ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь Mr Blettsworthy on Rampole Island
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

повествующая о том, как необычайно преобразился остров Рэмполь; как мистер Блетсуорси вернулся в лоно цивилизации, как он мужественно сражался за цивилизацию, был ранен и чуть не погиб смертью храбрых в мировой войне; о его жене Ровене и о его детях; как он нашел себе занятие; о его замечательной беседе со старым приятелем, в конце которой были высказаны мысли о жизни человеческой, обещанные еще на титульном листе этой книги

1. Ровена

Я перестал расспрашивать и доел суп. Она коснулась моей руки и повторила:

— Да, у тебя больше нет жара!

Я молча попытался встать, и она так же молча помогла мне. Я сел на краю кровати. Я был крайне озадачен: ведь это, конечно, была та пещера, в которой она уже много недель кормила меня, ухаживала за мною и охраняла. И в то же время это была комната!

— Что это с моим плечом? — спросил я.

— Тебя сшибло такси, и ты поранил себе плечо.

— Какое такси? Стрела!

— Да нет же. Такси. Я вытащила тебя из сточной канавы.

Я провел рукой по волосам. Тут я заметил новые странности.

— Ты одета по-европейски, — сказал я.

— Ну так что же? Нельзя же все время заниматься любовью.

— Но все-таки ты та женщина, которую я люблю?

— Можешь не сомневаться в этом.

Я напряг свою бедную, помраченную память.

— Я спас тебя, когда ты тонула?

— Да, в Гудзоне.

— В Гудзоне? С каким трудом я вытащил тебя из воды!.. Но ты стоила этого.

— Бедняжка, ты все перепутал! — И она поцеловала мне руку с какой-то покровительственной нежностью, как делала это уже тысячи раз.

Я с удивлением оглядывался по сторонам.

— Как странно! На потолок падает свет из окна! А раньше тут была известковая скала. А вон те серые утесы за окном, — высокие серые утесы — не что иное, как огромные здания.

Я обратил внимание на странный аромат.

— Где-то здесь… — сказал я и оглядел комнату. На подоконнике стояли три цветочных горшка, и я знал, что в них вербена.

Я встал на ноги, и она меня поддерживала, так как ноги у меня подкашивались. Мы подошли к окну, и я увидел картину одновременно и чуждую и знакомую. Над рекой, изборожденной множеством быстро снующих судов, вздымались к небу величавые громады Нью-Йорка, странно воздушные в ласковом, теплом предвечернем свете. Обняв меня рукой за плечи, Ровена поддерживала меня, пока я смотрел из окна.

— Неужели я бредил? — спросил я. — Неужели все это мне приснилось?

Она ничего не ответила, только еще крепче меня обняла.

— Это Нью-Йорк. Ну конечно это Нью-Йорк!

— Вон там Бруклинский мост.

— Так это не остров Рэмполь?

Она молча покачала головой.

— Это мой цивилизованный мир?

— О любимый! — прошептала она.

— Так, значит, остров Рэмполь, это варварство и эти жестокие безнадежно тупые дикари — все было сном, фантастическим сном!

Она заплакала. Быть может, она плакала, радуясь, что я очнулся от мучительного бреда.

2. Объяснение доктора Минчита

Легкая дымка сомнений заволакивала в первые минуты после пробуждения ослепительное сияние вновь обретенного мною мира. Я отвернулся от окна, так как мне было трудно стоять. Она помогла мне сесть в небольшое кресло, у которого, как я почувствовал, не хватало одного колесика.

— Все эти ужасы, война, зверства, Ардам — все мне только приснилось?

Ровена не ответила. Отвернувшись от меня, она смотрела на дверь. Послышался стук, которого она, по-видимому, ожидала.

— Войдите! — крикнула она, и на пороге появился мужчина с широким загорелым лицом, очень похожий на прорицателя Чита, но только чисто вымытого и причесанного на бруклинский лад. Он остановился в дверях, внимательно глядя на нас. Это был Чит — и в то же время не Чит! Я знал, что сейчас услышу знакомый глуховатый басок Чита.

Ровена обратилась к нему с сияющим видом:

— Ему гораздо лучше. Теперь мы уже не в пещере. Представьте себе! Сейчас он смотрел в окно! Он узнал Нью-Йорк!

Посетитель, широкоплечий и коренастый мужчина, приблизился и испытующе посмотрел на меня глазами Чита.

— Вы находитесь в Бруклине!

— Я нахожусь в некоторой неуверенности…

— А вы знаете, кто я такой?

— Я называл вас Читом.

— Сокращенное Минчит. Доктор Алоиз Минчит, к вашим услугам!

Он подошел к окну и остановился, глядя на реку. Говорил он со мной через плечо, не глядя мне в лицо, словно опасаясь смутить меня.

— Сколько раз я вам говорил, что это — реальный мир! И сколько раз вы мне отвечали, что это остров Рэмполь! Признаюсь, я потерял всякую надежду. И вот эта молодая леди сделала то, чего не могли добиться ни я, ни другие нью-йоркские психиатры. Выбрав момент, когда вы бродили в одиночестве по высокому берегу Гудзона, над Палисадами, она бросилась в реку, после чего к вам вернулось сознание. И вот вы оба здесь, осмелюсь сказать, в полном туалете и в здравом уме!

При этих словах он улыбнулся, глядя на Ровену, а затем посмотрел мне прямо в лицо.

— Итак? — проговорил он, пытаясь мне помочь. Он присел на край стола с видом человека, у которого свободного времени хоть отбавляй.

— Простите, если я буду говорить бессвязно, — начал я медленно, взвешивая каждое слово. — Я, право, не знаю, как я попал сюда. Я хотел бы знать, каким образом я очутился здесь и вот смотрю из окна на остров Манхэттен, — ведь я думал, что нахожусь далеко от цивилизованного мира, совсем на другом острове, у берегов Южной Америки. Порой моя безудержная фантазия выкидывает невероятные шутки. Что это еще за новая шутка?

— Больше не будет никаких шуток, — заметил доктор Минчит.

— Так я был… ненормален?

— Ненормальное, — изрек Минчит, точь-в-точь как островной прорицатель, — представляет собою лишь легкое искажение нормального.

— И эта ненормальность доходила до безумия?

— Оно не было… как бы это сказать? — органическим. У вас нет никаких изменений в мозгу. Но у вас исключительная психика. Вы необычайно чувствительны и склонны к некоторому раздвоению. А я как раз занимаюсь изысканиями в этой области. Вы являетесь для меня прекрасным материалом для изучения.

Я оглянулся на Ровену. По выражению ее лица я понял, что могу продолжать расспросы. И я вновь обратился к доктору:

— Был я вашим Священным Безумцем?

— Так или иначе вы находились на моем попечении.

— Но где же это я находился на вашем попечении?

— Здесь — в штате Нью-Йорк, когда вас привезли сюда. Главным образом в Йонкерсе. В психиатрической клинике Куина.

— А как же остров Рэмполь?

— Такой остров существует. Вы, должно быть, слышали это название, после того как вас спасли.

— И я был там?

— Возможно, что пробыли там часок-другой. Вы могли сойти на берег с лодки, которая подобрала вас с «Золотого льва».

— И вы вполне уверены, что это не остров Рэмполь?

— Нет, нет, — вмешалась Ровена. — Это подлинный мир. Самая настоящая действительность!

Я обернулся и посмотрел на нее. Какая она хрупкая и прелестная!

— И этот мир ты изо всех сил старалась покинуть! — проговорил я, пытаясь кое-как связать разрозненные факты. — Ты хотела утопиться. Почему ты хотела утопиться?

Она подошла ко мне, присела на ручку кресла и, обхватив мою голову руками, прижала ее к своей груди.

— Ты спас меня, — прошептала она. — Ты бросился в воду и спас меня. Ты ворвался в мою жизнь — и спас меня навсегда.

С минуту мне казалось, что я начинаю что-то понимать, но тут же мне стало ясно, что я ничего не понимаю. Меня мучили неразрешимые загадки.

Повернувшись к доктору Минчиту, я снова извинился, что говорю так бессвязно. Я попросил как следует растолковать мне, в чем дело, но тут у меня закружилась голова, и я уселся на кровать.

— Должно быть, я болен, — обратился я к доктору Минчиту. — Расскажите мне историю моей болезни. Расскажите, как это я с острова Рэмполь внезапно перепрыгнул в Нью-Йорк.

С минуту Минчит молчал, видимо, обдумывая свой ответ.

— Я очень рад, что могу наконец говорить с вами вполне откровенно, — заметил он. — Я считаю, что вы должны все знать.

Но доктор не сразу начал свои объяснения; спрыгнув со стола, он принялся шагать взад и вперед по комнате.

— Да? — нетерпеливо сказал я.

— Ему надо как следует подумать, — сказала Ровена в его оправдание.

— Помните ли вы, что находились на покинутом корабле «Золотой лев»? Можете ли это припомнить?

— Все как есть. Капитан бросил меня на произвол судьбы.

— Бросил на произвол судьбы?

— Он запер меня в каюте, когда лодки отчаливали.

— Гм… я этого не знал. Он запер вас в каюте! Вы потом мне об этом расскажете. Как бы то ни было, вас обнаружили на этом корабле матросы с паровой яхты «Смитсон». На этой яхте находились исследователи, собиравшие кое-какой научный материал на островах Южной Атлантики и на Огненной Земле. С этого и начинается мой рассказ! Двое наших матросов нашли вас у пароходной трубы; вы спали, а когда они вас разбудили, вы громко закричали и кинулись на них с топориком. Вы были — что правда, то правда — совершенно ненормальны.

— Но… — начал было я, и осекся. — Продолжайте.

— Вы оказались не слишком удачным экземпляром, несколько обременительным для «Смитсона»…

— Постойте, — прервал я его. — Когда все это было?

Он прикинул в уме.

— Около пяти лет назад.

— Боже мой! — вырвалось у меня, а Ровена сжала мне руку, выразив свое сочувствие.

Доктор Минчит продолжал:

— Повторяю, вы, мягко выражаясь, представляли собой весьма беспокойный экземпляр. Начальник нашей экспедиции поручил мне вас, так как я по профессии психиатр, и я изо всех сил старался приспособить вас к нашей обстановке. Должен сказать, что я находился на яхте в качестве этнолога. У меня были тяжелые переживания, и я отправился путешествовать, чтобы отдохнуть. Я прекрасно знал начальника экспедиции…

Он снова замолчал, видимо обдумывая, что рассказать мне в первую очередь.

— Сущее наказанье было с вами! — опять заговорил он. — Захватив вас с парохода, лодка направилась в залив острова Рэмполь, тут-то вы и увидели этот остров. Вы кричали в бреду, что потеряли свой мир, что мы — кровожадные дикари и раскрашенные людоеды. Вас доставили на борт «Смитсона», и мне предложили либо угомонить вас, либо держать под замком в каюте. Как профессионал я заинтересовался вами с первой же минуты. Мне думалось, что, так сказать, физически вы вполне нормальны, то есть у вас нет никаких органических изменений в мозговых клеточках. С вами, очевидно, дурно обращались, и вы пережили сильное потрясение. Вот почему ваш рассудок перестал нормально функционировать и все ваши понятия перепутались. Я полагаю, что если б я позволил им сделать то, что они хотели, то есть запереть вас в каюту, то вы стали бы колотить в дверь — и это, пожалуй, доконало бы вас. Вы смертельно боялись, что вас запрут в каюту. Помните вы это?

Я тщетно напрягал память.

— Нет.

Потом прибавил менее уверенным тоном:

— Не-ет…

Я начал смутно припоминать, как пытался выбраться из запертой каюты. Но ведь это было на «Золотом льве»!

— Приходилось вам потакать, — продолжал он. — И нельзя сказать, чтобы вы возбуждали к себе симпатию. Вы ненавидели весь род человеческий, называли нас шайкой грязных дикарей, и… словом, не слишком с нами церемонились. Если бы не я, вас, конечно, высадили бы на берег при первой же возможности… Но я заявил, что вы не просто тяжелый субъект, а драгоценный объект для научных исследований, и это заставило их примириться с вашим присутствием. Так мы и возили вас с собой, пока не привезли сюда. Я решил поместить вас в институт Фредерика Куина в йонкерсе, чтобы наблюдать и изучать вашу болезнь. В Европе почти не имеют понятия о том, на каком высоком уровне находится у нас психиатрия. Мы изучаем и наблюдаем самые разнообразные типы душевных заболеваний. У меня были кое-какие затруднения — приходилось оформлять вас как иммигранта и вести переписку с вашим престарелым опекуном, проживающим в Лондоне; но мне удалось все уладить, и с этих самых пор вы непрерывно находились под моим наблюдением в йонкерсе, а затем в Нью-Йорке. Ваш опекун неплохой человек. Он попросил своих знакомых проведать вас и, убедившись, что с вами хорошо обращаются, почувствовал ко мне доверие, предоставил свободу действий и к тому же оплатил все расходы. Денег на вас хватило. За это время вы получили кое-какое наследство, и теперь вы довольно состоятельный человек. Все счета у меня в полном порядке. Мне понадобилось два года, чтобы доказать, что вы ничего с собой не сделаете и не опасны для окружающих. Наконец вас выпустили из клиники под мою ответственность, и вы поселились в собственной квартире.

— Вот в этой самой?

— Вы сюда переехали после того, как познакомились с нею .

— Это моя квартира, — шепнула Ровена. — Ты снял ее для меня и отказался от своей.

Я задумался.

— Все это очень хорошо. Но почему же я ничего этого не помню?

— Кое-что вы помните, но в искаженном виде. Я утверждаю, что вы представляете собой типичный случай «систематического бреда».

Тут он замолчал, ожидая, что я попрошу его продолжать, что я и сделал после минутного молчания.

Он остановился передо мной, засунув руки в карманы, как профессор перед группой студентов, и представлял собой, выражаясь его языком, типичный случай в аудитории.

— Видите ли, — начал он и запнулся, сделав неопределенный жест левой рукой. — Дело все в том…

Но я не буду подробно излагать его сложную теорию, — это мне не по силам. Слушать скучные лекции — удел студентов. А эта повесть рассчитана на широкого читателя. Теория Минчита или, если угодно, его объяснения основывались на том, что наше восприятие внешнего мира не отличается чрезмерной точностью и вместе с тем всегда носит критический характер. Мы всегда фильтруем и редактируем наши ощущения, прежде чем они, так сказать, доходят до нашего сознания. Даже люди, совершенно лишенные воображения, живут иллюзиями, бессознательно прикрашивая жизненные факты и тем самым защищаясь от действительности. Наш ум отбирает впечатления, отбрасывая все неприятное и оскорбительное для нашего самолюбия. Мы продолжаем редактировать и видоизменять даже давно пережитое нами. То, что человек помнит о происшедшем накануне, отнюдь не соответствует тому, что он действительно видел или пережил в тот или иной момент вчерашнего дня. Все это ретушировано, подчищено и препарировано по его вкусу и как того требует его самолюбие. Люди с богатым воображением и те, которых воспитали, ограждая от резких ударов действительности, порой совершенно искренне, самым необычайным образом искажают реальность, приукрашивают ее, истолковывают на суеверный лад, облекают в фантастические одеяния.

— Поэтому-то вы меня так заинтересовали, — прибавил Минчит, как бы извиняясь и подходя ко мне поближе. — Вы чрезвычайно любопытный пациент!

Это было очень любезное признание.

Затем он спросил меня, приходилось ли мне слышать о случаях раздвоения сознания, о том, что в одном мозгу могут уживаться две различные системы ассоциации, иногда их даже больше, и они проявляют себя совершенно независимо, так что можно подумать, что в одно тело вселились две души. Я отвечал, что слыхал о таких фактах. Мне кажется, в наше время они общеизвестны. Доктор заявил, что я представляю собой поразительный пример раздвоения сознания. Моя основная личность получила такую тяжелую травму в самом начале моего жизненного пути, что укрылась под защиту фантазии, вообразив, будто грубость и жестокость существуют только в одном отдаленном диком уголке земного шара. Она упорно цеплялась за мысль, что утерянный ею мир иллюзий все еще существует, тот цивилизованный мир, из которого я был выброшен и куда мне предстояло вернуться.

Я задумался над его словами и попросил его повторить все сказанное. Потом согласился с доктором, но без особого энтузиазма.

В этих утешительных мечтаниях, говорил он, я пребывал четыре с половиной года, в то время как моя второстепенная личность, мое житейское «я», которое я усиленно игнорировал, поддерживало мое существование, заставляя меня избегать неприятностей, вовремя есть, даже заниматься делами, когда это было необходимо. Правда, это житейское «я», эта жалкая, второстепенная личность была все время чем-то озабочена, как говорится, в мрачном раздумье, но действовала вполне разумно, хотя и медленно. Она читала газеты, могла поддержать банальный разговор, но вела обособленное существование, выполняя черную работу и обслуживая основной комплекс моего сознания, поглощенный фантазиями и мечтами. Порой она кое-что припоминала, но тут же выбрасывала из сознания. Основное же мое «я» и знать ничего не хотело об этих житейских мелочах, а если что и принимало, то изменяло до неузнаваемости.

— Все мы в известной мере таковы, — добавил Минчит. — Вы представляете такой интерес для науки именно потому, что так последовательно, упорно и настойчиво отстаивали свою фикцию.

— Да, да, все это весьма правдоподобно, — сказал я, — но… послушайте, доктор Минчит! Ведь я совершенно реально воспринимал остров Рэмполь, осязал все находящиеся там предметы, ел и помню вкус пищи. Я его видел так же отчетливо, как вон тот старый ковер с полинявшим узором. Разве человек может так всецело отвергнуть действительность и придумать все то, что я видел, — утесы, горы, пиршества, погоню и мегатериев? Я выслеживал мегатериев, и один из них гнался за мною. Гнался по пятам. Мегатерии — это гигантские ленивцы. Сомневаюсь даже, слышал ли я когда-нибудь о них до того, как попал на этот остров!

— Это совсем нетрудно объяснить, — отвечал доктор. — «Смитсон» разыскивал мегатериев. Это было нашей основной задачей. Если остался в живых хоть один мегатерий, мы хотели найти его раньше англичан. У нас на судне все интересовались мегатериями. Мы постоянно беседовали о них. Наш зоолог и палеонтолог прямо бредили мегатериями. Они показывали нам рисунки. У них был череп молодого мегатерия, к которому пристали клочки кожи и кусочки помета. Теперь я вспоминаю: однажды вы прочли нам замечательную диссертацию об их нравах и образе жизни! Поразительная выдумка! Необычайная фантазия! Так вы думаете, что видели мегатериев?

— А разве их не было на острове Рэмполь?

— Мы не встретили ни единого.

Я был совершенно сбит с толку.

— Вы путаете сновидение с воспоминаниями о действительной жизни. Это случается чаще, чем думают.

Я опустил голову на руки, потом снова выпрямился.

— Я не утомил вас? — спросил он.

— Я ловлю каждое ваше слово, — ответил я, — хотя мне еще далеко не все понятно.

— Это и не удивительно. Ведь я рассказал вам за каких-нибудь полчаса о результатах наблюдений, которые терпеливо вел в течение четырех с лишним лет!

— Чит, — заметил я, — всегда был терпеливым наблюдателем… Но любопытно, откуда я взял этот его головной убор?!

Доктор не имел представления об этом замечательном головном уборе и пропустил мои слова мимо ушей. Он был слишком поглощен своим повествованием.

— Это была такая увлекательная задача — нащупать и расчленить перепутанные комплексы сознания.

— Я рад, что это доставляло вам удовольствие, — ответил я.

— Например… — Он опять зашагал по комнате. — Я узнал, что у вас очень сложная наследственность: с одной стороны — старинная английская кровь, с другой — смешение сирийской, португальской и отчасти крови туземцев Канарских островов. В самом начале жизни вы пережили резкий перелом. Сперва — безалаберное детство на Мадейре; затем спокойные отроческие годы в Уилтшире, причем оба эти периода ничем не связаны между собой. Даже язык ваш изменился. Вы потеряли всякую связь с Мадейрой, — все это так. Но… под личиной вашего английского «я» таилось иное существо — пылкое, буйное, эгоцентричное, склонное к пессимизму, — правда, оно мало себя проявляло и было как будто позабыто. Скажите, на вашем острове Рэмполь была богатая субтропическая растительность?

— Да, множество деревьев, густые травы и яркие цветы, — ответил я, подумав. — Горы были крутые и живописные.

— Но ведь настоящий остров Рэмполь — голая пустыня, — сказал он.

Я оглянулся на Ровену.

— Доктор очень проницателен, — сказала она.

— Он очень проницателен, — согласился я.

— Мы так часто это обсуждали, — заметил доктор Минчит.

Я взглянул на свои ноги, на бледно-голубую полинялую пижаму и на босые ступни. Я нашел руку Ровены и пожал ее. Поглядел на горшки с вербеной, затем в открытое окно.

— Вы очень умный человек, — начал я. — Все здесь кажется мне вполне реальным. Но не менее реален и остров Рэмполь. Да, пока еще это так. Столь же реально и блюдо, которое я там ел, — человеческое мясо. И завывание дикарей, и война. Скажите мне, где добывают пищу, которой меня здесь кормят? Разве в этом мире нет «даров Друга»? И что это за война, бессмысленная и страшная война, которой закончился мой бред? Что это была за военная суматоха? Этот барабанный бой и завывания? Неужели ничего этого не было? И почему ты, дорогая моя, бросилась в воду? Тут в мой сон ворвалась твоя реальная жизнь. Ведь он мне еще этого не объяснил, и ты ничего не сказала, и я чувствую, что это не был сон.

— Нет, — отвечал он, и внезапно осекся. — Это… имело свои основания…

— А война? — настаивал я. — Война?

— Дорогой мой! Дорогой мой! — повторяла Ровена, словно пытаясь скрыть нечто не до конца понятное ей самой.

— У нее были неприятности, — нехотя вымолвил доктор. — Она оказалась в большой нужде.

— А воитель Ардам?

Минчит заговорил лишь после долгой паузы, — но тем большее впечатление произвел его ответ.

— Почти весь мир, — сказал он, — реальный мир… сейчас охвачен войной.

— А! Теперь я начинаю понимать! — воскликнул я. — Стало быть, одно воспоминание цепляется за другое?

— Да, — согласился доктор. — Мы переживаем сейчас великое и трагическое время. Теперь вы наконец можете взять себя в руки и взглянуть действительности в лицо.

— Так это реальный мир?

— Несомненно.

— Реальный мир! — повторил я. Тут я встал и подошел к окну; в его рамке виднелись высокие угрюмые здания величайшего из современных городов, озаренные багровым сиянием, и тысячи окон ярко горели, отражая закатные лучи.

— Теперь я начинаю понимать, — сказал я.

Минчит вопросительно посмотрел на меня.

— Я готов признать, что этот мир вполне реален. — При этих моих словах в глазах доктора блеснула радость. — Но я убежден, что остров Рэмполь тоже существует, — продолжал я, — и он где-то совсем близко. Знаете, доктор, что, в сущности говоря, представлял собою остров Рэмполь? Это и был реальный мир, проступавший сквозь туман моих иллюзий.

3. Снова бьют барабаны войны

Как это ни странно, я никогда не расспрашивал свою жену о том, какую жизнь она вела в Нью-Йорке и что привело ее к решению покончить с собой, к безумному шагу, в результате которого мы с ней сблизились. Меня всякий раз удерживало какое-то неприятное чувство, да, видно, и ей было тяжело об этом вспоминать.

В книге жизни, куда занесены все наши хорошие и дурные поступки, есть страницы, которые никогда не хочется вновь перечитывать. Я думаю, каждый со мной согласится. Кто из нас, перевалив за тридцать, любит вспоминать грехи своей юности, всякие безумства и позорные выходки?

Моя жена была прелестная, утонченная и благородная женщина, правда несколько вспыльчивая, капризная и порой склонная к безрассудству. Родилась Ровена в маленьком городишке Аллен-Лэй в штате Джорджия. Она убежала из отцовского дома. Была она отпрыском бедной семьи Эверет, но отец ее принадлежал к довольно знатному роду Нисбет. Родители воспитывали дочь в старозаветном протестантском духе, но их убедили отдать ее в колледж Рейда в Кеппарде. У нее рано развилась ненасытная любознательность и любовь к чтению. Она проглатывала все книги, какие попадались ей под руку, и, когда подросла, из нее получился настоящий бунтарь. Она была умна и очень способна, а интеллектуальный уровень в Кеппарде весьма невысок. Чувствуя свое превосходство и окруженная преклонением, какое в моде у галантных южан, она слишком возомнила о себе и вообразила, что призвана повелевать людьми и ей предстоит великое будущее.

Опасаясь последствий какой-то чересчур смелой шалости и втайне помышляя о завоевании мира, она бежала в Нью-Йорк; ей помог в этом молодой адвокат из Манхэттена, заведовавший финансовой стороной дела в колледже Рейда. Он был весьма передовых взглядов, хотя не находил нужным их высказывать. Он так увлекся Ровеной, что забыл о всякой осмотрительности — оба ударились в безудержную романтику. Но в Нью-Йорке осмотрительность снова вернулась к нему, и он предоставил Ровене одной бороться за жизнь. Она привезла с собой несколько рукописей, кое-какие рассказы и роман, которые в дружеской атмосфере Джорджии казались «куда лучше всей этой дребедени, что печатают у нас в журналах».

Не желая идеализировать Ровену в угоду иным любителям сантиментов, я не стану превозносить ее моральные достоинства. Как многие из нас, она была эгоистична, тщеславна и ненасытна в своей жажде удовольствий. На редкость хорошенькая, живая и темпераментная, она добивалась успеха в жизни, пользуясь своей живостью и темпераментом, как иные мужчины пробивают себе дорогу своим умом и энергией. Сомневаюсь, чтобы Ровена по-настоящему любила своего адвоката, и уж конечно она была слишком горда, чтобы удерживать его, когда он отвернулся от нее. Мне думается, вероятнее всего она сама дала повод к разрыву.

Увлекшись своей ролью покорительницы сердец, она попала в неприятную историю с одним видным чиновником из департамента полиции. Излишне упоминать его имя для тех, кто знает Нью-Йорк, и совершенно бесполезно для тех, кто незнаком с этим городом. Какой-то случайный флирт вызвал в нем ревнивую ярость, и он начал преследовать ее, используя все свое влияние и власть. На последнем этапе этих преследований она решила, что река — наименее мучительный способ вырваться из Нью-Йорка.

Пожалуй, иные сочтут, что Ровена была просто-напросто наглой, не слишком удачливой авантюристкой. Но я решительно заявляю, что это не так, — и уж мне ли не знать собственной жены? Допустим даже, что в юности у нее был известный вкус к авантюрам, но наряду с этим сколько прекрасных задатков! Какие богатые возможности, какие сокровища нежности и мужества таились в ее душе, когда она очертя голову бросилась в быстрые мутные воды Гудзона!

Я мог бы проследить умственным взором, как складывалась эта яркая натура. Закрывая глаза на темные похождения романтического периода ее жизни и мысленно переносясь в ее прошлое, я вижу перед собой смуглого ребенка, наивного и жизнерадостного, который резвится под ярким солнцем юга, заливаясь звонким смехом; потом — девочку-подростка, усевшуюся на подоконник и жадно читающую книжку за книжкой; затем юную девушку, которая, забравшись с ногами на кресло, в порыве вдохновения поверяет бумаге смелые идеи и великие замыслы, какие осеняют каждого начинающего писателя, оттачивая свою первую ядовитую остроту и свой первый блистательный афоризм.

Я догадываюсь, что она мечтала об успехах в обществе, о головокружительном триумфе, а также о принце, утонченном и навеки ей преданном, который разделит с ней ее громкую славу. И что встретила она в жизни взамен этого? Грубые щелчки, неудачу за неудачей. Она была ошеломлена и сбита с толку. Ее гордые надежды были растоптаны, смяты, но воля не сломлена.

Словом, я вытащил из воды потерпевшее неудачу, одинокое и затравленное существо. Но в этом создании я обнаружил неистощимые богатства любви и благодарности, нежности и преданности, глубоко запрятанные и совершенно нетронутые. Она с первого же взгляда показалась мне очаровательной, и я до сих пор открываю все новую прелесть в ее живом, одухотворенном лице. Как мне дороги ее выразительные черты!

Она отдалась мне в порыве благодарности и приняла меня в свою жизнь, когда осознала, насколько я одинок, как далеко ушел в мир бредовых иллюзий. На каждом из двух любящих всегда лежит обязанность по мере сил заслонять от любимого существа грубое лицо действительности. Оба мы нуждались в защите от действительной жизни. Минчит, как тонкий психолог, понял, что отношения с ней пойдут мне на пользу, и разрешил мне соединить жизнь с тем существом, которому удалось прорвать густую пелену бреда, застилавшую мое сознание. Мы с Ровеной спасли друг друга.

Ровена долго не соглашалась выйти за меня замуж. Именовала себя «черепком разбитой вазы». (Так в одном из романов была названа несчастная падшая женщина.) Она готова была ухаживать за мной как сиделка, совершенно бескорыстно, с тем чтобы, когда я вернусь к нормальной жизни, покинуть меня. Она собиралась незаметно исчезнуть, предоставив мне возможность жениться на какой-нибудь «хорошей» девушке.

В те военные дни, строго говоря, не могло быть нормальной жизни, и когда я вернулся из мира фантазий в этот уродливо искаженный реальный мир, единственной подходящей и нормальной для меня ролью оказалась роль британского солдата. Барабаны, все громче и громче отбивавшие дробь среди воображаемых скал и водопадов, еще оглушительнее загрохотали наяву.

Без сомнения, во время болезни я много читал и думал о войне, следил изо дня в день за ее стремительным развитием, но ничего сейчас не помню; очевидно, все эти впечатления в искаженном виде отражались в моем бредовом сознании. Я не испытывал ни малейшего желания идти на войну. Не раз я бродил в лесу высоко над Гудзоном или в Риверсайд-парке, остро сознавая свое предельное одиночество и отчужденность от мятущихся, захваченных войною человеческих масс.

Но теперь, когда вопрос о моем здоровье был решен положительно, передо мною вставал другой насущный вопрос: о возможной высылке из Соединенных Штатов и вступлении в британскую армию. Минчит трезво и отчетливо обрисовал мне создавшееся положение. Однажды он пришел к нам. Ровена готовила чай, и мы втроем обсуждали вопрос, что мне предпринять, если мое выздоровление окажется прочным.

— Я хотел бы оставить вас здесь, и в любой миг я могу дать вам свидетельство о болезни. Но мы, американцы, народ горячий, и если Америка ввяжется в войну, отношение к вам может измениться.

— Одно я знаю твердо: как только это будет можно — я женюсь на Ровене!

— Нет, — сказала она, останавливаясь с чайником в руке на полпути между печкой и столом.

— Ты отказываешься, значит ты хочешь меня бросить! — воскликнул я.

— Мы ее переубедим, — вмешался Минчит.

— Интересно знать, как это вам удастся? — спросила Ровена.

— Я напишу рецепт! И превращу вас из хорошенькой девушки в лекарство. Пропишу ему для лечения жену!

— Я сойду с ума, как только ты меня бросишь, — заявил я.

— Какой смысл жениться, если тебя заберут в армию?

— Мне не страшен фронт, если ты будешь меня ждать.

— Ждать тебя… — проговорила она и замерла на месте с чайником в руке, о чем-то напряженно раздумывая. Но вот она поставила чайник на плиту. Потом медленно, как во сне, подошла к столу и остановилась около нас. Только теперь ей стало ясно, что произошло в этот вечер. Она тихо опустилась на колени между мной и доктором. Схватив мою руку, заговорила, обращаясь к Минчиту:

— Какой-нибудь час я была счастлива, доктор. Только один час! Потому что он пришел в себя. А теперь я вижу, как глупо быть счастливой! А как я была счастлива! Эта война призывает всех мужчин во всем мире. О!.. Лучше не выздоравливай, любимый! Это единственный для нас выход. Пусть он остается ненормальным, доктор! Я не пойду за него замуж. Я не хочу, чтобы он выздоровел и имел право вступить в брак. Пусть лучше все будет по-прежнему. Неужели я выходила его с таким трудом только для того, чтобы его убили? Я не хочу, чтобы он уезжал… Вернись в мир своих фантазий, Арнольд. Ведь это же наша пещера на острове Рэмполь!.. Честное слово, это она! Вот погляди сюда! Клянусь тебе, что это утесы и скалы! Они удивительно похожи на дома, но это самые настоящие скалы. Мы спрячемся в пещере от этой военщины и будем жить на острове до тех пор, пока не кончится война, а потом вместе вернемся в тот мир цивилизации, на те широкие просторы, о которых ты, бывало, часами говорил. Неужели ты позабыл эти широкие просторы? Там, под солнцем? Мы будем ждать этой радостной минуты… вместе… Здесь… Терпеливо… Нам некуда спешить…

4. Барабаны бьют все громче

Не знаю, разумно или глупо, правильно или большой ошибкой было возвращаться в Европу и идти на фронт. Но я рассказываю здесь историю своей души и вовсе не собираюсь судить ни себя самого, ни весь наш мир. Так сложились обстоятельства, и я не мог иначе поступить. И та самая Ровена, которая умоляла меня не идти в армию, сама совершила чудо, которое естественно и неизбежно повлекло за собой мое возвращение в Европу и участие в войне.

Я еще находился «под наблюдением как выздоравливающий», по выражению доктора Минчита, когда в Нью-Йорке появился старый Ферндайк, поверенный нашей семьи и мой дальний родственник со стороны его матери. Он приехал в Америку по делам комиссии, рассматривавшей вопросы взаимной финансовой помощи между союзниками. Как мой опекун он счел своим долгом навестить меня. Минчит сам привез Ферндайка в Бруклин, чтобы тот своими глазами убедился в моем выздоровлении. Старик отнесся ко мне необычайно сердечно, был изысканно вежлив с Ровеной и если и касался в разговоре войны, то лишь в связи с вызванными ею финансовыми трудностями. Как видно, он считал, что боевые действия слишком грубое и жестокое дело, чтобы о них говорить. Ему очень понравился вид из нашего окна.

— Неужели Арнольда заберут? — спросила его Ровена, стоя рядом с ним у окна.

— О нет, нет, нет! — воскликнул мистер Ферндайк. — Как его могут забрать ? И даже если бы он сам захотел…

— Он не захочет, — заявила Ровена.

— Если бы даже он захотел , — повторил мистер Ферндайк, с кротким упреком глядя на нее поверх очков, — прежде чем его успеют обучить, обмундировать и отправить на фронт, я полагаю, вся эта история кончится.

— Он не пойдет, — сказала Ровена.

— О чем тут спорить? В иных случаях бывает неплохо сделать красивый жест.

— Я не хочу его потерять.

— Да вы его вовсе не потеряете, — возразил мистер Ферндайк.

Перед уходом он повернулся ко мне как бы невзначай и предложил поехать к нему в отель. Ему нужно обсудить со мной кое-какие мелочи, я должен подписать две-три бумаги; мы покончим со всем этим в какой-нибудь час, а потом, если мисс… мисс…

— Будем называть ее миссис Блетсуорси, потому что она будет моей женой, — заявил я.

— Поздравляю моего клиента! — сказал мистер Ферндайк и пожал руку Ровене.

— Это он так решил, — словно извиняясь, проговорила она.

— Если будущая миссис Блетсуорси пожелает отобедать с нами… Простой обед в смокингах, миссис Блетсуорси! Без всяких там церемоний.

И он повез меня к себе, высадив по дороге доктора Минчита на Уильям-стрит.

— Очень рад видеть вас в добром здоровье, — проговорил мистер Ферндайк. — Когда я вас видел в последний раз… ну… — деликатность не позволила ему договорить. — Вы величали меня плешивым старцем и говорили, что не позволите поработить свою душу. Неужели уж я так плешив? — Он ласково поглядел на меня сквозь очки. — Теперь, я полагаю, все это можно предать забвению…

В гостиной отеля он снова выразил мне свое удовольствие:

— В последний раз я имел возможность по-настоящему беседовать с вами в Лондоне перед вашим отъездом; путешествие ваше было хорошо задумано, но кончилось весьма печально. Какое несчастье, что вас оставили на разбитом корабле…

— А что, команда и капитан спаслись?

Он поведал мне, что после тяжелых испытаний им удалось добраться до Байя, а я в свою очередь рассказал ему о том, как капитан покушался на мою жизнь.

— Ай-ай-ай! — промолвил мистер Ферндайк и принялся по своей профессиональной привычке прикидывать, нельзя ли привлечь к ответственности виновника за преступление, совершенное пять лет тому назад. Он отметил отсутствие прямых улик, вдобавок команда рассеялась по всему свету, да и подробности этого дела уже изгладились из памяти свидетелей.

— Ничего не поделаешь, — заключил он, покачав головой. — А теперь, — сказал он отрывисто, — я подхожу к главному вопросу: что вы намерены делать?

— Война! — вырвалось у меня.

— Война, — отозвался он. — В конце концов вы не должны забывать, что принадлежите к славному английскому роду!

— Я хочу жениться для того, чтобы и Ровена пользовалась этими преимуществами.

Мистер Ферндайк откинулся на спинку кресла и пустился в рассуждения о моем и о своем «блетсуорсизме».

— Я считаю и всегда считал, и война не изменила моего убеждения, что британцы, так сказать, соль земли и что несколько родовитых семей, таких, как ваша, в Англии и в Шотландии из поколения в поколение скромно и доблестно выполняют свой скромный и доблестный долг перед родиной, — они-то и являются солью нашей земли. Союзникам мы этого не скажем, но мы с вами свои люди и можем позволить себе эту откровенность. Без всякого сомнения, и здесь можно встретить потомков наших знатных родов — Америку я не исключаю… Ну, а эта молодая леди?

— Из хорошей семьи, с юга.

— Ее прошлое было как будто… не совсем безупречно.

— Я хочу создать ей безупречное будущее.

Мистер Ферндайк благодушно поглядел на меня.

— Должен сказать, что в некоторых случаях Блетсуорси заключали браки, требовавшие известной смелости. Род Блетсуорси никогда нельзя было упрекнуть в недостатке смелости. Иногда они проявляли своеобразную смелость в самых деликатных вопросах, но смелость всегда была отличительной чертой нашей семьи.

— Раза два, сэр, я позорно струсил. И стыжусь этого до сих пор!

Он поправил на носу очки совсем так, как раньше.

— Однажды при мне зверски истязали юнгу. И я не заступился!

— Вы, вероятно, не нашли, что сказать. Конечно, так оно и было. Но мне известно, что вы не раздумывая бросились в воду спасать эту девушку. Вы поступили, как истинный Блетсуорси! Хвалю вашу отвагу! У этой девушки, по-видимому, утонченная натура. Голос у нее мягкий, как у настоящей леди. Вы обратили внимание, что у американок в большинстве случаев несколько резкие голоса? Быть может, ей и приходилось быть в дурном обществе, но грязь к ней не пристала. У нее прелестные манеры. Мне думается, что иной раз манера двигаться и говорить даже глубже характеризует женщину, чем ее поступки. Мне кажется, у нее горячее сердце и, — поверьте опыту старика, — она не лишена характера.

— Да, — отвечал я после краткого раздумья. — Вы правы.

— Привлекательные женщины, как правило, бывают с характером. Весьма многие из них. Но почему бы ей не переехать в Англию, когда кончится война, и не занять подобающее ей место в вашем кругу? Разумеется, при том условии, что вы поступите так, как в данном случае должен поступить Блетсуорси. Не только ради себя самого, но прежде всего ради нее вы должны показать себя подлинным Блетсуорси!

Тут он остановился, и в его глазах, увеличенных стеклами очков, я прочел вопрос.

— Эта война, — начал я размышлять вслух вместо ответа, — сущая бессмыслица. Она чудовищна и омерзительна.

— Я тоже склонен так думать. Но все-таки…

Минуту-другую мистер Ферндайк молчал, словно совещаясь с каким-то невидимым компаньоном.

— Я позволю себе, — начал он, — коснуться этого вопроса, так сказать, с философской стороны. Вы говорите, что война бессмысленна? Согласен. По-вашему, ее можно было предвидеть и предотвратить. Возможно, что она и не разразилась бы, если бы обстоятельства сложились по-другому. Но при данных обстоятельствах она оказалась неизбежной. Глупости всюду хоть отбавляй; и у нас и у них она накапливалась из года в год. Она разлита повсюду, и, мне думается, все в большей или меньшей степени отдали ей долг. Мы с вами тоже были втянуты в эту бессмыслицу, подчинились ей и, наверное, внесли свою лепту. Или не сумели сделать нужный шаг, чтобы предотвратить взрыв. Но ведь этот самый мир, весь опутанный сетью глупости, произвел нас на свет, в некотором роде вскормил нас, воспитал и поставил на ноги. Британская империя защищала нас, внушила нам чувство уверенности в себе и гордости. И внезапно Англия и вся Европа были ввергнуты в эту ужасную войну. Но разве мы можем бежать с корабля? Разумеется, в мире царит хаос, но разве мы можем равнодушно смотреть, как под ударами рушится наша старая, империя? Мы, Блетсуорси, всегда придерживались такого принципа: быть снисходительным ко всяким недостаткам, надеяться на лучшее будущее, принимать активное участие в жизни — и всегда идти вперед!

— Но война?..

— Мы и наши союзники, — а нас миллионы, — твердо верим, что эта война положит конец войнам.

— Ну, а наши противники?

— У них, пожалуй, далеко не все в это верят. В общем же я думаю, что раз уж буря разразилась, то можно надеяться, что она покончит с германским империализмом.

— И ради этих общих целей я вместе с миллионами других людей должен пожертвовать всеми своими способностями, всеми надеждами, всем, что было прекрасного у меня в жизни?

Тут мистер Ферндайк перешел на официальный тон и задал мне вопрос с наигранной наивностью профессионала.

— А что, собственно, такого уж прекрасного было у вас в жизни? — сказал он, глядя куда-то в сторону.

Я не мог сразу ответить ему, но почувствовал, что мистер Ферндайк ведет со мной нечестную игру.

— Если все больше и больше людей, — продолжал мистер Ферндайк, — пойдут на фронт, утверждая, веря и убеждая других, что эта война положит конец войнам, — она, быть может, и станет последней войной.

— Значит, мы своими телами должны заполнить ухабы на пути к вечному миру?

— Если они будут заполнены… — сказал он, предоставляя мне докончить фразу. — Во всех странах света Блетсуорси умирали за дело цивилизации. Мы щедро полили землю своею кровью. Пусть мы умрем, — наша раса, цивилизация, породившая и воспитавшая нас, будет продолжать жить. Будет продолжать жить за счет нашей смерти. Почему бы и вам в свою очередь не умереть? К тому же, — продолжал он, снова переходя на нарочито деловой тон, — ведь нигде не сказано, что вы должны непременно умереть.

Что мне было отвечать хитрому старику?

— Я только высказал свою точку зрения, — добавил он, заметив, что молчание затягивается.

— Так вы думаете, что от этой войны зависят судьбы цивилизации?.. — начал я допытываться.

— Несомненно, хотя, быть может, результаты скажутся и не сразу. После этой войны, вероятно, мир надолго выйдет из равновесия. Не могу отрицать, что наши потери весьма велики. Война коснулась всех. Мой компаньон потерял своего единственного сына. Мой единственный племянник тяжело ранен. Мой сосед, за три дома от меня, тоже потерял сына. Все это ужасно. Но у нас нет другого пути. И когда придет время подводить итоги, мы увидим, что человечество значительно приблизилось ко всеобщему миру и единению. Когда уляжется поднятая пыль. Благодаря этой войне, и только благодаря ей, мы сделали шаг, огромный шаг вперед. Уверяю вас, что это так! Если бы я не верил в это, как бы я мог жить? Итак, нам необходимо продолжать войну.

Он поднялся.

— Какой же может быть еще выход? — сказал он. — Остаться в стороне от жизни? Стать отщепенцем? Разве есть другой путь? — бросил он мне.

Появившийся в дверях слуга прервал нашу беседу.

— Миссис Блетсуорси! — объявил он.

Ровена вошла в комнату и остановилась, молча вглядываясь в наши лица. Глаза наши встретились. Она кивнула головой, как человек, догадки которого подтвердились, и медленно повернулась к Ферндайку.

— Ах вы старый черт! — крикнула она. — Я вижу по его глазам! Арнольд идет на войну!

5. Мистер Блетсуорси знакомится с дисциплиной

Я пошел на войну, далеко не убежденный, что это мой священный долг. Я чувствовал себя несчастным и терзался сомнениями; но если бы я отказался идти, я не чувствовал бы себя счастливей и не избавился бы от сомнений. Я далеко не был так уверен, как мистер Ферндайк, что война принесет человечеству благо, но твердо знал, что не смогу жить, не пройдя сквозь горнило войны.

В те грозовые дни невозможно было игнорировать войну. Она наложила свою печать решительно на все явления жизни. Она поглотила весь мир. Отказываясь сражаться, вы становились лицом к лицу с миллионами людей, «вносивших свою лепту», как тогда говорили. Я не мог выдержать такого морального давления. Не мог противостоять такой лавине. Ведь это было бы все равно что пытаться изменить вращение земли, толкая ее руками и даже не имея под ногами твердой почвы.

Во всяком случае, у меня не было друзей, которые могли бы меня идейно поддержать, и мне ничего не оставалось, как записаться в армию или же стать убежденным дезертиром и прятаться от эмиссаров Ардама, которые все равно в конце концов меня разыщут и сцапают.

Положение мое еще усложнялось тем, что Ровена страстно восстала против моего решения идти на фронт. От прежней ее мягкости и покорности не осталось и следа, — передо мной была другая женщина, властная и решительная. Она проклинала войну, ругала Ферндайка, но пуще всего бранила меня. Она приводила самые разнообразные, весьма убедительные доводы. Она считала, что я благодаря ей вернулся к жизни и всецело ей принадлежу и никто не имеет права отнимать меня у нее. Это сущий грабеж! Меня приводили в отчаяние ее горе и ее гнев, но я не мог противодействовать силам, увлекавшим меня на восток. Я настоял, чтобы она вышла за меня замуж до моего отъезда и чтобы Ферндайк как-нибудь переправил ее в Англию, что было нелегко в те годы, когда свирепствовали подводные лодки. В Англии она могла пройти курсы сестер милосердия, работать в госпитале и находиться поближе ко мне. Я могу время от времени видеться с ней, пока буду обучаться, а потом проводить с ней отпуск. Я написал завещание, по которому все мое имущество в случае моей смерти должно было достаться ей.

Я пошел в армию рядовым. Попал в славный полк с очень старыми традициями. Мистер Ферндайк хотел было достать для меня офицерский патент, но мне казалось, что это значило бы стать открытым сторонником войны, к тому же мне думалось, что звание офицера все равно не дадут человеку, перенесшему душевное заболевание. Ферндайку казалось ни с чем не сообразным, что я иду на фронт простым солдатом. Это было не в наших традициях. Вероятно, большинство представителей рода Блетсуорси принимали участие в войне, украшенные звездочками или нашивками. Но если уж идти на войну, думалось мне, то пусть я увижу ее с самой грубой стороны. Я предпочитал пройти основательное обучение и стать рядовым.

Начало войны с его бурным взрывом энтузиазма было уже позади. Около миллиона англичан пошли добровольцами, когда все еще верили, что это «война за прекращение войн». Но когда я вступил в армию, всего этого уже не было и в помине. Всеобщая воинская повинность была введена в Англии, в стране, где раньше не знали, что значит принудительно идти на фронт. Мой английский мир вступил в новую, далеко не героическую фазу. Старой армии уже не существовало, новая армия из добровольцев была сильно потрепана. Англичане — народ изобретательный и храбрый, но изобретательность и храбрость не помогли им сбросить клику Ардама. Британские генералы, тупые и упрямые профессионалы, и не думали прибегать к танкам, которые более умные люди давали им в руки, и в начале войны загубили сотни тысяч молодых жизней, послали их на бойню только потому, что считали для себя унизительным заново обучаться военному искусству у людей, не принадлежащих к военной касте. Они вели новую войну по старинке. Послушная масса повиновалась их глупым приказам и слишком поздно увидала, к чему привело это слепое повиновение.

1916 год вообще был годом неудач для всех союзников. На протяжении многих миль фронта грудами лежали непогребенные тела французских и английских солдат в небесно-голубых и цвета хаки саванах, лежали там, где их скосил огонь германских пулеметов. Позже и мне пришлось побывать на этих полях сражений и видеть тысячи непогребенных трупов англичан, лежащих рядами там, где их застигла смерть, или в ямах, куда они заползли, чтобы умереть, — трупы, изуродованные снарядами, разложившиеся, чудовищно скрюченные, гниющие, обглоданные крысами, ограбленные, в рваных мундирах с вывороченными карманами; лица их превратились в черную кишащую массу мух, а кругом — остатки амуниции, неразорвавшиеся снаряды, проволока, расщепленные деревья. Никто никогда не сможет передать словами весь ужас этих полей смерти! Я видел мертвецов, повисших на колючей проволоке, словно изодранное белье бродяги. Я дышал воздухом гнилого британского патриотизма. Боже мой! Неужели наших краснощеких интриганов-генералов не душат по ночам кошмары? Неужели они даже не подозревают, что их мелкие интриги и зависть, их тупой профессионализм и узаконенное невежество обрекли тысячи благородных юношей на неслыханные страдания и ужасную смерть?

Но после этих поражений Ардам добился всеобщей воинской повинности, все человечество теперь поставляло ему рабов.

А какое это было гнусное рабство!

Мне так живо вспоминается хмурое, холодное утро; я вижу себя в своей роте, во дворе казарм, лицом к лицу со своим недругом — обучающим меня сержантом. Воздух содрогается от яростных криков, рычанья, ругани, проклятий, «лихого» похлопывания руками по ляжкам и топота, топота ног.

Сержант находит, что я плохо ем глазами начальство, орет истошным голосом, что я грязный ублюдок, позорное пятно на чести армии и так далее и тому подобное; он повышает свой пронзительный голос до визга, замахивается на меня и в любой миг может ударить меня.

Приблизив ко мне свою мерзкую красную рожу, он орет на меня так, что в пору оглохнуть. Я ни в чем не провинился, — просто он с утра в скверном настроении.

Если я дам ему сдачи, меня отведут на гауптвахту и подвергнут пыткам, которые сломят меня и физически и нравственно. Так уже было с одним моим товарищем по взводу. Над этим гнусным грубияном нет никакой власти, даже некому пожаловаться. Меня отдали целиком в его распоряжение. И вот он ударил меня, срывая на мне злобу, а я с трудом удерживаюсь на ногах.

В этом позорном воспоминании, от которого до сих пор закипает в сердце гнев и пылают стыдом щеки, нет ни тени фантазии.

А завтра он будет выклянчивать у меня полкроны, и в его просьбе будет звучать плохо скрытая угроза. Будь я проклят, если он получит у меня эти полкроны, — а там будь что будет!

Я проходил эту муштровку, затаив в сердце лютую горечь.

Я могу допустить, что образ Ардама возник у меня в результате всех пережитых в это время оскорблений и унижений. Надо сказать, что память у меня на редкость капризная, гибкая и пластичная, воображение неустанно работает, видоизменяя действительность, перестраивая и приукрашивая, в бессознательном стремлении как-то упорядочить и оптимистически истолковать все происходящее в жизни, — и вполне возможно, что, припоминая впоследствии свои бредовые видения, я окрасил их впечатлениями от солдатчины, так что тут имела место просто аберрация памяти.

Я стал презренным рабом. Я должен был смиренно выслушивать оскорбления, грубые окрики, непристойную брань, обливавшую грязью не только меня, но и мою мать и жену. Меня принуждали делать самую тяжелую и унизительную работу, чтобы я откупился от нее взяткой. Меня всячески мучили и изводили. И все это делалось для того, чтобы окончательно сломить во мне волю, превратить меня в бессловесную пешку, которая покорно пойдет навстречу бессмысленной гибели, когда какой-нибудь тупица генерал, ведущий свою устарелую и бесплодную игру, вздумает бросить в бой несколько батальонов, приказав им совершить невозможное.

Все это мне предстояло еще испытать!

В эти дни жестокой солдатчины у меня в мозгу словно разыгрывалась фуга — две мысли непрестанно звучали, перемежаясь, вытесняя друг друга: «Ну и дурак же я, что пошел на это!» и: «Что же мне оставалось делать?» Я и раньше знал, что мне придется солоно, но не представлял себе и половины мерзостей и унижений, с которыми связано обучение солдата. Теперешнее поколение штатских людей не имеет об этом понятия. Старые вояки не любят говорить об этом: это слишком позорно. Многим эти воспоминания невыносимы, и они изгоняют их из памяти.

Но должен признаться, что, по мере того как перемалывали в порошок мою душу, моя чересчур утонченная чувствительность эгоцентрика все притуплялась. Я рассказываю историю своего сознания. Я не собираюсь ничего объяснять и вдаваться в сентиментальность. Так это было.

6. Война над Пимлико

«Я все еще на острове Рэмполь, — говорил я себе, — и нет надежды на спасение. Прекрасный, доброжелательный цивилизованный мир, о котором я мечтал в дни моей юности, на поверку оказался лишь волшебной страной из детской сказки. Мы обречены жить в этом ненавистном ущелье, испытывая тяжкий гнет, и в этом ущелье мы вскоре умрем».

Порою Ровена была почти готова согласиться со мною, но потом из любви ко мне и отчасти из самозащиты начинала бороться с овладевшим нами отчаянием. Ведь были же у нас в жизни минуты ослепительного счастья, уверяла она, и это залог лучшего будущего; окружающий нас мирок озаряют проблески надежды, и она любит меня больше себя самой! Не может быть мертвым мир, в котором живет любовь!

Любила» ли она меня больше себя самой? Было время, когда моя душа всецело зависела от нее, и если бы эта женщина, слабая, раздражительная, подверженная приступам тоски и по глупости великодушная, оказалась явно не на высоте, я окончательно бы погиб. Если я вел жалкое существование в каторжном труде, испытывая унижение и бессильный гнев, то на ее долю выпали нестерпимые муки одиночества, ожидания и страха. У нее не было друзей в Европе, и она не слишком сблизилась с моими малообщительными родственниками. Она наняла квартирку вблизи от казарм, где я проходил военную муштру, но встречались мы очень редко и урывками, ибо я не хотел стать убийцей, что легко могло бы случиться, если бы я ввел ее в круг галантных наглецов — капралов и сержантов, моих повелителей.

Когда наконец меня перевели в запасный батальон и я поселился в казармах в Лондоне, Ровена переехала в Пимлико. В Лондоне дисциплина была менее строгая, и нам удавалось видеться чаще. Мне страстно хотелось лишь одного: чтобы меня не отправили во Францию прежде, чем она станет матерью.

Теперь, когда прошло столько лет, эти ночи в Пимлико кажутся мне прекрасными. В то время из-за угрозы немецких налетов улицы Лондона по ночам были погружены во мрак, дома казались странно высокими, все предметы теряли свои привычные очертания и пропорции, а на темной синеве неба непрерывно разыгрывалась какая-то странная, беззвучная трагедия, где действующими лицами были прожекторы и таинственно мигающие звезды. Мрачно стояли ряды темных домов с колоннами и портиками, и лишь кое-где сквозь занавески и ставни пробивались тоненькие полоски золотого света. Набережная над поблескивавшей во мраке рекой была безмолвна и, казалось, терпеливо ждала, чем кончатся магические заклинания прожекторов, и вверх и вниз по реке ползли крохотные красные точки — фонари на почти невидимых судах. Изредка попадался прохожий или раздавалось глухое гудение автомобиля.

Мы бродили по улицам, перешептываясь. Она прижималась ко мне, такая теплая и мягкая, ее милое лицо прикасалось к моему, и сердце мое было переполнено любовью.

— Эта война, видно, никогда не кончится, — шептала она.

— Она не может продолжаться вечно, — утешал я ее.

Хлопанье сигнальных ракет предупреждало нас о налете врага, и мы спешили домой, в ее квартиру; мы сидели обнявшись, слушая грохот зенитных орудий и разрывы падающих бомб. Я старался оттянуть до последней минуты возвращение в казармы. А иногда, ценой унижений и подкупов, я устраивался так, чтобы провести с ней ночь. Пока я находился с нею, она была счастлива; и далеко не сразу мне стало ясно, как она томится от одиночества и какие переживает страхи в те дни, когда я не прихожу.

До последних дней беременности Ровена работала в одной женской организации под руководством леди Блетсуорси из Эпингминстера, изготовляя бинты в галереях Королевской академии. Ее квартирная хозяйка, смуглая, добродушная женщина, очень к ней привязалась.

Время от времени я совершал тяжкий грех против дисциплины, прибегал пораньше к ней на квартиру, принимал ванну и переодевался в запретное штатское платье. После этого мы не решались ходить по улицам, но она нанимала такси, и мы отправлялись в укромный и уютный ресторан на Уилтон-стрит, — хозяина его звали Ринальдо. Не знаю, существует ли ресторан сейчас. Насколько мне известно, вся эта часть Лондона перестраивается. В ресторанчике мы занимали вдвоем маленький столик в углу; лампа с красным абажуром, цветы и вся эта шаблонная, но приятная роскошь позволяли мне на время забыть казарменный плац, а Ровене — войну.

Ребенок наш появился на свет до моего отъезда в армию. Но уже через три дня после его рождения мне нашили на плечо красную полоску, означавшую, что я отправляюсь на фронт. Роды у Ровены были довольно легкие, но она очень ослабела, и только на третий день я решился сказать, что меня отправляют. Я повидался с Ферндайком и сделал все необходимые распоряжения, чтобы обеспечить ее. Медицинская комиссия признала меня годным для фронтовой службы, и я получил новенькое обмундирование. Откинувшись на подушки, Ровена мужественно приняла это известие и только крепче стиснула мне руку.

— Дорогая моя, — говорил я, — я уверен, что вернусь!

— Я тоже в этом уверена, любимый мой, — отвечала она, — но не могу не плакать, потому что я сейчас такая слабая и так тебя люблю, мой дорогой.

Было бы безумием оставлять ее одну с младенцем в мрачном и туманном Пимлико, которому постоянно грозили воздушные налеты и бомбардировки с моря. Я выхлопотал себе отпуск и отвез Ровену за город, в здоровую местность, где жена моего кузена Ромера, обычно проживавшего в Чолфтоне, подыскала ей домик. Сам Ромер в это время находился в Египте; у его жены тоже был маленький ребенок, и женщины сразу же почувствовали друг к другу симпатию. Меня утешала мысль, что в мое отсутствие Ровена будет жить в близком соседстве с этой женщиной.

Меня подвело железнодорожное расписание, и я приехал в Лондон за полтора часа до возвращения в клетку. Меня неудержимо потянуло в ресторан Ринальдо, и я тихонько направился в свой уголок. Там уже сидел какой-то мужчина, поглощенный едой; ресторан был битком набит, и я, извинившись, занял свое обычное место. Я раньше не бывал здесь в военной форме, но Ринальдо узнал меня, приветствовал ласковой улыбкой и ни слова не сказал по поводу моего внезапного превращения в рядового.

Я заказал точно такой же обед, какой мы как-то раз ели с Ровеной. Только тогда я взглянул на субъекта, сидевшего против меня, который уже приступил к закуске.

7. Встреча не ко времени

Я не сразу его узнал. Где я видел эту коренастую фигуру, эту квадратную желтоволосую голову, и почему его вид так странно взволновал меня?

Он был в морской форме, но не с прямыми золотыми нашивками, как у кадровых моряков, а с волнистыми. Видимо, он был офицером какой-нибудь запасной эскадры.

И вдруг я весь задрожал! На мгновение я даже позабыл о Ровене, — на меня нахлынули воспоминания, и вновь проснулась та мысль, которая когда-то — сколько веков тому назад? — всецело захватывала меня. В этом месте, в час, предназначенный для самых нежных моих воспоминаний, мне неожиданно подвернулся случай для мести! Передо мною на стуле Ровены сидел капитан «Золотого льва»! Все завертелось у меня перед глазами. И пока это состояние не прошло, я не в силах был вымолвить ни слова.

Капитан, по-видимому, не замечал меня. Все его внимание поглощали редиска и маслины. Потом он принялся за картофельный салат.

Как мне с ним обойтись?

К своему удивлению, я обнаружил, что мне вовсе не хочется с ним расправляться. Мне хотелось думать о Ровене, а не об этой старой-престарой истории. Проклятый урод! Принесла же его нелегкая в такой момент! Да и что мог я с ним сделать? Не мог же я его вдруг укокошить, да еще на том самом месте, где всего месяц назад сидела Ровена и ее темные глаза с любовью смотрели на меня! Но все-таки нельзя же так изменить своему прошлому и оставить эту встречу без последствий.

Мой обед должен был начаться с консоме. Мне подали его как раз в тот момент, когда официант пришел убирать закуску капитана. Я неторопливо налил суп себе в тарелку. Ему тоже подали суп, оказавшийся каким-то густым пюре. Я смотрел, как капитан знакомым мне движением заткнул за ворот салфетку и схватил веснушчатой рукой ложку. Тут мне ударила в голову мысль. Неужели же он ничему не научился за все эти годы после плавания на «Золотом льве»?

Нет! Он все так же громко прихлебывал суп. Я взял ложку и в точности воспроизвел его манеру. Призраки старшего помощника и механика как наяву встали передо мной. Капитан положил ложку и уставился на меня точно так же, как пять лет тому назад. Присмотревшись, он как будто начал меня узнавать.

— Странное место для встречи, — произнес я, с трудом подавляя смех.

— Чертовски странное, — согласился он.

— Вы меня узнаете?

Он задумался. Память его, как видно, все еще не прояснилась.

— Как будто я вас где-то встречал, — признался он, хмуро глядя на меня.

— Как же вам меня не знать? — сказал я, постукивая пальцем по столу. — Ведь вы же в свое время чуть было не отправили меня на тот свет.

— А! — вырвалось у него. Он поднес было ложку ко рту, но тут же опустил ее на стол, расплескивая суп по скатерти. — Да. Теперь я вас узнал. Вот уж не думал, что когда-нибудь вас увижу.

— Вот как! — сказал я.

— Так вы тот самый молодчик, а?

Я отвечал, насколько мог, холодным, суровым и зловещим тоном:

— Да, тот самый, которого вы утопили!

Закусив губы, он медленно покачивал головой.

— Ну уж нет, — проговорил он. — Я не верю в привидения. Да еще такие, что передразнивают старших. Но как это вам удалось выбраться из каюты? Вы попали в другую лодку, так, что ли?

Я покачал головой.

По всем правилам игры, он должен был бы смутиться и прийти в недоумение, но ничего такого не случилось.

— Есть такие люди, — сказал он, — которых ни за что на свете не утопишь. Уж этому-то меня научила война.

— Вы старались изо всех сил.

— Бывают, знаете ли, такие антипатии, — сказал он, как бы извиняясь.

Он мрачно усмехнулся и принялся доканчивать суп.

— Господи боже мой! — снова заговорил он. — До чего тошно мне было видеть вашу физиономию за столом! Да что там тошно! Осточертела мне она!

Я был окончательно сбит с толку.

Он приветливо помахал мне ложкой, приглашая и меня заняться едой.

— Ну, уж на этот раз как-нибудь вытерплю, — добавил он и преспокойно доел суп.

— Ах вы старый негодяй! — вырвалось вдруг у меня, и мне тут же стало стыдно своей несдержанности.

— Будет вам, — сказал он, явно смакуя последний глоток.

Он отодвинул тарелку и несколько раз старательно вытер рот и все лицо салфеткой. Покончив с этим, он обратился ко мне как-то непривычно ласково.

— Вы в хаки, как и все, — сказал он. — Стало быть, с барством покончено? Почему же это вас не сделали офицером, мистер Блетсуорси?

— Я сам не захотел.

— Ну, о вкусах не спорят. Да у вас, я вижу, красная нашивка.

— Я отправляюсь на фронт на будущей неделе.

— Я не мог бы выдержать окопов, — заявил он. — И рад, что туда не попал.

Бог знает куда девалась наша вражда. Она рассеялась, как дым. Мы беседовали теперь, как старые знакомые, которые случайно встретились. Ему, видимо, не хотелось касаться прошлого, и я шел ему навстречу.

— А чем вы сейчас занимаетесь? — спросил я.

— Выполняю секретные задания, — сказал он. — Топим немецкие подводные лодки; да еще мины вылавливаем. Ничего себе, дело идет.

— И вам это нравится?

— Еще бы не нравится. Ведь мне столько лет приходилось быть каким-то разносчиком, развозить посылки по всему свету. Еще как нравится! Мне бы хотелось, чтобы война никогда не кончалась, а уж если меня взорвут, так черт с ними… Я бы вам мог кое-что порассказать… Да только запрещено.

Поколебавшись с минуту, он решил мне довериться. Наклонился над столом и, близко придвинувшись, хрипло прошептал:

— Прикончил одну на прошлой неделе!

Откинувшись назад, он улыбнулся и кивнул головой. От него так и веяло добродушием.

— Вынырнула ярдах в пятидесяти от нас. Битый час она гналась за нами, поднимала перископ, давала сигналы. Мы, словно с перепугу, дали по ней выстрел из старой винтовки и спустили флаг. Она два раза обошла вокруг нашего судна, разглядывая нас, а потом подошла к самому борту. Вот уж молокососы! Правда, вид у нас был самый невинный. У нас, понятно, есть орудие, но оно замаскировано брезентом, который выкрашен под цвет борта — мы не снимаем чехол и стреляем сквозь него, а потом надеваем новый. Они и охнуть не успеют, как уже пробиты! Маленькие тяжелые стальные снарядики. И как здорово пробивают обшивку лодки, бог ты мой! У командира — глаза на лоб! Только было он с победоносным видом взялся за рупор, собирался что-то нам по-свойски скомандовать, а через миг лодка под ним камнем пошла ко дну, и он забарахтался в воде. Наш брезентовый чехол, как всегда, загорелся, едва мы пальнули, и этот огонь, видимо, совсем сбил его с толку, никак не мог он сообразить, что произошло. Должно быть, подумал, что у нас на борту случился взрыв и мы горим. Совсем уж тонет, а все пучит на нас глаза. Вода уже ему по горло, воздух пузырями выходит из его проклятой лодки, и море вокруг так и кипит! Ну и потеха! Давно я так не смеялся.

Сейчас, положим, он не смеялся, но видно было, что он чрезвычайно доволен собой.

— Я бы многое еще мог вам порассказать, — прибавил он. И начались новые рассказы. Видно было, что я нужен ему только как слушатель.

Он рассказывал о мелких хитростях и ловушках, к которым сводилась подводная война. Облокотившись на стол, он размахивал ножом и вилкой, переживая увлекательные эпизоды войны с субмаринами. И, слушая его, я приходил к выводу, что остров Рэмполь расползся по всему земному шару и поглотил его. Я был так подавлен этим потоком братоубийственных речей, что не находил ни одного слова в защиту цивилизации. Я молча сидел, стараясь постигнуть психологию человека, способного испытывать лишь радость победы, — грубой победы самца над покорившейся, купленной им женщиной или же торжество над обманутым им противником, погибающим у него на глазах. Кто же из нас человек — он или я? Кто из нас ненормален — я или он?

Выйдя из ресторана, мы попрощались с напускной сердечностью.

— До свидания! — проговорил он.

— До свидания! — сказал и я.

— Желаю вам удачи! — прибавил он.

— Желаю удачи, — откликнулся я, не углубляясь в вопрос, желаю ли я удачи ему, или первой мине, на которую он наткнется.

Я был так потрясен этой нелепой встречей, обманувшей все мои ожидания, что шел в казармы как во сне, — с новой силой пробудилась во мне мысль о жестокости жизни. Этот человек много лет назад отнял у меня веру в жизнь, вызвал у меня помрачение рассудка и чудовищный бред об острове Рэмполь, научил меня повсюду видеть только зло — и вот он появляется передо мною в момент, когда я, под впечатлением разлуки с дорогими существами, преисполнен самых нежных, высоких чувств, появляется словно для того, чтобы показать мне, что остров Рэмполь — всего лишь жалкая карикатура на жестокую действительность! И где тот «бог», которого создал дядя, чтобы утешить меня и поддержать мою юную душу!

В тот вечер, когда я возвращался в казармы, мне казалось, что в далеком синем небе, где тускло мерцают звезды над туманным силуэтом Букингемского дворца и других зданий, царит бог с ликом, столь же неумолимым, как лицо старого капитана, бог жестоких, бессмысленных побед, упорный и беспощадный. Насмерть изувечить безответного юнгу — такой поступок пришелся бы по вкусу этому богу. И на произвол этого не знающего жалости бога, этого бога ненависти, я вынужден был бросить свою любимую и нашего слабенького, плачущего младенца и принять участие в свирепой резне, которую там, во Франции, называют войной.

Пока я нехотя плелся к своей тюрьме, вдруг захлопали ракеты, предупреждая о налете, и где-то на востоке раздался грохот зенитных орудий. Гул и грохот все нарастали, охватывали меня со всех сторон, оглушали, отдавались в мозгу, и казалось, чудовищные взрывы сотрясают землю и небо.

Прохожих словно смело с тротуаров, а я продолжал идти не спеша, не останавливаясь, не прячась и разговаривая с каким-то воображаемым противником.

— Придется уж тебе убить меня, — говорил я. — Ведь я не хочу умирать. Назло тебе я буду держаться, зверюга ты этакий! Я буду держаться до конца! А если ты посмеешь дотронуться до моей Ровены, — ты ведь уже один раз чуть не довел ее до смерти, — если ты причинишь хоть малейшее зло ей или нашему ребенку…

Я остановился, так и не придумав кары, и только погрозил кулаком туманным звездам.

Всего три часа назад Ровена обнимала меня и мы вполголоса разговаривали друг с другом. И мне казалось прямо невероятным, что где-то в этом грохочущем, содрогающемся, свирепом мире спит моя кроткая, но мужественная Ровена; ресницы у нее, верно, еще влажны от слез, какие она пролила, прощаясь со мной, и, припав к ее теплой груди, безмятежно спит наш младенец.

8. Мистер Блетсуорси в бою

Наступил день, когда я написал Ровене последнее не подлежащее цензуре письмо, и наш отряд замаршировал по улицам к вокзалу Виктория. Мы шли под звуки духового оркестра; девушки и женщины то и дело врывались в наши ряды, прощаясь со своими близкими. Меня никто не провожал, но всеобщее волнение захватило меня» я махал рукой незнакомым людям, меня неожиданно поцеловала какая-то женщина, и я орал: «До свидания!», не отставая от товарищей. Вот набережная, мол, пароход, набитый, как банка с сардинами, гремящие сходни, медленно ползущие поезда, лагерь в тылу и долгий переход пешком на фронт.

Нас возили вдоль передовой линии во мраке блиндированных вагонов, где окна были заделаны листовым железом, и наконец, как горох, высыпали под моросящим дождем на голой равнине, — там глухо ревели пушки, которым мы теперь были отданы в жертву. Ардам добрался-таки до меня! Я был побежден, и Ардам мог теперь передвигать меня, как пешку, в сумасшедшей шахматной партии современной войны.

Медленно, неуклонно меня перебрасывали все дальше, в глубь опустошенной страны, которая становилась все более безлюдной и разрушенной. Мы останавливались, отдыхали и двигались дальше.

Деревья, дома, церкви, заводы в этой стране, совсем недавно жившей интенсивной умственной жизнью, превратились в расщепленные пни и груды развалин. Время от времени мы принимались лихорадочно рыть новые окопы, возводить проволочные заграждения. Земля была вся исковеркана снарядами, усеяна ржавым и негодным оружием. Среди этого разрушения тянулись обозы грузовиков и повозок с продовольствием, и беспрерывным потоком в разных направлениях шли войска. Мы видели полевые лазареты, носилки, тащившихся пешком раненых солдат, группы военнопленных.

Мы сделали привал, и нас освободили от излишней амуниции. Мы приближались к передовой линии.

И вот мы очутились в зоне огня и теперь могли вволю изучать разнообразные оттенки свиста и воя снарядов и строить догадки, попадут ли они в нас. Вокруг рвались снаряды, выбрасывая к небу огромные столбы черно-красного дыма, который долго стоял на месте, клубясь и шипя, и мало-помалу расплывался в воздухе. Мы ощутили сладковатый запах газа и надели противогазы, и наши головы в раскрашенных жестяных шлемах стали похожи на свиные рыла. Потом над нами зажужжал самолет и стал поливать нас из пулеметов; двое солдат рядом со мною были убиты наповал и трое тяжело ранены. Один из них корчился и дико кричал, и я вдруг почувствовал к нему слепую острую ненависть. Ибо жестокость вселенной была не только вокруг меня, но и проникла в мою душу, и каждый мой нерв был болезненно натянут.

Дождавшись сумерек, мы двинулись дальше к передовым позициям. Все громче бухали тяжелые орудия, мы спотыкались, сыпали проклятиями и шли вперед по неровной, изрытой местности. Раз мы наткнулись на замаскированную батарею и едва не оглохли, когда залп грянул у нас над самым ухом. Снаряды летели на нас, прямо на нас, — они так же легко находили нас в темноте, как и при дневном свете. Красные вспышки осветительных ракет зловеще озаряли эту пустыню, показывая вражеским пулеметчикам кучки наших солдат, и можно было разглядеть валявшиеся кругом скорченные трупы.

Мы приближались к месту самых ожесточенных боев. Все чаще ударял в нос смрад разлагающихся трупов. Потом мы пробирались среди наваленных грудами тел неприятельских и наших солдат. Почти все они были полураздеты.

Я споткнулся и упал на труп, в котором так и кишели черви; мое колено погрузилось в эту мягкую ужасную массу. В одном месте всем нам пришлось шагать по трупам наших солдат. Таким образом я добрался наконец до окопа, где мне дали ручную гранату и приказали дожидаться рассвета, когда наш капитан подаст сигнал к атаке. А покамест мы сидели скрючившись в грязи окопа, через силу ели говядину и варенье, курили папиросы, вздрагивали, когда мимо нас пролетал снаряд, и размышляли о жизни.

— Остров Рэмполь, — говорил я себе, — по сравнению с этим адом, был прямо-таки благополучной страной, — далеко ему до этого ужаса!

И вдруг меня пронзила мысль, что я непременно буду убит и Ровена останется на свете одна, брошенная на произвол человеческой жестокости и гнусности. Штука в этом роде пришлась бы по вкусу Старику-капитану! Как глупо было верить, что я вернусь цел и невредим из этой бойни!

Я вскочил на ноги.

— Боже мой! — вырвалось вдруг у меня. — Что я тут делаю? Я сейчас же ухожу домой, подальше от этого проклятого сумасшедшего дома! У меня дома дела посерьезнее.

Наш капитан смахивал на лавочника, «джентльмен на час», как мы называли таких офицеров; он был примерно одного со мной возраста и такого же сложения. В руке у него был зажат револьвер, но он и не думал мне угрожать. Он нашел ко мне подход.

— Правильно, старина, тут сущий сумасшедший дом, — проговорил он, — но покамест лучше уж оставаться здесь. Для всех нас дорога домой лежит вот туда — на восток! Вы и минуты не проживете, если вздумаете удрать из этой траншеи. Это все равно что кончать жизнь самоубийством.

— Ну если так, то ведите нас вперед, на восток, — сказал я и утихомирился.

Казалось, конца не будет этому ожиданию.

— И зачем только я уехал из Америки? — твердил я.

Капитан стоял около меня, поглядывая на ручные часы.

— Готовы? — спросил он наконец.

Я возился, наводя порядок в патронташе.

— Пора! — сказал он, и мы вместе выбрались из окопа. Уже совсем рассвело; небо на востоке было залито красным сиянием. Казалось, там развертывается безбрежный простор. При нашем появлении небесная лазурь вдруг взорвалась от вспышек ракет и залпов орудий. Вдалеке, в голубом тумане, взлетели вихрем столбы дыма и пыли, поднятые нашими снарядами.

Атака состояла в том, что, сгибаясь под тяжестью амуниции, мы с трудом пробирались по изрытой земле к невидимому неприятелю. Солдаты были так перегружены, что вовсе не походили на атакующих. С унылым видом, сгорбившись, они брели вперед и, казалось, отступали под натиском врага, а вовсе не шли в атаку.

В холодном, мертвенном свете зари эти цепочки фигурок цвета хаки образовывали какой-то движущийся, вечно повторяющийся узор. Обходя ямы и лужи, солдаты то и дело нарушали строй и порой даже сбивались в кучки.

Мой маленький лавочник в капитанском чине, сперва шагавший бок о бок со мной, вдруг побежал вперед и остановил группу солдат. По его жестам я понял, что он приказывает им развернуться. С минуту пятеро солдат двигались вперед, и рядом с ними, размахивая рукой, шел офицер. Потом неизвестно откуда на них что-то упало, ослепительно вспыхнуло, и раздался оглушительный грохот.

Меня ударило чем-то мокрым. Пяти человек как не бывало. Только бешено кружился черный столб дыма и пыли. Но вокруг меня уже валялись окровавленные клочки одежды, обрывки амуниции, трепещущие куски человеческого мяса, которые несколько секунд еще шевелились, как живые. Я остановился в ужасе. Ноги у меня подкашивались, я зашатался, и меня стошнило.

Я стоял на поле битвы ошеломленный, растерянный, меня мутило, к горлу подступали рыдания. Потом в мозгу у меня всплыли слова капитана, что единственный путь отсюда — на восток, через неприятельские позиции. Я побрел вперед. Не знаю, сколько времени я шел. Кажется, я всхлипывал, как обиженный ребенок.

Вдруг меня чем-то подшибло, и я рухнул на землю. Словно хватило по ногам железным ломом.

— Проклятием — вскрикнул я. — Я убит! — И почувствовал, что все мои надежды погибли.

Мое детское отчаяние сменилось яростью. Я покатился вниз по откосу, проклиная бога и судьбу, и очутился на дне похожей на чан впадины; наверху мелькали каски, но самих людей не было видно. Это была рота «Д» — наша вторая штурмовая волна. Они прошли мимо и скрылись. Подозреваю, что на некоторое время я потерял сознание, потом очнулся. В этой яме я находился вне сферы огня, хотя бой шел где-то совсем близко, в нескольких футах над моей головой. Время от времени земля по краям впадины клубами взлетала кверху. Я перевернулся на спину, осмотрел свое убежище и, убедившись, что оно достаточно надежно, сел и принялся осматривать свои раны. Из одной ноги слегка сочилась кровь, но кость другой ноги была раздроблена. Итак, я остался в живых.

Я стал обдумывать свое положение. Я обдумывал всю свою жизнь.

Так вот для чего я пошел в армию! Служба моя кончилась. Вот для чего меня привезли сюда из Америки, муштровали и обмундировывали! Какая бессмыслица! А там в вышине, над полем битвы, розовело утреннее небо и ровная полоска облаков сверкала, как отполированное червонное золото.

Сперва я почти не чувствовал боли, только сильно резануло под коленкой, когда я шевельнул перебитой ногой. Меня охватило острое возмущение. И ради этого родиться на свет! И ради этого жить!

Я обратился ко всей вселенной:

— Ах ты, воплощенная бессмыслица! Ну, что еще ты мне преподнесешь, прежде чем уничтожишь меня навсегда?

9. Мистер Блетсуорси лишается ноги

В этой яме я пролежал полтора дня, задыхаясь от бессильного гнева и жестоко страдая. Смутно припоминаю медленно тянувшиеся часы лютой боли, жажды и лихорадки. Казалось, мучениям не будет конца. Я страдал целую вечность, терял сознание и вновь рождался на свет, снова жил.

Но вот в мою яму заполз тяжело раненный солдат из роты «Д». У него было прострелено плечо, а потом он несколько раз попадал под пулеметный огонь, напрасно пытаясь укрыться. Добравшись до края впадины, он свалился в нее, вконец обессилев. Он сорвал с себя противогаз и попросил пить, но так ослаб, что не мог проглотить ни капли воды, которую я ему подал. Он медленно истекал кровью. Лицо у него посерело, он лежал не шевелясь, не ответил, когда я заговорил с ним, и по временам только хрипло шептал: «Во-о-ды». Гимнастерка у него потемнела от крови. Потом он раза два тяжело вздохнул, всхлипнул и перестал шевелиться и говорить. Он лежал неподвижно. Лежал молча, с раскрытым ртом; я не слышал его предсмертного хрипа и не знаю, когда он умер.

Потом появился еще один из наших, я его немного знал, — он был ранен совсем легко. Он упал прямо на меня, распластался на земле, тяжело дыша, потом стал вытирать пот с лица. Некоторое время он пристально смотрел на мертвеца, потом отвернулся.

— Дело наше дрянь, — проговорил он. — Половина наших ребят перебита.

Он назвал несколько имен.

— А проклятой немчуры я и в глаза не видел! — прибавил он.

Оба мы вздрогнули, когда где-то поблизости разорвался снаряд. И некоторое время сидели притихнув и скорчившись, словно он еще мог настичь нас.

— Я помогу тебе выбраться отсюда, когда стемнеет, — пообещал он, когда я показал ему свои раны.

Он, видимо, обрадовался предлогу остаться в яме и не возвращаться в бой. Рассуждая теоретически, он еще обязан был наступать. Он отнесся ко мне по-братски и довольно ловко перевязал перебитую ногу. Но всю эту ночь немцы так ревностно прощупывали «ничейную зону» прожекторами и так жарили из пулеметов, что мы не решились выйти из прикрытия. Товарищ мой сунулся было наружу, но тотчас же вернулся назад.

Мы сильно страдали от жажды. Я вылил добрую половину воды из своей фляжки на губы умирающего солдата, который теперь лежал рядом со мной, холодный и окоченелый. Живой же мой товарищ все собирался снять фляжку с водой с кого-нибудь из убитых, лежавших наверху, но не решался вылезти из ямы.

На следующую ночь стрельба затихла, и мы с трудом выползли из ямы и кое-как добрались до окопа, откуда началась атака. Обе мои ноги не действовали, и когда я попробовал согнуть ту, которая не была перебита, из нее пошла кровь. Поэтому я полз на руках, и всякий раз, как вспыхивал прожектор, замирал на месте и притворялся мертвым, боясь, как бы меня не заметил какой-нибудь зоркий немецкий снайпер или пулеметчик. Товарищ мой пробирался рядом со мною, но от него было мало толку, разве что подбадривало сознание близости человеческого существа.

Мы совершенно случайно попали в свой окоп. Я свалился туда головой вперед, и меня чуть было не прикололи штыком, приняв за немца. Там нашлась вода, и мне оказали помощь. В окопе находились солдаты Девятого Девонширского полка, который сменил наш разгромленный батальон.

Утром откуда-то появились носилки, и началось тяжкое, мучительное путешествие, — я направлялся в тыл, в мир нормальных людей. Стиснув зубы, я напряженно думал о Ровене. Я готов был перенести самые ужасные мучения, — лишь бы сохранить жизнь ради нее. Меня протащили по окопам, вынесли наверх на открытое место и положили у шоссе в ожидании санитарной повозки; приехала она только через полдня. После долгих часов страданий, казавшихся мне годами, я добрался до перевязочного пункта, где меня наспех перевязали и отправили дальше. Потом опять санитарная повозка, распределитель, эвакуационный пункт и громыхающий, тяжело ползущий, без конца маневрирующий, то и дело останавливающийся поезд, наконец госпиталь, где мне ампутировали по колено ногу.

В таком виде, искалеченный и морально опустошенный, я наконец направился в Англию — к Ровене.

10. Ночные боли

Когда лежишь неподвижно на койке бесконечно долгие часы, испытывая боль в ноге, которой уже нет, когда сон и покой, кажется, навеки тебя оставили, а впереди перспектива безрадостного «хромого» существования, мысль с необычной легкостью странствует по безбрежной, покинутой богом вселенной. Тут только я осознал, что во мне не осталось ни тени веры во все, что проповедовал мой дядя, и волей-неволей я должен приспособиться к иному, чуждому милосердия миру, жить в мире, где все, начиная с моей гноящейся раны и кончая самой далекой звездой, лишено какого бы то ни было смысла. Я не был одинок в своем разочаровании, ибо прекрасно знал, что весь мир давно утратил наивную веру. Я принадлежу к поколению, которое никогда не верило по-настоящему. Но обстоятельства сложились так, что я с особенной остротой почувствовал все это.

Нет доброго, милосердного бога, нет и бессмертия для человека в этой мрачной пустыне времени и пространства! Это, кажется, все теперь признают.

И все же добро существует.

Ведь что-то связывает меня с Ровеной. Быть может, это «что-то» непрочно и скоро исчезнет. Тем не менее оно несомненно существует и в нашей душе и вокруг нас. Это — не я и не Ровена. Это никак нельзя назвать просто удовлетворением. Это лучше меня и Ровены. Что же это, как не любовь!

Бывают моменты, когда все окружающее предстает нам в новом свете, приобретает смысл и значительность, — и все страдания, жестокость, тупость, страхи и опасения отступают на задний план. Порой нам доставляет высокое наслаждение красота, и музыка открывает нам такие глубины, что даже мой капитан со всей своей отвратительной жестокостью начинает казаться маленьким и жалким. Даже я, несчастный калека, видел преображенный мир и был потрясен его величием!

К тому же я вовсе не собираюсь умирать. Во мне еще не иссякло мужество; я не знаю, откуда оно ко мне приходит, но уверен, что где-то вне меня существует какой-то непостижимый источник.

Любовь, красота и мужество. В борьбе за них я сжимал кулаки и стискивал зубы в часы жестоких ночных страданий.

В эти долгие часы одиночества и мучений моя мысль свободно странствует по всей вселенной, но всякий раз возвращается ни с чем и делает передышку, словно завершив какой-то этап.

Увенчаются ли когда-нибудь успехом мои искания?

11. Дружественный глаз

Лежа в госпитале для выздоравливающих, близ Рикменсуорта, я стал примечать, что за мной непрерывно следит чей-то глаз.

Глаз был красноватый, карий. Он выглядывал из сложного переплетения бинтов, над которыми торчала копна каштановых волос, а пониже были видны яркий выразительный рот и большая каштановая борода. Этот глаз был почему-то поглощен созерцанием моей особы. Тело, которому принадлежал глаз, находилось в одной палате со мной.

В то время как глаз наблюдал за мной, яркий, но бесстрастный, как электрический фонарик, — его обладатель стремился со мной познакомиться и делал попытки завязать беседу. Иной раз, просыпаясь ночью, я видел; что раненый сидит на постели, повернув ко мне свою забинтованную голову так, чтобы глаз мог следить за мной из-за разделявших нас коек.

Я охотно пошел навстречу его попыткам к сближению. Этот раненый был не из тяжелых. Он уже выздоравливал. Осколок снаряда сорвал у него чуть ли не всю кожу со лба и одно веко, каким-то чудом не повредив глаза, который сейчас бездействовал, скрываясь под бинтами. Вскоре он выглянет на белый свет, целый и невредимый, и будет сиять рядом со своим собратом. Рука у этого человека была на перевязи. Тот же самый осколок ухитрился ранить его правую руку. Хирургия сделала все, чтобы спасти ему руку, но еще неизвестно, вернется ли к ней прежняя гибкость. Полифем, — так я про себя окрестил этого человека, — делал попытки писать и рисовать левой рукой. Он проявлял большую настойчивость. «С каким удовольствием я сбрею всю эту растительность, когда придет время!» — говорил он, Он твердо верил, что все мы, пострадавшие на войне, до конца дней будем окружены вниманием благодарных ближних, но уверял меня, что хочет быть независимым. Я знал, что он уже задумал вместе с другим раненым из прифронтового госпиталя организовать на паях бюро рекламы. А для этого надо быть в состоянии писать и научиться немного рисовать.

Каждый день мы подолгу с ним беседовали, и всякий раз он как-то неохотно кончал разговор. Мы поделились с ним своими переживаниями на фронте, а потом говорили большей частью о пустяках, но всякий раз у него был такой вид, будто он не договаривает чего-то самого главного.

Однажды Ровена, постоянно меня навещавшая, принесла показать мне ребенка. Я уже начал ходить на костылях и с нетерпением ожидал обещанный мне замечательный протез, — меня уверяли, что искусственную ногу не отличить от настоящей. Протез этот был очень дорогой. К этому времени я уже примирился со своим несчастьем и не без гордости помышлял о том, как буду пользоваться этим приспособлением из пружин и пробки; замечу в скобках, что впоследствии оно, конечно, не оправдало моих ожиданий. Я показал Ровене чертежи ноги, которые мне дали посмотреть.

Это был на редкость счастливый для меня день. Ровена была удивительно мила и обаятельна, война и житейские невзгоды бесконечно далеки от нашего цветущего и жизнерадостного сыночка. Хотелось верить, что мир водворился надолго. Ребенок подрастал, он уже узнавал родителей и пытался объясняться, прибегая к междометиям и односложным словам. Ему можно было прямо позавидовать. Он был очарователен, бесконечно мне дорог и забавен. Казалось, он отнял у меня весь мой эгоизм, сделавшись центром моей жизни.

Мы долго сидели на веранде; мне не хотелось отпускать своих гостей, и я проковылял на костылях, провожая их до самых ворот.

Вернувшись на веранду, чтобы взять оставленные там книги и бумаги, я увидел, что Глаз поджидает меня. Все время, пока Ровена была со мной, Полифем наблюдал за нами.

— Что это за человек? — спросила Ровена.

— Это «ежедневный наблюдатель», он же и «воскресный наблюдатель», — отвечал я. — Он готов отбивать хлеб у репортеров.

— Пусть себе смотрит, — сказала Ровена, — если это хоть немного облегчает его участь.

После ее ухода он подошел ко мне.

— Я рад видеть вас таким счастливым, Блетсуорси! — сказал он.

— Очень вам благодарен, — отвечал я с искренней признательностью, ибо в счастье гораздо реже можно встретить сочувствие, чем в беде.

— Это, право же, меня очень, очень радует.

— Мне приятно, что я могу вас чем-то порадовать.

— Поверьте, что это так, — настаивал он. — У меня, видите ли, есть совсем особые основания желать вам добра!

Я насторожился и удивленно уставился на него.

— Я должен вам очень много — и в прямом и в переносном смысле.

В его жестах и в интонациях мне почудилось что-то знакомое.

— Три тысячи фунтов, не говоря уже о процентах.

— Лайолф Грэвз! — вскричал я.

— Да… — Он примолк, ожидая, как я буду реагировать.

— Три тысячи фунтов золотом и золотоволосую девушку! Ну, ее-то я вам готов простить.

— Еще бы! — проговорил Грэвз, указывая рукой на ворота, за которыми скрылась Ровена.

Он тоже простил мне старую обиду. А я понимал, что я гораздо счастливее его и что бессмысленно теперь его преследовать.

Протянув руку над костылем, я пожал ему левую руку.

— Какой я был глупый, желторотый юнец! — вымолвил я.

— А я-то, со своими сумасшедшими планами! Но я получил хороший урок.

Мы оглядели друг друга.

— А теперь на кого мы похожи!

— Хороши, нечего сказать!

— А чему мы научились за это время? Чего добились?

Мы замолчали, испытывая некоторую неловкость. Сквозь маску бинтов начали проступать знакомые черты. У него были все те же манеры, — муштра ничего не изменила. Словно сговорившись, мы сели на веранде и принялись беседовать. Сейчас мы были пленниками в этом госпитале, и нам оставалось либо наладить дружеские отношения, либо окончательно рассориться. А это значило бы скучать в одиночестве.

— Вы побывали на Золотом Берегу? — спросил я.

— У Кросби и Митчесона я обделывал недурные дела, — отвечал он. — Но когда грянула война, все полетело к черту. Я обнаружил способности к торговле. Да они и сейчас при мне. И мне удалось здорово наладить рекламу даже в джунглях Западной Африки. Это было новостью для старинной фирмы и принесло немалый доход.

— Ну, а потом?

— Подцепил брюшной тиф в Салониках. Работал агентом в Италии, пока не забрали на действительную службу. А потом — всего за три дня до перемирия — получил вот эту штуку.

Он подробно рассказал мне о своей военной службе и о послевоенных планах, и чем дольше говорил, тем все больше становился похожим на прежнего Грэвза, с которым я не виделся целых шесть лет. Теперь мне казалось странным, как это я не узнал его сразу, несмотря на бинты. Он уверял меня, что развивал в Италии весьма важную деятельность. Там он приобрел много ценных и полезных знаний и намеревался их применить впоследствии. Ему не терпелось вырваться из госпиталя и снова взяться за дела. Ему сказали, что он не будет обезображен.

Он остался все таким же легковерным прожектером. Он считал, что теперь можно, как никогда, быстро разбогатеть. Да он и всегда в это верил. Он проповедовал, что «упорными усилиями» всего добьешься, — он и раньше так говорил. Даже вызванные войной опустошения, по его мнению, имели положительную сторону. «Мы перестроим свое сознание и весь мир», — уверял он. Он так мало изменился, что я по контрасту почувствовал, какие глубокие перемены произошли во мне самом, и с удивлением услыхал, что я нимало не изменился, — он с первого же взгляда узнал меня в госпитале.

— Фасад, быть может, остался, каким был, — ответил я, — но внутренне я изменился, жизнь крепко меня потрепала.

Он почти не расспрашивал меня о том, что было мною пережито за эти годы; из предыдущих бесед он уже знал, в каком я полку служил и как был ранен. Некоторое время мы избегали говорить об Оксфорде. Но, видимо, его так и подмывало затронуть эту щекотливую тему.

— Вы знаете, два месяца назад, — начал он, — я был в Оксфорде. Перед моей последней операцией.

— Ну, как вы его нашли?

— Он словно стал меньше. И там куда больше суеты, чем подобает Оксфорду. Целая куча послевоенных студентов последнего курса, с усами, как зубная щетка… Видел вашу Оливию Слотер!

Я вопросительно хмыкнул.

— Она замужем. Мать ее торгует все в той же лавчонке. Оливия вышла за колбасника, у которого лавка на углу Лэтмир-Лейн, и, представьте себе, всего через несколько месяцев после… вашего отъезда. Может быть, она и раньше об этом мечтала. Мне думается, это мамаша нацелилась на вас. Не знаю, право. Словом, она замужем за мясником. Этакий кудрявый парень, румянец во всю щеку, в ярко-синем переднике, а в лавке у него мраморные прилавки, на которых лежат розовые колбасы. У нее всегда были самые примитивные вкусы, и я полагаю, с ним она куда счастливее, чем была бы с вами или со мной. Уж он-то ее не идеализировал.

Грэвз замолчал. Я засмеялся.

— А я как раз этим и занимался, — сказал я. — Дальше. Так, значит, она вышла замуж за колбасника.

— Да, но по-прежнему субтильна. Она рассказывала мне, что всякий раз, как муж собирается заколоть свинью, она заранее затыкает уши.

— Вы с ней разговаривали?

— Ну конечно. Она сидит в лавке за конторкой и ведет книги. Очень мне обрадовалась. Ни тени обиды. «Ко мне заходят многие из наших прежних покупателей», — уверяла она. И спросила, побывал ли я у ее маменьки.

— А вы у нее были?

— И не подумал! Мне никогда не нравилась ее маменька.

— А дети у нее есть?

— Трое, не то четверо. Во время войны она вела все дела со своим дядюшкой, а муженек приезжал в отпуск, закалывал парочку свиней и все такое. Дети очень милы, Блетсуорси, розовые и золотоволосые. Здоровые, как вся их порода. Не то, что этот ваш маленький джентльмен — комочек нервов!

— Но как она была прелестна, Грэвз!

— Она порядком располнела. Теперь вам было бы трудновато ее идеализировать, Блетсуорси.

— Она была приветлива с вами?

— Спрашивала про вас. «Ну а что, говорит, ваш приятель, — тот, что открыл вместе с вами магазин?»

— Как вы думаете, рассказала она о нас своему муженьку?

— Ни словечка. Было бы слишком сложно все это объяснять, а вкусы у нее были всегда примитивные. Да, может быть, она и сама толком не поняла, что такое стряслось.

— Вы думаете, она все скрыла?

— Попросту забыла. Вспоминать обо всем этом было бы слишком утомительно, да и не очень-то приятно. Эта история потеряла для нее всякий интерес, — разве что с мужем у нее могли быть из-за нее стычки. Наверное, она перестала об этом думать еще до того, как вы уехали из Оксфорда.

— Говорят, ум человеческий не менее разборчив, чем желудок.

— Дело в том, что жизнь дает слишком уж богатую пищу нашему уму, — продолжал он. — Нам приходится волей-неволей сбрасывать кое-какой балласт. Быть может, когда-нибудь путем трепанации черепа удастся расширить мозговую коробку и выращивать более вместительный мозг. Такой, что сможет охватить все на свете. Кто знает? Мне говорили, что это вполне возможно — в будущем. Но в наши дни умнее всего тот, кто умеет упрощать жизнь. А такова была, есть и останется Оливия. Если не отбрасывать всякие там трудности, то придется их принять, как-то принарядить или лицемерно их скрывать. Это только усложняет жизнь, мешает нам жить… Да и что в этом хорошего? И к чему это нас приводит? По существу говоря, я человек дела, Блетсуорси. Каждый из нас должен идти своей дорожкой, что бы у него ни было на душе. И что за польза человеку, если он будет разрешать мировые проблемы и проворонит свое маленькое дело? А все эти серьезные вопросы только излишний балласт! В лучшем случае, они вызывают у нас смутные порывы и желания, которые неизбежно приводят к разочарованию и недовольству.

— Но если уж я так устроен, что не умею отбрасывать?

— Да. Тут уж, пожалуй, ничего не поделаешь.

— Но если человек чувствует, что он должен во всем разбираться?.. Положим, вы отбросите разные сложные вещи, положим даже они на время отвяжутся от вас, но они по-прежнему окружают вас, движутся наперекор вам или же совершенно не считаясь с вами. Может быть, их не так-то просто изгнать, как вы думаете. Например, пуля могла бы сразить господина мясника или же бомба могла бы угодить в детскую на Летмир-Лейн. Вы шли своей дорожкой на Золотом Берегу, но куда девалась эта ваша благонадежная дорожка, когда разразилась война? Я еще до войны размышлял над судьбами человечества, тревожился и бунтовал, а вы, видите ли, пытались все благоразумно упростить…

— Насколько мог.

— А между тем нас постигла почти одинаковая судьба — только у вас пострадало веко и рука, а у меня — нога.

— Ну, а вы что делали перед мировой войной?

— Путешествовал. Побывал гораздо дальше, чем этот ваш Золотой Берег. Во всяком случае, на войну я пошел с открытыми глазами.

— Еще вопрос, является ли это преимуществом, но не будем спорить, — сказал Грэвз.

Затем, подстрекаемый его вопросами, я начал рассказывать ему об острове Рэмполь и обо всех приключениях, какие описаны в этой книге. Быть может, я рассказывал не совсем так и не в такой последовательности, — ведь я в первый раз пытался передать свои впечатления, и, уверяю вас, это было не легко. Может быть, если бы не Грэвз, я так и не взялся бы писать эту повесть. Я постарался бы забыть всю эту историю, как были преданы забвению тысячи подобных историй, хотя пережившие их люди еще здравствуют поныне.

12. Жизнь идет дальше

Я был рад возобновить знакомство с Лайолфом Грэвзом, и это меня оживило. Разумеется, нам было о чем поговорить друг с другом. Мне его недоставало все эти годы, хотя я и не отдавал себе в этом отчета. Оба мы выросли, сильно возмужали, пережили много тяжелого и приобрели богатый жизненный опыт, но мы сохранили основные черты своего характера и, как и в дни юности, дополняли друг друга. Я был по-прежнему впечатлителен и мало самостоятелен; а он все так же убежден в своей необычайной практичности и все так же безудержно предприимчив. Мысль о трепанации черепа для расширения нашего умственного и творческого диапазона была весьма характерна для него. Он хотел использовать свой опыт по распространению швейных машинок на Золотом Берегу для планомерной реорганизации всей мировой экономики. Теперь он носился с проектами сбыта не только книг, но и всех других товаров на совершенно новых началах, и я слушал его с живейшим интересом, твердо решив не вкладывать своего капитала ни в одно из его смелых начинаний.

Последние недели моего пребывания в Рикменсуорте, пока я привыкал к своей искусственной ноге и устраивал вместе с Ровеной наше теперешнее жилище в Чизлхерсте, мне приходилось подолгу с ним беседовать. Оказалось, что я мог говорить ему о себе решительно все. Он обладал удивительной способностью понимать меня с полуслова, вспыхивал, как бенгальский огонь, освещая вопрос с разных сторон, что было мне совершенно недоступно. Он во многом со мной соглашался и вместе с тем глубоко расходился со мной во мнениях. Да, мир — это остров Рэмполь, а цивилизация — всего лишь мечта; и тут же он, не переводя духа, пускался в рассуждения о том, как превратить эту мечту в действительность. Так же, как и я, он был стоиком, но ни у кого я не встречал столь агрессивного стоицизма.

А пока что его денежные дела, по-видимому, были плоховаты. Он разрабатывал все новые многообещающие проекты стремительного развития рекламного дела по продаже автомобилей, шикарных отелей, аэропланов, консервов, портативных складных ванн для маленьких квартир, — поле его деятельности расширялось с каждым днем. Эти коммерческие планы шли вперемежку с проектами, зародившимися у него в мозгу под влиянием моих пессимистических выводов: о необходимости полной реорганизации Лиги Наций и окончательного обуздания Ардама, который будет навеки закован в цепи, а также пересмотра всех религиозных догм. Казалось, он ничуть не сомневался, что всех мегатериев на свете можно не только истребить, но самым гигиеничным путем избавиться от их трупов и что всех зловредных капитанов и слабоумных старцев можно усмирить, положить на обе лопатки или вовсе упразднить.

Вскоре у него сняли бинты с лица и заменили их большим зеленым козырьком, и рука у него была теперь только на черной перевязи. Он все больше и больше становился похож на прежнего Грэвза, только его лоб, раньше такой гладкий, теперь пересекал красный шрам, придававший ему несколько сердитый вид; вероятно, он останется у него еще на несколько лет. Этот нахмуренный лоб странно контрастировал с доверчивым выражением его рта.

Время от времени я находил нужным поддерживать его небольшими денежными суммами; он был крайне щепетилен в отношении этих авансов и приписывал их к сумме крупных долгов.

— Я надеюсь, Блетсуорси, — говорил он, бывало, — что недалек тот день, когда вы дадите мне расписку в получении всей суммы сполна, до последнего пенни, с начислением четырех с половиной процентов, включая день уплаты. Затем вы поставите мне бутылку самого лучшего шампанского, какое найдется в продаже. Мы разопьем его вдвоем, и это будет счастливейшая минута в моей жизни.

У него было мало связей, и ему не на кого было опереться в эти трудные дни послевоенной перестройки. Я, со своей стороны, теперь убедился, как выгодно иметь многочисленную родню. Моя жена внушила горячую симпатию леди Блетсуорси, под руководством которой раньше шила бинты, и подружилась с миссис Ромер. Ромер благополучно вернулся с фронта, да еще в чине полковника; он отличился во время последнего похода на Дамаск, а фирма «Ромер и Годден» до неприличия нажилась на войне. Примерно так же сложилась судьба и других моих кузенов. Естественно поэтому, что всем хотелось что-то сделать для героя, пострадавшего на войне. Некоторые мои родственники, например суссекские Блетсуорси, потеряли сыновей, и я почти автоматически оказался младшим директором полуторавековой фирмы коньяков и вин «Блетсуорси и Кристофер». Прошли те времена, когда младших отпрысков английских семей посылали за границу. На них теперь был спрос на родине. Счастливый поворот моей карьеры казался мне столь же незаслуженным, как и мои былые злоключения, и я старался сохранять свой внутренний стоицизм и внешнюю учтивость.

Я поспешил сделать Грэвза представителем нашей фирмы, и он блестяще справился со своей задачей; по его инициативе был введен целый ряд новых марок, например: «Марс», «Юпитер» и «Старый Сатурн», хорошо знакомых любителям крепких, доброкачественных, выдержанных коньяков. Он и сейчас состоит нашим коммерческим консультантом.

13. Возвращение былых ужасов

Ровена убеждена, что если бы не Грэвз, я давно бы забыл об острове Рэмполь. Как любящая жена, она считает своим долгом всеми силами изглаживать из моей памяти весь этот комплекс воспоминаний и представлений. Я согласен, что повседневность беспощадно истребляет всякого рода фантастические идеи, но все же она не в силах окончательно вытеснить из моего сознания все то, что так глубоко меня захватывало. Правда, мало-помалу рутина затягивает меня, рутина, которой так богата новая фаза моего существования, и я уже вижу себя пожилым обывателем, которому, кажется, не на что пожаловаться. Жена и дети, прекрасно обставленный дом в Чизлхерсте, дело, которым я должен заниматься, чтобы моя семья могла вести обеспеченную жизнь, друзья и знакомые, прогулки и развлечения — все это отнимает у меня немало времени; запутанная сеть насущных интересов держит в плену мое бодрственное сознание большую часть дня. И все же я чувствую, что где-то у меня в душе все еще лежат мрачные тени ущелья, и, несмотря на уверенность и благополучие нашей жизни, я никак не могу забыть крик юнги ночью на борту «Золотого льва», мертвые тела на полях сражений, и свои раны, и свое отчаяние.

На улицах Лондона мне частенько ударяет в нос запах мегатериев (чаще, чем я осмеливаюсь себе признаться), и за декорациями послевоенного благополучия мне слышатся порой шаги капитана, совершающего все новые зверства. Я не только не могу забыть остров Рэмполь, но иногда мне кажется, что реальный мир вот-вот исчезнет из моего сознания, и я начинаю судорожно цепляться за него. Был случай, когда мне лишь с величайшим трудом удалось удержаться в этом мире.

Быть может, мои изувеченные товарищи и умудряются забыть войну и то звериное лицо, каким повернулась к ним жизнь, — мне это никак не удается. Несмотря на страстное желание Ровены, я, по правде сказать, вряд ли склонен это все позабыть. Если бы даже какой-нибудь психиатр предложил мне изгнать из моего сознания все следы систематического бреда, если бы он уверил меня, что я больше не буду жить двойственной жизнью и действительность станет для меня такой же прочной и надежной, какой она представляется молодому животному, — я уверен, что не согласился бы на это. Мне приходилось читать, что человек, едва не погибший в пустыне, или исследователь, претерпевший неописуемые лишения полярной зимы, всю жизнь будет стихийно стремиться к месту своих страданий. После всего пережитого обыденная жизнь кажется пресной и скучной, сильные, глубокие впечатления всегда живы в его душе. Так случилось и со мной. Остров Рэмполь неудержимо притягивает меня. У меня такое чувство, что меня ждет там настоящее дело и что вся моя теперешняя жизнь с ее комфортом и удовольствиями отвлекает меня от моей основной жизненной задачи. Я чувствую, что мне никогда уже не забыть острова Рэмполь, что мне еще предстоит свести с ним счеты. А покамест остров ждет меня. Для этой цели я создан, для этого только я и существую, мыслю и чувствую.

Правда, в течение нескольких лет я добросовестно старался помогать психиатрам, старался отгонять эти видения, вытеснять их из главного потока моего существования, так, чтобы они мало-помалу исчезли. Мне казалось, что моя любовь к Ровене поможет мне начать новую жизнь. Теперь я понял, что для меня совершенно невозможно начать новую жизнь. Мы оба с ней поверили в эту иллюзию. Ровена тоже во власти навязчивых мыслей, хотя и не вполне это сознает.

Ровена ревниво оберегает наше счастье, ибо оно куплено дорогою ценой. Как-никак я лишился ноги, нам пришлось с этим примириться. Но все же я уцелел, и когда на меня находит очередной приступ мрачного настроения, когда я готов проклясть весь мир, — она называет это черной неблагодарностью.

Так остров Рэмполь, словно тень, стоит между нами, и нам никак не удается достигнуть полного душевного единения и взаимопонимания, которых мы так жаждем. Ей представляется, что это злое наваждение, от которого она призвана меня избавить. Она не может понять, в чем состоит его обаяние. То, что ей не удается заставить меня о нем позабыть, она воспринимает как свое поражение. Вот почему она из всех моих друзей считает Грэвза своим врагом. Она интуитивно чувствует, что именно с ним я делюсь тем, что скрываю от нее, и ей никогда не понять, что беседы с ним не усиливают мои страдания, но приносят мне облегчение. По ее мнению, он портит нашу жизнь. Он разоблачает фальшь этой жизни. В присутствии Грэвза ей даже изменяет обычное ее достоинство. Она держится с ним подчеркнуто вежливо. А за его спиной открыто высказывает свою антипатию.

— Ты сам говоришь, что этот человек обманул и разочаровал тебя, — говорит она, — и все-таки считаешь его своим другом и даже взял его к себе на работу.

— Он прекрасно ведет дела.

— Еще бы ему не стараться. Подумай, сколько вреда он тебе причинил!

Я молчу.

— Я никак не могу понять мужчин, — продолжает она, — вы в иных случаях проявляете какую-то странную терпимость и совсем уж неразумное упрямство!

Только одному Грэвзу мог я рассказать о скрытом душевном кризисе, какой я пережил в связи с процессом Сакко и Ванцетти в Массачусетсе, о том, как волновался в дни суда, отсрочек, всей этой волокиты, закончившейся пересмотром дела и казнью. Я не буду излагать обстоятельства этого процесса. Они всем хорошо известны. Возможно, что дело обстояло совсем не так, как мне представлялось. Но я пишу историю своего сознания — обо всем, что совершалось у меня в душе, и не собираюсь рассказывать о том, что происходило в зале массачусетского суда. Вместе с миллионами других людей я убежден, что Сакко и Ванцетти не виновны в преступлении, за которое понесли наказание, что их судили пристрастно и вынесли несправедливый приговор и что пересмотр их дела поставил под сомнение умственные и нравственные качества целого народа. Если я ошибаюсь, то вместе со мной ошибаются такие люди, как Франкфуртер из Гарвардского университета или знаменитый юрист Томпсон, изучившие до мельчайших подробностей этот невероятно затянувшийся и запутанный процесс. И особенно меня потрясла та невообразимая черствость, бесчеловечность и мстительность, какую проявили во всем мире богатые и влиятельные люди, словно сговорившиеся уничтожить этих «радикалов».

Признаться, меня не так волновало, что обвиняют ни в чем не повинных людей, как возмущало все, что говорилось по этому поводу. Это все больше меня удручало. Я потерял сон. По ночам меня мучали кошмары. Я чувствовал, что это неразумно с моей стороны, но ничего не мог поделать.

Я постоянно размышлял над запутанными перипетиями этого дела, и мало-помалу остров Рэмполь оживал в моем сознании. Все нарастало чувство раздвоенности. Сквозь расплывчатые очертания окружающих меня предметов все явственнее проступали высокие скалы и над ними полоска голубого неба. И когда я, бывало, ехал утром в Лондон и сидел с газетой в руках, прислушиваясь к разговорам своих коллег-дельцов, мне вдруг начинало казаться, что это не поезд грохочет, а шумит в ущелье поток и что я вновь сижу за круглым столом в верхней трапезной, а старцы обсуждают вопросы государственной безопасности.

Я изо всех сил боролся с этими навязчивыми воспоминаниями. Мне не хотелось забывать остров Рэмполь, но вместе с тем я боялся, что эти представления нахлынут с прежней силой и всецело овладеют моим сознанием. Я знал, что в Англии нет ни одного психиатра, который мог бы мне помочь.

Я всячески старался скрыть свое душевное смятение от Ровены, не без оснований опасаясь, что она ополчится на меня. А ну как она сочтет Сакко и Ванцетти нашими врагами, решит, что ее долг образумить меня, и примется их обвинять! Еще, чего доброго, между нами разгорится спор, и в пылу полемики она обнаружит резкость суждений и жестокость, как часто бывает с женщинами. А это прямо убило бы меня!

Я все же продолжал заниматься делами, стараясь не отрываться от живой действительности. Но стоило мне уснуть, остаться одному или пойти на прогулку для отдыха, я мгновенно покидал Англию и вновь оказывался в столь знакомом ущелье. Я ловил себя на том, что громко разговариваю с островитянами, и мне стоило невероятных усилий вернуться к действительности. Иногда я вскрикивал без всякого повода. Несколько раз я не на шутку испугал свою секретаршу, которая воображала, что я обдумываю деловые вопросы.

Пейзаж острова Рэмполь оставался точно таким же, как и до войны. Но Чит куда-то исчез, и я уже больше не пользовался преимуществом Священного Безумца. Хотя война уже кончилась, Ардам по-прежнему был у власти, теперь он энергично развивал идеи Чита, которые прежде отвергал с таким презрением. В следующую войну предполагалось совершить грандиозный поход по плоскогорью, причем Ардам изобрел для нас какое-то идиотское вооружение, а вести нас в бой должен был священный древесный ленивец. В совет старцев теперь входили еще судьи, законоведы и какие-то чудные люди с выдающимися челюстями, которые жевали резину и откусывали кончики сигар. Мне чудилось, что я стою в толпе, со всех сторон меня пихают и толкают коричневые вонючие дикари, которых за это время стало еще больше; я становился на цыпочки и вытягивал шею, стараясь разглядеть, что там происходит. Но мне никак не удавалось протиснуться в первые ряды. А те двое, идущие к месту своей казни, представлялись мне какими-то жалкими, захудалыми, неопытными миссионерами, горе-фанатиками, неведомо как и откуда попавшими на остров. Моя фантазия облекла их в потертые рясы. Сакко казался хмурым, угрюмым и озадаченным, а у Ванцетти было кроткое лицо мечтателя, и взгляд его был устремлен на озаренную солнцем полоску зелени, окаймлявшую вершину плоскогорья. Обоих я видел совершенно отчетливо. Если бы я умел рисовать, то и сейчас мог бы набросать их портреты: они стоят передо мной, как живые.

Мне казалось, что вот уже шесть жутких лет они все идут и идут сквозь враждебные толпы навстречу своей судьбе, к ожидающей их «укоризне». Их не торопили, но не давали им ни минуты покоя. Туземцы орали на них. Симпатии народа не были на их стороне: правда, в толпе сновали люди, выдававшие себя за их друзей, но они только подливали масла в огонь, преследуя свои корыстные цели. Впереди неизменно шагал «воздающий укоризну» с дубиной на плече, а шествие замыкал отряд приспешников Ардама.

— Что они сделали? — спрашивал я.

Ответы бывали различные, но смысл их оставался всегда одним и тем же:

— Пришли учить нас, что в ущелье жить нехорошо! Пришли охотиться на священных мегатериев! Пришли уговаривать нас, чтобы мы больше не ели «даров Друга»! Разве можно жить без «даров Друга»?

— Возмутительно! — восклицал я, и сердце щемило при мысли, что я разделяю вину дикарей. Так вот какая участь ждет того, кто вздумает выбраться за пределы ущелья!

— Мы покажем этим миссионерам, как таскаться к нам, мутить наш народ и нарушать наши обычаи! Взгляните на их мерзкую одежду! Взгляните на их бледные лица! Да от них даже запаха не слышно!

Наконец дело доходило до казни, и мне мерещилось, что мы всем скопом кидались на них, разрывали на мелкие кусочки, делили их между собой, и все принимавшие участие в избиении поедали их мясо. «Ешь, — сказал какой-то голос, — раз ты не мог спасти их!» Так искаженно преломлялись в моей фантазии действительные события, принимая чудовищные формы. Толпа увлекала меня на площадку перед храмом богини, где происходило убийство и дележка, и кусок, который сунули мне, до ужаса напоминал те трепещущие клочья человеческих тел, разорванных снарядами, которые я видел за какую-нибудь минуту до того, как получил ранение. «Ешь, раз ты принимал участие в этом деле!» И это повторялось снова и снова. Сперва мгновенно происходило убийство, потом бесконечно долго омерзительное таинство. Всякий раз приходилось участвовать в нем. Участвовали все до одного. Я чувствовал, что теряю рассудок. Однажды ночью я громко закричал: «Я не буду есть! О! Не буду есть!» — и проснулся.

Я встал и некоторое время, ковыляя, бродил из угла в угол, боясь, что если лягу, то снова увижу этот сон, который без конца повторялся, с чудовищным однообразием, насыщенный все нарастающим ужасом. Ровена бесшумно появилась в дверях.

— Что это ты сейчас ел?

— Да ничего, — успокаивал я ее. — Это, должно быть, от желудка.

Что я ел во сне? Разве можно об этом рассказать?

— Не пойму, в чем дело, — сказал я и наскоро сочинил какое-то объяснение. — Опять культя разболелась!

— Ох, уж эти мне доктора! Надо бы их притянуть к суду за все убытки!

— Не думаю, что от этого ноге станет лучше.

— Ты так спокойно все принимаешь!

Я повернулся к ней спиной и стал глядеть в окно — в темноту ночи. Ровена и не подозревала, какими видениями полон был ночной мрак! Опять толпа увлекла меня к храму богини. Опять приближался момент казни! Ванцетти взглянул на меня. Я был до того поглощен всем происходившим, что вздрогнул, когда жена обратилась ко мне:

— Бедненький ты мой!

Я повернулся к ней с виноватым видом и следил за ее движениями, пока она наливала мне какое-то снотворное и всячески меня успокаивала.

Немного спустя я опять встал с постели и стал бродить по комнате, стараясь ступать бесшумно, чтобы снова не потревожить жену…

Так я провел ночь, когда умерли Сакко и Ванцетти.

На следующий день у меня было деловое свидание с Грэвзом, и я поделился с ним своими мучительными переживаниями.

— События, подобные этому суду и казни, происходят чуть не каждый день, — сказал он. — В них нет ничего особенно ужасного. По существу говоря, это все равно что раздавить мышь. Нелепая социальная система хочет себя отстоять и уничтожает своих врагов, хотя они пока еще очень слабы. Вы мыслите метафорами и образами, которые не столько освещают действительные события, сколько искажают их… В конце концов вы ведь не вполне уверены, что эти люди так-таки ни в чем не повинны. К тому же не все человечество было против них. Дело несколько раз надолго откладывали; у них были адвокаты и приверженцы. Если жестокость и предрассудки в конце концов одержали верх, то лишь после долгой борьбы. А подумайте о гладиаторах, распятых на дороге в Рим после восстания рабов? Разве у них были защитники? Пойдемте-ка лучше со мною в зоологический сад. Познакомьтесь, Блетсуорси, поближе с историей и природой, и тогда вас не будут так угнетать текущие события.

Он втянул меня в спор. Он заставил меня осознать мои ужасные видения и подверг их суровой критике. Мы долго спорили, и я чувствовал, что галлюцинации постепенно теряли власть надо мной. Я крепко спал в эту ночь, припадок миновал. Утром я проснулся в грустном настроении, но совершенно здоровый и мог спокойно разговаривать с Ровеной о наших повседневных делах.

14. Бодрая интермедия

Недавно мне пришлось провести вечер с Грэвзом. Я получил от него письмо, в котором он приглашал меня отобедать с ним.

В последнее время он пошел в гору. Он становится видной фигурой в той среде, какую именуют «послевоенным торговым миром». Он весьма успешно распространяет модные товары и сделался влиятельным членом прогрессивного Клуба коммерсантов; он выступает на собраниях дельцов, освещая проблемы послевоенной экономики и намечая перспективы ее развития. Пишет статьи и является автором двух глубокомысленных, оригинальных и талантливых книг на тему о современной экономической и политической ситуации. Книги эти вызвали серьезное обсуждение и одобрительную оценку критики. Насколько мне известно, он первый (но, думается, не последний) вошел в литературу, начав с сочинения реклам. Он порядком пополнел, уже может держать перо правой рукой, искусственное веко придает его лицу несколько насмешливое выражение, а шрам на лбу из огненно-красного стал бледно-розовым. Он подстриг свою каштановую бороду a-la Давид и уверяет меня, что скоро все мы снова вернемся к бороде.

«Дорогой Блетсуорси, — писал он. — Я давно обещал вам выплатить весь свой долг. Тогда вы улыбнулись. Но сейчас вам придется еще разок улыбнуться. В настоящее время мне ничего не стоит выплатить вам две трети своего основного долга, но пусть эти деньги пока остаются у меня в деле и помогут мне приобрести недостающую тысячу, чтобы вернуть вам всю сумму с процентами. По этому случаю разопьем с вами бутылку шампанского. Приходите пообедать со мной в Национальный клуб либералов. В это время года столики вынесены на террасу, над которой натянут тент. Сидя на открытом воздухе, мы будем смотреть, как мимо нас пробегают ярко освещенные трамваи, как сквозь листву платанов мигают огни города, как они отражаются в реке под нашим милым старым, почерневшим от времени мостом, который все эти проклятые художники и прочая публика собираются заменить каким-то уродливым порождением современного ренессанса, — но у меня есть собственный план нового моста. Придется уж его снести, но этот уголок слишком живописен, чтобы позволить этим господам его оберлинивать.

За качество обеда в Н.К.Л. не могу поручиться, сервировку там не назовешь пышной, но обстановка уютная, а вот за шампанское я отвечаю.

Итак, в четверг, в восемь вечера.

Преданный вам — Лайолф Г.»

Выглядел он превосходно и, казалось, был вполне доволен собой. Здороваясь со мной, он ласково и внимательно вглядывался мне в лицо.

— Вы, я вижу, стряхнули с себя Сакко и Ванцетти, — заметил он и повел меня на террасу. Я нашел, что это приятное местечко.

— Это очень занятный клуб, — начал он. — Здесь до сих пор еще господствуют политические традиции восьмидесятых годов, причем эти политиканы любуются мостом шестидесятых годов и воображают, что они в авангарде прогресса. Как хороша мглистая симфония летних сумерек, куда вносят свою приглушенную ноту устарелые трамваи, тихонько пробегающие мимо. Вы обратили внимание на эти седые головы, на эти смуглые восточные лица, на этих евреев классического, чисто библейского типа и на этих неунывающих пижонов? Там в саду, на скамейках, шепчутся молодые парочки. Понятное дело, они шепчут друг другу старые-престарые слова.

Он заказал к супу херес и откопал в прейскуранте превосходные вина марки Дейц и Гельдерман 1911 года.

Он заразил меня своей жизнерадостностью. Я приободрился. Уже не в первый раз общество Грэвза действовало на меня благотворно. Он говорил об упадке либерализма и ухитрился изобразить эту гибель человеческих иллюзий не в трагических тонах, а скорей в юмористических и даже с оттенком оптимизма.

— Взять, например, вот этот клуб, — это какое-то старое, забытое в углу знамя прогресса. Ему уже больше нечего сказать, и он торчит здесь, как некий ветхий годами, но вечно юный мегатерий, просто потому, что не знает, как ему сойти со сцены и куда деваться.

— Так, по-вашему, либерализм умер?

— О нет. Либерализм бессмертен. Всегда найдутся люди, которые будут протестовать против господствующего порядка вещей. Но я имею в виду сию почтенную партию, с ее организациями, традициями, со всеми ее гладстоновскими замашками и позами a-la Джон Брайт. — Он понизил голос и покосился на соседний столик. — Дело в том, что либерализм попал в руки старьевщиков. Они почистили его бензином и преподносят эти жалкие устарелые лозунги как последнее слово прогресса. Хотите маслин?

— Так, выходит, что либерализм жив?

— У вас в крови. И у меня. В крови каждого мыслящего одаренного человека.

— Вы умудряетесь все окрашивать в розовый цвет.

— А вы умудряетесь ничего не видеть за окружающими нас вещами.

— Ну, уж остров Рэмполь-то я всегда вижу сквозь окружающие нас предметы.

— И я тоже. Но я вижу и небо над ним.

— Скажите мне, Грэвз, вы верите, что род человеческий когда-нибудь выберется из ущелья?

— Конечно, если только наше солнце не погаснет и не вздумает взорваться и если ничего не случится с нашей планетой.

Я покачал головой. Он наклонился над столом и пристально на меня поглядел.

— Скажите мне, Блетсуорси, вы серьезно верите, что на нашей земле все вечно будет так же, как сейчас?

— Не всякую перемену можно назвать прогрессом. Не напоминает ли вам человеческая жизнь музыкальную тему с кое-какими вариациями?

Грэвз помолчал. Нам снова подали кушанья, и официант вертелся около стола. Остатки спаржи были убраны, и появилось новое блюдо, сейчас не припомню какое.

— Есть вещи, о которых не всякому скажешь, — начал Грэвз и снова замолчал, словно приглашая меня обдумать его замечание. — Вы меня давно уже раскусили. Я легкомыслен, опрометчив, так ведь? Не слишком-то надежен. А иногда чуть что не мошенник.

— Нет, вам далеко до мошенника.

— Благодарю вас. Но таков уж я есть. Быть может, несколько безрассуден, тщеславен, люблю поговорить. Вы сами знаете, что вы куда солиднее меня. Но все-таки я не совсем уж пропащий человек. Иной раз могу даже дельный совет дать такому основательному человеку, как вы.

— Вы, пожалуй, назовете меня ретроградом.

— Нет, я считаю, что вы гораздо устойчивее и уравновешеннее меня. Но вам недостает предприимчивости. Вам недостает предприимчивости, и вы даже не верите, что она необходима в жизни. А я вам говорю, что в нашем мире процветает всякого рода предприимчивость. Пусть беспорядочная, сумбурная, неорганизованная, даже бесцельная, — но все-таки предприимчивость. И она с каждым днем приобретает все более разумный характер. Становится все менее сумбурной. Все менее своекорыстной. Культурный уровень повышается, растет общественная инициатива, накапливаются силы.

— Я вижу, вы все такой же неисправимый фантазер! — прервал его я и тут же попросил продолжать.

— Вы хорошо знаете библию? — вдруг спросил Грэвз.

— Когда-то знал.

— Больше двух тысяч лет назад ваш остров Рэмполь посетил человек, которого почитали мудрецом. Он утверждал, что люди живут не в ущелье, а в темной пещере и нет у них ни надежды, ни выхода, и не заглядывает к ним даже луч отдаленной звезды. Суета сует и всяческая суета. Но теперь ведь и вы признаете, что из ущелья видно ясное небо. Вы рассказывали плешивым старцам о благах цивилизации, а говорить людям о чем-нибудь хорошем, значит наполовину уже это осуществить.

— Если бы я только мог этому поверить!

— Я согласен, что вы тяжело пострадали на войне. Это ваша личная трагедия. Но… — Он остановился, обдумывая, как бы точнее выразить свою мысль. — Следует ли в наше время измерять ценность вещей и событий с точки зрения своего личного благополучия?

Он опять задумался. Потом заметил как бы вскользь:

— Вот я сейчас высказал вам свои заветные мысли и чувства, но боюсь, как бы мне не оказаться своего рода валаамовой ослицей.

— А почему бы нам с вами не высказывать откровенно свои мысли, даже если у нас и не такие бороды и чело, какие полагаются мудрецам? Продолжайте, Грэвз.

— У нас с вами, — сказал Грэвз, — могут зародиться идеи, которые мы не в силах будем осуществить. Но явятся другие люди, лучше и сильнее нас, они-то и проведут в жизнь наши идеи. Лиха беда начало!

— Но, к сожалению, я что-то не вижу людей сильнее и лучше нас.

— Пусть так. Но если, кроме нас, Блетсуорси, еще сотни тысяч людей будут действовать с нами в одном направлении, то они сотворят великие дела, которые под стать гениям.

— Вот с этим я совершенно не согласен. Нет. Если человек опускается ниже известного уровня, его практически уже нельзя принимать в расчет. Это попросту нуль. Например… — Постойте минутку, Грэвз, дайте мне сказать! — хотя бы эта самая война. Но сперва мне хочется вам напомнить о нашем жалком маленьком начинании в Оксфорде: небесно-голубой фасад, сеть магазинов, которые должны были распространять знания, передовые идеи и культуру по всему земному шару.

— Я и по сей день уверен, — веско сказал Грэвз, — что идея была превосходная.

— Но ведь мы потерпели неудачу.

— У нас не хватило ресурсов. Денежных и моральных. Что я был такое? Жадный негодяй, глупый расточитель! Отвратительная личность. И все-таки я убежден, что придет день, когда кто-нибудь другой, не такой алчный и неустойчивый, каким был я, подхватит нашу старую идею и осуществит эту великую задачу.

— К сожалению, — сказал я, — я не верю, что у наших современников найдутся и денежные и моральные ресурсы, необходимые для совершения того великого сдвига, о котором вы так мечтаете. Вот, например, война. Наше поколение, без сомнения, давно раскусило, что такое Ардам. А что, спрашивается, были предпринято и что мы сейчас делаем, чтобы его обуздать? Строим легковесные проекты.

— Для борьбы с ним у нас нет еще нужных средств. Делаем попытки, правда довольно вялые.

— А где вы найдете необходимые средства? Человек по природе труслив и склонен сам себя дурачить. Где вы видите хоть искру надежды? Вот мы сидим с вами здесь на террасе и кейфуем среди развалин викторианского либерализма. А за соседними столиками всякие совы и филины потчуют своих друзей. А ведь в свое время викторианский либерализм вдохновлял передовых люден. Он освобождал рабов, он в некотором роде повышал культурный уровень масс, он славословил свободу. Назовите-ка мне какое-нибудь новое течение, которое было бы лучше и убедительнее его? Мы приходим с вами, Грэвз, все к тому же вопросу: где найти нужный капитал? Мне вспоминаются все пережитые мной несчастья и разочарования. Некоторые из них я приписываю слепому случаю, равнодушию природы, которая обращает на человека не больше внимания, чем на какого-нибудь солитера или на падающий камень. Природа дала мне много хорошего и много дурного…

— «Звезды, горы, море, цветы», — тихонько продекламировал Грэвз.

— Но гораздо в большей степени, чем природу, я склонен винить в своих несчастьях человека, его неискоренимые пороки.

— Почему неискоренимые? — пробормотал Грэвз.

— Он только и делает, что заблуждается, и так всю свою жизнь. Он жесток, любит разрушать, безжалостен, туп, безрассуден, при малейшей панике теряет голову и становится опасным, вечно завидует всем и каждому.

— Но ведь есть же у него и положительные черты.

— Может быть, но общий баланс не в его пользу, Таким он всегда был. Таким и останется.

— Нет, — сказал Грэвз.

— Вся история человечества это доказывает.

— История — это то, что некогда было и прошло.

Он прервал свои рассуждения, чтобы распорядиться насчет кофе. Мы закурили сигары и отодвинули свои стулья подальше от стола, где красовались великолепные остатки десерта и серебряные чашки для ополаскивания пальцев. Сквозь ветви старых кленов, раскинувшихся сложным узором, мы смотрели в бездонную синеву июльской лондонской ночи; в просветах между деревьями был виден мост, где не смолкал грохот и беспрестанно сновали взад и вперед яркие огоньки, сливаясь в широкий ослепительный поток.

Некоторое время мы сидели, не говоря ни слова.

— Блетсуорси, — прервал молчание Грэвз, — вы и представить себе не можете, какое великое будущее ожидает человечество.

— Ну, а вы можете?

— Я предвосхищаю его, чувствую его приближение… Мы с вами, Блетсуорси, самые заурядные люди. То, что мы думаем, думают и тысячи других людей. Не вы один побывали на этом самом острове Рэмполь. Его посетили тысячи, пожалуй даже миллионы людей. Мы с вами размышляем о том, как бы это выбраться из ущелья, но от наших образных построений нет никакого толку. Движение это пока что едва намечается, и такие, как мы, средние люди, топчутся на месте, испугавшись выводов, к которым логически пришли. Но ведь сотни и тысячи должны мыслить и чувствовать, как мы с вами. Сущая нелепица думать, будто на свете нет людей, более решительных, чем мы, — я уверен, что их даже очень много. Они нащупывают путь, строят новые планы. Нужно, чтобы как можно больше людей пришли к такому сознанию, — и тогда все пойдет на лад!

— За малым дело стало, — не без иронии бросил я.

С минуту Грэвз колебался, стоит ли отвечать на это замечание, и, видимо, решил, что не стоит.

— Это была война, — продолжал он, — за прекращение войн, и я уверен, что она положит им конец. Уже больше никогда не будет таких страшных и бессмысленных войн, как эта последняя бойня. До поры до времени мы еще будем терпеть старое правительство, старые порядки. Война разоблачила их и осудила, но мы все еще их терпим. Ведь наспех невозможно радикально перестроить человеческое общество. Не стоит огорчаться из-за отдельных неудачных опытов, это лишь временные срывы. Настоящая перестройка, радикальная перестройка не за горами, поверьте мне, Блетсуорси. Великое обновление зарождается в наши дни, подобно тому, как позитивная, экспериментальная наука зарождалась в семнадцатом веке. Прежде всего надо учредить ряд небольших компаний на новых началах, они будут своего рода застрельщиками. И это естественно. Ведь всякое предприятие начинается с набросков, с планов, составленных в общих чертах. Спешить незачем, но не надо и медлить. Чтобы все в корне изменить, потребуются колоссальные затраты, это обойдется в несколько раз дороже, чем обошлась человечеству мировая война. Широкие агитационные кампании. Широкие просветительные кампании. Они будут организованы и проведены. Теперь смотрите, что последует дальше. Прежде всего наши правители должны сделать решительный шаг — потребовать, чтобы война была признана преступлением. Бы скажете, громкая фраза, — но так ли это? Когда правители освоятся с этой мыслью и когда она станет достоянием всего народа, тогда, Блетсуорси, тогда, сперва робко, потом все смелее и смелее, они примутся обсуждать следующее мероприятие, новый шаг на пути к установлению международного контроля над мировой политикой и экономикой, без которого не будет иметь силы закон, объявляющий войну преступлением. И такого рода шаги уже начинают предпринимать.

— Но подумайте о том, что представляют собой современные люди, по плечу ли им такая гигантская задача? Ведь они вечно ссорятся, мошенничают, терпят крах и попусту растрачивают свою жизнь.

— Плешивые старцы, которые деспотически правят племенем, уже на краю могилы. Слава богу, существует смерть. Ведь мегатерии могут умереть. А если им в этом помочь, они могут очень скоро умереть.

— Ну а что придет им на смену? — спросил я. — Новая поросль все тех же самых сорных трав. Еще одна вариация на тему человеческого бессилия.

Я взглянул на своего собеседника. Он смотрел на старый железнодорожный мост, и лицо его выражало спокойную уверенность, — как видно, на него не произвели впечатления мои слова. Несколько минут он молчал, углубившись в свои мысли. Потом повернулся ко мне.

— Блетсуорси, — начал он, — в наши дни уже можно составить себе представление, правда пока еще смутное, о том, что может сделать человек в окружающем его физическом мире, — авиация, подводные лодки, радио, уничтожение расстояний, чудеса современной хирургии, борьба с эпидемиями… Но вряд ли кто из нас задумывался о том, какие меры надо предпринять, чтобы в корне перестроить человеческое сознание. А ведь это надо будет сделать в несколько лет. Просвещение до сих пор еще в допотопном состоянии. Догматы нашей религии и принципы нашей морали вызывают улыбку даже у четырнадцатилетнего мальчишки. И что же вы думаете, так все и будет продолжаться?

Я молчал, продолжая упрямо стоять на своем.

— Возьмем, например, нашу с вами жизнь. Разве удалось нам использовать хотя бы десятую долю наших способностей? При господствующей системе образования едва ли один процент всех получаемых знаний идет впрок. Все остальное — ерунда, рутина, ложное направление умов. Каким примитивным, глупым, жадным, разболтанным ротозеем был я в те оксфордские дни, когда втянул вас в эту историю! А ведь я получил первоклассное по тем временам образование. Редко с кем так возились, как со мной. А вы…

— Я тоже был изрядным ротозеем, — признался я.

— А что могло бы получиться даже из такого второсортного материала, как мы с вами, если бы дать нам настоящее рациональное образование и если бы мы выросли в мире подлинной цивилизации, а не среди всеобщей грызни, лицемерно прикрытой пышными фразами? Но просвещение как-никак распространяется. И надо сказать, наши современники — самые обыкновенные люди — гораздо лучше разбираются в себе, чем их отцы и деды: они умеют вовремя сдержать порыв неразумного гнева, отдают себе отчет в своих симпатиях и антипатиях, умеют выйти из самого затруднительного положения и стали гораздо откровеннее. Это только первые проблески новой духовной культуры, основанной на самоконтроле, а не на догмате и дисциплине. Распространение новых идей вызвало к жизни и новый уклад жизни, более широкий взгляд на вещи. Многие до сих пор воображают, будто любовь осталась той же, какой была сто лет назад. Ничего подобного! Точно так же обстоит дело и с ненавистью. В деловом мире теперь меньше алчности, взаимного недоверия и конкуренции. На долю каждого человека сейчас выпадает раза в четыре меньше всяких каверз и неприятностей, чем во времена Диккенса и Теккерея. Если вы мне не верите, перечитайте их. Достаньте старый номер «Панча», выпущенный лет пятьдесят назад, сколько там пошлости и снобизма, — после этого вам покажутся прямо-таки невинными политические остроты в современных журналах. А ведь все это только начало длительного процесса, который приведет к духовному возрождению человечества. Только первые шаги. Движение это еще не приняло массового характера. Вы знаете не хуже меня, что по крайней мере семь восьмых всех злых и жестоких поступков вызваны страхом, подозрительностью, невежеством, опрометчивостью и дурными навыками. Но ведь от всех этих недостатков можно излечиться, если не совсем, то хотя бы отчасти. Неужели же вы думаете, что когда люди узнают, что можно излечиться от этих недостатков, они не постараются с ними разделаться? А чтобы излечить людей, нужно только показать им, что их ожидает в будущем. Если бы мы с вами могли перенестись лет на сто вперед, неужели мы увидели бы ту же самую толпу, что мозолит нам глаза сегодня? Не думаю. Мы увидали бы людей более воспитанных, лучше одетых, с хорошими манерами, которые не слоняются бесцельно по улицам, а идут куда им надо. Вот я смотрю на нынешних горожан, и они в своей беспокойной суете напоминают мне насекомых, муравьев или мух, которые попали на кухню в поисках еды и питья. Дорогой мой Блетсуорси, неужели вы думаете, что все это, — он указал на Лондон размашистым жестом руки, — так-таки и будет продолжаться до скончания веков? Неужели вы думаете, что еще долго будет так продолжаться?

— Но где и когда начнется эта ваша новая эра?

— Да в какой-нибудь миле от нас, — она озаряет уже тысячи умов. И скоро охватит весь мир.

— Слушайте, Грэвз, — заявил я, — вы должны написать еще одну книгу под заглавием: «Безграничные перспективы развития всечеловеческой культуры».

Он потушил сигару, ткнув ее в пепельницу. Казалось, он серьезно обдумывал мое предложение.

— Пожалуй, что и так, — проговорил он.

— Ну а что остается на долю отдельных личностей? — спросил я.

— Стоицизм, творческий стоицизм. Чего же вам еще? Не думайте, что стоицизм непременно должен быть суровым. Согласитесь, Блетсуорси, что в жизни бесконечно много прекрасного и увлекательного, и несмотря на все ваши разочарования, если бы вам предложили на выбор — жить или умереть, вы все-таки выбрали бы жизнь.

— Я не хочу быть неблагодарным. Ради одной такой чудесной летней ночи — и то стоит жить. Но до сих пор я по-настоящему не жил, и хотелось бы мне, чтобы в моей жизни было больше смысла.

— Уже ваше недовольство собой имеет большой смысл. И вдобавок, Блетсуорси, вам еще нет и сорока. Перед вами еще много лет жизни. Может быть, мы с вами еще увидим серьезные перемены… Личная наша жизнь — еще далеко не все. До сих пор люди переоценивали свою индивидуальную жизнь и слишком мало думали о себе подобных. Вовсе не требуется, чтобы в корне изменилась природа, достаточно, если изменится направление… О, я знаю, вы сейчас думаете, что я хочу ускользнуть от решения своих личных задач, разглагольствуя о прогрессе человечества. Я догадался по вашей улыбке, она такая недоверчивая. Быть может, вы думаете, что для меня не имеет большого значения, как я веду свои дела и каким путем добьюсь своей цели, ведь если я даже и не буду на высоте, общий поток все равно понесет меня к новым берегам. Нет, мне чужды такие мысли. Я далек от таких чувств. Напротив, занимаясь этими великими проблемами, я стараюсь подавлять в себе все мелкие, своекорыстные побуждения. Я стал честным, во всяком случае куда более честным, чем раньше. И не так давно в двух-трех случаях я проявил даже что-то вроде великодушия. А помимо всего прочего, я намерен выплатить вам весь свой долг и в знак этого пригласил вас сегодня на обед.

— А нужно ли это? К чему отягощать свое будущее расплатой за ошибки прошлого? Я с радостью спишу со счета весь ваш долг. Позвольте мне сделать это во имя нашей дружбы, которая так много дала нам обоим.

— Я не успокоюсь, пока не заплачу вам.

Я взглянул на него, и он прочел в моих глазах вопрос.

— Чтобы доставить вам удовольствие, скажу точнее. Я не успокоюсь, пока не приму твердого решения заплатить вам.

Я улыбнулся этой характерной для него оговорке, и лицо у него просияло ответной улыбкой.

— А все-таки я вам заплачу, — сказал он. — Вы всегда во всем сомневаетесь. Но поверьте моему слову: этот ваш остров Рэмполь исчезнет, и восторжествует все, о чем я говорил.


Читать далее

Герберт Уэллс. «Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь»
1 - 1 15.11.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 15.11.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 15.11.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 15.11.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 15.11.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть