ГЛАВА IV

Онлайн чтение книги Монах
ГЛАВА IV

Сколь Человек, твое творенье, слаб,

О Небо! Сколь он самомненья раб!

В гордыне мы по волнам наслаждений

Свой правим челн, не ведая сомнений.

Плывем, беспечной радости полны,

И мним, всегда вернуться мы вольны!

Страстей покуда буря не взревет

И, с сушею смешавши небосвод,

Нас не погонит в Океан безбрежный.

О, как клянем мы челн свой ненадежный

И опрометчивость в тот страшный час,

Когда земля скрывается из глаз.

ПРАЙОР

Амбросио тем временем ничего не знал об ужасах, творившихся совсем рядом. Все его помыслы были сосредоточены на том, как сделать Антонию своей. Он был доволен уже достигнутым успехом. Антония выпила сонное зелье, была погребена в подземелье обители святой Клары и оказалась в полном его распоряжении. Матильда, прекрасно осведомленная о природе и свойствах этого снотворного, исчислила, что действие его продлится до часа ночи. И наступления этой минуты он ожидал с величайшим нетерпением. Праздник святой Клары предлагал ему удобнейший случай завершить свое преступление. Монахи и монахини будут участвовать в процессии, и он мог не опасаться, что ему помешают. От того, чтобы возглавить шествие монахов, он уклонился. Ему казалось очевидным, что Антония, лишенная надежды на помощь, отрезанная от всего мира, отданная ему в полную власть, подчинится его желаниям. Нежная привязанность, которую она постоянно ему изъявляла, оправдывала такое убеждение. Ну а если она все же вздумает упорствовать, он твердо решил, что никакие соображения не помешают ему насладиться ею. Мысль о насилии, коль скоро никто ничего не узнает, не приводила его в содрогание. А если она и вызывала у него некоторое отвращение к ней, то потому лишь, что он испытывал к Антонии самую искреннюю, пылкую любовь и предпочел бы, чтобы она предалась ему сама.

Монахи вышли из монастыря в полночь. С ними была и Матильда — она вела хор. Амбросио остался совсем один и мог поступать, как ему заблагорассудится. Убежденный, что монастырь опустел и некому подсматривать за ним или чинить помехи его удовольствиям, он поспешил в западный придел. С сильно бьющимся сердцем, в котором смешивались надежды и тревога, он прошел через сад, отпер кладбищенскую калитку и через минуту уже был у входа в подземелье. Тут он остановился и посмотрел вокруг с опаской, памятуя, что его дело не для посторонних глаз. Пока он стоял так, раздался меланхоличный крик совы, ветер застучал оконными рамами обители и донес до него слабые отзвуки песнопений. Дверь он открыл с величайшей осторожностью, словно боялся, как бы его не услышали, вошел и затворил ее за собой. Освещая путь фонарем, он шел по длинным коридорам, следуя приметам, о которых ему сообщила Матильда, и так добрался до входа в потаенный склеп, где покоилась его спящая возлюбленная.

Вход этот было не так-то просто обнаружить, но Амбросио это не смутило — он тщательно запомнил расположение двери во время погребения Антонии. Она была не заперта, монах толкнул ее, спустился в склеп и подошел к смиренной гробнице, где лежала Антония. Он запасся ломом и киркой, но они ему не понадобились. Решетка была закрыта на крюк снаружи. Он поднял ее, поставил фонарь на выступ и осторожно наклонился над гробницей. Рядом с тремя полуразложившимися трупами он увидел свою спящую красавицу. Розовая краска, предвестница пробуждения, уже разлилась по ее ланитам, и, завернутая в саван, распростертая на погребальном ложе, она словно улыбалась символам Смерти вокруг. Амбросио, глядя на гниющие кости и отвратительные трупы, которые, быть может, прежде были столь же прелестными и чарующими, невольно вспомнил Эльвиру, которую своими руками вверг в это же состояние. Мелькнувшее воспоминание об этом гнусном злодействе дохнуло на него жутью. Однако оно лишь укрепило его решимость погубить честь Антонии.

— Ради тебя, роковая красота! — пробормотал монах, глядя на облюбованную добычу. — Ради тебя совершил я это убийство и продал себя на вечные муки. Теперь ты принадлежишь мне. Виновница моего греха хотя бы станет моей. Не уповай, что твои мольбы, произнесенные с несравненной мелодичностью, твои ясные глаза, наполненные слезами, и твои руки, подъятые, словно в раскаянии испрашивая прощения у Пресвятой Девы, не уповай, что твоя трогательная невинность, твоя прелестная скорбь или все твои кроткие улещивания избавят тебя от моих объятий! До рассвета ты должна стать и ты станешь моей!

Он вынул Антонию из гробницы, все еще неподвижную, сел на каменный выступ и, грея ее в объятиях, с нетерпением высматривал признаки возвращающейся жизни. Ему лишь с трудом удавалось держать свою страсть в узде и не поддаться искушению насладиться ею в бесчувственном состоянии. Природное его сластолюбие было распалено помехами, а также долгим воздержанием, ибо Матильда отлучила его от себя навсегда с той минуты, когда отказалась от права на его любовь.

— Я не уличная женщина, Амбросио! — сказала она ему, когда, изнывая от похоти, он потребовал ее милостей с особой настойчивостью. — Теперь я всего лишь твой друг и твоей любовницей не буду. А потому не добивайся от меня удовлетворения своих желаний, не наноси мне этого оскорбления. Пока твое сердце было моим, я гордилась твоими объятиями. Но это счастливое время безвозвратно миновало. Ты стал равнодушен ко мне и ищешь насладиться мной по необходимости, а не из любви. И я не могу уступить столь унизительной для меня просьбе.

Внезапно лишившись плотских радостей, которые привычка уже сделала для него необходимостью, монах сильно страдал из-за вынужденного от них отказа. По природе склонный потакать своей чувственности, он в расцвете мужества с неутолимым жаром в крови стал ее рабом, похоть в нем обрела вид безумия. От его любви к Антонии сохранялись лишь самые грубые частицы. Он жаждал обладать телом Антонии, и даже угрюмый мрак склепа, мертвая тишина кругом и сопротивление, которого он ожидал от нее, — все словно только придавало его бешеным и необузданным желаниям новую остроту.

Постепенно он ощутил, что прижатая к нему грудь исполняется живым теплом. Сердце Антонии снова билось, кровь быстрее заструилась в жилах, губы затрепетали. Наконец она открыла глаза, но действие сильного снотворного еще не совсем прошло, и ее веки вновь смежились. Амбросио не отрывал от нее взгляда, подмечая малейшее изменение. Убедившись, что жизнь полностью к ней вернулась, он в экстазе прижал ее к груди и прильнул губами к ее устам. Этого резкого движения оказалось достаточно, чтобы разогнать опиумный туман, который еще омрачал мысли Антонии. Она приподнялась и в тревоге посмотрела по сторонам. Окружавшие ее зловещие предметы вызвали у нее тягостное замешательство. Она прижала ладонь к голове, словно пытаясь успокоить расстроенное воображение. Затем опустила руку и вторично обвела склеп взглядом. Глаза ее остановились на лице аббата.

— Где я? — спросила она внезапно. — Как я попала сюда? Где матушка? Мне почудилось, что я ее вижу! О, сон, страшный, ужасный сон сказал мне… Но где я? Пустите меня! Я не могу оставаться тут!

Она попыталась встать, но монах удержал ее.

— Успокойся, прелестная Антония! — сказал он. — Тебе не грозит никакая опасность. Доверься мне. Почему ты так на меня смотришь? Или ты не узнаешь меня? Не узнаешь своего друга? Амбросио?

— Амбросио? Мой друг? О да! Да! Я помню… Но почему я тут? Кто принес меня? Почему вы со мной? Ах! Флора велела мне остерегаться… Тут только гробницы, склепы, скелеты… Это место пугает меня! Добрый Амбросио, уведите меня отсюда, все тут напоминает мне мой ужасный сон! Мне чудилось, будто я умерла и меня положили в могилу! Добрый Амбросио, уведите меня отсюда. Вы не хотите? Но почему? Не смотрите на меня так! Ваши огненные глаза меня пугают! Пощадите меня, отче! Богом заклинаю, пощадите!

— Откуда эти страхи, Антония? — ответил аббат, прижимая ее к себе и осыпая ее грудь поцелуями, которых она тщетно пыталась избежать. — Зачем ты боишься меня, того, кто тебя обожает? Не все ли тебе равно, где ты? Мне склеп мнится приютом Любви. Сумрак этот — таинственный ночной покров, который она простерла над нашими восторгами! Так думаю я, и так должна думать моя Антония. Да, моя милая девочка! Да! По твоим жилам разольется огонь, который пылает в моих, и мое блаженство удвоится, потому что его со мной разделишь ты!

Говоря все это, он не скупился на поцелуи и разрешил себе еще более непристойные вольности. Даже невинное неведение Антонии не нашло оправдания необузданной его распущенности. Понимая, что ей грозит опасность, она вырвалась из его рук и, не имея иной одежды, плотнее закуталась в саван.

— Отриньтесь, отче! — вскричала она с глубоким негодованием, умерявшимся, однако, сознанием беззащитности. — Зачем вы принесли меня в такое место? Вид его леденит меня ужасом! Если в вас есть хоть капля жалости и человечности, уведите меня отсюда! Позвольте мне вернуться в дом, который я покинула сама не зная как! Но я не хочу и не должна оставаться здесь еще хотя бы минуту!

Решительность, с какой были произнесены эти слова, несколько ошеломила монаха, но не вызвала в нем иных чувств, кроме удивления. Он схватил ее за руку, насильно усадил к себе на колени и, не спуская с нее горящих глаз, ответил ей так:

— Успокойся, Антония. Сопротивление бесполезно, и мне незачем долее прятать от тебя мою страсть. Тебя считают умершей, общество людей утеряно для тебя навсегда. Ты всецело в моей власти, а я сгораю от желания, которое должен утолить или умереть. Но я хочу быть обязан моим счастьем тебе. Моя прелестная девочка! Моя обворожительная Антония! Позволь мне стать твоим наставником в радостях, пока тебе неведомых, и научить тебя в моих объятиях тем наслаждениям, которые я не замедлю испытать в твоих. Нет, оставь эти детские попытки вырваться, — добавил он, когда она, чтобы избегнуть его ласк, рванулась из его рук. — На помощь к тебе здесь никто не придет. Ни Небо, ни земля не спасут тебя от моих объятий. Но для чего отвергать восторги столь сладкие, столь упоительные? Нас никто не видит. Наша любовь останется тайной для всего мира. Любовь и удобный случай приглашают тебя предаться вольно своим страстям. Уступи же им, моя Антония! Уступи им, моя прелестная девочка! Обвей меня нежно руками, вот так! Слей вот так свои уста с моими! Ужели, осыпав тебя всеми дарами, природа отказала тебе в самом драгоценном — в умении чувствовать наслаждение? О нет, не может быть! Каждая черта, каждый взгляд, каждое движение свидетельствуют, что ты создана дарить наслаждение и получать его! Не смотри же на меня такими умоляющими глазами. Справься у своих прелестей. Они скажут тебе, что никакие мольбы меня не тронут. Могу ли я отказаться от этих белоснежных членов, таких нежных, таких изящных! От этих юных персей, округлых, полных и упругих! От этих благоуханных уст, которыми нельзя пресытиться? Могу ли я отказаться от этих сокровищ, чтобы ими насладился другой? О нет, Антония. Никогда! Клянусь вот этим поцелуем! И этим! И этим!

С каждым мгновением страсть монаха становилась все более жгучей, а ужас Антонии все более сильным. Она билась в его объятиях, стараясь высвободиться. Усилия ее оставались тщетными, Амбросио же вел себя все более вольно, и она принялась звать на помощь, как могла громче. Угрюмый склеп, тусклые лучи фонаря, окружающий мрак, соседство гробницы, кости и черепа, которые повсюду встречал ее взгляд, мало подходили для того, чтобы пробудить в ней чувства, владевшие монахом. Даже его ласки пугали ее дикой яростностью и рождали в ней один ужас. И наоборот, ее страх, ее видимое отвращение и упорное сопротивление, казалось, только разжигали желания монаха и прибавляли ему сил для грубых посягательств. Крики Антонии не услышал никто. Однако она продолжала кричать и не оставляла попыток вырваться, пока, измученная, задыхающаяся, не выскользнула из его рук и, упав на колени, не прибегла снова к просьбам и мольбам. Но и это осталось бесполезным. Наоборот, воспользовавшись ее позой, насильник бросился на нее, вновь прижал к груди, почти обеспамятевшую от ужаса, лишившуюся сил сопротивляться и дальше. Он заглушал ее крики поцелуями, обращался с ней как дикий варвар, переходил ко все большим вольностям и в горячке похоти ранил и покрывал синяками ее нежные члены. Пренебрегая ее слезами, стонами и мольбами, он овладел ею и оторвался от своей жертвы, только когда завершил свое преступление и бесчестье Антонии.

Едва он преуспел, как ужаснулся себе и содрогнулся при мысли с средствах, которыми достиг своего. Самая чрезмерность его недавнего желания овладеть Антонией теперь пробуждала в нем омерзение, втайне указывала ему, каким низким и бесчеловечным было то, что он только что совершил. Он отпрянул от Антонии. Та, что совсем недавно была предметом его преклонения, теперь вызывала в его сердце лишь отвращение и злобу. Он отвернулся от нее. А если его взгляд случайно останавливался на ее распростертой фигуре, то лишь с ненавистью. Несчастная лишилась чувств прежде, чем ее поругание завершилось. А когда очнулась, то, не думая ни о чем, кроме своего позора, продолжала лежать на земле в безмолвном отчаянии. По ее щекам медленно катились слезы, грудь вздымалась от частых рыданий. Предаваясь неизбывной горести, она некоторое время оставалась недвижимой. Потом с трудом поднялась и направилась, пошатываясь, к двери, намереваясь покинуть склеп.

Звук ее шагов вывел монаха из угрюмой апатии. Отшатнувшись от гробницы, к которой он прислонялся, вперяя взор в тлеющие там кости, он поспешил за жертвой своей звериной похоти, нагнал ее и, схватив за локоть, втащил назад в склеп.

— Куда ты? — крикнул он злобно. — Вернись сию же минуту!

Антония задрожала при виде его разъяренного лица.

— Что тебе нужно еще? — робко спросила она. — Разве гибель моя не завершена? Разве я не погибла? Не погибла навеки? Разве твоя жестокость не насытилась? Или мне предстоят еще муки? Дай мне уйти. Дай мне вернуться в мой дом и безудержно оплакивать мой стыд и мое несчастье!

— Дать тебе вернуться? — повторил монах с горькой и язвительной насмешкой, но тут же его глаза вспыхнули яростью. — Как? Чтобы ты могла обличить меня перед светом? Чтобы ты объявила меня насильником, похитителем, чудовищем жестокости, сластолюбия и неблагодарности? Нет и нет! Я хорошо знаю тяжесть моих прегрешений, знаю, что жалобы твои будут более чем справедливыми, а мои преступления будут вопиять об отмщении! Нет, ты не выйдешь отсюда и не откроешь Мадриду, что я злодей и моя совесть обременена грехами, заставляющими меня отчаяться в милости Небес! Несчастная, ты должна остаться здесь со мной! Здесь, среди этих глухих склепов, этих образов Смерти, этих гниющих гнусных трупов! Здесь ты останешься и будешь свидетельницей моих страданий! Ты увидишь, что значит умирать в муках безнадежности, испустить последний вздох, богохульствуя и кощунствуя! А кого я должен благодарить за все это? Что соблазнило меня на преступления, самая мысль о которых заставляет меня содрогаться? Мерзкая чародейка! Что, как не твоя красота? Разве ты не ввергла мою душу в черноту греха? Разве ты не превратила меня в клятвопреступника и лицемера, насильника, убийцу? Разве в эту самую минуту твой ангельский облик не заставляет меня отчаяться в Господнем прощении? О, когда я предстану перед престолом в Судный день, этого взгляда будет достаточно, чтобы я был навеки проклят! Ты скажешь моему Судии, что была счастлива, пока тебя не увидел я; что была невинна, пока тебя не осквернил я! Ты явишься вот с этими полными слез глазами, с этими бледными осунувшимися щеками, подняв в мольбе руки, как в те минуты, когда испрашивала моего милосердия и не получила его! И тогда моя вечная погибель будет предрешена! И тогда явится призрак твоей матери и сбросит меня в обиталище дьяволов, где пламя, и фурии, и вечные муки! И это ты обвинишь меня! Это ты станешь причиной моих вечных страданий! Ты, несчастная! Ты! Ты!

Выкрикивая эти слова, он свирепо схватил Антонию за плечо, в бешеной ярости топая ногами.

Полагая, что он сошел с ума, Антония в ужасе упала на колени, воздела руки и замирающим голосом с трудом произнесла:

— Пощади меня! Пощади!

— Молчи! — загремел монах как безумный и швырнул ее на землю…

Оттолкнув несчастную ногой, он начал расхаживать по склепу, словно буйно помешанный. Глаза его жутко вращались, и, встречая их взгляд, Антония всякий раз содрогалась. Казалось, он замышляет нечто бесчеловечное, и она оставила всякую надежду покинуть склеп живой. Однако тут она была к нему несправедлива. Душу его снедали ужас и отвращение, но в ней еще оставалось место для жалости к его жертве. Едва буря страсти пронеслась, как он уже был готов отдать миры, принадлежи они ему, лишь бы возвратить ей невинность, которую его необузданная похоть отняла у нее. От желаний, подстегнувших на это преступление, у него в груди не осталось и следа. Все богатства Индий не соблазнили бы его овладеть ею во второй раз. Даже мысль об этом, казалось, возмущала его природу, и он рад был бы изгладить из своей памяти то, что произошло здесь. И по мере того, как угасала его угрюмая ярость, в нем усиливалось сострадание к Антонии. Он остановился и хотел было обратиться к ней со словами утешения, но не сумел их найти и лишь взирал на нее с тоскливой растерянностью. Положение ее представлялось таким безнадежным, таким горестным, что никакому смертному не дано было его облегчить. Что мог он сделать для нее? Душевный мир ее был непоправимо погублен, честь безвозвратно потеряна. Она навсегда была отторгнута от людского общества, и он не осмеливался возвратить его ей. У него не было сомнений, что такое возвращение обличило бы его как преступника и сделало бы кару неизбежной. А обремененному грехами Смерть является вдвойне ужасной. Да и верни он Антонию свету дня, подвергнув себя опасности разоблачения, какое горькое будущее ее ожидало бы! Ни малейшей надежды обрести хотя бы скромное счастье и вечная печать позора, обрекающая на горе и одиночество до конца дней. Но альтернатива? Еще более страшная для Антонии, однако хотя бы обеспечивающая аббату безопасность. Он решил оставить ее мертвой в глазах мира и держать в заточении в этой жуткой темнице. Он будет навещать ее здесь каждую ночь, приносить ей пищу, каяться и мешать свои слезы с ее. Монах понимал, сколь несправедливо и жестоко его намерение, но только так он мог помешать Антонии сделать явными его вину и ее собственный позор. Если бы он дал ей свободу, то не мог бы положиться на ее молчание. Слишком большое зло он ей причинил, чтобы надеяться на ее прощение. К тому же ее возвращение пробудит всеобщее любопытство, а бурность горя помешает ей скрыть причину этого горя. Нет, Антония не должна покидать склеп.

Он приблизился к ней со смущенным видом, поднял с пола и взял было за руку, но рука эта задрожала, и он уронил ее, точно змею. Казалось, сама природа в нем восставала против прикосновения к ней. Он ощущал, что она одновременно и влечет его и отталкивает, но не мог объяснить ни того ни другого. Что-то в ее облике наводило на него ледяной ужас, и, хотя разум его еще не воспринимал этого, совесть уже рисовала ему всю чудовищность его преступления. Торопливо, но со всей ласковостью, какую он сумел придать голосу, звучавшему еле слышно, монах, отвращая глаза, попытался утешить Антонию в несчастье, которому уже ничто помочь не могло. Он объявил, что глубоко раскаивается и с радостью заплатил бы каплей крови за каждую слезу, которую его варварство исторгло у нее. Измученная, лишенная надежды Антония слушала его в немой горести. Но когда он приговорил ее к заключению в склепе, к страшной судьбе, которой даже смерть казалась предпочтительней, она тотчас очнулась от своего оцепенения. Влачить жалкое существование в тесной гнусной темнице среди гниющих трупов, ни для кого неведомой, кроме злого насильника? Дышать ядовитым воздухом тления, никогда более не видеть солнечных лучей, не впивать чистых небесных ветров? Мысль эта была невыносимо ужасной. Она взяла верх даже над омерзением, которое внушал ей монах. Вновь она упала на колени и умоляла о сострадании в словах самых трогательных и убедительных. Она обещала, если он вернет ей свободу, скрыть от света все, что она претерпела, объяснить свое возвращение так, как придумает он, а чтобы на него не пало даже тени подозрения, она поклялась тотчас покинуть Мадрид. Мольбы ее были такими жаркими, что произвели большое впечатление на монаха. Он подумал, что она больше не возбуждает у него никакого желания и, следовательно, держать ее в заточении для своих утех, как он намеревался прежде, смысла не имеет; что он добавляет новую гнусность к тем, которые она уже вытерпела, и что его жизни и доброй славе, если она сдержит свое обещание, ничто угрожать не будет, останется ли она тут или получит свободу. С другой стороны, его грызло опасение, как бы Антония в горести не нарушила обещания ненамеренно или же, по простоте душевной и неискушенности в искусстве обмана, не позволила бы кому-либо более опытному выведать свой секрет. Но сколь ни обоснованны были такие соображения, жалость и искреннее желание искупить насколько возможно свое деяние побуждали его склониться на ее мольбы. И удерживала его лишь трудность, сопряженная с тем, как объяснить нежданное возвращение Антонии после ее предполагаемой смерти и публичных похорон. Он размышлял над тем, как преодолеть эту помеху, когда услышал стремительно приближающиеся шаги. Дверь склепа распахнулась, и в нее вбежала Матильда, видимо, охваченная ужасом и смятением.

Антония встретила появление незнакомого послушника радостным восклицанием. Но ее надежды на его помощь тут же угасли. Предполагаемый послушник, не выразив ни малейшего удивления, что застал монаха наедине с женщиной в таком странном месте и в такой поздний час, поспешно обратился к нему со следующими словами:

— Что нам делать, Амбросио? Мы погибли, если взбунтовавшуюся чернь не разгонят без промедления. Амбросио, обитель святой Клары охвачена огнем. Настоятельница пала жертвой ярости простолюдинов. Нашему монастырю угрожает та же судьба. Напуганные угрозами черни монахи разыскивают тебя повсюду. Они воображают, что лишь твоя слава может утихомирить бунтовщиков. Никто не знает, что сталось с тобой, твое отсутствие вызывает всеобщее изумление и отчаяние. Я воспользовалась их смятением и прибежала предупредить тебя об опасности.

— Ну, это дело поправимое, — ответил аббат. — Я поспешу в мою келью и придумаю какую-нибудь безобидную причину, почему меня не нашли.

— Невозможно! — возразила Матильда. — В подземелье полно стражников. Лоренцо де Медина и несколько офицеров инквизиции обыскивают склепы и все проходы. Тебя схватят прежде, чем ты из них выберешься. Захотят узнать, что ты делал в подземелье в столь поздний час, найдут Антонию, и гибель твоя будет предрешена!

— Лоренцо де Медина? Офицеры инквизиции? Что привело их сюда? Они меня ищут? Значит, меня подозревают? О, говори же, Матильда! Отвечай, молю тебя!

— Пока они о тебе не помышляют, но, боюсь, так продлится недолго. Твоя единственная надежда на то, что этот склеп обнаружить нелегко. Дверь скрыта очень искусно. Ее могут не заметить, и мы переждем здесь, пока досмотр не кончится.

— Но Антония… Что, если они приблизятся и услышат ее крики?

— Вот так я устраню эту опасность! — вскричала Матильда и, выхватив кинжал, бросилась на свою беспомощную жертву.

— Остановись! — воскликнул Амбросио, хватая ее руку и отнимая уже занесенный кинжал. — Что ты делаешь, жестокая женщина? Несчастная и так уже перенесла достаточно страданий из-за твоих пагубных советов! Дал бы Бог, чтобы я им не следовал! Дал бы Бог, чтобы я никогда не видел твоего лица!

Матильда метнула на него взгляд, полный презрения.

— Глупости! — вскричала она с гневным и величавым видом, внушившим монаху трепет. — Отняв у нее все, что делало жизнь желанной, неужто ты страшишься положить конец ее горестям? Но тем лучше! Пусть живет, чтобы убедить тебя в твоем безумии. Я оставляю тебя твоей злой судьбе. Я отрекаюсь от союза с тобой. Тот, кто дрожит перед столь малым преступлением, не заслуживает моей защиты! Слышишь? Слышишь, Амбросио? Идут стражники, и гибель твоя неизбежна.

В тот же миг аббат услышал голоса в отдалении. Он бросился к двери, от которой зависело его спасение и которую Матильда не затворила. Но прежде он увидел, как Антония проскользнула мимо него, выбежала за дверь и полетела в сторону дальних голосов, точно пущенная из лука стрела. Она внимательно следила за тем, что говорила Матильда, и, услышав имя Лоренцо, решила рискнуть всем, чтобы найти у него защиту. Дверь была открыта, голоса показывали, что стражники близко, и, собрав оставшиеся силы, она пробежала мимо монаха, прежде чем он разгадал ее намерение, и устремилась навстречу к ним. Аббат, едва оправившись от удивления, бросился в погоню. Тщетно Антония убыстряла шаги и напрягала все нервы до предела. Враг настигал ее с каждым мгновением. Она слышала его топот у себя за спиной, ощущала на шее его разгоряченное дыхание. Он нагнал ее, схватил за развевающиеся волосы и попытался утащить назад в склеп. Антония сопротивлялась как могла. Она обвила руками каменный столп, поддерживавший свод, и громко звала на помощь. Тщетно пытался монах принудить ее к молчанию.

— Помогите! — продолжала она восклицать. — Помогите! Помогите во имя Божье!

Шаги людей, привлеченных ее криками, раздавались все ближе. Аббат каждый миг ждал появления офицеров инквизиции. Антония продолжала сопротивляться, и теперь он заставил ее умолкнуть самым жутким и бесчеловечным способом. Рука его все еще сжимала кинжал Матильды. Не дав себе задуматься, он взмахнул им и дважды погрузил лезвие в грудь Антонии! Она пронзительно застонала и опустилась на землю. Монах хотел унести свою жертву, но ее руки все так же крепко держались за столп. Тут по стенам заскользили отблески приближающихся факелов. Страшась быть застигнутым, Амбросио бросил тщетные попытки и поспешил назад в склеп, где оставил Матильду.

Однако он не ускользнул незамеченным. Дон Рамирес, опередивший остальных, увидел женщину, истекающую кровью на земле, и убегающего мужчину, чье смятение выдавало в нем убийцу. Он тотчас кинулся в погоню за ним с частью стражников, остальные с Лоренцо поспешили к раненой. Они подняли ее на руки. От невыносимой боли бедняжка потеряла сознание, но вскоре подала признаки возвращающейся жизни. Она открыла глаза, приподняла голову, и золотые пряди, закрывавшие лицо, упали с него.

— Боже Всемогущий! Антония!

С этим восклицанием Лоренцо принял ее из рук стражника в свои объятия.

Хотя кинжал направляла нетвердая рука, он верно послужил цели того, кто взмахнул им. Обе раны были смертельны, и Антония это поняла. Однако последние ее минуты в земной юдоли были полны счастья. Тревога на лице Лоренцо, нежность и отчаяние его жалоб, лихорадочные расспросы о ее ранах — все это убедило Антонию, что его сердце принадлежит ей. Она воспротивилась тому, чтобы ее вынесли из подземелья, опасаясь, что малейшее неосторожное движение может приблизить смерть, а она не хотела потерять ни единого мгновения, которые проводила, выслушивая признание Лоренцо в любви и уверяя его в своей собственной. Она сказала ему, что оплакивала бы утрату жизни, если бы умирала непорочной. Но для лишенной чести, заклейменной стыдом смерть была избавлением. Стать его женой она теперь не могла бы и, лишенная этой надежды, сойдет в могилу без вздоха сожаления. Она просила его мужаться, умоляла не предаваться бесплодной печали и сказала, что рассталась бы с этим миром без сожаления, когда бы не он. Каждое нежное ее слово лишь усугубляло горе Лоренцо, а не смягчало его, и так она беседовала с ним до мгновения кончины. Голос ее слабел, становился еле слышным, глаза словно заволокло густым туманом, сердце билось редко и неровно, и каждый миг, казалось, возвещал что смерть близка.

Она лежала, прислонив голову к груди Лоренцо, губы ее продолжали шептать ему слова утешения. Ее прервал донесшийся издалека удар монастырского колокола, потом второй, третий… Внезапно глаза ее просияли небесным блеском, тело словно обрело новую силу и одушевление. Она вырвалась из рук возлюбленного.

— Три часа! — вскричала она. — Матушка, я иду!

И, сложив ладони, упала мертвая. Лоренцо в агонии распростерся рядом с ней. Он рвал волосы, бил себя в грудь и не выпускал труп из объятий. Наконец силы оставили его, он покорно вышел из подземелья, и его отвезли во дворец де Медина почти такого же бездыханного, как Антония.

Тем временем Амбросио, хотя за ним гнались по пятам, успел скрытно проскользнуть в потайной склеп, и дверь за ним уже затворилась, когда дон Рамирес свернул в этот проход. Прошло много времени, прежде чем приют беглеца был обнаружен. Но ничто не может устоять перед настойчивостью. Как ни хитро была замаскирована дверь, стражники ее отыскали и, взломав, вошли в склеп, к ужасу Амбросио и его сообщницы. Смятение монаха, его попытка спрятаться, бегство и окровавленная одежда изобличили в нем убийцу Антонии. Но когда в нем узнали безупречного Амбросио, «святого», кумира Мадрида, все окаменели от изумления и едва сумели убедить себя, что зрение их не обманывает. Аббат не пытался оправдываться и хранил угрюмое молчание. Его схватили и связали. Так же из предосторожности поступили с Матильдой. Ее капюшон откинули, прекрасные тонкие черты и пышные золотые волосы выдали ее пол, и снова всех сковало удивление. Кинжал нашли в гробнице, куда монах его бросил, склеп тщательно обыскали и обоих арестованных отвезли в тюрьму инквизиции.

Дон Рамирес позаботился, чтобы никто из посторонних не узнал ни о преступлениях, ни о духовном звании его пленников. Боясь новых беспорядков того же рода, что последовали за арестом настоятельницы обители святой Клары, он удовлетворился тем, что сообщил капуцинам о винах их настоятеля. Чтобы избежать позора публичных обличений и опасаясь вспышки народного гнева, от которого они только что с трудом спасли свой монастырь, монахи безропотно позволили инквизиторам произвести тайный обыск. Ничего нового найдено не было. Вещи из келий настоятеля и Матильды были забраны, чтобы послужить уликами, все остальное осталось на своих местах, и в Мадриде вновь воцарились спокойствие и порядок.

Обитель святой Клары была полностью разрушена совместными усилиями черни и огня. Сохранились лишь внешние стены, перед толщиной которых и пламя оказалось бессильным. Монахиням пришлось искать приюта в монастырях других орденов, но против них все были настолько предубеждены, что там не желали принимать их. Однако в большинстве своем они принадлежали к самым знатным, богатым и влиятельным фамилиям, и аббатисы нескольких обителей в конце концов взяли их к себе, хотя и весьма неохотно. Предубеждение это было совершенно незаслуженным и несправедливым. Кропотливое следствие установило, что в обители все искренне верили в смерть Агнесы от болезни, кроме четырех монахинь, перечисленных матерью Святой Урсулой. Все четыре пали жертвами разъяренной толпы, как и еще некоторые, ни в чем не повинные и ничего не знавшие о злодеянии. Ослепленная бешенством чернь расправлялась со всеми монахинями, попадавшими ей в руки. Остальные были обязаны своим спасением только предусмотрительности и вмешательству герцога де Медины. Это они понимали и были признательны благородному вельможе до глубины сердца.

Не была последней среди них и Виргиния. Ей равно хотелось и горячо поблагодарить его за внимание, которое он ей оказал, и понравиться дяде Лоренцо. В последнем она преуспела без труда. Герцог с удивленным восхищением любовался ее красотой, но если его зрение пленилось ее прелестным обликом, его сердце она расположила к себе кротостью манер и нежными заботами о страдалице, найденной в подземелье. У Виргинии достало проницательности заметить это, и она удвоила свои заботы о несчастной. Расставаясь с ней у дворца ее родителя, герцог попросил разрешения справляться о ее здоровии. Оно было ему охотно дано, и Виргиния заверила его, что маркиз де Вилья-Франка почтет за честь иметь случай самому поблагодарить его за услугу, оказанную дочери. На этом они расстались — он совершенно очарованный ее красотой и милым характером, а она весьма довольная им, но еще более его племянником.

Войдя в дом, Виргиния немедля призвала домашнего врача и принялась устраивать поудобнее неизвестную, которую взяла на свое попечение. Ее мать поспешила помочь ей в этом милосердном деле. Встревоженный уличными беспорядками, беспокоясь о дочери, маркиз бросился в обитель святой Клары и все еще разыскивал ее там. Теперь за ним во все стороны отправили слуг с извещением, что она уже благополучно вернулась домой, и с просьбой поскорее поспешить туда же. Его отсутствие позволило Виргинии посвятить больной все свое внимание и хотя приключения этой ночи сильно ее измучили, она отказывалась отойти от постели страдалицы, которая так ослабела от голода и душевных мук, что ее долго не удавалось привести в чувство. Ей было очень трудно принять необходимые лекарства, но когда она с этим справилась, недуг быстро отступил, так как вызван был только слабостью. Заботливый уход, питательная пища, какой она уже давно не ела, радость, что она возвращена свободе, обществу и, как она смела надеяться, любви, — все содействовали тому, что она скоро заметно оправилась. С первой же минуты ее злосчастное положение, ее почти немыслимые муки пробудили в груди Виргинии теплое к ней участие и живейший интерес. Но каков же был ее восторг, когда у ее гостьи наконец достало сил поведать свою историю и она узнала в заточенной монахине сестру Лоренцо!

Действительно, этой жертвой монастырской жестокости была злополучная Агнеса. В монастыре Виргиния дружила с ней, но страшная худоба, печать страданий, изменившая ее черты, общее убеждение, что она скончалась, отросшие волосы, спутанными прядями падавшие на ее лицо и грудь, — все это вначале помешало ее узнать. Настоятельница пускала в ход все ухищрения, чтобы Виргиния захотела постричься, ибо наследница Вилья-Франка была бы недурным приобретением для обители. Показная ласковость и неусыпное внимание оказали свое действие, и ее молодая родственница начала серьезно подумывать о постриге. Агнеса, лучше ее знакомая с убогостью и скукой монастырской жизни, проникла в замыслы настоятельницы и, сострадая неопытной девушке, приложила все усилия, чтобы открыть ей глаза на ее ошибку. Она в истинных красках описала многие тяготы, с этой жизнью сопряженные: всяческие стеснения, низкую зависть, мелкие интриги, а также угодничество и грубую лесть, которых требовала настоятельница. Затем она попросила Виргинию подумать об ожидающем ее блестящем будущем: любимица родителей, предмет восхищения всего Мадрида, одаренная природой и воспитанием всеми душевными и телесными совершенствами, она могла предвкушать счастливую и полезную жизнь. Богатство позволит ей дать полную волю щедрости и милосердию, двум добродетелям, столь ей дорогим, а оставаясь в миру, она сможет находить тех, кому особенно необходима ее помощь, чего монастырское уединение не дозволяет.

Ее уговоры побудили Виргинию отбросить мысль о постриге, хотя больше всех остальных, взятых вместе, на нее повлиял главный довод, о котором Агнеса и не помышляла. Виргиния видела Лоренцо, когда он навещал сестру у решетки. Он ей необыкновенно понравился, и, беседуя с Агнесой, она обычно завершала разговор расспросами о ее брате. Та, обожая Лоренцо, только радовалась случаю лишний раз расхвалить его. Говорила Агнеса о нем всегда с восхищением, а чтобы убедить свою верную слушательницу, сколь благородны его чувства, утончен ум и изысканны выражения, она иногда давала ей прочесть его письма. Вскоре Агнеса поняла, что сердце ее юной подруги преисполнилось впечатлений, которые она вовсе не собиралась внушать, но была искренне рада обнаружить. Она не могла бы пожелать своему брату невесты лучше: наследница Вилья-Франка, добродетельная, кроткая, красивая, со многими дарованиями, Виргиния словно была создана, чтобы сделать его счастливым. Агнеса порасспрашивала своего брата, не упоминая ни имен, ни обстоятельств, он в своих ответах заверил ее, что его сердце и рука совершенно свободны, и она решила, что в таком случае может действовать без опасений, и приложила все усилия, чтобы укрепить зарождающуюся любовь своей подруги. Лоренцо стал постоянной темой ее разговоров, а увлечение, с каким собеседница слушала, вздохи, вырывавшиеся у нее, и торопливость, с которой она возвращалась к тому же предмету, стоило им отвлечься, окончательно убедили Агнесу, что ухаживания ее брата будут приняты благосклонно. Наконец она решилась упомянуть про свои желания герцогу. А он, хотя сам тогда Виргинию не знал, все же был достаточно о ней осведомлен, чтобы счесть ее достойной руки Лоренцо. Между ним и племянницей было условлено, что она постарается внушить эту мысль Лоренцо, и Агнеса дожидалась только его возвращения в Мадрид, чтобы сосватать его со своей подругой. Роковые события помешали ей привести свой план в исполнение. Виргиния горько оплакивала ее мнимую смерть и как подруги, и как единственной, с кем она могла говорить о Лоренцо. Любовь продолжала тайно томить ее сердце, и она уже почти решилась признаться матери в своих чувствах, когда случай внезапно свел ее с тем, кому они были отданы. Он оказался рядом с ней, и его учтивость, сострадательность, бесстрашие еще усилили ее любовь. Когда же ей была возвращена ее подруга и наперсница, она увидела в ней Дар Небес. В ней пробудилась надежда соединиться с Лоренцо, и она решила воспользоваться влиянием на него сестры.

Полагая, что Агнеса перед смертью успела поговорить с братом о Виргинии, герцог относил на ее счет все намеки племянника на возможный свой скорый брак. И потому принимал их с видимым одобрением. Когда, вернувшись к себе, он выслушал рассказ о гибели Антонии и о том, как подействовала она на Лоренцо, его ошибка стала ему очевидной. И он весьма огорчился. Однако злополучная девушка уже перестала быть помехой, и он не оставил надежды на исполнение своего желания. Правда, состояние Лоренцо пока не позволяло и думать о нем как о женихе. Крушение надежд в ту минуту, когда он предвкушал их скорое свершение, и страшная внезапная смерть его возлюбленной подействовали на него самым удручающим образом. Герцог нашел племянника на одре болезни. Его служители серьезно опасались за жизнь своего господина. Однако дядя не разделял их страхов, полагая — и не так уж безосновательно, — что «люди умирали и черви поедали их — но не из-за Любви». Поэтому он льстил себя мыслью, что, как бы ни глубока была рана в сердце его племянника, время и Виргиния сумеют ее полностью исцелить. Он не отходил от ложа сокрушенного горем юноши и старался его утешить. Он соболезновал его страданиям, но внушал ему не поддаваться отчаянью. Столь ужасное событие, признавал он, не могло не потрясти его, и не винил больного за излишнюю чувствительность. Однако уговаривал не терзать себя тщетными сожалениями, а стараться перебороть горе и сохранить свою жизнь если не ради себя, то ради тех, кому он дорог. Пытаясь таким образом примирить Лоренцо с потерей Антонии, герцог тем временем усердно обхаживал Виргинию и пользовался каждым случаем, чтобы укрепить позицию его племянника в ее сердце.

Нетрудно догадаться, что Агнеса в первые же минуты осведомилась о доне Раймонде. Она была удручена, узнав, в какое состояние его ввергло горе, но не могла втайне не возликовать при мысли, что болезнь эта — лучшее доказательство его любви. Герцог взял на себя сообщить больному о счастье, которое его ожидает. Он не упустил ни единой предосторожности, чтобы подготовить Раймонда к такому известию, и все же при этом внезапном переходе от отчаяния к радости маркиза охватил восторг столь бурный, что чуть было не убил его. Но когда этот приступ миновал, душевное успокоение, уверенность в скором счастье, а главное, присутствие Агнесы (которая, едва заботы Виргинии и маркизы поставили ее на ноги, поспешила к своему возлюбленному) вскоре помогли ему справиться с последствиями недавнего тяжкого недуга. Безмятежность души благотворно влияла на тело, и он выздоравливал с такой быстротой, что изумлял всех.

Не то было с Лоренцо. Смерть Антонии в столь ужасных обстоятельствах тяжким бременем легла на его душу. От него осталась только тень. Ничто не доставляло ему радости. Его с трудом заставляли проглатывать пищу, необходимую для поддержания жизни, и все опасались чахотки. Единственным его утешением было общество Агнесы. Хотя волей судьбы они прежде редко бывали вместе, он питал к ней искреннейшую привязанность и дружбу. Сестра, заметив, как она ему необходима, почти не покидала его спальни, с неистощимым терпением слушала его сетования, успокаивала его кротким вниманием и сочувствием к его мукам. Она все еще жила во дворце Вилья-Франка, владельцы которого обходились с ней как с родной. Герцог сообщил отцу Виргинии о своих желаниях относительно его дочери. Партия была во всех отношениях превосходная: Лоренцо, наследник несметных богатств своего дяди, пользовался в Мадриде всеобщим уважением за приятные манеры, глубокие разносторонние познания и безупречное благородство поведения. Добавьте к этому, что маркиза узнала, какое сильное впечатление произвел он на сердце ее дочери.

Поэтому предложение герцога они приняли без колебаний. Было испробовано все, чтобы Лоренцо воспылал к Виргинии чувствами, коих она более чем заслуживала. Агнеса часто приезжала к брату в сопровождении маркизы, а как только ему позволили покидать спальню, Виргинии иногда разрешалось под присмотром матери выражать ему пожелание скорейшего выздоровления. Это она делала с такой деликатностью, про Антонию упоминала с такой нежностью и сочувствием, а когда сострадала злосчастной судьбе своей соперницы, ее ясные глаза так дивно сияли сквозь слезы, что Лоренцо и смотрел на нее и слушал ее растроганно. Его родственники, как и сама Виргиния, замечали, что с каждым днем ее общество словно бы становится ему все приятнее и что он говорит о ней со все большим восхищением. Однако эти свои наблюдения они благоразумно держали при себе. Не было обронено ни единого слова, которое могло бы зародить подозрение об истинных их намерениях. Они продолжали ухаживать за ним точно также, как раньше, предоставляя времени преобразить дружбу, которую он уже питал к Виргинии, в более нежное чувство.

Тем временем ее визиты становились все более частыми, и вскоре почти не случалось дня, когда бы она не провела час-другой у дивана Лоренцо. К нему мало-помалу возвращались силы, но выздоровление его шло медленно и неровно. Как-то вечером, когда с ним сидели Агнеса и ее возлюбленный, герцог, Виргиния и ее родители, он чувствовал себя бодрее обычного и впервые попросил сестру рассказать ему, как она спаслась от яда, который выпила на глазах матери Святой Урсулы. Боясь напомнить ему обо всем, что окружало смерть Антонии, Агнеса до тех пор скрывала от него историю своих страданий. Теперь же, когда он сам заговорил на эту тему, и полагая, что, быть может, повесть о ее муках отвлечет его мысли от того, чем они были постоянно заняты, она не замедлила исполнить его просьбу. Остальное общество уже знало эту повесть, но их интерес к ее героине пробудил в них горячее желание выслушать ее еще раз, и они присоединили к просьбе Лоренцо свои. Агнеса подчинилась. Сначала она описала случившееся в часовне капуцинского монастыря, злобу настоятельницы и ту полуночную сцену, тайной свидетельницей которой была мать Святая Урсула. Однако, если та ограничилась лишь передачей сути происходившего, Агнеса добавила много подробностей, а затем продолжала следующим образом:

ЗАВЕРШЕНИЕ ИСТОРИИ АГНЕСЫ ДЕ МЕДИНА

Моя предполагаемая смерть сопровождалась величайшими муками. И минуты, которые я считала своими последними на земле, омрачились заверениями настоятельницы, что мне не избежать вечной гибели. Когда мои веки сомкнулись, я услышала, как ее ярость излилась в проклятиях моей греховности. Ужас этого смертного часа, когда всякая надежда была изгнана, этого последнего сна, от которого я должна была пробудиться в пламени среди фурий, превосходит всякие описания. Когда я очнулась, страшные образы Ада все еще были запечатлены в моей душе, и я с трепетом поглядела вокруг, ожидая увидеть исполнителей Божественного отмщения. Целый час мои чувства были столь оглушены, а мысли находились в таком смятении, что я тщетно пыталась разобраться в том, что смутно видела по сторонам. Стоило мне приподняться, как головокружение застилало мой взор. Все вокруг словно качалось, и я вновь опускалась на землю. Ослабевшие, ослепленные глаза не вынесли даже слабого мерцания, которое я увидела над собой, и снова закрылись. Я вынуждена была лежать неподвижно.

Прошел долгий час, прежде чем я настолько пришла в себя, что могла уже рассмотреть то, что меня окружало. А тогда с неизъяснимым ужасом обнаружила, что лежу на чем-то вроде ложа, сплетенного из прутьев ивы. У него было шесть ручек, несомненно послуживших для того, чтобы монахини могли унести меня в мою могилу. Меня укрывала льняная ткань, а сверху были разбросаны несколько увядших цветков. Сбоку лежало небольшое деревянное распятие, а рядом с ним — тяжелые четки. Четыре низкие стены смыкались вокруг меня, а над собой я увидела низкий каменный свод с решетчатой дверцей. Сквозь решетку эту в каменный мешок проникало немного воздуха. Тусклые лучи, падавшие сквозь прутья, позволяли различать мерзость вокруг. Решетка была не заперта, и я подумала, что сумею выбраться из него. Приподнимаясь, я оперлась на что-то мягкое, схватила и поднесла к свету. Великий Боже! Каковы же были мое омерзение, мой ужас! Я держала разложившуюся, кишащую червями мертвую голову! И узнала истлевшие черты монахини, скончавшейся несколько месяцев назад. Отшвырнув череп, я почти без чувств опустилась на погребальные носилки.

Когда силы возвратились ко мне, это обстоятельство и мысль, что я окружена разлагающимися телами сестер моего ордена, удесятерили мое желание выбраться из гнусной темницы. Я снова потянулась к свету и достала до решетки, которую без труда откинула. Возможно, ее нарочно оставили открытой, чтобы облегчить мне спасение из гробницы. Цепляясь за неровные, выступающие камни, я взобралась вверх по стене и выбралась наружу. Теперь я оказалась в довольно обширном склепе. По его сторонам симметрично располагались глубоко уходящие в пол гробницы, подобные той, которую я только что покинула. Со свода на ржавой цепи свисала погребальная лампада, бросая вокруг смутный свет. Отовсюду на меня смотрели эмблемы Смерти — черепа, берцовые кости, лопатки и другие останки смертных тел валялись на покрытом сыростью полу. Каждая гробница осенялась большим распятием, а в углу стояла деревянная статуя святой Клары. Вначале я не обратила на все это никакого внимания — глаза мои были устремлены на дверь, единственный выход из склепа. Я бросилась к ней, плотнее закутавшись в свой саван, толкнула ее и с невыразимым отчаянием убедилась, что она заперта снаружи.

Я тут же догадалась, что настоятельница ошиблась в свойствах данного мне снадобья, которое оказалось не ядом, но лишь сильным снотворным. Далее я заключила, что меня приняли за мертвую, совершили надо мной похоронные обряды и погребли и что подать о себе знать я не могу, а потому обречена на голодную смерть. Мысль эта оледенила меня, но ужаснулась я более судьбе невинного создания, которое все еще носила под сердцем. Я вновь попыталась открыть дверь, но она сопротивлялась всем моим усилиям. Напрягая голос, я кричала, призывая на помощь, однако услышать меня здесь было некому. В ответ не раздалось ни единого дружеского отклика. Глубокая, удручающая тишина окутывала склеп, и я отчаялась обрести свободу. Уже очень давно я ничего не ела, и вскоре меня начал терзать лютый голод. Муки эти были нестерпимыми, но с каждым часом они все увеличивались. Порой я бросалась на пол и каталась по нему в неизбывном отчаянии, а порой вскакивала, подходила к двери и вновь принималась трясти ее и бесплодно звать на помощь. Не раз я готова была разбить голову об острый выступ гробницы, чтобы разом положить конец моим страданиям, но мысль о моем ребенке удерживала меня от деяния, которое убило бы не только меня, но и мое нерожденное дитя. Тогда я изливала свою агонию в пронзительных воплях и исступленных жалобах, а затем, лишившись последних сил, в безнадежном молчании опускалась на приступку перед статуей святой Клары, складывала руки на груди и предавалась угрюмому отчаянию. Так прошло несколько тягостных часов. Смерть приближалась ко мне быстрыми шагами, и я ждала, что каждая следующая минута станет моей последней. Случайно мой взгляд упал на соседнюю гробницу, и я вдруг увидела на ней корзинку, которой прежде не замечала. Я поднялась и подошла к ней настолько быстро, насколько позволяла моя слабость. О, как торопливо я схватила корзинку, увидев в ней ломоть простого хлеба и бутылку с водой!

О, как жадно я набросилась на эту скудную трапезу! Корзинка, видимо, простояла тут несколько дней. Хлеб зачерствел, а вода оказалась затхлой. И все же я никогда не ела и не пила ничего вкуснее. Несколько утолив голод, я задумалась над тем, что могла означать эта корзинка. Была она предназначена для меня? Надежда ответила на этот вопрос утвердительно. Но кто мог догадаться, что мне понадобится пища? Если же известно, что я жива, почему меня заперли в страшном склепе? Если меня намереваются держать в заточении, чему служил похоронный обряд, который, несомненно, был надо мной совершен? А если я была обречена на голодную смерть, чьей жалости я обязана спасительной корзинкой, оставленной там, где я должна была ее увидеть? Друг не стал бы держать в тайне ужасную кару, которой меня подвергли. Но зачем бы врагу было заботиться о продлении моей жизни? В конце концов я предположила, что какая-то расположенная ко мне сестра узнала о намерении настоятельницы убить меня и сумела подменить яд снотворным. А также снабдила меня пищей, чтобы мне было чем поддержать силы, пока она займется моим спасением. Конечно, она сумеет передать весть моим родным о грозящей мне опасности и укажет способ, как меня освободить! Но в таком случае почему она оставила мне только немного хлеба и воды? Как могла войти в склеп без ведома настоятельницы? А если вошла, почему столь старательно заперла за собой дверь? Такие противоречия испугали меня, но все-таки мысль эта сулила надежду, и я предпочла последнее объяснение всем остальным.

От размышлений меня отвлек звук шагов в отдалении. Они приближались, но медленно. Затем в щелях двери замелькал свет. Не зная, приближается ли помощь или в подземелье идущих привело что-то другое, я не стала окликать их. Однако шаги звучали громче, свет становился ярче, и, наконец, с неизъяснимой радостью я услышала, как ключ повернулся в замке. Убежденная, что мое спасение близко, я с радостным возгласом кинулась к двери. Она отворилась. И все мои надежды рухнули. За ней стояла настоятельница, а чуть поодаль — четыре монахини, которые были свидетельницами моей лжесмерти. В руках они держали факелы и смотрели на меня в боязливом молчании.

Я в ужасе отпрянула. Настоятельница спустилась в склеп, ее спутницы последовали за ней. Она устремила на меня суровый, злобный взгляд, но ничуть не удивилась, обнаружив, что я жива. Затем села на приступку, с которой я только что поднялась, дверь затворилась, монахини встали позади своей начальницы, и пламя их факелов, потускневшее в испарениях и сырости склепа, бросало тусклые блики на гробницы. Некоторое время длилось мертвое холодное молчание. Я стояла в нескольких шагах от настоятельницы. Наконец она сделала мне знак приблизиться. Беспощадность, написанная на ее лице, ввергла меня в дрожь, и я с трудом нашла силы, чтобы повиноваться. Я подошла, но ноги у меня подкашивались, и я упала на колени. Смиренно сложив ладони, я воздела к ней руки, моля о жалости, но не могла произнести ни слова.

Она ответила мне гневным взглядом.

— Вижу ли я перед собой кающуюся или грешницу? — сказала она наконец. — Руки эти простерты в знак покаяния за свершенное тобой или из страха перед карой за него? Признают ли эти слезы справедливость твоего жребия или лишь просят умерить твои страдания? Боюсь, что последнее!

Она помолчала, не отрывая взгляда от моего лица.

— Ободрись! — продолжала она затем. — Мне нужна не твоя смерть, но твое раскаяние. Я дала тебе выпить не яд, но опий. Обманула я тебя для того, чтобы ты изведала муки нечистой совести, когда смерть приходит прежде, чем грешник успевает раскаяться. Ты испытала эти муки, я познакомила тебя с внезапностью смерти, и, уповаю, краткие твои мучения обернутся вечным благом. Я не намерена губить твою бессмертную душу или свести в могилу обремененной неискупленными грехами. Нет, дщерь, отнюдь нет! Я очищу тебя спасительной карой и дам тебе полный досуг для раскаяния и сожалений. Выслушай же мой приговор. Неразумное рвение твоих друзей задержало его исполнение, но более не может ему помешать. Весь Мадрид полагает, что тебя более нет. Твои родственники убеждены, что ты умерла, и монахини, твои заступницы, помогали погрести тебя. Никто не заподозрит, что ты жива. Я приняла все меры предосторожности, и никто в эту тайну не проникнет. Так отринь же все мысли о суетном мире, с которым ты разлучена навеки, и употреби остающиеся тебе часы на то, чтобы подготовить себя к переходу в мир иной.

Это вступление заставило меня ожидать самого ужасного. Я задрожала и хотела заговорить, чтобы угасить ее гнев, но она жестом приказала мне молчать и продолжала:

— Хотя в последние годы ими прискорбно пренебрегали, а теперь их применению противятся многие наши заблудшие сестры (да просветит их Небо!), я намерена восстановить все правила нашего ордена во всем их величии. Правило, карающее несоблюдение непорочности, строго, но не более, чем того требует столь чудовищный грех. Покорись ему, дщерь, без сопротивления, и обретешь награду за терпение и покорность в жизни лучшей, чем эта. Так выслушай приговор святой Клары! Под этими склепами находятся темницы, сотворенные для таких грешниц, как ты. Вход в них скрыт весьма искусно, и та, что — входит в такую темницу, должна оставить все надежды на освобождение. Тебя сейчас отведут туда. Ты будешь получать пищу, но не для того, чтобы баловать плоть, а ровно столько, чтобы душа держалась в теле. Причем самую простую и грубую. Плачь, дщерь, плачь и смачивай слезами хлеб свой: Богу ведомо, что причин печаловаться у тебя достаточно! Прикованная к стене темницы, навеки отторгнутая от мира и солнечного света, имея утешением лишь веру, а обществом лишь раскаяние, должна ты в стенаниях провести остаток своих дней. Такова воля святой Клары. Подчинись ей безропотно! Следуй за мной!

Этот варварский приговор поразил меня, как удар грома, и я лишилась последних сил. Упав к ее ногам, я омыла их слезами. Настоятельница, не тронутая моим отчаянием, величаво встала и повторила свой приказ властным тоном. Но от слабости я не могла повиноваться. Марианна и Аликс подняли меня с пола и повлекли, поддерживая под локти. Настоятельница пошла следом, опираясь на руку Виоланты, а Камилла шла впереди с факелом. Так двигалась наша скорбная процессия по длинным коридорам в молчании, прерываемом только моими рыданиями и стонами. Мы остановились в подземной часовне святой Клары, перед ее статуей. Статую сняли с пьедестала, не знаю каким образом. Затем монахини подняли решетку, прежде скрытую под статуей, и с громким лязгом откинули ее. Жуткий звук эхом отдался под сводами вверху и в подземелье внизу. Он вывел меня из унылого оцепенения, в которое я погрузилась. Перед моим испуганным взором разверзлась бездна, в нее уходили узкие крутые ступеньки, к которым потащили меня мои проводницы. Я закричала и отпрянула. Я молила о сострадании, оглашала залу стенаниями, призвала на помощь землю и Небо. Все втуне! Меня снесли вниз по ступеням и втолкнули в одну из темниц в стенах подземелья.

Когда я обвела взглядом этот страшный приют, кровь застыла в моих жилах. Дрожащие в воздухе холодные испарения, позеленевшие от сырости стены, соломенная подстилка, такая убогая и жалкая, цепь, которая навеки прикует меня, всевозможные ползучие твари, которые, высвеченные факелами, торопливо скрывались в щелях, поразили мое сердце непереносимым ужасом. Обезумев от отчаяния, я вырвалась из державших меня рук, бросилась на колени перед настоятельницей и молила ее о милосердии самыми страстными, самыми исступленными словами.

— Если не надо мной, — говорила я, — то сжальтесь хотя бы над невинным созданием, чья жизнь слита с моей! Велико мое преступление, но не дайте, чтобы за него пострадало мое дитя! Оно не запятнало себя грехом. Ах, пощадите меня ради моего нерожденного ребенка, которого ваша суровость обрекает на гибель прежде, чем он вкусит жизни!

Настоятельница надменно отступила и вырвала полу своего одеяния из моих пальцев, словно мое прикосновение ее оскверняло.

— Как! — воскликнула она с раздраженным видом. — Как! Ты смеешь просить за плод твоего стыда? Дозволить жить твари, зачатой в столь чудовищном грехе? Распутница, ни слова более об этом ублюдке! Пусть лучше погибнет! Зачатый в клятвопреступлении, разврате и скверне, он не может не стать вместилищем всех пороков! Говорю тебе, грешница! Не жди от меня пощады ни себе, ни твоему отродью! Лучше помолись, чтобы смерть пришла к нему прежде, чем ты произведешь его на свет. Или же чтобы его глаза закрылись прежде, чем он сделает первый вдох! В родовых муках не жди помощи. Сама прими его, сама корми, сама нянчи и сама схорони! Пошли Господь, чтобы последнее случилось поскорее и ты не получила бы утешения от плода своей мерзости!

Эта бесчеловечная речь, угрозы, в ней содержавшиеся, жуткие страдания, предсказанные мне настоятельницей и ее молитва о смерти моего ребенка, которого, еще не родившегося, я уже обожала, сразили меня, и без того измученную слабостью. С громким стоном я упала без чувств у ног моей беспощадной врагини. Не знаю, как долго я пролежала так, но думаю, что прошло немало времени, потому что, когда сознание вернулось ко мне, настоятельница и ее сообщницы уже покинули подземелье. Очнулась я совсем одна среди глубокой тишины и не услышала даже удаляющихся шагов моих гонительниц. Все вокруг было безмолвным и ужасным! Меня бросили на солому, тяжелая цепь, на которую я смотрела с таким страхом, теперь обвивала мое тело и приковывала к стене. Тусклые унылые лучи, отбрасываемые жалким огоньком светильника, все же позволяли разглядеть ужасы моей темницы. От остального подземелья ее отделяла низкая каменная перегородка с проломом, служившим входом, так как двери в ней не было. Перед моим соломенным ложем висело оловянное распятие, сбоку лежало рваное покрывало, а на нем четки. Возле стоял глиняный кувшинчик с водой, а также ивовая корзинка с небольшим хлебцем и маслом для светильника в бутылке.

С каким унылым отчаянием озирала я этот приют страданий! При мысли, что меня обрекли провести здесь остаток моих дней, сердце мое исполнилось жгучей муки. Ведь меня учили ждать совсем иной судьбы! Было время, когда мой жребий представлялся таким светлым, таким завидным! Теперь я потеряла все! В единый миг меня лишили друзей, общества, счастья и даже самого необходимого для жизни! Мертвая для мира, для радости, я могла ожидать только горестей. Каким прекрасным мнился мне мир, из которого меня навеки изгнали! Сколько в нем было любимых мной, кого больше я не увижу! С ужасом оглядывая свою тюрьму, дрожа от ледяного сквозняка, свистевшего в моем подземном жилище, я думала, не снится ли мне все это. Такой разительной и внезапной была перемена! Племянница герцога де Медина, нареченная маркиза де лас Систернаса, выросшая в богатстве, состоящая в родстве со знатнейшими домами Испании, имеющая множество любящих друзей, — и она внезапно превратилась в узницу, мертвую для мира, обремененную цепями, вынужденную поддерживать жизнь скудными крохами? Подобная перемена казалась столь немыслимой, что я поверила на минуту, будто стала жертвой какого-то страшного видения. Но оно длилось, длилось, убеждая меня, что такова действительность, — и все же не до конца. Однако каждое утро мои надежды обманывались, и наконец я оставила всякую мысль о возможности спасения, смирилась со своим жребием и поверила, что свободу мне принесет только смерть.

Мои душевные терзания и гнусная сцена, на которой я была единственной актрисой, приблизили роды. В одиночестве и страданиях, покинутая всеми, без помощи, без утешений дружбы, в муках, зрелище которых смягчило бы самое жестокое сердце, я разрешилась от моего злосчастного бремени. Мое дитя явилось на свет живым. Но я не знала, как обращаться с ним, какими средствами не дать ему угаснуть. Я могла лишь омывать его своими слезами, греть у себя на груди и молиться о его спасении. Но скоро я лишилась и этой печальной радости. Отсутствие надлежащего ухода, мое невежество и неумение, лютый холод темницы и вредный воздух, который он вдыхал, оборвали краткое и тягостное существование моего малютки. Он умер через несколько часов после рождения, и я наблюдала его смерть в агонии, превосходящей всякое описание.

Но горе мое было бесплодным. Моя дитя меня покинуло, и все мои вздохи не могли ни на миг вернуть биение жизни в его нежное тельце. Я оторвала полосу от моего савана и запеленала в нее мое прелестное дитя, прижала его к груди, обвила мягкую ручку вокруг моей шеи, прижалась щекой к его холодной щечке. Так расположив его мертвые члены, я осыпала его поцелуями, разговаривала с ним, плакала и стенала над ним не переставая. Раз в сутки в мою темницу входила Камилла принося мне еду. Такое зрелище не могло не тронуть даже ее кремневое сердце. Она опасалась, что столь чрезмерное горе вызовет у меня помешательство, и правда, порой на меня находило безумие. Памятуя о сострадании, она уговаривала меня отдать трупик для погребения. Но я не соглашалась. Я поклялась, пока жива, не расставаться с ним. Его присутствие было моим единственным утешением, и никакие уговоры не достигали цели. Вскоре он превратился в бесформенную массу разложения, омерзительную и гнусную для всех глаз, кроме материнских. Тщетно человеческие инстинкты требовали, чтобы я с отвращением отринула эту эмблему смертности. Я отвергла и поборола это отвращение. Я все так же прижимала мое дитя к груди, оплакивая его, любя, обожая! Час за часом проводила я на моей убогой подстилке, созерцая то, что еще недавно было моим ребенком. Я пыталась различить его черты под стершей их маской тления. В моем заключении это печальное занятие было моей единственной радостью, и я ни за какие сокровища не отказалась бы от нее. Даже когда меня освободили из темницы, я покинула ее с моим ребенком на руках. Уговоры двух моих заботливых сиделок (тут она взяла руку маркизы, а затем Виргинии и по очереди прижала к губам) наконец убедили меня предать мое злополучное дитя земле. И все же я рассталась с ним неохотно. Однако рассудок все-таки взял верх, я отдала его, и мое дитя теперь покоится в освященной земле.

Я уже упомянула, как аккуратно раз в сутки Камилла приносила мне еду. Она не искала усугубить мою печаль упреками. Правда, она советовала мне оставить всякую надежду на свободу и земное счастье, но убеждала переносить преходящие горести с терпением и черпать утешение и поддержку в молитвах. Видимо, мое положение трогало ее сильнее, чем она решалась признаться. Но она верила, что даже малое оправдание моего греха уменьшит мое раскаяние в нем. Часто, пока ее уста живописали всю чудовищность моего отступничества, в ее глазах читалась жалость к моим страданиям. Собственно, я убеждена, что моими мучительницами (остальные три монахини иногда тоже заходили в мою темницу) руководила не столько жестокость, сколько идея, что спасти мою душу можно, только подвергая мучениям мое тело. Но даже и такое убеждение не могло бы до конца искоренить в них сострадание, и они сочли бы мою кару слишком суровой, если бы все лучшее в них не было задавлено слепой покорностью воле настоятельницы. Ее же злоба не угасала. План моего бегства открыл аббат капуцинского монастыря, и она полагала, что мой стыд принизил ее в его мнении, а потому ее ненависть не знала утоления. Она объявила монахиням, чьему надзору меня поручила, что мой грех гнуснейший, что любых страданий слишком мало для его искупления и что спасти меня от вечной гибели можно, лишь карая мой проступок со всемерной строгостью. Для слишком многих в обители слово настоятельницы было законом. Монахини верили всему, что она изрекала, и признавали верность ее доводов вопреки рассудку и состраданию. Поэтому они исполняли ее указания с величайшим тщанием в полном убеждении, что смягчить мою участь или выказать хоть малейшую жалость к моим мукам — значит прямо погубить все мои надежды на вечное спасение.

Камилла, главная моя тюремщица, получила от настоятельницы приказ обходиться со мной беспощадно. Выполняя его, она часто пыталась убедить меня, сколь справедлива моя кара и как огромно мое преступление. Она внушала мне, какой счастливицей должна я почитать себя, спасая душу через умерщвление плоти, и даже порой грозила мне вечной гибелью. Однако, как я уже упоминала, она всегда завершала свою речь словами утешения и ободрения, а в остальном я легко узнавала выражения настоятельницы, хотя исходили они из уст Камиллы. Один раз — и только один! — настоятельница навестила меня в темнице. Она обошлась со мной со всей свирепостью, осыпала поношениями, упреками в греховности, а когда я воззвала к ней о милосердии, велела мне просить о нем Небеса, ибо на земле я его не заслуживаю. Она даже на мое мертвое дитя смотрела без всякого чувства, а когда уходила, я услышала, как она приказала Камилле усугубить тяготы моего заключения. Бессердечная женщина! Но я поборю свое негодование. Она искупила свои грехи страшной и нежданной смертью. Да покоится она с миром, и пусть ее преступления будут прощены на Небесах, как я прощаю ей свои страдания на земле!

Так влачила я свое страшное существование. И не только не свыкалась с темницей, но взирала на нее со все большим ужасом. Холод словно становился более пронизывающим, воздух — более душным и смрадным. Мое ослабевшее тело снедала лихорадка. Я исхудала, и у меня уже более не хватало сил вставать и разминать затекшие члены в тех пределах, которые допускала длина моей цепи. Но как ни была я измучена, утомлена и бессильна, мне было страшно искать утешения в сне. Меня то и дело будили ползавшие по моему телу отвратительные насекомые. Порой я чувствовала, как по моей груди движется раздувшаяся жаба, безобразная и разжиревшая на ядовитых миазмах темницы. Иногда меня пробуждала быстрая холодная ящерица, оставив слизистый след поперек моего лица и запутавшись в нечесаных прядях моих всклокоченных волос. Часто, проснувшись, я замечала, что вокруг моих пальцев обвились длинные черви, размножавшиеся в разложившейся плоти моего младенца. Я кричала от ужаса и омерзения и содрогалась от женской слабости, стряхивая с себя этих тварей.

Таково было мое положение, когда Камилла внезапно заболела. Опасная горячка, которую считали заразительной, приковала ее к постели. Никто, кроме белицы, назначенной за ней ухаживать, не подходил к ней из страха слечь с той же болезнью. Она была в бреду и, разумеется, не могла навещать меня. Настоятельница и остальные три монахини, посвященные в тайну, последнее время предоставили меня всецело надзору Камиллы и, занятые приготовлениями к празднику, вероятнее всего, просто про меня забыли. О причине, почему Камилла перестала меня навещать, я узнала только после моего освобождения от матери Святой Урсулы. А тогда я ни о чем не подозревала. Напротив, я ожидала появления моей тюремщицы сначала с нетерпением, а потом в отчаянии. Прошел день, миновал второй, наступил третий, а Камиллы все не было! И не было пищи! Время я узнавала по выгоранию масла в моем светильнике — к счастью, Камилла в последний раз оставила запас его на неделю. Я полагала, что монахини либо забыли обо мне, либо настоятельница приказала им оставить меня умирать голодной смертью. Второе казалось мне более вероятным. Однако любовь к жизни настолько присуща человеческой природе, что я боялась поверить такой мысли. Как ни ужасно было мое состояние, жизнь все еще была дорога мне и я страшилась ее потерять. Каждая проходящая минута доказывала мне, что я должна оставить всякую надежду на спасение. Я превратилась в скелет. Мои глаза уже слепли, члены начинали костенеть. Страдания эти и муки голода, грызшего мои внутренности, я могла смягчать лишь частыми стонами, которые тоскливым эхом отдавались от сводов темницы. Я смирилась со своей участью и с минуты на минуту ожидала смерти, когда мой ангел-хранитель, мой любимый брат явился, чтобы спасти меня в самый последний миг. Мои совсем ослепшие глаза вначале его не узнали, когда же я разглядела знакомые черты, прилив восторга был столь велик, что я его не перенесла. Радость, нахлынувшая на меня, когда я вновь увидела дружеское лицо — и лицо столь мне дорогое, — оказалась слишком велика: природа не могла вынести такой бури чувств и обрела убежище в бесчувствии.

Вы уже знаете, скольким я обязана семейству Вилья-Франка. Но вы не можете знать глубину моей признательности, столь же безграничной, как благородство моих благодетелей. Лоренцо! Раймонд! Имена столь мне дорогие! Научите меня со стойкостью перенести этот внезапный переход от горести к блаженству! Совсем недавно — узница, обремененная цепями, погибающая от голода, измученная холодом, скрытая от солнечного света, изгнанная из общества себе подобных, лишенная надежды, заброшенная и, как я опасалась, забытая! А теперь! Возвращенная к жизни и свободе, восстанавливающая силы среди удобств, даруемых богатством, окруженная всеми, кто мною особенно любим, готовясь вскоре стать женой того, кто уже давно обвенчан с моим сердцем, я полна такого чудного, такого совершенного счастья, что мой бедный ум лишь с трудом выдерживает его сладостное бремя. Только одно мое желание остается неисполненным: увидеть, как к моему брату вернулось все его здоровье, а память об Антонии упокоилась в ее могиле. Если это свершится, мне нечего будет больше желать. Уповаю, что мои прошлые страдания искупили перед Небесами мою мгновенную слабость. Что я согрешила, согрешила тяжко и страшно, мне ведомо. И пусть мой супруг, из-за того, что однажды взял верх над моей добродетелью, не усомнится в строгости моей будущей жизни. Я показала себя нестойкой и полной заблуждений, но уступила не жару плоти! Раймонд, предала меня любовь к тебе! И чрезмерная уверенность в своей силе. Но ведь я полагалась на твою честь не меньше, чем на свою. Я дала клятву не видеться с тобой больше. И если бы не последствия этой неосторожной минуты, мое решение осталось бы неизменным. Судьба судила иначе, и я не могу не радоваться ее приговору. Все же мой проступок был непростительным, и, пытаясь найти себе оправдание, я краснею, вспоминая свое легкомыслие. Но позвольте мне оставить эту тягостную тему, однако сперва заверив тебя, Раймонд, что тебе не придется раскаяться в нашем браке и что, чем более тяжкими были ошибки твоей любовницы, тем более безупречным будет поведение твоей супруги.

Агнеса умолкла, и маркиз ответил на ее последние слова с такой же искренностью и любовью. Лоренцо выразил полное удовольствие, что вскоре станет братом того, к кому всегда питал величайшее уважение. Папская булла полностью освободила Агнесу от монашеского обета, и свадьбу отпраздновали, едва завершились многочисленные приготовления — ибо маркиз пожелал, чтобы венчание происходило со всей пышностью. Затем, приняв поздравления всего Мадрида, новобрачная уехала с доном Раймондом в его андалузский замок. Их сопровождали Лоренцо, а также маркиза де Вилья-Франка со своей прелестной дочерью. Незачем говорить, что с ними ехал и Теодор, чье ликование, когда его господин вступил в брак, просто нельзя описать. До отъезда маркиз, чтобы хоть как-то искупить свое небрежение, навел справки об Эльвире. Узнав, что и ей, и ее дочери немало добрых услуг оказали Леонелла и Хасинта, он ради уважения к памяти невестки сделал им великолепные подарки. Лоренцо последовал его примеру, и Леонелла была весьма польщена вниманием столь знатных вельмож, а Хасинта благословила час, когда ее дом был заколдован.

Агнеса тоже не преминула вознаградить своих монастырских друзей. Достойная мать Святая Урсула, которой она была обязана своим освобождением, была по ее просьбе назначена главой «Сестер милосердия», одной из самых уважаемых и богатых религиозных общин Испании. Берта и Корнелия, не пожелавшие расстаться с ней, получили важные должности в той же общине. Что до монахинь, которые были пособницами настоятельницы, то Камилла, прикованная к одру болезни, погибла в пламени, пожравшем обитель святой Клары. Марианна, Аликс, Виоланта и еще две стали жертвами народного возмущения. Последние три из поддержавших приговор настоятельницы подверглись строгому осуждению и были сосланы в бедные обители в глухой провинции. Там все с отвращением и презрением чурались их, и, мучимые стыдом за свою былую черствость, они не прожили и нескольких лет.

Преданность Флоры не осталась невознагражденной. У нее спросили, чего бы ей хотелось, и она изъявила горячее желание вернуться на родину. Нашли корабль, идущий на Кубу, оплатили ее проезд, и она благополучно прибыла туда, нагруженная подарками Раймонда и Лоренцо.

Заплатив долги благодарности, Агнеса занялась осуществлением своего заветного плана. Живя под одной кровлей, Лоренцо и Виргиния проводили вместе много времени. И он все больше убеждался в ее совершенствах. Она же так старалась нравиться ему, что не могла не преуспеть. Лоренцо восхищали ее красота, изящные манеры, бесчисленные таланты и кротость. Льстила ему и ее благосклонность, скрыть которую ей не хватало опытности. Но чувство его не было пылким, как любовь к Антонии. Образ прелестной и злополучной девушки все еще жил в его сердце и не поддавался никаким усилиям Виргинии изгнать его оттуда. Однако, когда герцог заговорил с ним о браке, которого так желал, он не стал возражать. Горячие уговоры друзей и достоинства Виргинии взяли верх над нежеланием связать себя брачными узами. Он просил у маркиза де Вилья-Франка руки его дочери, и предложение его было принято с радостью. Виргиния стала его женой и ни разу не дала ему повода пожалеть об этом. Его уважение к ней возрастало с каждым днем, а ее неустанные старания угождать ему не могли не возыметь желанного действия. Его привязанность перешла в более горячее и сильное чувство. Образ Антонии в его памяти постепенно поблек, и Виргиния стала единственной госпожой сердца, которым заслужила владеть единолично.

Оставшуюся жизнь Раймонд и Агнесса, Лоренцо и Виргиния провели настолько счастливо, насколько это дано смертным, рождаемым в жертву горестям и на потеху разочарованиям. Великие страдания, которые они претерпели, позволяли им легче переносить любое новое горе. Они уже испытали язвящую силу самых острых стрел в колчане несчастий, и оставшиеся казались в сравнении тупыми. Выдержав злейшие ураганы судьбы, они спокойно взирали на ее угрозы, а если их и задевали случайные бури невзгод, им бури эти мнились зефирами, веющими над летними морями.


Читать далее

Мэтью Грегори Льюис. Монах
МОНАХ ЛЬЮИС И ЕГО РОМАН 11.11.13
ПРЕДИСЛОВИЕ 11.11.13
ПРЕДВАРЕНИЕ 11.11.13
ТОМ I
ГЛАВА I 11.11.13
ГЛАВА II 11.11.13
ГЛАВА III 11.11.13
ТОМ II
ГЛАВА I 11.11.13
ГЛАВА II 11.11.13
ГЛАВА III 11.11.13
ГЛАВА IV 11.11.13
ТОМ III
ГЛАВА I 11.11.13
ГЛАВА II 11.11.13
ГЛАВА III 11.11.13
ГЛАВА IV 11.11.13
ГЛАВА V 11.11.13
ГЛАВА IV

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть