрипел капитан де Нансей где-то близко, совсем рядом с ней; он было схватил ее, вытянув когтистую лапу и решив, что уж теперь жертва не уйдет. У Марго все еще стояли в ушах его свирепые слова, она ощущала его жадное дыхание и просто понять не могла, как ей удалось спастись от него в ее комнате, набитой людьми. Ибо даже позади кровати лежали они, катались по полу, вопя от боли, или вытягивались, онемев и оледенев навек. Все это несла Марго в своей душе, а казалась при этом безмятежной, как молодое утро; но того требовали приличия и присущее ей самоутверждение: «Мой повелитель должен меня любить!»

Она попыталась взглянуть Генриху прямо в глаза, но это почему-то оказалось необыкновенно трудным. И не успели их взгляды встретиться, как она невольно отвела свой. Впрочем, уклонился и он и тоже посмотрел мимо нее. Ради бога, как же так? Не может этого быть! — Мой Генрих! Моя Марго! — сказали оба одновременно и двинулись друг к другу. — Когда же мы расстались? Разве так уж давно?

— Я, — сказала Марго, — лежала в постели и решила заснуть, а ты поднялся.

— Я поднялся и вышел с моими сорока дворянами, которые окружали наше ложе. Я собирался сыграть с королем Карлом партию в мяч.

— Я же, мой возлюбленный повелитель, решила заснуть. А вот вышло так, что меня всю залили кровью и слезами — и сорочку и лицо. Даже предсмертный пот умирающих падал на меня. Все это сделали, увы, наши люди. Они всех твоих перебили, а так как я больше всех твоя, то лучше бы и мне умереть. Но все-таки я явилась к тебе, хотя мне пришлось переступать через мертвых, и вот как мы свиделись!

— Вот как мы свиделись, — повторил он с глубокой печалью и сдержал себя, чтобы тут же не пошутить. А она почти надеялась на это. Такого мальчишку ужасное особенно смешит. «Впрочем, нет, — вспомнила она, — здесь ведь я сама воплощаю в себе весь ужас…» — Я твоя бедная королева, — не сказала, а дохнула ему в лицо Марго. Он кивнул и прошептал:

— Да, ты моя бедная королева, ты дочь женщины, которая убила мою мать.

— И ты слишком сильно любил меня, слишком сильно любил.

— А теперь эта женщина убила всех моих людей.

— И ты уже совсем не любишь меня, совсем не любишь.

Тут он готов был раскрыть объятия, захваченный одним ее голосом, так как он не смотрел на нее, его глаза были опущены. В душе он уже раскрыл их; он только ждал одного ее слова, легчайшего движения, но ничего не последовало. У нее было такое чувство, что нет, она не может, не должна, или что этого недостаточно. «Неужели я потеряла его?» — Марго отошла, скользнула рукой по лбу и затем проговорила вслух, для всех:

— Я пришла к моему брату-королю. Сир, я прошу вас подарить жизнь нескольким несчастным! — И она опустилась перед Карлом Девятым на колени не без соблюдения должного церемониала: горячая мольба просительницы, но облеченная торжественной чопорностью, следовать которой государи должны уметь всегда. — Сир! Даруйте мне жизнь господина Лерана, он вбежал ко мне в комнату, весь исколотый кинжалом и окровавленный, когда я еще лежала в постели, и из страха перед убийцами охватил меня руками так крепко, что мы упали за кровать. Даруйте мне также жизнь вашего первого дворянина де Миоссена, человека в высокой степени достойного, и господина д’Арманьяка, первого камердинера короля Наваррского!

Она сказала это, следуя до конца всем правилам этикета, хотя Карл и перебил ее. Разве он не обрадовался тому, что она уцелела? Да, но тут же им овладело безграничное отвращение ко всему происходящему. И во время этого свидания между Генрихом и Марго он ничего не замечал, ничего, кроме отвращения, не чувствовал. Они жили в своем мире, Карл в своем. И вдруг он понял, что кому-то от него что-то нужно: его сестре, она следит за ним, она шпионит, а потом все донесет матери — какие слова он сказал да какое у него было лицо! Поэтому он делает другое лицо, он заставляет себя побагроветь — это он может; жилы на лбу у него вздуваются, он изо всех сил свирепеет, вращает глазами. Затем начинается подергивание конечностей, головы, скрежет зубов, и, когда все подготовлено, он рявкает.

— Больше ни слова, пока жив хоть один еретик! Отрекайтесь! — рычит Карл, обращаясь к присутствующим, ибо в его комнате находятся четыре оставшихся в живых гугенота, именно ему они обязаны тем, что они еще на свете, и его мать, без сомнения, об этом узнает.

Генрих спешит удержать своего кузена Конде, но тщетно: тот считает делом чести тоже орать во весь голос. В своей вере он-де никому не обязан отчетом, кроме бога, и от истины не отречется, чем бы ему ни угрожали! Тогда Карл, уже окончательно рассвирепев, бросается к нему. Дю Барта и д’Обинье, не вставая с колен, хватают его за ноги, а он рычит: — Смутьян! Бунтовщик и отродье бунтовщика! Если ты через три дня не заговоришь иначе, я прикажу тебя удавить! — Итак, Карл все же дает ему срок в три дня — при столь неудержимой ярости это был еще очень приличный срок. Тогда Наварра, который нес перед всеми протестантами гораздо большую ответственность, чем Конде, поступил так же, как в первый раз: с видом смиренного ягненка обещал он переменить свою веру, обещал, невзирая на резню. Но он вовсе не собирался сдержать свое слово, хотя оно и было дано, а Карл отлично знал, что он его не сдержит. Они незаметно подмигнули друг другу.

— Я желаю насладиться лицезрением моих жертв! — вопил что есть силы, не щадя голосовых связок, безумный повелитель кровавой ночи. И если кто находился поблизости — часовые, дворяне, привлеченные любопытством придворные и челядь, — все могли подтвердить, что да, Карл Девятый от содеянного не отрекается и теперь с удовлетворением разглядывает каждую жертву своей кровожадности. А вместе с тем, выходя из комнаты, он как бы нечаянно коснулся рукою руки своего зятя, короля Наваррского, и Генрих услышал шепот Карла:

— Мерзость! Мерзость! Будем стоять друг за друга, брат.

А затем сделался окончательно таким, каким его заставляли быть, — жестоким Карлом Варфоломеевской ночи: он упивался видом убитых — тех, кто лежал у самой его двери, и всех других, попадавшихся ему по пути. Он отбрасывал ногой их бесчувственные тела, наступал на головы людей, которые уже не могли ни сопротивляться, ни ненавидеть. Он непрестанно бормотал проклятия и угрозы, при том его мало заботило, что их никто не слышит, кроме нескольких его безмолвных спутников. Всюду было пусто, ни души, ведь убивать — работа утомительная, после нее убийцы либо спят, либо пьянствуют. И мертвецы были одни.

Казалось, их здесь неисчислимое множество: живые не производят такого впечатления, ибо любое скопище живых вновь рассеивается. Мертвые же не спешат, им принадлежит вся земля и все, что на ней вырастает, — все формы, все судьбы, некое будущее, настолько безмерное, что его называют вечностью. Вдруг Агриппа д’Обинье заговорил:

Смерть ближе с каждым днем. Но только за могилой

Нам истинная жизнь дается божьей силой,

Жизнь бесконечная без страха и забот.

Пути знакомому кто предпочтет скитанье

Морями бурными в густеющем тумане?

К чему блуждания, когда нас гавань ждет?

Его голос звучит глухо, словно в царстве мертвых, чья жизнь тянется через все времена, а потому замедлена и приглушена. И гулко отдаются только проклятия безумного. Генрих знал эти стихи: Агриппа их прочел впервые в ночь его свадьбы, перед тем как образовалось длиннейшее шествие и Карл Девятый во главе всех своих придворных проводил Генриха к супружескому ложу. Теперь по коридорам двигалось иное шествие, хотя оно направлялось к той же комнате. Генрих не оглядывался на Марго.

Она шла среди других мужчин, которым до нее не было никакого дела, и прибрела последней. Никогда еще за всю свою жизнь принцессы мадам Маргарита не ощущала так глубоко свое бессилие, как сейчас, когда она пробиралась вслед за сумасшедшим и несколькими побежденными между повсюду валявшимися трупами. Что за необъяснимые лица были у некоторых: на них отразилось изумление, почти стыд за какое-то великое счастье. Зато у других мертвецов не осталось и следа одухотворенности, словно они раз и навсегда отправились в ад. Все это мадам Маргарита замечала, и, когда она вдруг увидела, что таким же стал и один из ее прежних возлюбленных, ей сделалось дурно. Дю Барта подхватил ее, и, опираясь на его руку, она с трудом потащилась дальше.

Перед камином стояли, обнявшись, два трупа: они закололи друг друга и так и не разомкнули объятий. Некоторые протестанты, видимо, оказались небезоружными и решили продать свою жизнь как можно дороже. Какая-то убитая женщина лежала на груди у мужчины, которого, должно быть, старалась спасти. Но не смогла. «И я ничего не смогла, — думает Марго, тяжело повиснув на своем спутнике и едва волоча ноги. — Не смогла. Ничего я не смогла». Через перила перевалился толстый повар, белый колпак сполз у него с головы и скатился по лестнице. В том же положении Генрих застал его совсем недавно, или это был другой повар? Тогда он был пьян, теперь он мертв. Впрочем, так и выходит: две оргии — брачная ночь и сегодняшняя. Вторая произошла через двадцать четыре часа, помноженные на шесть, да и была она покрепче первой: от нее остались неподвижные тела и призраки. Внешне следы были схожи, но смысл их был совсем иной.

Генрих поскользнулся в луже крови, очнулся от своих дум, увидел померкшее лицо молодого Ларошфуко, последнего вестника его матери, и уже не мог сдержаться, он разрыдался, закрыв лицо руками, и рыдал, точно ребенок: — Мама! — Его друзья сделали вид, что не слышат. Карл продолжал разыгрывать изверга, а может быть, действительно стал им во время этого странствования по безднам преисподней. Марго зашептала, ее слова предназначались только для Генриха: — Его я не могла спасти. Я уже втащила его в нашу дверь, но они вырвали его у меня и убили. — Она ждала ответа. Он молчал. Генрих прошел слишком трудный и долгий путь, пока достиг этой двери, прошел без Марго, и каковы бы ни были те жизненные пути, которые им еще предстоят, прежним он уже не будет с ней никогда. У этой двери, отмеченной трупом молодого Ларошфуко, стоял совсем другой Генрих, чем тот, который выбежал из нее с легким сердцем.

Этот знал. Этот слушал целую ночь истошный крик и вой, разносившиеся по замку Лувр. Этот глядел в лицо своим мертвым друзьям, он распрощался с ними и с дружеским общением людей между собой, с вольной, отважной жизнью. Дружный отряд всадников, кони — голова к голове, смиренный псалом, а с полей прибегают красивые девушки. Как радостно и быстро летим мы вперед под летящими вперед облаками! Но теперь он войдет в эту комнату поступью побежденного, поступью пленника. Будет покорным, будет совсем иным, скрыв под обманчивой личиной прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений. — Кого я вижу, вот радость, он цел и невредим! Друг де Нансей, какое счастье, что хоть с вами-то ничего не случилось! Многие защищались, знаете ли, когда было уже поздно. Да ничто не помогло, и поделом. Кто же так глупо лезет в ловушку? Только гугеноты на это и способны. Я-то нет, я, де Нансей, уже не раз становился католиком, почаще, чем вы, заделаюсь им и теперь. Помните, как мои люди старались оттащить меня от моста у ворот? А я рвался к моей королеве и к ее, достойной восхищения, мамаше, мне здесь и место. Вас, друг де Нансей, мне пришлось ударить, чтобы вы меня впустили, зато сейчас я крепко обниму вас.

Он так и сделал. И капитан не успел опомниться, как получил от Генриха доказательство его пылкой любви. Никакие маневры не помогли, пришлось стерпеть поцелуи в обе щеки, хотя Нансей при этом громко заскрежетал зубами. А потом, не успел он опомниться, как ловкий проказник был уже далеко.

Генрих находился в комнате, которую отперла Маргарита. Дверь, как она ни была широка, заслонял Карл. Он никому не давал войти, хотя неумолчно вопил, что вот еще остались протестанты, надо поскорее свести с ними счеты. Де Миоссен, первый дворянин, все еще лежал ничком перед извергом, колени у него одеревенели, но он вовсе не был похож на человека, которому предстоит умереть, а скорее на старого чиновника, которому раньше времени хотят дать отставку. Д’Арманьяк, камердинер-дворянин, не соизволил повергнуться к стопам короля. Он закинул голову, выставил вперед ногу и прижал руку к груди. На постели лежала груда окровавленного белья, из нее выглядывали молодые влажные глаза. — Кто это? — спросил Карл и позабыл взреветь. —

Камердинер ответил: — Господин Габриель де Леви, виконт де Леран. Я позволил себе перевязать его. Правда, он уже залил кровью всю постель. Остальным, сир, не помогли бы никакие перевязки. — Движением, в котором выражалась и боль и все же презрение к смерти, он указал на несколько трупов.

Карл уставился на них, потом, найдя ту мысль, которая ему была нужна, завопил: — Эти собаки-еретики осмелились осквернить комнату моей сестры, принцессы Валуа, довели дело до того, что их здесь прикончили! Вон отсюда, тащите их на живодерню! Нансей, тащите их вон! — И капитану ничего не оставалось, как вместе со своими людьми приняться за уборку трупов. А тем временем Карл всем своим телом прикрывал уцелевших. Как только солдаты скрылись за поворотом, он, сопя и устрашающе выкатывая глаза, накинулся на Миоссена и д’Арманьяка.

— Пошли отсюда к черту! — Этого ему не пришлось повторять. Дю Барта и д’Обинье также воспользовались случаем и исчезли. Карл сам запер за всеми дверь.

Он сказал: — Я надеюсь на гасконцев: они проводят беднягу де Миоссена, и по пути с ним ничего не случится. Смотри, Марго, если ты вздумаешь докладывать матери, что я щажу гугенотов, так имей в виду: я знаю про тебя кое-что похуже. Вон один лежит на твоей собственной постели. — И, обращаясь скорее к самому себе, добавил: — Около него еще есть одно место. Почему бы рядом с ним не лечь и мне? Ведь и меня ждет та же участь. — И он улегся на окровавленное одеяло рядом с грудой белья. Вскоре лицо его и дыхание стали, как у спящего. Однако Генрих и Марго видели, что из-под его закрытых век бегут слезы. Из глаз молодого Лерана тоже текли слезы, хотя он их уже закрыл. Так покоились друг подле друга две жертвы этой ночи.

Конец

Марго приблизилась к окну и стала смотреть на улицу. Но ничто из совершавшегося там не доходило до ее сознания: она была поглощена одним — она ждала Генриха. «Вот он подойдет сзади и, шепнет мне на ухо, что это только сон. Потом начнет все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Nos belles amours», — подумала она его словами. Своими словами она подумала: «Наше ложе залито кровью. Мы шли сюда, пробираясь среди трупов его убитых друзей. Моя мать сделала меня его врагом. Он ненавидит меня. А его она превратила в пленника. Я больше не могу уважать своего мужа. Значит, конец».

Но пока она раздумывала о конце их любви, неутомимая надежда начинала все сызнова: «Стоя у меня за спиной, он шепнет мне, что это только сон… Нет! — решила она. — Нет, не скажет он этого! Не такой человек! Да еще при его нелепой мужской гордости! Наверняка сидит сейчас позади меня, отвернулся и ждет, когда я сама его ненароком поцелую. Я ведь ученее его, многоопытнее, и я женщина! Мне предоставляет он дальнейшее, и неужели у меня не хватит умения доказать этому мальчику, что не всякая правда — правда?»

Однако не успела она обернуться, как вдруг услышала оглушительный трезвон. Звонили все парижские колокола: только одного, который перед тем ворчал низко и глухо, уже не было слышно: вероятно, он начал первым и теперь, довольный, что дело сделано, умолк. Но, несмотря на оглушительный гул набата, сквозь него все же прорывался истошный крик и вой. — Слава Иисусу! Смерть всем! Tue! Tue! — разносился по городу многоголосый рев. Один взгляд, брошенный на площадь и улицы, — и Марго отшатнулась: ученая и многоопытная, а об этом позабыла. Что же нам теперь делать, дитя мое, несчастное дитя мое?

Она обернулась — Генриха в комнате не было. Двое лежавших на кровати мужчин, стонали, обоим снилось, что их казнят под набатный звон всех колоколов Парижа и под истошный вой толпы. И вдруг все это как будто перенеслось сюда, в комнату: нестерпимые звуки уже сверлят и буравят голову, вокруг тебя точно бушует буря, ты не можешь устоять на ногах, тебя сотрясает ужас. Это произошло потому, что в соседней комнате распахнули окно. Туда удалился Генрих. Только бы не видеть и не слышать всего этого вместе с Марго, уж лучше одному. Вот он и толкнул дверь в ту комнату, которая была сначала приготовлена для его сестрички и где потом хотели спрятать адмирала от убийц. Марго бессильно поникла головой: «Переступить этот порог? Увы, не переступишь! Пойти к Генриху? Уже нельзя».

А он смотрел и слушал. Площадь внизу кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты — ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием, уподобляя свои движения размаху колоколов и совершая их в такт истошным воплям. Работали на совесть. И все же — какое разнообразие, сколько изобретательности. Вон наемный убийца тащит старика, аккуратно обвязанного веревкой, чтобы бросить его в реку. Какой-то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнес к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это — дело простонародья, а не почтенных горожан. Каждому свое. Почтенные горожане поспешно уходили, унося с собой тяжелые мешки, набитые деньгами: они знают, где у соседей-еретиков что припрятано. Иные тащат целые сундуки, для чего опять-таки пользуются плечами народа. Вон пес лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце. Убивают они за всю свою жизнь, наверное, в течение одного только дня, а собак они ласкают каждый день.

В конце переулка виднелся холм, на нем вертелись крылья ветряной мельницы — и сейчас и всегда. По мосту, через реку, можно было бы бежать отсюда, если бы только перебраться. Целая толпа теснившихся на мосту беглецов погибла под ударами охраны. Ибо охрана, которой командовали всадники, оказалась на месте, ей полагалось поддерживать порядок. Горожане — пешие и конные — свободно передвигались в проходах, которые каждый убивающий должен был оставлять между собой для тех, кто убивал рядом с ним. Свободное место в таком деле необходимо так же, как оно необходимо трудолюбивым пчелам в их работе. Если бы не вся эта кровь и еще кое-что, а в особенности адский шум, с некоторого расстояния могло показаться, что эти добрые люди просто рвут цветы на лугу. Во всяком случае, над ними синело безмятежное небо, полное солнечного блеска.

«Аккуратно работают, — подумал Генрих. — Но если уж так захотелось убивать, зачем делать столь тщательное различие между теми, с белой повязкой, и другими, у которых ее нет? Чтобы иметь право на убийство, разве нужно непременно быть белым? Но ведь они убивают не для себя, а для других, по чужому приказу, ради чьих-то целей, а потому их и не мучат угрызения совести. При всем их неистовстве (очень похоже на то, что и неистовы они по приказу) они работают честно, на совесть. Вон строят виселицу: ее кончат, когда все уже будут перебиты и останется повесить только трупы. Но громилам все равно, они же действуют не для себя: это я запомню. Как легко толкнуть их на дурное и гибельное! И будет гораздо труднее добиться от них чего-либо доброго. При соответствующих обстоятельствах и почтенные горожане и простонародье — все ведут себя как последняя мразь», — подумал Генрих; об том же были последние слова умирающего Колиньи.

Местами хозяйничало явное безумие. Оно важно разгуливало по площади, без всякой пользы для общего дела, и только его голос назойливо верещал: — Пускайте кровь! Главное — пускайте побольше крови! Врачи говорят, что в августе кровопускание не менее полезно, чем в мае! — Так покрикивал, подгоняя всех этих ребят, некий господин де Таван; сам он ни до чего не касался. Зато он сидел в совете с мадам Екатериной, когда решался вопрос о резне, и был в этом совете единственным французом.

А вот из проулка кого-то выводит белогвардеец-одиночка и добросовестнейшим образом ревет, обращаясь к самому себе: — Tue! Tue! — Генрих хочет закричать, но голос не повинуется ему. Он хочет сбросить оцепенение, схватить аркебузу, выстрелить. Увы, напрасно: на свете есть только палачи и жертвы. Старый толстяк, мой учитель Бовуа, не дал ни тащить себя, ни толкать: он спокойно идет рядом с ревущим наемником. Бовуа — философ и считает, что жизнь имеет цену, лишь пока она разумна. «Господин де Бовуа, что вы делаете? Вы опускаетесь на колени, и ваша широкая одежда ниспадает складками до земли, вы полны достоинства и самообладания. Вы молитвенно складываете руки и терпеливо ждете, пока палач наточит свой меч. Господин де Бовуа, мой добрый учитель!»

Генрих бросается на пол, он закрывает лицо рукавом и не видит, как старому толстяку сносят голову.

Не увидел он также и того, как из соседнего дома выбежала женщина с посудиной в руках: она поставила ее под забившую струей кровь и стала жадно пить.

Когда Генрих опомнился, дверь в супружескую опочивальню была заперта. Марго заперла ее.

Moralité

Trop tard, vous êtes envouté. Les avertissements venant de toutes parts n’y font plus rien. Les confidences du roi votre beau-frère restent sans écho et les inquiétudes de votre bien-aimée n’arrivent pas à vous alarmer. Vous vous abandonnez à votre amour tandis que les assassins eux mêmes ne voient qu’en frissonnant de peur, autant que de haine, approcher la nuit sanglante. Enfin vous la rencontrez, cette nuit-là, comme vous auriez fait une belle inconnue: et pourtant déjà M. l’Amiral avait succombé, presque sous vos yeux. N’est-ce pas que vous saviez tout, et depuis longtemps, mais que vous n’aviez jamais voulu écouter votre conscience? Votre aveuglement ressemblait en quelque sorte à cette nouvelle démence sujette a caution de Charles IX. Il l’а choisie comme refuge. De votre côté vous vous étiez refusé a l’évidence pour établir votre alibi d’avance. A quoi bon, puisque alors vous deviez tomber de haut et qu’il vous faudra expier d’autant plus durement d’avoir voulu être heureux sans regarder en arrière.


Поучение

Поздно, злые чары подействовали. Предостережения, идущие отовсюду, уже не помогут вам. Признания вашего шурина-короля и тревоги вашей возлюбленной не трогают вас. Вы предаетесь любви, в то время как сами убийцы дрожат не только от ненависти, но и от страха, видя приближение кровавой ночи. Вы же встречаете эту ночь, как будто она прекрасная незнакомка. Однако уже погиб г-н адмирал, почти у вас на глазах. Не правда ли, вы все это знали наперед, знали давно, но вы так и не пожелали внять голосу своей совести? Ваше ослепление несколько походит на тот неизвестный доселе вид безумия, который овладел Карлом IX. Но Карл избрал его как прикрытие. Вы же со своей стороны не захотели признать очевидность, желая заранее обеспечить себе алиби[12]Доказательство невиновности обвиняемого, основывающееся на том, что в момент совершения преступления он находился не там, где оно было совершено, а в другом месте. Здесь в переносном смысле.. Какой в этом прок? Ведь через то вы обрекли себя на падение с высоты и впредь будете принуждены тем горше искупать свое желание быть счастливым, не оглядываясь.


Читать далее

IV. Марго

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть