Седьмая глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Седьмая глава

1

Военный совет собрался в вагоне Куропаткина. Командующий за письменным столом курил, поглаживал бородку, о чем-то думал и не открывал заседания.

Члены военного совета — Харкевич, Сахаров и Зарубаев — чинно сидели, боясь нарушить его размышления.

Алешенька устроился на складном стульчике в углу вагона. Через широкое зеркальное стекло он видел придорожную зелень, близкие кусты, дальнюю рощу, а за рощей горы.

Впервые он присутствовал на военном совете! Сколько читал он о военных советах, и вот теперь он сам на совете. О чем думает Куропаткин, глядя в окно? Что для него еще неясно? Прямой, тонкий Сахаров держит на коленях папку и смотрит мимо Куропаткина в то же окно. Но вот Зарубаев не выдержал молчания, кашлянул, нагнулся к Харкевичу и что-то проговорил. Не надо в такую минуту кашлять и говорить с соседями!

Сам Алешенька боялся шевельнуться, ожидая первого слова командующего. Ему казалось, что оно будет особо значительно и как бы предрешит все.

Когда он старался представить себе, как развернется решительное сражение, он думал, что сражение начнет Куропаткин — умно, хитро запутывая японцев. Перед наступлением посетит дивизию, идущую в атаку, и скажет несколько пламенных слов полководца. А затем все загрохочет, запылает. Лично о себе он мечтал так, как мечтает всякий молодой, храбрый и влюбленный в воинскую славу офицер: он, Алешенька, свершит подвиг, который определит судьбу сражения.

Куропаткин докурил папиросу, осторожно положил в пепельницу окурок и сказал, глядя перед собой на лист белой бумаги.

— Господа, прощу высказываться: целесообразен бой под Ташичао или нецелесообразен?

Алешенька сначала даже не понял вопроса. Он несколько раз повторил про себя слова Куропаткина, стараясь уяснить их смысл. Сражение под Ташичао было решено, все для него было готово… Какой смысл вкладывал командующий в свой вопрос? Что значит: целесообразен или нецелесообразен?

Алешенька не успел решить загадки — Харкевич сказал негромко:

— Полагаю, отдавать Ташичао противнику нецелесообразно.

«Значит, вопрос еще не решен, — замелькали мысли у Алешеньки. — Но как же не решен, когда сам Куропаткин говорил, что решен. Что случилось?»

— Позиции под Ташичао превосходны, — продолжал Харкевич, — у нас есть все возможности сдержать противника. Кроме того, налицо еще один важный и, может быть, даже решающий момент: под Ташичао лично присутствует генерал Куропаткин. Он сам будет руководить операцией.

Куропаткин, слушая Харкевича, одобрительно кивал головой, и Алешенька понял: вопрос решен, давно решен, но поставлен на обсуждение военного совета потому, что Куропаткин хочет обсудить его всесторонне, хочет, чтобы каждый еще раз подумал о предстоящем сражении, проявил инициативу, взял на себя ответственность.

— Отразить противника и перейти в наступление! — сказал Куропаткин.

— Так точно, ваше высокопревосходительство, — отрубил басом Зарубаев. — Войска нуждаются в наступлении.

Куропаткин снова кивнул головой. Зарубаев нагнулся к Харкевичу и что-то прошептал ему на ухо. Тот засмеялся.

— Владимир Викторович, ваше мнение? — обратился Куропаткин к Сахарову.

— Мое мнение прямо противоположно, — торопливо заговорил Сахаров, кладя ладони на папку. — Войска нужно сосредоточивать если не у Харбина, то между Телином и Мукденом. В крайнем случае, между Ташичао и Ляояном. Но так как этого крайнего случая нет и ни нам, ни Порт-Артуру сейчас не угрожает ничего особенного, то я считал бы целесообразным сосредоточиваться под Мукденом.

— Виноват, — перебил Харкевич, — как известно, японцы решили в кратчайший срок овладеть Порт-Артуром, собрав для этого все силы. Это и есть чрезвычайный случай.

— Я не опасаюсь за Порт-Артур, — ровным голосом продолжал Сахаров. — Я опасаюсь за нашу армию, если мы дадим сражение под Ташичао. Вы, Владимир Иванович, выразились, что позиции под Ташичао превосходны. Отнюдь не нахожу их превосходными. Попросту нахожу их плохими. С соседних сопок подошедший противник будет иметь возможность обстрелять любую нашу точку. А потом, что́ за окопы у нас под Ташичао! В них можно только сидеть, чуть встанешь — уже открыт до пояса. Я считаю, что Ташичао — место наименее удобное для любого сражения и совсем непригодное для решительного.

Харкевич и Зарубаев не отрываясь смотрели на говорившего, точно он говорил вещи новые и совершенно для них неведомые. Алешенька затаил дыхание. То, что говорил Сахаров, противоречило всему тому, к чему он готовился со дня отъезда в Действующую армию, противоречило всему, что он слышал в поезде от самого Куропаткина и о чем думал как о несомненно решенном. Русская армия не могла отступать перед японцами. Она могла отступать из тактических соображений перед гением и мощью Наполеона, ополчившего на нее всю Европу, но она не могла отступать перед японцами, маленькой островной нацией, с ее игрушечной культурой. Окопы под Ташичао действительно неглубоки, потому что почва камениста, не выроешь. Но ведь и на японской стороне почва тоже камениста! Зачем же сидеть в окопах, ждать удара и бояться «привстать». Нужно выскочить из окопов и атаковать врага.

Перед ним мгновенно пронеслись картины знаменитых в истории боев. Разве Суворов ждал противника? Алешенька не сомневался, что Куропаткин остановит и пристыдит Сахарова, потому что менее всего начальнику штаба подобает говорить бессмыслицу. Куропаткин — герой Геок-Тепе, переходов по пустыням, курских маневров, решительный, инициативный, бесстрашный! Он вспомнил, как Куропаткин не позволил Сахарову везти в Ташичао Зиночку. Сахаров с его Зиночкой и желанием отступать перед японцами и Куропаткин, срамивший своего начальника штаба Зиночкой и бесстрашно штурмовавший Геок-Тепе, были для Алешеньки сейчас противоположностями. Он даже радовался словам Сахарова, потому что в ответ на опасливые соображения начальника штаба должен был во весь рост встать полководец Куропаткин.

Он жадно вглядывался в лицо командующего, каждую минуту ожидая уничтожающих слов.

Куропаткин взял из коробки на столе папиросу… Спичечный коробок в серебряном футляре лежал рядом. У первой спички отлетела головка, вторая сломалась посредине. Командующий нахмурился.

— Алексей Николаевич! — Зарубаев приподнялся, в его руке пылала спичка.

— А… спасибо, спасибо!

Куропаткин не остановил Сахарова, и тот продолжал говорить:

— И наконец, у меня есть свое соображение по поводу одной мысли, высказанной Владимиром Ивановичем. Владимир Иванович сказал, что решающим в предстоящем бою будет личное присутствие в частях генерала Куропаткина. Вот это-то и кажется мне наиболее опасным.

Он остановился и посмотрел на свои ладони. Они были полные, белые, с тонкими пальцами. Куропаткин, понесший папиросу к перламутровой пепельнице, задержал ее на полдороге.

— Прошу обратить внимание, — сказал Сахаров, — позади нас уже несколько поражений и два погибших авторитета: были разбиты Засулич и Штакельберг! То, что разбили этих генералов, болезненно для национального самолюбия. Но все мы и все в России утешаются: разбили Засулича и Штакельберга, но ведь у нас есть Куропаткин! — Голос Сахарова стал выше, и брови его поднялись дугой. — Что будет, господа, если разобьют Куропаткина? У нас иссякнет последняя надежда. Рисковать Куропаткиным нельзя. А бой под Ташичао — риск.

Сахаров минуту молчал, следя за впечатлением от своего последнего довода, потом прибавил тихо:

— Надо немедленно отступать к Хайчену. Сосредоточение войск у Хайчена выгодно во всех отношениях: войска будут собраны компактно, опасность охватов с флангов будет сведена до минимума. И, кроме того, отступая на один переход, мы тем самым войска Оку отвлекаем на один переход от Порт-Артура.

У Алешеньки Львовича невыносимо заколотилось сердце. Он еще не мог дать себе отчета, не мог охватить мыслью последние слова Сахарова, они казались ему невозможными, логически порочными. Немыслим был тон его речи, строй фраз, немыслимо было положение: у нас, то есть у русских, иссякнет последняя надежда. Значит, теперь дело уже только в надежде, да еще в последней? Ни уверенности, ни знания того, что победа будет, что она неизбежна, оказывается, нет. Есть только надежда. Что значит «Куропаткиным нельзя рисковать»? Если Куропаткин есть Куропаткин, то его присутствие превращает бой из рискованного в нерискованный… Что же все это такое?

Он не успел последовательно продумать все эти мысли, он как бы их только почувствовал. Все внимание его было устремлено на членов совета. Куропаткин молчал. Харкевич и Зарубаев, только что высказывавшие противоположную точку зрения, тоже молчали.

Куропаткин курил и смотрел в окно. Лицо его вдруг отяжелело, сутулые плечи еще более ссутулились. Зарубаев имел грустно-рассеянный вид, точно все происходившее перестало вдруг его касаться. Харкевич, поджав губы, покачивал головой, к удивлению Алешеньки, с явным удовольствием.

Что же это такое? Почему соображения Сахарова, его дикое неверие, его слова «если будет разбит Куропаткин» произвели такое впечатление?

Никто не засмеялся, не закричал, не возмутился, все точно подавлены истиной. Почему солдаты и простые офицеры уверены в своей силе и победе, а генералы нет? Потому что генералы знают то, чего не знают солдаты?.. «Ах, боже мой, что же это такое?» — беспомощно подумал Алешенька.

Куропаткин положил руки на стол, сжал кулаки и сказал глухо:

— Сдадим Ташичао без боя.

Несколько минут все оставались неподвижными, потом вздох облегчения пронесся по вагону. Лица прояснились, зарумянились. Зарубаев что-то проговорил Харкевичу и полез в карман за носовым платком. Вынув его, он долго вытирал лоб и шею. Харкевич встал и глубоко вздохнул, как будто физические усилия, перенесенные им во время совета, были чрезвычайны.

Вслед за Харкевичем встали остальные, по-видимому торопясь этим подчеркнуть, что все уже решено, совет окончен и никакое иное решение невозможно.

Алешенька тоже встал. Новое, ничем не вызванное обсуждение вопроса о сражении, решение отступать в то время, когда войска были предупреждены, что отступление окончено, принятие нового решения без каких-либо понятных мотивов — все это настолько сбило его с толку, что он на время потерял способность что-либо реально представлять.

— Ну, что же, — сказал Зарубаев Харкевичу, — отступать без боя лучше, чем с боем. Отступление с боем всегда есть поражение.

Алешенька вышел из вагона, Жаркий ветер охватил его. Каким-то стальным запахом отдавал песок. Яркие, пышные после недавних дождей травы пробивались по насыпи. На юг от вагона вился узкий сухой проселок, пропадавший через сто саженей в гаоляне, но опять появлявшийся на увале и сверкавший оттуда желтым металлическим блеском. Проселок змеился к позициям, по нему скакала группа всадников, с каждой минутой теряя очертания, как бы растворяясь в горячем воздухе.

Около вокзала на корточках у своих корзин сидели китайцы. Два солдата покупали у них орехи и липучки.

Все это, к чему Алешенька уже успел привыкнуть, вдруг стало для него чужим и непонятным. Перед глазами маячил Куропаткин, ссутулившийся за столом. «Сдадим Ташичао без боя!»

«Почему, — бормотал Алешенька, — почему? Куропаткин, Алексей Николаевич, дорогой… почему без боя?»

— Ну, как там, поручик? — спросил Торчинов.

Алешенька махнул рукой. Сказать, что решили отступать, он не мог.

Этот день был для него очень тяжел. Он писал под диктовку Куропаткина бумажки, касавшиеся отступления каких-то батальонов и каких-то обозов. В конце Куропаткин продиктовал приказание интенданту армии Губеру: все нужное для армии сосредоточить в Ляояне.

Коллежский асессор Шевцов, седой чиновник с репообразным черепом, без устали стучал на пишущей машинке. Наличный состав штаба с головой ушел в составление диспозиции к отступлению. Составлялись и пересоставлялись записки, приказы, сообщения, Куропаткин работал, не отрываясь ни на минуту.

И эта его работа, и эта его усидчивость, которые раньше представлялись Алешеньке исполненными глубокого и мудрого смысла, потеряли для Алешеньки всякий смысл. А Куропаткин снова и снова вызывал его и снова и снова диктовал ему. Он долго не замечал сурового, печального лица поручика. Наконец вечером спросил:

— Вы, Алешенька Львович, недовольны принятым решением?

Куропаткин стоял, заложив руки за спину, глядя на поручика исподлобья, даже как бы посмеиваясь. Так смотрят старшие на детей, когда дети на что-либо обиделись по своему детскому неразумию.

— Ваше высокопревосходительство! — воскликнул Алешенька.

И в этом безотчетном восклицании Куропаткин уловил крушение чего-то светлого и дорогого в душе молодого офицера, Улыбка погасла в его глазах.

— Что поделать, Алешенька Львович, — сказал он задумчиво, — война — это не концерт по заранее намеченной программе.

Губы у Алешеньки задрожали.

— Ничего, ничего, — печально и вместе с тем ободряюще проговорил командующий. — Мы с вами еще повоюем.

Вечером замелькали бивачные огни. Они сверкали то в одиночку, то смыкались в цепь. Поднимались, опускались, определяли сопки и долины и широким морем разливались по равнине. Огни Ташичао, мерцавшие перед магазинчиками или просвечивавшие сквозь вощеную бумагу окон, казались по сравнению с ними мелкими, несерьезными огнями.

С севера подошел поезд. Паровоз выбрасывал снопы искр и, тяжело вздыхая, прокатился вдоль перрона. Из вагонов выскакивали офицеры, солдаты, немногочисленные штатские, очевидно по интендантским надобностям.

Из вагона первого класса вышел Флуг, генерал-квартирмейстер штаба наместника, и зашагал через пути к поезду командующего.

У состава Флуг встретил поручика, спросил у него: «Адъютант?» — и, получив утвердительный ответ, приказал доложить о себе.

Алешенька доложил Куропаткину, опять писавшему за столом.

Куропаткин долго молчал, точно раздумывал, принять Флуга или не принять. Всякий человек из штаба Алексеева был для него неприятен.

— Просите.

Флуг медленно, под хмурым взглядом Куропаткина, подошел к столу, отрапортовал и протянул конверт.

Куропаткин положил конверт около чернильного прибора, показывая, что ничего спешного не может быть для него в этом послании адмирала, и кивнул головой, отпуская Флуга.

Флуг вышел багровый, не услышав ни слова.

Вагон сиял молочным светом, тучи комаров проносились в сияющем тумане, липли к марле окон, потом, будто сдуваемые ветром, исчезали, а из темноты появлялись новые тучи.

Скрипя сапогами по крупному гравию площадки, Флуг шел вдоль поезда. Он решил немедленно вернуться в Мукден и немедленно же доложить наместнику о сцене приема. Все-таки он, Флуг, не последний человек вообще, и здесь, на Дальнем Востоке, в частности. Он давно служит в Маньчжурии, он знает театр военных действий. Неужели Куропаткину не интересны его знания? Не спросить ни о чем, точно не генерал вышестоящего штаба приехал к нему, а казак-ординарец! «Сатрапом чувствует себя в своем поезде», — пробормотал Флуг и в эту минуту увидел Харкевича, сидевшего на ступеньке вагона.

Генерал-квартирмейстер Куропаткина сделал радостное лицо и поднялся.

— Не соизволил со мной говорить, — вместо приветствия пробасил Флуг.

— Коли не спешите, присаживайтесь, — пригласил Харкевич.

— Спешу отряхнуть прах… — Но тем не менее Флуг уселся на подножку вагона. Он овладел собой и обиду, нанесенную ему, уже ощущал как некое для себя торжество. Флуг, как и все в штабе наместника, не одобрял тактики Куропаткина, основанной на приумалении своих сил, тем более что Флуг считал себя одним из лучших знатоков обстановки.

— О чем со мной, генералом Флугом, разговаривать? — усмехнулся он. — Пользы от меня ведь никакой! Я только беспокойный элемент, я из презренного выше стоящего штаба.

— Ну-ну, Василий Егорович!

— А то, что я знаю театр военных действий лучше господина бывшего министра, так это совершенные пустяки.

— Театр воины… это конечно… — дипломатично проговорил Харкевич, усмотрев в словах Флуга прежде всего выпад против себя. Он знал, что тот же Флуг однажды выразился о нем: «Театр войны 12-го года Харкевичу лучше известен, чем маньчжурский», — намекая на то, что Харкевич был исследователем Отечественной войны. — Никто от вас этого не отнимает, за вами пальма первенства.

— Вспомнился мне, между прочим, его патрон Скобелев, — проговорил Флуг. — Помните, когда Скобелева назначили командовать экспедицией в Ахал-Теке, он тут же стал знакомиться с местностью. Это было его первым делом.

— Конечно, конечно, — поддакнул Харкевич, опять усмотрев и словах Флуга критику не только Куропаткина, но и себя. Несмотря на ветер и сквозняк, тянувший из-под вагона, было жарко, он вытер платком лоб. — Скобелев — это несомненно! Но у каждого человека своя натура.

— Помилуйте! Есть же вещи общеобязательные! Вы удивляете меня, Владимир Иванович. Куропаткин не был на Ялу. По-моему, это преступление. На Ялу должен был разыграться первый бой, решительный, определяющий ход и настроение кампании. Ну как командующему было не побывать там? Разве мог бы так поступить Наполеон, Суворов или излюбленный вами Барклай?

Харкевич кивнул головой. Собеседник мог как угодно принять его кивок: и за согласие, и за несогласие.

— А ведь Куропаткин, вместо того чтобы побывать на Ялу, опытным глазом осмотреть все, все понять и тем самым предусмотреть все возможности, едет в Мукден! Мало того, в Мукдене он тратит драгоценное время на беседы и препирательства с дзянь-дзюнем до поводу каких-то китайских поставщиков!

Лицо Харкевича расплылось в ласковой улыбке.

— Вот именно, — сказал он, — Василий Егорович, вот именно! Едет выбирать позиции в Мукден и разговаривает с китайскими поставщиками. Настроения их и отношения с ними очень для нас важны. А Ялу совсем не важно.

Флуг пожал плечами.

— Ну, знаете, военная наука не рекомендует бросаться такими реками. А правда, — вдруг спросил он, — что Куропаткин послал в Петербург телеграмму: «Ура, японцы переходят Ялу!»?

Харкевич продолжал так же ласково улыбаться, но брови его дрогнули. Он не ответил Флугу.

Несколько минут Флуг молчал. Прошел караул, отчеканивая шаг. Фигура высокого поручика виднелась у фонарного столба. Пожалуй, он слышал весь разговор. Ну и очень хорошо, что слышал.

Алешенька в самом деле слышал все. Он не предполагал, что в Действующей армии могут так говорить о Куропаткине. Конечно, это враги командующего. Но он поймал себя на том, что с захватывающим интересом слушал «врага». Слушал и… соглашался. Действительно, Куропаткин не был на Ялу. Подозрения, неясные, неопределенные, мучительные, в том, что касалось самого святого, шевельнулись в нем. Он не хотел больше слушать и пошел по проселку в темноту ночи.

2

Куропаткин раскрыл конверт.

Письмо Алексеева было обычным письмом Алексеева, где выражалась одна и та же обычная алексеевская мысль: нельзя японцев пускать ни на шаг вперед. Сил для того, чтобы их бить, достаточно.

Но в конверт был, кроме того, вложен кремовый лист бумаги, на котором каллиграфическим писарским почерком была переписана телеграмма, полученная наместником от государя: «Одобряю взгляды, высказанные в вашей телеграмме».

Куропаткин несколько раз перечел листок. Государь одобрял взгляды наместника, то есть он хотел, чтобы Куропаткин немедленно победил японцев!

Хотел, вопреки тому оперативному плану, который утвердил сам же и согласно которому предполагалось, накапливая силы, отступать до Харбина.

Государь был, как всегда, неустойчив и нетверд, на его слово нельзя было положиться.

Ясно было одно: в Петербурге хотели немедленной победы!

Он сам всеми силами хотел ее, но он хотел победы верной, неизбежной, как неизбежна сумма четыре, если к двойке прибавить двойку. Он не хотел риска.

«Одобряю взгляды, высказанные в вашей телеграмме»…

Покой, охвативший Куропаткина после решения оставить Ташичао, сменился раздражением.

Набрасывал распоряжение за распоряжением батальонам, но главная мысль терялась в определениях и дополнениях. Он рвал бумагу и начинал снова.

Пил холодный квас и расхаживал по вагону.

Так было до двух часов ночи, когда Торчинов принес текущую почту.

Разбирая ее, Куропаткин нашел несколько очередных анонимов, требовавших прекращения бессмысленной войны, и письмо своего друга генерала Мордвинова.

«Генерал Гриппенберг, — писал Мордвинов, — сей многими уважаемый полководец, поносит тебя, Алексей Николаевич, на каждом перекрестке. Все твои действия почитает ошибочными, бездарными и преступными».

Куропаткин долго держал в руке письмо Мордвинова. По намекам, разбросанным в письме, он понял, что некоторые из его высокопоставленных врагов отступление и поражения армии ставят в прямую зависимость от его, Куропаткина, якобы антидинастических настроений.

Всегда они об этом твердили, это был их конек, но он надеялся, что с назначением его на пост командующего армией, в руки которого фактически вверялась судьба России, все эти злобствующие языки смолкнут, что они не посмеют! И сначала они действительно не смели, но после поражения Штакельберга снова обрели силу.

Он вспомнил полученное им однажды анонимное письмо, написанное тонким, по-видимому женским почерком: оно сообщало, что в свете его зовут не Куропаткиным, что грубо, а Пердрышкиным, что благозвучно, ибо происходит от изящного французского perdrix — куропатка.

И эти раззолоченные тупицы нашептывают государю! Алексеев шлет телеграмму за телеграммой. А он, Куропаткин, только что принял решение сдать Ташичао без боя! Невероятно! Опрометчиво! Этого ему никогда не простят!

Шагал по вагону, заложив руки за спину. Снова пил холодный квас.

Гриппенберг, сукин сын, завистник, костит на всех перекрестках! А ведь вместе служили в Туркестане, в одном полку, в одном батальоне. Но Куропаткин был младшим офицером, а Гриппенберг ротным. Так вот, как смел Куропаткин обойти его!

Невероятно завистлив барон. Он уже потому считает себя правым, что он немец и барон!

Какое проклятие, что каждый шаг нужно делать, оглядываясь на Петербург!

Садился в кресло и снова вставал, прислушивался. Все было тихо. Поезд спал, и станция спала.

Куропаткин всегда отличался способностью видеть явления с разных сторон — что было хорошо — и неспособностью оценить их и принять решение, что было плохо. Но сейчас возмущение против петербургских недоброжелателей и Гриппенберга неожиданно пробудило в нем вдохновение и решимость!

Он вдруг как живую, существующую, а не миновавшую действительность ощутил Балканы, Среднюю Азию, Скобелева, свои былые походы и победы.

Он сам встанет во главе батальонов! Поведет он, а не эти бесталанные генералы, которые думают только о чинах да завидуют друг другу.

В штабе Алексеева его ругают за то, что он призвал Штакельберга, Рениенкампфа, Келлера и прочих. По мнению Жилинского или Флуга, все это сделано неведомо почему. А сделано это потому, что все нынешние генералы стоят друг друга, у этих же по крайней мере георгиевские кресты!

В открытые окна веял ветер, горячий, душистый ветер. Вокруг простирались хлебные поля и сопки, поросшие травой. Донесся запах паровозного дыма. Кто-то хлопнул дверью. Должно быть, Торчинов. Только он позволяет себе хлопать дверью. Не спит, должно быть, от духоты.

Шагал по вагону, и все легче становилось у него на сердце. Перед ним мелькали десятки вариантов будущего боя. Сражение могло развернуться так и могло развернуться совершенно иначе, и это было все равно, потому что в эту минуту Куропаткин чувствовал себя в силах победоносно решить любой вариант боя.

Ведь есть же закон удачи!

Ведь есть же талант удачи!

Что такое удача? Безумие, совпадение, нелепостей? Нет, удача — это использование законов, еще не открытых, но тем не менее существующих. Некоторые люди пользуются ими инстинктивно. Удача — это мгновенный, но точный расчет.

Он выглянул в окно.

Торчинов сидел на корточках у столба и кормил сахаром остенсакенскую Леду.

Оказывается, уже давно утро!

— Торчинов! — позвал Куропаткин и, когда осетин подбежал к окну, приказал: — Немедленно соедините меня с Зарубаевым… Отступать не будем, — добавил он и улыбнулся.

— Отступать не будем, — сказал Куропаткин вошедшему в вагой Алешеньке, — напишите распоряжение Сахарову и Харкевичу остановить и вернуть все части, которые были двинуты к Хайчену.

Он посмотрел в глаза Алешеньке — они вдруг вспыхнули, наполнились недоумением, радостью — и улыбнулся, улыбкой умной и хитрой, точно все уже было сделано и победа была одержана.

Его сутулая фигура, рыхлая и грузная, в неизменном сером кителе, стала легче и как бы тоньше. Он прошел к телефону и крикнул:

— Николай Платонович! Ну, как вы себя чувствуете?

— Зубы разболелись, ваше высокопревосходительство, — донесся дребезжащий голос Зарубаева.

— А… зубы, зубы… По-моему, лучше когда голову рубят, чем зубы болят. Плохо слышно? Я говорю, что в таких случаях надо применять валерьянку.

— Пользую ее нещадно.

— А японцы как?

— Ни слуху ни духу, ваше высокопревосходительство.

— Хитрят, канальи. Обходных движений не наблюдалось?

— Никаких признаков!

— Вот мы им покажем! — Он помолчал. — Николай Платонович, отступать не будем. И не помышляйте. Стойте на своих рубежах. Назад ни шагу. Сейчас получите от меня письменный приказ. В самом ближайшем времени даем, как и было намечено, генеральное сражение. А затем переходим в общее наступление.

— Дай-то бог, Алексей Николаевич!

— Что, что? Не слышно.

— Говорю: дай-то бог, Алексей Николаевич.

— Верю и уповаю. Передайте войскам: отступление окончено.

Куропаткин положил трубку, повернулся, увидел Торчинова и Ивнева, увидел широкую улыбку на лице поручика и сказал, легко и весело вздыхая, как человек, преодолевший тяжелейшее препятствие:

— Так-то, Алешенька Львович, так-то!

3

Колонна двуколок во главе с доктором Петровым исчезла за горами. Нина, санитар Горшенин и повозочный Васильев остались во дворе обширного, брошенного хозяевами хутора, где Петров распорядился оборудовать перевязочный пункт.

— С ранеными доктор вернется из Мадзяпу часа через три — надо успеть все приготовить, — сказала Нина. — Нам с вами, господа, придется поработать. Нужны: колодец, котел для воды и печь.

— Колодец я нашел, — сказал Васильев. — Колодцами в этой стране я интересуюсь прежде всего.

Нина побежала к колодцу. Он был выложен камнями, поросшими зеленым мохом. Стоптанная каменная дорожка вела к нему от фанз. Сколько лет нужно было ходить по этим каменным плитам в легких китайских туфлях, чтобы так истоптать каменные плиты?! Однако воды в колодце мало.

— Как вы думаете, Горшенин, хватит?

— Кто его знает, сестрица. Если начнем обмывать всю фанзу, то не хватит.

— Зачем же всю! Каны и циновки.

— На каны и циновки хватит.

После пережитого под обстрелом в ущелье Нина долго испытывала сиротливое чувство. До этих кровавых событий она была точно хозяйкой в жизни. Она родилась, существует, думает, — все это очень важно не только для нее — для вселенной! Она, Нина, существует! Она чувствовала себя устойчивой, как мир. Она готовилась долго и хорошо жить. Живя, она чувствовала, что находится в самом естественном для себя состоянии. Она была даже втайне убеждена, как все дети и молодые люди, что она и вообще не может умереть. Именно с ней и произойдет чудо: она не умрет. До того она чувствовала себя полной жизни и сил. И вдруг она увидела, как легко умирают люди, Смерть была легче и доступнее всего. Каждый из убитых жил за минуту до смерти напряженной жизнью. Был молод, имел тысячи мыслей, желаний, любил жену или невесту.

…И всего только одно, одно мгновение! Только один комочек свинца!

Она была подавлена. Она шла около подвод по жесткой, раскаленной земле, закатав рукава блузки, потому что иначе невозможно было переносить жару.

Она потеряла себя. Жизнь показалась ей пустячным, некрепким явлением. И раз жизнь такая пустячная, некрепкая, легко уходящая, то стоит ли думать о ней все то, что думала Нина? Какой во всем этом смысл, если одно мгновение — и ничего нет?

Даже ее чувство к Коленьке как бы поблекло. Какую оно имеет цену, если оно подвержено случайности и может быть прервано в любую минуту?

Остановились на ночь в ущелье под отвесными скалами. Дозорные полезли наверх. Внизу было тихо, безветренно. Непрерывно, тонко и серебряно звенели цикады. Звезды, покрывавшие небо, близкие, теплые, шевелившиеся над самым ущельем, принесли ей некоторое успокоение.

Она задремала в приятной, освобождающей прохладе ночи, с удовольствием укрыв ноги одеялом.

Когда она проснулась рано утром, — и небо над ущельем было все розовое, и в тишине чудесно звенел поток, и из ущелья открылся вид на горы, окутанные нежной дымкой, — столько сил ощутила она в отдохнувшем теле, что хотя сразу же вспомнила обо всем, что было накануне, но все это показалось ей совсем слабым по сравнению с той жизнью, которую она чувствовала сейчас в себе. Смерть уже не подавляла ее, а вызывала протест и гнев.

С этим чувством она умывалась в роднике, обдавая студеной водой руки, плечи и ноги до колен. Ноги, стройные, с высокими икрами, отражаясь в воде, уходили куда-то сквозь землю, а лицо зыбилось и дрожало в струях.

— Скорее управляйтесь с гигиеной! — кричал доктор Петров, как все доктора считавший себя вправе спокойно смотреть на голые женские ноги и плечи.

С этим чувством негодования против смерти, которое не только не проходило в ней, но все усиливалось, она прибыла на хутор, выслушала указания Петрова, смотрела, как исчезали за синей зубчатой скалой подводы, и теперь принялась устраивать перевязочный пункт.

Она осмотрела самую большую фанзу, вымела ее, раскрыла настежь двери, выставила вместе с Горшениным огромные, в полстены, оконные рамы и во все уголки дома впустила чистый, горячий воздух, изгоняя тяжелый дух дыма и затхлости, пропитавший жилье.

Потом пришел Васильев и доложил, что вода кипит, и тогда она, посмотрев с сомнением на длинную юбку, подоткнула подол и раздобыла тряпку.

— Я вам помогу, — сказал Горшенин. — А Васильев будет воду кипятить.

— А разве петербургские студенты умеют мыть грязные циновки?

— Студенты всё умеют, сестрица… даже бить морды полицейским…

Нина внимательно посмотрела на него.

— Тогда… принесите мне, Горшенин, кипятку.

Бородатый повозочный сидел перед очагом и вздыхал. По его уезду забрали почти всех мужиков, а в соседнем не тронули ни одного — таков был план мобилизации. Васильев с завистью думал, как они там живут, в соседнем уезде, отцы и сыновья, а вот ему, пожилому, многосемейному, выпало мучиться повозочным. Он топил печь гаоляновой соломой, огонь пробегал по отдельным соломинкам и вдруг охватывал весь пучок. Этот китайский дом был брошен, и Васильеву представлялось, что и его родной дом так же опустел я одичал.

Нина не заметила, как пролетели четыре часа, — она только-только управилась, только-только навела относительную чистоту. Здесь они сделают перевязки и сейчас же тронутся в Ташичао.

Знойный воздух дрожал над дорогой, черные стрекозы висели над ней. Немного грустная красота — в знойном воздухе, в круглых мягких горах, в одиноком дереве на бугре за фанзой.

— Никогошеньки, — сообщил Горшенин, спустившийся с наблюдательного пункта на земляной стене.

Она вернулась в фанзу, прилегла на циновку, накрыв лицо марлей, и заснула. Тучами носились мухи и комары, но марля спасала. Нина спала глубоко, без сновидений, и проснулась от внутреннего толчка. Напротив, на циновке, разувшись и накрыв ноги портянками, спал Васильев.

Золотое пятно солнца, ютившееся на полу рядом с ней, когда она засыпала, исчезло. Были сумерки, над двором — прозрачное серое небо. Взглянула на часики: вечер!

Горшенин, разложив костер, что-то варил в котелке. Дороги были пусты, чумизное поле тоже. Никого, кроме Горшенина и коня!

Ее охватила тревога: где же Петров?

— Горшенин, никто не показывался?

— Никто. С той стороны фанз — сопочка. Я на нее взобрался: видать далеко, да не видать никого.

— Отчего они не едут, Горшенин? Доктор обещал быть через три часа, а прошло десять!

Васильев спал, сладко похрапывая. Он не беспокоился ни о чем. В самом деле, его дело маленькое, пусть беспокоится сестрица.

Сестрица осмотрела прибранную фанзу, медикаменты, расставленные на низеньких обеденных столиках… вата, марля, бинты. Надо все обдумать, она на войне. Скажем, наступает утро, а Петрова нет, — что она должна делать? Она должна вернуться в Ташичао.

Солнце давно село за лохматую сопку. Быстро темнело. Хотелось есть. Доктор поступил опрометчиво: полагая быстро вернуться, он не оставил провизии. Забыл, что он на войне.

— Сестрица, — позвал Горшенин, — обед готов.

— Какой обед, откуда?

— Вы думаете, студент будет голодать, когда рядом с ним ходит курица? Куриный бульон, прошу.

Покидая хутор, китайцы взяли с собой всю птицу, но одна курица осталась. Небольшая, желтая, она тревожно кудахтала, слоняясь по земляному амбарчику. На ее тоскующий голос поспешил Горшенин, закрыл все ходы и выходы; через пять минут она была у него в руках, а еще через пятнадцать отправилась в дальнее плаванье в солдатском котелке.

— Превосходный суп, Горшенин… И много студентов, Горшенин, ушло в армию?

— Я думаю, немало… Особенно если принять во внимание, что обеспокоенное правительство закрывает одно высшее учебное заведение за другим. Нам с нашим правительством не помириться…

Совсем стемнело. В темном воздухе вечера виднелись еще более темные массы гор. Ветер утих. Усиленно гудели комары, и пели, несмолкаемо пели цикады.

Нужно устраиваться на ночь. Комаров-то, господи, сколько!

Захватывает холодком сердце, когда подумаешь о Петрове и невольно начинаешь думать о Николае. Вернулся ли он со своей разведки? Какое странное, ни с чем не сравнимое счастье — увидеть его!

Нина тревожно спала ночь. Все ей чудилось, что подъезжает Петров. Открывала глаза, прислушивалась: трещат цикады. Ночная тьма висела над китайским хутором, над всей китайской землей, тьма, расшитая золотом звезд, погружавшая душу в какой-то странный бред. Никак нельзя было понять, что такое звезды и почему их так много.

Она проснулась перед зарей и вышла из фанзы.

— Ждать доктора не будем? — спросил Горшенин.

— Буду ждать до восхода солнца.

Но она ждала до десяти часов. Ждала больше суток. В десять приказала свернуть пункт. Конь за ночь отдохнул, и Васильев тоже бодро покрикивал на него.

Она почувствовала облегчение оттого, что ожидание и бездействие окончились.

С юга потянул горячий душистый ветер. Сопки пустынны, дороги пустынны, ни одного человека. Стоят брошенные деревни, шумит гаолян, сверкают обмытые недавним дождем поля чумизы, пайзы, бобов…

4

Когда, окончив разведку, Логунов присоединился к своему полку, полк был уже под Ташичао.

За последние дни в душе поручика установилась ясность по отношению к самым мучительным вопросам.

В самом деле, боевое построение наших войск неразумно. Основа построения боевого порядка батальона в наступлении — скученные ротные цепи с коротким интервалом в шаг, позади которых двигаются, в колонках по два, так называемые ротные поддержки, — они почти никогда не разворачиваются в цепь и служат отличной мишенью для вражеской артиллерии. Залегает и перебегает цепь крупными подразделениями — взводом, полуротой, что также усиливает потери. По мере приближения к окопам противника и возрастания действенности огня наступающие цепи сгущаются и штыковой удар наносят уже в сомкнутом строю, что влечет за собой совершенно излишние потери. Неужели наши военные руководители, тот же министр Куропаткин, не подумали, что введение в действие скорострельного оружия должно изменить и тактику?!

Логунову казалось, что, когда он обо всем этом поговорит с Ширинским, выскажет ему все свои сомнения и представит все свои доводы, командир полка согласится с ним. Надо кому-то первому поднять вопрос, и этим первым будет поручик Логунов.

Следовало бы, конечно, предварительно посоветоваться со Свистуновым, но мысли о новой тактике были для Логунова настолько бесспорны, а случай для разговора с командиром полка настолько удобен, что поручик решил тотчас же высказать свои соображения.

Он нашел Ширинского под раскидистым тутом. Сидя на бурке, командир полка выслушал рапорт о разведке и уже собирался отпустить офицера, когда тот сказал:

— Разрешите, господин полковник!

Логунов сначала торопливо и сбивчиво, потом толково и пространно изложил свою точку зрения.

— Я убежден, господин полковник, при современном скорострельном оружии, прежде чем наступать на позиции противника, надо подавить его огневую силу, что наши войска могут выполнить с успехом, ибо наша пушка и наша винтовка лучше японских. Русская винтовка, господин полковник, — могучее оружие. Но ее сила пропадает, во-первых, потому, что в любом бою большая часть батальонов находится в резерве и, следовательно, не ведет огня, а во-вторых, потому, что стрелковая выучка нашего солдата, даже в сибирских стрелковых полках, ниже возможной. Не к бою мы готовим солдат, господин полковник, а к параду!

По мере того как Логунов говорил, Ширинский мрачнел: поручик критикует систему, на которой зиждется армия! Кто дал право молокососу-поручику?!

А Логунов увлекся и все дальше развивал свою мысль, которая заключалась в том, что наступать надо редкими цепями, а если такой порядок и затруднит командование, то это ничего, ибо нужно добиться, чтобы каждый солдат знал свое место в бою, чтобы он, как требовал Суворов, понимал свой маневр.

— Насколько я соображаю, — прервал его Ширинский, — вы полагаете в основу боевых действий нашего полка и вообще русской армии положить тактику, ей несвойственную, хотя вы и упоминаете имя Суворова..

— Я думаю, господин полковник, что в ведении войны произошли изменения и они обязывают нас изменить и нашу тактику… тем более что все предлагаемое мной целиком исходит из основ русского военного искусства, из тех образцов, которые оставили нам Петр Первый, Суворов, Кутузов…

— Кто вам внушил эти мысли?

Логунов удивился:

— Война, господин полковник!

Ширинский встал и посмотрел на молодого человека пронзительным взглядом:

— Черт знает что вы нагородили, поручик! Приплели Суворова, Кутузова и даже государя императора Петра Первого! Мальчишествуете! Вы не в корпусе на уроке истории. Вы русский офицер, и ваша честь в том, чтобы ваши солдаты умели действовать по тому боевому уставу, которым живет армия. Вы хотите, чтоб я из своего полка сделал посмешище, чтоб во всех журналах борзописцы строчили о моих солдатах? Вы представляете себе: русский солдат ползет! И, как вы говорите, укрывается в ямке! Что это такое? Душу солдата легко разложить, внушая ему, вместо беззаветной храбрости, образ действий труса и предателя.

— Господин полковник! — пробормотал, багровея, Логунов.

— Слушайте меня, поручик, и запомните раз навсегда: русский человек покорен и богобоязнен. Русский солдат повинуется начальникам, командир для него — все. Русский солдат действует только по приказу. Он храбр потому, что он на миру! — Ширинский поднял худой, узловатый палец. — Русская тактика вытекает из основ русской души. Вы не сравнивайте русского с англичанином или японцем. Русский подчиняется, и тогда он силен. А вы хотите бросить его на произвол судьбы в ямке. Кто его там найдет, кто позовет за собой, кто прикажет?.. Ну, а если смерть, так на миру и смерть красна. Отдаете ли вы себе отчет, поручик, в том, что предлагаете?

Ширинский смотрел черными колючими глазами. Лицо его было плохо выбрито и от этого казалось еще более худым.

— То, что вы предлагаете, может далеко повести, и бы сказал — к самым пагубным последствиям. Представьте себе, поручик, что солдат ваш, выученный подобным образом, приезжает домой. Естественно, он тоже захочет действовать самостоятельно, он не захочет повиноваться ни отцу, ни священнику, ни уряднику. Зачем ему повиноваться? Он привык действовать самостоятельно. Понимаете ли, куда могут привести русский народ ваши мысли, и понимаете ли, откуда они исходят? Поэтому я и спросил вас: кто внушил вам эти мысли?

Ширинский стоял, расставив длинные, в узких брюках ноги. Белая полоска на лбу, сохраненная от загара козырьком фуражки, неприятно сияла над красным лицом.

— Можете идти, поручик.

Логунов приложил руку к козырьку, щелкнул каблуками и вышел, возмущенный, растерянный, подавленный.

… — Нет, это невозможно, гонять солдат гуртом, как баранов на убой, из страха, что, приучившись в армии к самостоятельности, они у себя в деревне перестанут подчиняться уряднику! Нет, это просто невозможно, — шептал Логунов.

Через час он мылся со Свистуновым в баньке. Банька стояла на бугре, и оттуда хорошо виднелись дорога к тополевой роще, левее — город и между городом и рощей — белые палатки лазарета. Свистунов рассказал о том, как капитан Шульга избил Емельянова, и о ссоре Топорнина с Шульгой.

Логунов сказал тихо, едва сдерживая себя:

— Топорнин — молодчина, обниму при встрече, честное слово!

— Друг мой, в России много били и много бьют. Не стоит принимать этого к сердцу.

— Мордобойству надо положить конец!

— Как?

— Поднимать просвещение, писать, создавать общественное мнение…

— Писать, создавать общественное мнение! В армии — общественное мнение? Много воды утечет, прежде чем в армии появится общественное мнение.

— Если ты — хороший, честный офицер — рассуждаешь так, то чего ждать от других? — запальчиво спросил Логунов.

Он насупился, сел на опрокинутое ведро и замолчал.

Перед самым ужином Ширинский получил приказ Куропаткина — немедленно выступить на крайний правый фланг, занять позиции и к утру окопаться. Офицеры передавали друг другу, что отступление окончено. В приказе значилась упорная оборона, а затем наступление!

Денщики собирали палатки и офицерское имущество. Батальон построили.

Свистунов прошел вдоль фронта.

— Поздравляю вас, братцы, — сказал он. — Больше не будем пятиться и срамить матушку Россию. Дадим япошкам русского перцу!

Солдаты оживленно зашумели.

— Поужинаем там, на месте. Чайку попили?

— Попили, вашскабродие!

— Ну, с чайком в дорогу веселее.

Батальон направился на юго-восток. Первые полчаса в сумерках еще различалось Ташичао, потом оно исчезло. Сизая туча протянулась на западе.

Вокруг — сопки, поросшие мелкой травой, по расщелинам — блеск гранита, обнаженного дождями. Тусклые, неприятные осыпи. Пустынно, пустынно! Как ни бодр бывает человек, но пустынно бывает у него на сердце, когда сядет золотое вечернее солнце и на смену приходят тусклые сумерки.

Понемногу растаяла, исчезла сизая туча. Звездное небо дрожало и переливалось над сопками. Повернули в поперечную долину, затем в другую. Через четверть часа снова очень уверенно повернули.

Логунов подумал: впервые полк идет так уверенно, — похоже, что уже имеются карты.

В темноте обрисовалась на коне фигура Свистунова.

— Первая рота?

— Так точно.

— Где поручик?

— Я, Павел Петрович.

Свистунов сошел с коня.

— Хороша ночь, удивительно хороша. Я, вояка, и то в такую ночь черт знает о чем думаю. Аромат какой… потяни носом. В такую ночь хорошо идти на свидание. Хаживал ты ночью на свидания?

Логунов вздохнул. На свидания с Ниной он не хаживал. Разве можно ей было сказать: «Ниночка, не ложитесь сегодня спать. Приходите ночью к старой черемухе или на берег моря». Нет, на свидания с Ниной он не хаживал. Он хаживал в Петербурге к Ботаническому саду на свидания с Леночкой Луниной. Белые ночи, тихие улицы Аптекарского острова, парочки, старые деревья, особняки в садах… Леночка ждет его под липой. Она обнимает его, целует в губы и только тогда говорит: «Здравствуй, Коля!» Был ли он влюблен в Леночку Лунину? Да, пожалуй, был. Но как сравнить два эти чувства?

— Хаживал я на свидания, — сказал Логунов, — только давно это было, и далеко это было… точно в тридесятом царстве.

Офицеры долго шли молча. Логунову хотелось рассказать о своем разговоре с Ширинским, но сейчас, на походе, это было неудобно.

Свистунов заметил вполголоса:

— Смущает меня то, что мы поворачиваем из ущелья в ущелье, как в родном городе из улицы в улицу.

— А кто ведет?

— Сам Ширинский. Но карт по-прежнему нет. На совещании я его спросил: не выслать ли вперед охотников? «Нет, говорит, не надо. Маршрут знаю: приезжал офицер от Куропаткина и все подробно объяснил».

Равномерный гул от ног стелется по долине. В звездном свете видны темные очертания гор. Но если захочешь вглядеться в них, они расплываются, смешиваются с небом. Все кажется единым: небо, земля и даже звезды. Как всегда во время ночного перехода, враг чудится рядом, готовым к коварному нападению. Третий час пополуночи! Давно пора прийти на место!

Из темноты выступил силуэт человека с конем в поводу. По характерным вздохам Логунов узнал Шапкина.

— Беспокоит меня вот что, — шепотом заговорил Шапкин. — Идем мы без малейшей остановки, а ведь ночь, ничего не видно.

— Только что мы с Павлом Петровичем обсуждали сие. Говорят, Ширинский знает дорогу.

— Вот этого-то, господа, я не понимаю… Чтоб с этих горах ночью знать дорогу, надо родиться здесь.

Как бы в ответ на сомнения штабс-капитана впереди раздалось: «Рота, стой!»

— Рота, стой! — побежало, как огонь по сухому дереву.

— Рота, стой! — крикнул Шапкин.

Полк остановился. Усталые солдаты тут же валились на землю. Логунов, назначенный в сторожевое охранение, занял ущелье в том его месте, где оно крутым коленом поворачивало к югу.

Было совершенно тихо. Но если прислушаться — тонкий звук доносится издалека. По всей вероятности, по камням прыгает ручей. Этот мелодичный звон усыплял, а Логунов так устал, что постоянно ловил себя на том, что засыпает. Тогда он вскакивал, делал несколько сильных движений руками, шепотом окликал солдат:

— Заснул, Жилин?

— Как можно, вашбродь. Дома поспим. Курить вот охота!

— Дома покуришь.

— А я прилягу… и в самую землю.

— Что же ты тогда увидишь? Хорош стрелок в сторожевом охранении!

— Емельянов за меня, вашбродь, посмотрит один момент.

— Нет, уж этого я не разрешу.

Жилин вздыхал.

Перед рассветом потянул туман и стало зябко. Логунов в сопровождении двух солдат поднялся на сопку. Небо и земля были мутны. Поручик вглядывался в неясные контуры сопок, в мутные сизые ущелья. Озноб донимал его. Не столько озноб усталости и прохлады раннего утра, сколько озноб волнения: с минуты на минуту начнется решительный бой!

Светлело. Широко и вольно разливалось на западе сиреневое небо, обтекая острые и круглые вершины, мягкие линии седловин. А на востоке небо делалось все лазурнее, пронизываемое пурпурными, розовыми и золотыми лучами.

В течение нескольких минут Логунов не мог оторваться от этой могучей игры скрытого, подступающего огня. И за эти минуты свет над мраком восторжествовал окончательно. И когда Логунов направил бинокль на соседнюю котловину, в ней было уже настолько светло, что он отчетливо увидел скалы, замыкавшие ее на востоке, и людей, выходивших из-за скал. Безошибочным чутьем Логунов уже знал, что это японцы. Он послал Жилина с запиской к батальонному, а сам улегся на вершине продолжать наблюдение.

Получив донесение, Свистунов поскакал к командиру полка. Ширинский с адъютантом поручиком Жуком рассматривал карту и схему, привезенные вчера Алешенькой Ивневым. Карта была неопределенная, вся в белых пятнах, ибо местность за пределами железнодорожной линии не была изучена ни до воины, ни теперь. Схема с обозначением маршрута оказалась более обстоятельной, и, выслушав объяснения поручика, Ширинский решил, что он без труда приведет полк к Двуглавой сопке, которую ему приказали занять и оборонять до последней капли крови. Приказ Куропаткина об этом был обращен лично к нему, мимо Штакельберга и Гернгросса, что чрезвычайно возвысило Ширинского в его собственных глазах. Может быть, поэтому он поторопился сказать Ивневу, что ему все понятно. Да и в самом деле, что здесь было непонятного? По дороге от Ташичао на восток… дорога вступает в сопки, три ущелья вправо — миновать, повернуть в четвертое.

— Вы считали, Станислав Викентьевич? — спрашивал он Жука.

— По пальцам, господин полковник!

Они опять склонялись над схемой.

Жук был крупный широколобый молодой человек со старообразным лицом и грустным выражением черных масленых глаз. Точно раз навсегда человек разуверился в жизни и не хочет, да и не может скрыть этого от окружающих.

Высокий, узкий в плечах, Ширинский был как-то весь узок: и лицо у него было узкое, и лоб. И губы тонкие и узкие. Но, несмотря на то что он был узок, а Жук широк, командира полка и его адъютанта сближало грустное выражение лиц. Ширинский всегда был чем-нибудь недоволен, все делалось не так, как, по его мнению, должно было делаться, и он знал об этом всегда раньше, чем дело начинали делать.

Вот и теперь получилось не так, как должно было получиться. Он отлично понял разъяснения поручика Ивнева, он и Жук внимательно следили за дорогой, очень простой. Но в результате все получилось не так, как должно было получиться.

Передним лежала на земле проклятая, действительно совершенно простая схема. Но беда была в том, что он никогда и по самой простой схеме не водил не только полк или батальон, но не ходил и сам. Он всегда был занят другими, более важными делами.

Военная служба включала в себя сотни важнейших обязанностей, из коих наиважнейшими были строевые учения, поддержание воинского порядка в казармах, в офицерском собрании и отношения с начальством. Это и являлось собственно военной службой, где таким пустякам, как умение пользоваться картой и руководить боем, не могло быть уделено внимания.

Как большинство офицеров, Ширинский не был приучен к самостоятельному мышлению, не умел собрать материал, оценить боевую обстановку и найти то решение, которое должно было привести к победе. Даже не предполагая, что все это нужно, Ширинский считал себя превосходным боевым командиром. Это его мнение о себе подкрепил генерал Драгомиров, похваливший его на маневрах. Дело касалось знаменитой полемики Драгомирова о тактике наступления. Ширинский повел полк в атаку в повзводном строю, без единого выстрела, с хором музыкантов. Новаторы утверждали, что ему следовало окопаться, что нельзя было такое пространство пройти без залегания и прикрытия. Но Ширинский с презрением произнес «самоокапывание» так, как произносил его Драгомиров, меняя несколько букв, отчего получалось нецензурное слово, и сказал, что победа решается только атакой и только штыком. Солдата нужно воспитывать как героя штыковой атаки. Это вызвало похвалу Драгомирова и сослужило Ширинскому хорошую службу. Он был на отличном счету, и даже сейчас командующий генерал-адъютант Куропаткин лично ему отдал приказ. Следовательно, он его выделил и на него надеялся. Так он и написал: «Надеюсь на ваш доблестный полк: правый фланг — особо важная позиция».

— К какой же чертовой матери, Станислав Викентьевич, вы считали по пальцам? Где мы с вами теперь! Ведь мы должны были занять свои позиции ночью, а теперь день!

— Утро, — мрачно поправил Жук.

— День! — так же мрачно повторил полковник.

Он увидел скачущего Свистунова и сразу понял, что случилась неприятность.

Молча выслушал он Свистунова и молча стоял несколько минут, в то время как Жук растерянно собирал в целлулоидный планшет карту и схему.

Стараясь сохранить тишину, полк двинулся назад. Логунов с полуротой замыкал колонну. Изредка он поднимался на сопку. Горы были пустынны, орлы кружили над одной из вершин, напоминавшей сахарную голову.

День наливался жаром. Фляжки опустели, ручьи не попадались. Солдаты шли расстегнув вороты, сдвинув на нос бескозырки.

Часто останавливались, потому что Ширинский, по-прежнему двигавшийся во главе полка, окончательно впал в сомнение. Он понял, что заблудился.

Воздух помутнел от зноя. Винтовки, вещевые мешки, скатки, сапоги! Зной страшно тяжел. Когда он проникает в винтовку, она продавливает плечо. Когда он наполняет сапоги, ног не поднять. Нет ничего страшнее сапог, налитых зноем. Нет ничего мучительнее ног, которых нельзя поднять, красных, распаренных, растертых.

О чем сейчас мечтает полк? О встрече с врагом? О победе над ним? Полк мечтает о речке, о самой ничтожной речке, чтобы разуться, чтобы ноги опустить в бегущую струю.

Есть ли счастье выше этого?

Об этом счастье думает Логунов, вспоминая Неву, острова, озера в Шувалове, владивостокские заливы и море, море без конца.

Об этом думает Емельянов, вспоминая свою легкую в истоках, но и в истоках привольную Волгу. Проселки, по которым он ходил босиком… «Почему солдату не ходить босиком? — думает он, и вопрос кажется ему законным и нисколько не странным. — Шли бы солдаты босиком — сколько сил было бы не измотано, сколько сапог не изношено!»

Об этом счастье думает Хвостов, но думает неровно, вспышками, толчками. Проваливаясь в какую-то пустоту, он забывает о том, что он солдат, что воюет, что ему нужно идти, потому что приказано идти. Он чувствует непреодолимую потребность сесть.

И, не отдавая себе отчета, Хвостов садится.

Склонившийся над ним Логунов видит багровое лицо и красные белки глаз.

— Не можешь идти?

Секунду Хвостов бессмысленно смотрит на поручика.

— Дай винтовку. Без винтовки пойдешь?

— Попробую… — говорит Хвостов заикаясь.

Дать винтовку кому-либо из солдат Логунов не решился: невозможно человеку нести две винтовки!

Посадить Хвостова на повозку? Но, во-первых, повозки далеко… А во-вторых, посадишь одного — запросятся десять.

«Только в крайнем случае посажу», — думает Логунов, повесив винтовку через плечо и поручив Хвостова заботам Коржа, который, совершенно черный от пыли, пота и загара, с запавшими щеками и запекшимися губами, казался в своих улах все же, по сравнению с другими, живым и бодрым.

Первые сто шагов винтовка не была очень тяжела. Но через триста Логунов узнал ее подлинный вес.

.. Он не понес бы винтовки вместо солдата в Питере, не понес бы на Русском острове и в начале войны — здесь… Но он несет сейчас с трудно передаваемым чувством радости и немного по-детски представляя себе, что его видят Нина и Таня.

Головной ротой батальона шла четвертая — рота капитана Хрулева. Хрулев то слезал со своего коня, то вновь на него взбирался. Его не покидала жизнерадостность. Он любил крепкие морозы и крепкую жару. Расстегнув китель и ворот нательной рубашки, когда-то белой, а сейчас от грязи коричневой, он старался веселым словом подбодрить людей. Он позволил им расстегнуть рубахи, и солдаты в самом деле выглядели у него веселее, чем в других ротах.

Ширинский, двигавшийся вдоль колонны полка к его хвосту, увидел распахнутую грудь Хрулева и полное отсутствие смущения от встречи в таком виде с полковым командиром.

— Капитан! — поворачивая к нему коня, крикнул Ширинский. — Приведите себя в порядок!

— Господин полковник!

— Ну что «господин полковник»? Господин полковник делает вам замечание по службе, а вы восклицаете, как барышня. Что у вас с нижними чипами?

Он обежал глазами неровный строй роты, съехавшие, неподтянутые пояса, расхристанные вороты…

— Беременных баб ведете, а не солдат!

— Ро-ота, подтянись! Застегнуть воротники! — крикнул Хрулев, глядя в узкую длинную спину удалявшегося Ширинского.

Ширинский ехал дальше, внимательно оглядывая солдат. Вот они, солдаты знаменитого Ерохина. На что они годны?

Он не хотел думать, что в состоянии полка виноваты непрестанные переходы и сегодня — непосредственно он. Он стоял на той точке зрения, что солдат должен перенести все, не теряя своей выправки. На то он и русский солдат.

И сейчас, видя равнодушных ко всему на свете, кроме жары, людей, равнодушных до такой степени, что никто не поднимал глаз на проезжавшего мимо командира полка, он пришел в крайнее раздражение, и не столько потому, что солдаты не годились к бою и могли стать легкой добычей вдесятеро слабейшего врага, сколько потому, что они не соответствовали его представлению о солдате и солдатской бравой выправке.

И в этом крайнем раздражении он увидел поручика Логунова. Логунов шел на правом фланге своей полуроты. Шашку, чтобы она не болталась, он нес под мышкой, солдатская винтовка висела у него через плечо. Он шел и спотыкался на гальке, засыпавшей в этом месте ущелье. Он не смотрел на солдат, он не заметил и полковника, он шел и смотрел в землю. Ширинский почувствовал, что именно этот офицер — главный виновник всего безобразия: и расхристанных рубах солдат, и полной их непригодности к чему-либо, и бесконечного блуждания.

Несколько минут Ширинский ехал в десяти шагах от поручика, и поручик по-прежнему не видел его. Лицо его было багрово, губы черны, нос обгорел и лупился.

— Поручик Логунов!

Голос прозвучал настолько низко, насколько Ширинский вообще способен был издавать низкие звуки.

Логунов вскинул голову, увидел Ширинского и сразу понял, что командир полка разъярен. В другое время Логунов испытал бы неприятное чувство, которое против воли испытывает подчиненный, подвергающийся гневу начальника, но на этот раз Логунов отнесся совершенно спокойно к гневу командира полка.

Он вскинул голову, но продолжал идти, спотыкаясь и скользя по крупной плоской гальке.

— Поручик Логунов! Рота, стой!

— Рота, стой! — повторил команду Шапкин.

Первая рота остановилась. Остальные роты медленно уходили вперед, тая в горячем мареве воздуха.

— Поручик Логунов! — уже тонким, вздрагивающим голосом крикнул Ширинский.

Логунов вопросительно смотрел на него. По-видимому, поручик не чувствовал за собой никакой вины. Его сдвинутые брови и вся спокойная, хотя и донельзя утомленная фигура подняли гнев Ширинского на новую ступень.

— Винтовку таскаете? Ваши нижние чины оружие бросают! Чья винтовка? Где этот мерзавец?

— Господин полковник, — хриплым от усталости и жары, но спокойным голосом проговорил Логунов. — Я сам взял ее из рук выбившегося из сил человека.

Ширинский крикнул вдруг сорвавшимся голосом:

— Не человека, а нижнего чина! Кто у вас в роте? Штабс-капитан Шапкин, почему у вас офицеры до сих пор не знают, кто у них в роте? Нижние чины у вас, поручик. Поняли? Как вы воспитываете своих офицеров, вы, старый штабс-капитан, постыдитесь!

Он кричал все громче и громче, он забыл о противнике, который мог появиться в любую минуту, он делал свое главное дело командира полка: разносил, распекал провинившегося.

Логунов молчал. Вначале он смотрел на пряжку полковничьей портупеи, но по мере того как Ширинский повышал голос, он подымал взор и наконец стал смотреть в упор в расширенные, под лохматыми бровями глаза полкового командира. Он сам не знал, как он сказал, он не собирался этого говорить.

— Солдат для меня — человек, — тихо сказал Логунов, чувствуя омерзение от всего того, что происходит: и от этого разноса его перед подчиненными, для которых он старался быть авторитетом и образцом, и от самого факта, что на него смеют кричать, и оттого, что Ширинский оскорблял то естественное и святое, что установилось в его душе. Чувствуя омерзение и вместе с тем после своих слов какое-то великое освобождение, он не отводил глаз от глаз Ширинского, которые вдруг сузились и забегали.

— Это в вашей роте, штабс-капитан, был возмутительный случай с подарком государыни императрицы?

— Так точно.

Лицо Шапкина от волнения стало пепельным. Он не думал, прав или неправ командир полка, потому что командир полка был для него всегда прав.

— В полуроте Логунова?

— Так точно.

— Вы на опасном пути, поручик, — понизив голос, заговорил Ширинский, — предупреждаю: не позорьте святого воинского звания. Здесь, на маньчжурских полях, мы должны запечатлеть свою преданность государю императору. Вы молоды, вы должны все силы употребить на то, чтоб не запятнать погон, дарованных вам монаршей милостью. Верните винтовку по принадлежности и не распускайте солдат. Штабс-капитан, отправляйте роту.

Шапкин скомандовал осевшим голосом, и рота двинулась.

Опять шли. Шапкин сначала проехал вперед, потом остановился, потом слез с коня и пошел с Логуновым. Шли рядом, молчали.

— Что это вы, Николай Александрович, стали ему возражать? — сказал наконец штабс-капитан. — Говорит, ну и пусть себе говорит. А ведь так что же получится? Так он может возненавидеть роту, и тогда спасу не будет. Насмотрелся я за свою жизнь на всяких начальников. Меня особенно тревожит то, как он кончил. Кончил бы криком, ну и все в порядке, вылил, освободил душу. А то он черт знает чем кончил: какими-то советами, да еще тихоньким голосом. А уж совет командир полка будет подавать поручику тогда, когда он о нем черт знает что думает.

— Нет, уж как хотите, — устало проговорил Логунов. — Я не могу.

— Э, бросьте, Я тоже был молод и тоже любил правду-матку. Кто из русских ее не любит? Да разве это правда? Берете у солдата винтовку! Я сам хотел вам заметить, да разомлел от жары. Берете винтовку, так солдат вас, думаете, уважать будет? Нисколько, смеяться будет. Он знаете что про вас думать станет?

— Оставьте, Василий Васильевич, и вы туда же!

Шапкин обиделся.

— Как хотите, — сказал он. — Я в Санкт-Петербурге не обучался, книг новых не довелось мне читать, но жизнь я прожил и много видел.

Он взобрался на конька, и конек понес его мелкой трусцой.

Долина расширялась. Сопки, покрытые густым дубовым лесом, расходились, как крылья, в стороны. Огромные ястреба кружили в небе. Что это за долина?

Дорога, по которой шагает полк, упирается в гаоляновое поле и поворачивает влево.

Логунов видел много гаоляновых полей, но такого не видел: мерцающие колосья, отливающие красноватым золотом, заполняли пространство до самого горизонта.

Голова полка уткнулась в поле и остановилась. Рота за ротой останавливался полк.

Небо было безоблачно, какого-то неестественного, бесцветного, раскаленного цвета. И вместе с тем оно казалось тяжелым, как бы ложащимся от тяжести на горы и на гаоляновое поле.

И в это время где-то за гаоляновым полем, к северо-востоку, мягко прозвучали артиллерийские залпы. Один, другой, третий.

И после непродолжительной паузы опять: один, другой, третий.

И вдруг завздыхали, задышали своими гигантскими вздохами невидимые пушки, и весь тот край земли точно дыбом встал в зловещем дыхании.

Шапкин обнажил голову и перекрестился. Его примеру последовали солдаты.

— Начался решительный бой под Ташичао, — сказал Логунов, испытывая облегчение оттого, что отступление действительно кончилось.

Ширинский повел полк к месту сражения прямо через гаолян.

Навсегда запомнил Логунов это гаоляновое поле. Красивое, золотисто-зеленое, шуршащее широкими листьями.

Сразу же, как только он сделал несколько шагов, он понял, что жара на сопках и в узкой каменистой долине ничто по сравнению с жарой в гаоляне.

Каждый стебель был раскален и излучал в раскаленный воздух огонь. Чтобы идти, нужно было раздвигать руками крепкие, плотные, неподдающиеся стебли. Раздвинув, нужно было ступить на стебель ногой, навалиться, придавить и ступить дальше.

Это была адская работа, и кровь сразу бросилась в голову Логунову. Он посмотрел вокруг и увидел багровые шеи, мокрые медные лица, запекшиеся губы, мутные глаза.

Истомленные люди шли механически, никого и ничего не видя, и, как только встречали препятствие — упрямый стебель, споткнувшегося и севшего на землю товарища, — садились, ложились, падали сами.

Толстые высокие стебли разъединяли людей. Батальоны, роты таяли, точно растворялись в поле.

Шапкин исчез. Неожиданно на коне вынырнул Свистунов.

— Палатки! Растягивайте палатки! Сносите упавших в тень! — кричал он.

— Воды! Вашскабродие, воды! Христа ради…

Логунов подумал: «Вот что значит гаоляновое поле!

Какое проклятие, что мы ничего не знаем!»

5

Стена гаоляна сзади, в двухстах шагах. Но даже и на таком расстоянии от нее веет жаром.

В первое время никто не любопытствовал, куда вышел полк. Подразумевалось, что он вышел туда, куда и должен был выйти. Люди лежали разувшись, раскинув измученные ноги, переговаривались, курили, наслаждаясь тем, что можно не двигаться, что солнце склоняется, что налетает ветерок. Многие спали. Охранение, выставленное в трех местах, видело пологие сопки и просторные долины, поросшие мелкой травой.

Никто не обращал внимания на эти сопки и долины, кроме Свистунова, который, отдохнув, с удивлением заметил, что они, пожалуй, ему знакомы.

Он прислушался к пушечным выстрелам. Выстрелы раздавались в стороне, прямо противоположной той, в которой звучали до похода через гаоляновое поле. Могло ли переместиться поле сражения?

Свистунов стал внимательно ориентироваться по местности и по солнцу. Через четверть часа для него не было сомнений: полк пришел туда, откуда вышел.

Ширинский созвал батальонных и ротных командиров. Выбравшись из гаоляна и, как и все, не представляя себе места, в которое он привел полк, он тем не менее предполагал, что вышел в расположение корпуса и самым правильным счел обрушиться на командиров батальонов как на виновников солдатской распущенности: марш проведен безобразно, батальоны не умеют ходить, выносливости никакой! Некоторые офицеры, вместо того чтобы подтягивать солдат, вливать в них бодрость, силу, позволяют себе пускать сопельки от жалости.

Офицеры, ожидавшие от совещания разбора обстановки, предстоящих задач, суровых, коротких приказаний, соответствующих моменту, сидели опустив глаза. Разве мог бы что-либо подобное в подобную минуту говорить Ерохин?!

После разноса Ширинский стал пить воду из фляги. Жук сидел около него с картой и схемой. Свистунов сказал:

— Спасибо, Григорий Елевтерьевич, за ваши указания. Я их выслушал с большим удовольствием, и, надо сказать, они меня очень успокоили… Мне показалось, что я на родном полковом плацу в Никольске-Уссурийском: неприятеля около нас нет и решительный бой еще не начался.

Офицеры переглянулись.

Ширинский опустил флягу и уставился на командира 1-го батальона.

— Но, несмотря на эти приятные мысли, я ощутил беспокойство. Правда, наши солдаты ходить не умеют, господа офицеры не научили их этому в свое время, но, и не умея ходить, они черт знает что прошли! — Голос Свистунова зазвучал громче, головы командиров батальонов и рот поднялись, усталые, поникшие фигуры стали выпрямляться. Все поняли: Свистунов дает бой Ширинскому, бой за Ерохина, за всех них. — Но более всего, господин полковник, обеспокоило меня то, что переход проделан втуне.

Свистунов сделал ударение на последнем слове и замолчал.

Длинное лицо Ширинского стало еще длиннее.

— Что за галиматью вы порете?

— Я еще матерью научен не пороть галиматьи, — раздельно проговорил Свистунов.

Несколько секунд продолжалось молчание. Именно в эти секунды как бы достиг вершины поединок между командиром полка и командиром батальона.

— Изъяснитесь! — низким голосом приказал Ширининский.

— Полк заблудился, — обронил Снистунов.

Ширинский положил флягу на траву и оглянулся на Жука, сидевшего с картой и схемой.

Жук своими грустными глазами удивленно уставился на Свистунова.

По поляне прошел шорох. «Заблудились» — страшное слово.

— Разрешите доложить, — сдержанно сказал Свистунов.

Если Ширинскому не совсем были ясны астрономические соображения капитана, то ссылки на местность были несомненны. В самом деле, вот та долина, по которой спускался полк.

— Станислав Викентьевич Жук, — зловещим тихим голосом проговорил Ширинский. — Ведь вы руководили движением по гаоляну!

Действительно, Жук въехал в гаолян первым, но в гаоляне он тут же перестал что-либо соображать.

— Так точно, — забормотал он, — так точно. Направление мной было все время соблюдаемо… Не могу понять, что бы это могло обозначать. В самом деле, эта долина…

— Ходить не умеете! — рявкнул Ширинский. — Весь полк! Свободные движения: ручками и ножками машут, воротники нараспашку… Жарко им, видишь ли! Солдату жарко! Содовой водицы не подать ли? Офицеры, поручики, вместо того чтобы заниматься службой, изволят философствовать, молокососы!

После разноса Ширинский опять пил воду, а Жук, высоко подняв брови, с наивным удивлением рассматривал сопки. Свистунов сказал, что, по его мнению, опасное и невыгодное положение полка может оказаться очень выгодным. Если хорошо разведать обстановку, полк сможет ударить по противнику в самом неожиданном для него месте.

— Где уж тут думать об ударе, — проговорил Ширинский.

Он приказал ночь отдыхать, а утром, выдвинув первый батальон и осторожно обходя гаоляновое поле, направиться к Ташичао. Буде же встретится враг, свести полк в кулак, музыку и знамя в центр и, благословясь, ударить в штыки.

Заря догорала. Гаоляновое поле покрылось бронзой, мохнатые головки стеблей неподвижно красовались в вечернем воздухе.

6

— Вот они, превратности судьбы, — бормотал капитан Шульга, проходя мимо палатки командира полка, у входа в которую для устрашения комаров жгли костер.

Шаг он замедлил, ибо всей душой желал, чтоб его позвали.

Ерохин его не жаловал, и офицеры, ерохинские любимцы, тоже его не жаловали. Но с первого же взгляда на нового командира полка Шульга почувствовал, что судьба его при Ширинском может сложиться иначе.

На следующий день после случая с царицыным подарком капитан отправился к Ширинскому.

— Никаких просьб с моей стороны и никакого дела, господин полковник, — начал он, тараща глаза и усы. — Но мое сердце солдата и офицера возмущено. Это, несомненно, растлевающее влияние знаменитого Ерохина, героя турецкой кампании.

Тогда Ширинский сидел в блиндажике и, подтянув рукава кителя, раскладывал пасьянс.

Шульга покосился на пасьянс с некоторым удивлением, потому что хотя и любил карты, но пасьянс казался ему столько же нелепым занятием, как и любовь в одиночку.

Ширинский выслушал его со вниманием. В душе он очень обрадовался приходу капитана, понимая, что обретает в этом неприятном для него полку союзника.

— Закусите со мной, — благосклонно пригласил он.

Шульга пил с командиром полка водку и ел рыбные консервы. Вкуса он не замечал, настолько велик был подъем его духа.

— Вы заглядывайте ко мне, — при расставании говорил Ширинский. — Я хороших офицеров люблю, я прост с ними, я не чинюсь.

— Много обязан, господин полковник! — Шульга выпрямился и щелкнул каблуками.

Однако зайти сейчас в палатку к командиру полка он не посмел… С костром возился вестовой Ширинского Павлюк.

— А, Павлюк! — сказал Шульга. — Комарей собираешься изничтожать?

— Так точно, вашскабродь. — Солдат присел на корточки, не считая нужным в качестве денщика командира полка соблюдать какие-либо формы чинопочитания.

— Солома-то больно суха, — заботливо сказал капитан, — мало дымить будет. А где достали?

— Уж достали!

— А ты подбавь сырой — и отлично будет.

Должны прийти охотники. Я же не могу комарье гонять, мне надо его высокоблагородие кормить… а поручик Жук к этому с прохладцей…

— Что ж это Станислав Викентьевич… — начал было Шульга, но тут из палатки раздался голос Ширинского:

— Кто это? Капитан Шульга?

— Так точно, господин полковник.

— Заходите, капитан.

Шульга нырнул в палатку. В золотистых сумерках Ширинский лежал на бурке.

— Ну, что там у вас, капитан? — по-домашнему спросил Ширинский. — Да вы садитесь, вот хоть на этот ящик. Чертовский переход. Но сделать его можно было бы проще, будь солдаты вымуштрованы. Сверху донизу придется переделывать полк. Иные офицеры не на офицеров похожи, а на студентиков. Языку офицерскому никто не научил их. Ваш командир батальона каким-то Демосфеном представил себя. Заблудились, конечно. Черт здесь, капитан, не заблудится!

— Так точно, господин полковник. А относительно Свистунова… он в батальоне говорил так: началось генеральное сражение, а мы в нетях. Я говорю: «О чем вы беспокоитесь, Павел Петрович? Бой будет большой, резервы потребуются, мы подойдем в такой момент, когда Штакельберг в ноги поклонится за батальон, не то что за полк».

— Отличная, между прочим, мысль, капитан!

— Я говорю: «Какое нам с вами до этого дело, Павел Петрович? Наша забота — рота да батальон… чтобы все было, как говорится, в порядке, а об остальном позаботится командир полка. Слава богу, есть у нас теперь настоящий командир полка, а не барин Ерохин».

— Так и сказали?

— Честное слово!

— Да вы садитесь, капитан. Вы, между прочим, отлично сказали. Ерохин им всем головы затуманил. Вот сюда ставь, — указал Ширинский Павлюку, который, сдав костер на попечение охотников, накрыл на китайском столике ужин. — Ну, чем бог послал, капитан. Водочка русская, баночка американская. Не люблю я американского, да ничего не поделаешь.

— Я говорю, господин полковник, Свистунову: «Не говорите мне об этом барине! Барин он был, вот кто! А мы с вами, Павел Петрович, армейские лошадки».

— Это вы тоже хорошо сказали. Именно Ерохин был в полку барином. Всех распустил, ничего не делал. Американские консервы, в сущности, ничего, правда? Но дома я бы их никогда не ел. Что-то в них есть, знаете, самое консервное. А Ерохин был барином.

— Барином, барином, господин полковник. Знаете, есть такие любвеобильные баре: мужика в лицо не видали, изволят проживать в Питере, а перед мужиком благоговеют, слезы лить готовы над его неизвестными страданиями… А все потому, что сами мужика не видали. У них управляющие имениями и прочие экономы ведут дела… И плывут такие господа на волнах всякой фантастики да ерундистики, честное слово. Поручик Логунов — тот даже дошел до того, что не имеет казенной прислуги.

Ширинский поднял брови.

— Я спрашиваю штабс-капитана Шапкина: «Что ж это, говорю, ваш поручик сам себе сапожки чистит?»

«А знаете ли, — мямлит Шапкин, — отказался». — «Суров ваш поручик, говорю, не хочет облагодетельствовать какого-нибудь Сидора Сидорчука. Тот спит и во сне видит попасть в вестовые к господину поручику, а господин поручик не дерзает его светлое высочество мужика-подлеца допустить до своих сапожек!»

Ширинский захохотал.

— Во здравие, — сказал он, поднимая рюмку.

— Так точно, господин полковник, А между прочим, это разврат, смущает умы. Мой отец, господин полковник, имел не великое имение, пустяковое… собственным трудом и по́том стяжал каждую копейку; так он знал, что такое мужик. Невиданный подлец, все тянет: из леса, из огорода, с поля — и еще напакостить норовит. Жаль, в наше время не порют мужиков — как же, народ, земство! — а пороли бы, так, может быть, чему-нибудь и научили бы. «И вот нам с вами, Павел Петрович, говорю, в армии тоже черная работка. Получишь вахлака, а из него изволь сделать солдата. Ерохин что? Пал, и царствие ему небесное. Поменьше бы нам таких господ. Полковник Ширинский, говорю, — армейский труженик.

На таких армия держится. Знает, как и мы с вами, почем фунт лиха». Прошу извинения, господин полковник, относительно моих суждений… вздор! Но внутренне убежден!

— Что ж, весьма достойные убеждения. Армейский труженик — это вы хорошо сказали. Этим титулом каждый офицер может гордиться. Я обтешу каждого солдата и офицера, в этом моя священная обязанность.

Голос Ширинского, на фронте перед полком неопределенный, не то тенор, не то баритон — голос, от невзрачности которого он страдал, — здесь, в палатке, за рюмкой вина был низок и даже бархатист.

— Мой брат в одном из городов Царства Польского полицеймейстером, — сказал он. — Именно в городе Седлеце. Есть такая губернская столица. Неказистая, да Варшава близко. Так в этом городе завелось гнездышко студентов и местных гимназистов. Так они, знаете ли, бомбу в брата бросили. Настоящую, мерзавцы, изготовили. Фонарный столб разворотили, а брат, слава богу, невредим. Собственноручная телеграмма от фон Плеве была с соболезнованием и поздравлением.

Шульга поднял глаза на командира полка и смотрел на него с радостным изумлением.

Ширинский налил ему водки.

— Ну, как рыбка?

— Превосходна, хоть и американская.

— Именно, весьма достойная, хоть и американская. Пейте последнюю рюмку и отправляйтесь к роте. Вообще с водкой будьте осторожны. При жаре она у самого крепкого, знаете ли, этак в мозгах!

— Так точно, бывает. Но вот никак не предполагал, что братец ваш пострадал.

— Пострадал, пострадал. Каждый из нас может пострадать от мерзавца. Таится, мерзавец, исподтишка бросает.

Шульга вышел из палатки, когда стемнело. Темное гаоляновое поле смешалось с темным небом.

«Как складывается судьба человека, — думал Шульга. — Всю жизнь мне не везло, все мешали либо люди, либо обстоятельства, а теперь фортуна посадила меня в свою колесницу. Дурак я буду, если вывалюсь из нее».

Он осторожно шел, переступая через спящих, обходя кучки бодрствующих.

Недалеко от расположения роты увидел два силуэта. Силуэты курили, сидя на гаоляновых снопах, и вполголоса разговаривали.

— Кто бродит? — спросил голос Свистунова.

— Шульга бродит. Спать хочу, Павел Петрович, да не спится.

— Вы правы, не спится.

Шульга пошел дальше, так же осторожно шагая и перешагивая через лежащих.

Свистунов закурил новую папиросу, торопливо выпустил огромный клуб дыма, укрылся им от комаров и сказал:

— Не знаю, не знаю, Николай!

— Почему же ты не знаешь? Сегодняшний случай чего показательнее! Не умеем ходить по гаоляну. А ведь должны были бы уметь, ведь это наш театр войны. И ходить в атаку не умеем. Скорострельное оружие — и чуть ли не сомкнутые колонны! Ведь нельзя идти в атаку так, как вы там решили с Ширинским: музыка, знамена, батальон за батальоном! По земле до поры до времени надо стлаться, в ямках за камнями лежать — и стрелять, и стрелять… Подползти, поднять и ударить в штыки. Вот это, Павел Петрович, будет настоящая атака. Почему бы нам не применить такую тактику?

— Не знаю, — повторил Свистунов.

— Почему же ты не знаешь, что тебя смущает?

— А как ты будешь командовать: одни солдат лежит за камнем, другой в ямке, третий вообще решил подремать. Кто же, спрашивается, пойдет в атаку? Нет, Ширинский в этом случае прав. Дурак, а тут прав.

— В атаку пойдет солдат! Ему нужно поскорее убить противника, он и пойдет, даже побежит в атаку.

Свистунов задумался. Папироса вспыхнула и осветила его лицо. По всему полю вспыхивали огоньки: мало кто спал в эту ночь.

— Павел Петрович, если мы пойдем с нашими ротами в атаку, а японцы встретят нас шрапнелью и пулеметами, многим ли удастся пустить в дело штык?

— Друг мой, ремесло солдата — ремесло смертное. Как ни крути, дело мы имеем со смертью. Мы смертных дел мастера, и от смерти нам неприлично укрываться.

— Не ожидал я от тебя таких рассуждений, — с досадой сказал Логунов. — Я смерти не боюсь, я русский офицер. Но я хочу не смерти, а победы. Я хочу смерти врагу. Я — командир. Сколько человек уцелеет у меня завтра?

— Очень немного.

— Зачем же заранее соглашаться на бесполезную гибель?

— Почему бесполезную? Во-первых, атака может быть удачна. Значит, тот, кто погибнет при атаке, погибнет с пользой. Во-вторых, есть же воинский дух! Проявление его чрезвычайно важно для армии.

— Разрешить убивать моих солдат для воспитания некоего воинского духа я несогласен.

— Ни твоего, ни моего согласия не спросят, Коля!

— Надо, чтобы спросили!

— Каким образом?

— Надо заставить!

— Чушь все это! — рассердился Свистунов. — Как это заставить? Ты — поручик, я — капитан. Как это мы заставим? Создать, что ли, в армии, по твоему рецепту, общественное мнение?

— Если не общественное мнение, то надо найти управу на них!

Свистунов внимательно посмотрел на поручика, но ничего не увидел, кроме темноты.

— Мальчишество! — наконец решил он. — Какую можно найти в армии управу на начальника? Помнишь, ты рассказывал мне, как Неведомский уговаривал своего генерала?

— Тогда, — тихим, прерывающимся голосом проговорил Логунов, — тогда остается одно….

Он не кончил.

Свистунов сказал укоризненно:

— То, о чем ты думаешь, вот это уж ерунда так ерунда! Какие-то недоучившиеся мальчишки мечтают о всеблагом государстве!.. Ерунда!

— Почему ерунда?

— Ерунда! Противно об этом слушать от офицера.

Логунов обиделся.

— Странно, как иногда хорошие и во всех отношениях порядочные люди, — проговорил он заикаясь, — бывают предубеждены против вещей, о которых они толком не знают. О всеблагом государстве мечтают отнюдь не недоучившиеся мальчишки, а лучшие умы человечества.

Офицеры замолчали. Логунов кашлянул.

— Я пойду отдыхать. — Он поднялся. — Небо-то как вызвездило…

— Да, великолепие.

Закинув головы, офицеры смотрели в небо, но не видели звезд: каждый думал о собеседнике, взволнованный и обиженный.

— Спокойной ночи, — тихо сказал Логунов.

— Спокойной ночи.

7

Емельянов помогал Коржу устраивать для поручика постель из свеженаломанного гаоляна.

Вечерние облака, сгрудившиеся над полем, напоминали очертания сенцовского леса. Емельянову вспоминалась Россия, деревня… такие же сумерки, только короткие, весенние. В вербную субботу парни рядами становились у паперти и хлестали вербой девок, выходивших из церкви. Сколько было шуму, смеху, задору! Попало тогда Наталье от него. Дул теплый ветер в ту ночь ранней весны. Из церкви вырывались полосы света, окна в избах светились. Лаяли собаки, увлеченные всей этой суетой. Земля под ногами была черная, мягкая. Наталья повернула к нему лицо, блеснувшее из-под платка белизной щек и крупных зубов; «Еще не муж, а как бьешь!»

Емельянов, встревоженный и в то же время умиротворенный воспоминаниями, притащил огромную охапку гаоляна и растянулся на ней.

— Удобно?

— Месяц бы спал, если б не комары.

— Да, комаров и у нас на Суйфуне хватает.

— А хороша там, что ли, ваша земля? — с нарочитым сомнением спросил Емельянов.

— Ты такой земли не видывал. Скажем, тайга! Так это дерево к дереву, без топора и не надейся пройти. Стоит перед тобой тополь, высоты саженей тридцать, толщины… ну, из него лодки выжигают. Или, скажем, зверь в тайге! Ну какой у вас зверь? Хорошо, если заяц да облезлый волк. А охотиться ты и не думай. Охотится пан — помещик. Сам же рассказывал.

— Это справедливо. Мужик в России редко охотник. Нет ему ни времени, ни места. Да по правде сказать, охота что? Баловство.

Корж свистнул.

— Эх, ты!

— Ладно, ладно, — примирительно заговорил Емельянов, — чего не знаем, того не ведаем. А сколько земли на душу приходится?

— На душу? Сколько хочешь, столько и бери.

— Это как же понимать, Иван Семеныч?

— Сколько тебе, Емельянов, для твоей семьи требуется? Ста десяти и хватит?

— Ста десятин? А сколько же у вас помещик имеет?

— Заладил свое! Нет у нас помещиков, Емеля, который раз тебе говорю!

Емельянов улыбнулся. Он все не верил.

— Стало быть, земля там чья же?

— Казенная и крестьянская. По сто десятин теперь, правда, не нарезают, раньше нарезали. Но тебе и поменьше хватит. Про виноград, Емеля, слыхал? У вас на болоте не растет, растет в теплых странах. В Италии и Франции хлеба не сеют, картошки не садят — только виноград. Так виноград у нас по сопкам растет, да так растет, что топором не прорубишься. Девчонки об осень набирают его цельные мешки, мужики вино гонят, бабы пироги с ним пекут, кисели варят. Переселяйся к нам. Хорошо будешь жить. Фетровую шляпу наденешь, штиблетики заведешь. А если этим не интересуешься, просто, брат, хорошо, когда земли много, земля богатая и можно к ней приложить руки.

— Хорошая, стало быть, земля, — задумчиво сказал Емельянов. — Да вот японец близко, кабы не позарился.

— У каждой границы, Емеля, кто-нибудь близко. А если японец позарится — худо ему будет… Так после войны переселяйся со своей Натальей.

Емельянов не ответил. Переселяться он не хотел. На чужбине не могло быть ни счастья, ни удовлетворения. Чужбина есть чужбина.

Он крякнул и стал сворачивать цигарку.

— Поручик идут, — сказал он.

Логунов прошел к командиру роты. Шапкин сидел перед чайником и сосредоточенно пил чай.

— Дома я никогда не любил чая, — заметил он. — Жена просит: «Выпей второй стаканчик!» А я: «Что ты, что ты, Верунчик, разве я пьяница?» А здесь я могу десять чайников выпить. Завтра будет день трудный. Как говорят старые солдаты: «Пронеси, господи!»

— Есть на Кавказе такая скала «Пронеси, господи»…

— Может быть, скала и есть, а вот завтрашний день это точно «пронеси, господи».

— Василий Васильевич, как вы думаете, способен русский солдат наступать в одиночку, вперебежку, если придется — ползком, лежком?

— Русский солдат все может, — с глубоким убеждением сказал Шапкин.

Логунов лег на приготовленной для него соломе. Небо, полное звезд, все роилось, живое, теплое. Засыпая, поручик слышал говорок Куртеева, который прилег рядом с Коржом и Емельяновым.

— Вот, Емельянов, — говорил Куртеев, — ты ешь, что и мы все едим. А дюже здоров. Откуда же это у тебя берется?.. Был у нас давненько в полку Адвахер… Идет ротный, солдаты пьют чай с хлебом, а Адвахер пустой чай хлещет. «Адвахер, — спрашивает ротный, — где твой хлеб?» — «Съел, вашскабродь». — «Только что получил три фунта и съел?» — «Так точно, съел». — «Вот ты какой… прикажу, чтоб тебе шесть фунтов выдавали». Приказал. Наутро заходит в роту… Опять Адвахер цедит пустой чай. «Адвахер, что ж ты опять без хлеба чай пьешь, неужто не хватило?» — «Так точно, не хватило», — «Вот ты какой, Адвахер», — говорит ротный и смотрит на него. А Адвахер из себя не то что ты, Емеля, — тебя сразу видать, — а тот из себя такой сухомозглый. «Но, — говорит ротный, — девяти фунтов я тебе своей властью дать не могу, подам рапорт командиру полка…»

Логунов заснул.

8

Решив победить японцев под Ташичао, Куропаткин сел писать государю.

«Ваше величество, — набрасывал черновик Куропаткин, — мы все полагали, что в войне с Японией главную роль сыграет флот. В Главном морском штабе велся подробный учет судам японского флота. Мы считали на тонны, на число орудий, на калибр и, получив утвердительный арифметический итог при сравнении нашей тихоокеанской эскадры со всем японским флотом, признали, что «при настоящем соотношении сил нашего и японского флотов возможность поражения нашего флота японским не допускается». И что «высадка японцев в Инкоу и Корейском заливе немыслима». Отсюда главная роль в военных действиях на Дальнем Востоке, естественно, принадлежала флоту и, естественно, главнокомандующим был флотский адмирал.

Но, Ваше величество, печальные обстоятельства изменили соотношение сил. Нечаянным нападением на наш флот в Порт-Артуре ранее объявления войны Япония получила перевес в броненосном флоте и широко воспользовалась этим перевесом, получив господство на море.

Что говорить, наш флот не угрожает ни японским транспортам, ни тем более японским берегам, что могло бы побудить Японию оставить на защиту их некоторое количество дивизий. Главная роль в войне перешла сейчас к русской сухопутной армии, и от русской сухопутной армии будет зависеть исход войны.

Отсюда и сомнения мои в том, удобно ли, правильно ли адмиралу иметь в дальнейшем главное командование над вооруженными нашими силами на театре военных действий».

Эту часть письма Куропаткин переделывал несколько раз, стараясь, чтобы письмо было предельно бесстрастно по отношению к личностям и только говорило бы о существе дела: нет здесь ни Куропаткина, ни Алексеева, есть некий адмирал и некий генерал, размышляющий о создавшейся обстановке. И, чтобы окончательно отвести от себя всякое подозрение, в постскриптуме Куропаткин приписал:

«Что же касается меня, Ваше величество, то самочувствие мое таково, что я мало чувствую себя достойным нести на себе то тяжкое бремя, которое возложено было на меня бесконечным доверием Вашего величества, но уповаю только на помощь всевышнего».

Он взял плотный лист бумаги, чтобы перебелить письмо. Он любил с детства самый процесс писания. Тогда он охотно переписывал прописи, позднее в особую тетрадь — места из книг, поразившие его воображение.

Написанное казалось ему надежным, ненаписанное — ненадежным. Может быть, поэтому и своему начальнику штаба в соседний вагон, вместо устного распоряжения, он предпочитал посылать записки.

Он наносил строчку за строчкой к государю, когда Алешенька Львович осторожно постучал в дверь.

— Штабс-капитан Проминский!

— Проси, — дрогнувшим голосом приказал Куропаткин. О Проминском приказано было докладывать в любое время.

Спрятал все, что относилось к письму, и откинулся в кресле, положив руки на стол.

— Вот и вы, дорогой штабс-капитан, — сказал он, улыбаясь навстречу Проминскому, — да подходите ближе… Присаживайтесь. Всегда жду вас с нетерпением и всегда боюсь за вас.

— Ваше высокопревосходительство, я очень признателен.

— Что ж, дорогой штабс-капитан, таких, как вы, у нас не много, я даже скажу более: вы у нас единственный. То, что делаете вы, высоко, патриотично! Никогда в России не думали о том, что подобного рода деятельность есть проявление крайнего патриотизма. Повторяю: я всегда жду вас и всегда боюсь за вас. Вы отлично понимаете, что для меня, командующего, мучительнее всего незнание. Я не знаю о своем противнике ничего. Разведчики Мищенки и Мадритова? — Он пожал плечами. — Конница не дает мне никаких сведений.

— Известия, которые я добыл, ваше высокопревосходительство, чрезвычайны, — тихо проговорил Проминский. — Высажены большие армии.

— Докладывайте! — более глухим, чем всегда, голосом приказал Куропаткин.

— Армия Куроки, ваше высокопревосходительство, которая насчитывает теперь полтораста тысяч, двинулась на Мукден, имея задачу перерезать наши сообщения.

Куропаткин кашлянул. Маленькие алые пятна выступили у него на скулах.

— У Нодзу сто тысяч.

Куропаткин молчал.

— Армия Оку, ваше высокопревосходительство, имеет двести тысяч.

Куропаткин продолжал молчать. Алые пятна, выступившие на скулах, побежали к шее, лицо побагровело.

— Достоверно ли?

— Ваше высокопревосходительство, источники мои даже для меня самого несколько неожиданны. Это мой старый друг, высокопоставленный японец, который считает, сообразно древнему самурайскому обычаю, что дружба между людьми превыше всего. Он не может сказать неправду своему другу.

Куропаткин встал и прошелся по вагону. Через окна, через тюлевые занавески он видел, как в поле, голые до пояса, в огромных соломенных конусах шляп, работали китайские крестьяне. Остен-Сакен возился у фонарного столба со своей Ледой. Известия, принесенные Проминским, подняли со дна души Куропаткина старые, только что побежденные опасения, и опять он увидел все с новой или, вернее, со старой стороны.

Цифры, названные штабс-капитаном, были неправдоподобно велики, но он поверил им, ибо всегда верил плохому, угрожающему — несчастью.

Он, Куропаткин, был в Японии, он внимательно присматривался ко всему в этой диковинной стране, он познакомился с маршалом Ойямой, Нодзу, Кодама и другими генералами.

В Японии он понял, что представление о японской армии как об армии «азиатской» — вздорное представление. Японские генералы по образованию и знанию военного дела были передовыми генералами.

Тогда же своему другу, с которым Куропаткин был знаком с 1886 года, военному министру Тераучи, он выразил свое удивление:

— Ваши генералы в любой армии заняли бы почетное место!

— Они любят изучать предметы, — скромно сказал Тераучи.

Куропаткин ходил взад и вперед по вагону. «Они любят изучать предметы, — бормотал он. — Почему же наши генералы не любят изучать предметы? В 1903 году Японию посетил Генерального штаба полковник Адабаш. Толковый офицер! Доставил Жилинскому весьма важные сведения о резервных войсках. Утверждал, что основная сила Японии в резервах. Его встретили в штыки: еретическое мнение! Откуда и почему? Что говорит по этому поводу военный агент господин Ванновский? Дружок Жилинского Ванновский подверг сомнению материалы Адабаша. Как же не поверить дружку?! А об этом дружке было известно, что он интересовался в Японии не армией, а гейшами, коих посещал еженощно, к позору своей супруги госпожи Ванновской. Через несколько месяцев после Адабаша капитан 2-го ранга Русин доставил в Главный морской штаб подобные же сведения о грозных формированиях в Японии резервных войск. Морской штаб препроводил сведения в Главный штаб. Там забеспокоились было, но, поговорив с Жилинским, который посоветовал положить под сукно сие неприятное донесение, обрели полное равновесие духа. Итак, мы официально признали, что Япония может выставить лишь четыреста с небольшим тысяч».

Он остановился, заложив руки за спину, перед Проминским, спокойно сидевшим на стуле, и спросил;

— Сколько всего получается по вашему счету, дорогой штабс-капитаи?

— Полмиллиона, ваше высокопревосходительство!

— Не считая порт-артурской осадной?

— Так точно.

— Что ж, возможно, возможно. Адабаш и Русин правы: резервы!

Он снова зашагал, вызывая в памяти материал, подтверждающий то худое, что принес Проминский.

«А могут ли они в такой короткий срок перебросить полмиллиона? Да, могут! Даже исходя из нашего расчета, транспортные средства Японии настолько обширны, что в две недели Япония в силах мобилизовать потребный тоннаж… Да и союзнички подсобят…»

Куропаткин задержался у окна. Остен-Сакеи продолжал возиться с Ледой. Сколько времени тратит он на эту собаку!

— Милый штабс-капитан, вы были в Японии, вы знаете японцев, какого вы мнения о них?

— Отличного, ваше высокопревосходительство. От них можно всего ожидать.

— Да, вы правы: от них можно всего ожидать. В бытность мою в Японии, правда в короткую бытность, я увидел столько всего, что считаю результаты, достигнутые японцами за последние двадцать пять лет, поразительными. Я видел прекрасную страну с многочисленным трудолюбивым населением. И что удивительно, дорогой штабс-капитан, — это всеобщее веселье. Куда вы ни поедете, везде люди веселы! Я упросил отвезти себя в самый бедный квартал. Ну, думаю, тут уж вдосталь услышу жалоб и воздыханий. Ничего подобного! В беднейшем из кварталов, где дома — одни рамки, обтянутые рваной бумагой, где люди наги от бедности и где едят по десять фасолин в сутки, я не приметил ни одного грустного лица. Честное слово, беднякам там превесело живется!

— Токугавы их вымуштровали, ваше высокопревосходительство: в животе пусто, а на лице улыбка.

— Допускаю. В военной школе, штабс-капитан, дрались на палках будущие офицеры. Честью могу поручиться, нигде в мире не увидишь подобного. Дрались, понимаете ли, с чертовским ожесточением. А когда переломали палки и когда, по нашим понятиям, следует пожать друг другу руки и разойтись, схватились врукопашную. Да так схватились, так переплелись, что не поймешь, где один, где другой. Я тогда же подумал! Если они таковы в игре, то каковы же в бою?

— Весьма яростны, ваше высокопревосходительство.

Куропаткин вздохнул. Оживление, вызванное воспоминаниями, сбежало с его лица.

— Спасибо, — сказал он, — большое спасибо вам за вашу службу.

Как только за штабс-капитаном захлопнулась дверь, Куропаткин подошел к ней и, хотя она была закрыта плотно, закрыл ее еще плотнее. О письме к государю он больше не думал. Взволнованный, опять мучительно нерешительный, он не мог писать. Куроки идет на Мукден, осуществляя кошмар, преследовавший Куропаткина с первых дней войны!

«Да, от Ташичао надо отступать. И чем дальше, тем лучше. Японцы сильны. Только численное превосходство даст русской армии победу».

Его теория осторожности, боя наверняка находила основание в его характере. Человек образованный и много знающий, он предвидел самые непредвидимые обстоятельства и никогда не мог найти исчерпывающие основания для того или иного решения. Одно решение было столь же опасно, как и другое. Нерешительности помогала и еще одна черта его ума: он не верил в счастье, в удачу, в благополучные сплетения обстоятельств. Они всегда представлялись ему сомнительными. Наоборот, плохие, несчастные обстоятельства казались ему бесспорными.

Вместе с мучительной необходимостью снова перерешить вопрос о бое под Ташичао он почувствовал удовлетворение: правым все-таки оказался он! Не те, в Петербурге, и не Алексеев! Всеми силами наместник задерживал армию на юге, и вот сейчас из-за этого судьба войны на волоске. Армия зависит от нитки железной дороги, как утробный младенец от пуповины. Если Куроки прорвется к Мукдену — армия отрезана, лишена снабжения, окружена. Но Куропаткин спасет армию и Россию: он выйдет навстречу Куроки и задержит его.

Генерального сражения под Ташичао не будет!

Он тут же набросал распоряжение Зарубаеву в отмену последних приказов о том, что отступление окончено.

«Если противник будет наступать превосходными силами, отходите, имея в виду важность сбережения сил для решительного боя».

Написав эти строки, он почувствовал огромное облегчение: решительный бой не сегодня и не завтра! Однако успокоения не ощутил. Желание победить Куроки, этого умного и всегда страшного для него генерала, особенно сильно охватило его во время чтения мордвиновского письма, когда он узнал о происках Гриппенберга. Сейчас, после беседы с Проминским, которая подтвердила правильность его, куропаткинских, взглядов, это желание стало еще острее. Генерального сражения под Ташичао не будет, но там, в горах, будет другое — поединок между Куропаткиным и Куроки. Он покажет Гриппенбергу и всем прочим гриппенбергам там, в Петербурге, кто такой Куропаткин!

Впервые за войну чувствовал он такой подъем. Заложив руки за спину, он прошелся по вагону, приоткрыл дверь, кликнул Торчинова и, когда прапорщик вытянулся перед ним, приказал позвать Сахарова.

Сахаров с удивлением смотрел на светлое лицо Куропаткина, на его сутулую фигуру, которая в эту минуту вовсе не показалась ему сутулой. Куропаткин улыбнулся широкой, простодушной улыбкой.

— Отправляйтесь с поездом к штабу, в Ляоян. Войска здесь не задержатся. Таковы обстоятельства. Куроки идет на Мукден. Я лично покидаю поезд и становлюсь во главе сводного отряда. Все нужные бумажки у меня на столе, ознакомьтесь.

Во вторую половину дня Куропаткин развил лихорадочную деятельность. Он писал записку за запиской. Однако записки эти касались не столько частей, назначенных нанести удар Куроки, сколько частей, которые должны были отступить к Хайчену.

Он не думал о том, что ему следует поехать к войскам, что нужно полнее ознакомиться с обстановкой, выслать разведку, изучить показания китайцев. Все это пугало его массой неизвестного, противоречивого материала. Он не хотел об этом думать, в своем внутреннем подъеме он уверился, что исход сражения будет исключительно благоприятным. Не потому, чтобы к этому были какие-нибудь объективные причины, а потому, что произойдут события, имеющие какую-то иную закономерность и взаимосвязь. Человек, никогда не веровавший в благополучное стечение обстоятельств, вдруг поверил в них.

Во время писания распоряжений ему часто звонили из корпусов, главным образом по поводу новых сведений о противнике. Приходили какие-то дружественно настроенные китайцы к Зарубаеву, Штакельбергу, Мищенке и сообщали, что японцы уже совсем близко, что они и с той и с другой стороны, что их «много-много» и что скоро они будут «шибко много работать», то есть стрелять.

Куропаткин отвечал:

— Я знаю все лучше ваших китайцев. Меры приняты.

Ночью он получил телеграмму от генерала Левестама, командовавшего дивизией на Далинском перевале. Левестам сообщил, что вынужден отступить, потому что на него вышли главные силы Куроки.

Куропаткин ответил короткой телеграммой: «Держитесь. Иду на помощь».

9

В пять утра главный полевой священник отец Сергий отслужил молебен о даровании победы.

Церковь занимала отдельный вагон.

Окна, занавешенные красными шелковыми шторами, сообщали помещению таинственный полусвет. Тускло поблескивал скромный, но тонкой резьбы иконостас из карельской березы и многочисленные образа, которыми напутствовали Куропаткина при отъезде в Действующую армию. Перед благословением Троице-Сергиевской лавры — иконой «Явление богоматери преподобному Сергию» — мерцала неугасимая лампада.

Куропаткин стоял выпрямившись, опустив руки, изредка шевеля губами, сутулый, располневший, одетый не по-походному.

Отец Сергий обратился к нему с кратким словом:

— «Со щитом или на щите!» — так говорили древние. Мы же, смиряясь под крепкую десницу божию, скажем тебе, возлюбленный и доблестный вождь наш: освящаемый молитвами церкви, напутствуемый благожеланиями России, иди и сверши свое дело. Господь с тобою, сильный муж!

Куропаткин приложился ко кресту и решительным шагом вышел из вагона. Торчинов держал под уздцы белого коня. Фотограф со своим ящиком устроился около фонарного столба.

— Ваше высокопревосходительство! — обратился Сахаров. — Минуту неподвижности для всеобщего…

Куропаткин как бы нечаянно поднял руку по направлению к сопкам и застыл.

Неподалеку расположилась группа иностранных военных корреспондентов: они не смели приблизиться к всегда суровому, замкнутому командующему Маньчжурской армией.

Но сегодня Куропаткин сам приблизился к ним. Впереди стоял Люи Нодо, корреспондент парижского «Журналь».

Алешенька Львович увидел: ясная улыбка человека, знающего что-то свое, затаенное, осветила лицо Куропаткина.

— Передайте, — обратился Куропаткин преимущественно к Нодо, — передайте всем, что мы смело идем навстречу нашему противнику и… с полным упованием.

Было утро. Утреннее солнце, еще не жаркое, еще не истомляющее, омывало мир. Оно именно омывало его, снимая пелену усталости, дряхлости, страдания. Все предметы — далекие фанзы, деревья, высокие прозрачные облачка, люди и животные — были новы, полны сил и возбуждали самые поэтические чувства.

Так все окружающее и воспринимал Алешенька Львович, радостно отдаваясь ритмичному ходу коня, ветру, дующему с гор, посвежевшей за ночь зелени и приливу новых радостных дум о Куропаткине.

Куропаткин ехал впереди. За ним Торчинов с биноклем на шее, с подзорной трубой на боку — с предметами, которые могли в любой момент потребоваться Куропаткину. К седлу он приторочил складной бамбуковый стульчик. Где угодно можно было поставить этот стульчик, и командующий мог спокойно сидеть и руководить боевыми действиями.

Остен-Сакен, всегда оживленный и веселый, грустно сказал Ивневу:

— Все-таки излишне! Ну зачем командующий отправляется туда сам? Бросил армию! — Он помолчал, потом заговорил снова: — Как хотите, а это безумная смелость — нас несколько человек, казаков сотня, едем мы через неведомые горы. Вдруг что-нибудь произойдет с Куропаткиным?

— А я рад… Нет слов, как я рад! — не сдержался Алешенька.

Вечером прибыли к месту сосредоточения сорока батальонов. Солдаты рыли окопы. Каменистая земля плохо поддавалась лопате.

Алешенька полагал, что командующий сразу же отправится к войскам. По мнению Алешеньки, воспитанного на жизнеописаниях знаменитых полководцев, теперь самым главным было увидеть будущее поле боя, без чего не родится победоносный план, и вдохновить свои войска, чтобы каждый солдат знал: здесь, с нами, — Куропаткин!

Но Куропаткин не поехал ни к войскам, ни к месту предстоящего сражения, он уединился в палатку, задумчиво сидел на стульчике и курил папиросу за папиросой.

Вечером собрал совещание.

Генерал Романов стал осторожно высказывать свои мысли, заключавшиеся в том, что сто тысяч японцев есть сто тысяч японцев. Левестам тихим низким басом передавал, как японцы подошли к перевалу, по диким кручам стали обходить его и как неизвестные китайцы донесли, что наступает на его дивизию вся армия Куроки. Чтобы не погубить дивизию, он, не дожидаясь приказания, отступил. Куропаткин кивнул головой и сказал:

— Стремление к обходам — малодостойное воинское дело. Военное искусство, господа, состоит вовсе не в том, чтобы обойти противника, а в том, чтобы, сосредоточив все силы в направлении главного удара, нанести этот главный удар, опрокинуть противника и сделать бесполезными все его попытки восстановить положение.

— Конечно, — согласился Романов, — они, сукины дети… — Он не кончил и вздохнул.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал Засулич, — мое мнение о нашей позиции таково, что она не господствует над сопками противной стороны, откуда появятся японцы. Они поставят там свою артиллерию и причинят нам много хлопот.

— Но занимать те сопки поздно, противник уже наверняка там. Ваше высокопревосходительство, — просительно заговорил Романов, — конская амуниция у меня никуда! Кожа перегорела, расползается при малейшем усилии. Хочешь ушить — рвется. Нагайки, Алексей Николаевич, при взмахе отлетают от кнутовищ. На моих глазах ездовой взмахнул — ремень лопнул и полетел через дорогу. При таком состоянии парка я не могу выдержать дальнейшего похода.

— Покупайте у китайцев.

— Алексей Николаевич, никаких денег не хватит!

— Как-нибудь вывернетесь.

— Я бы вывернулся, да у меня лютый корпусный контролер.

— Людям надо жить, — усмехнулся Данилов. — Вы думаете, что со времен Крымской кампании род интендантский изменился? Я на вашем месте на то, что кожа перегорела, и не жаловался бы.

— У меня есть сведения, — тихо и многозначительно начал Левестам, — что среди японцев, наступающих на нас, много хунхузов — до двухсот тысяч, Алексей Николаевич!

— Что ж, — так же тихо сказал Куропаткин, — я всегда утверждал, что война на Востоке будет чревата для нас всякими неприятностями.

И хотя ответ Куропаткина был спокоен и каждый мог понять, что командующий давно этого ожидал, но всем стало не по себе.

Куропаткин вынул портсигар и закурил. Он курил, смотрел на полотнище палатки и никого ни о чем не спрашивал.

Засулич нарушил молчание:

— Я занимаю левый, несколько выдвинутый фланг. Если противника передо мной не окажется, а он в то же время ударит по центру, следует мне выжидать или в свою очередь атаковать его?

Куропаткин задумался. Ударить во фланг противнику — хорошо! Но тогда обнажишь собственный фланг! Этот вопрос можно было решить только на месте боя, решить мгновенным прозрением в ход событий, то есть действием тех сторон ума, которых командующий за собой не знал.

— Не буду вам ничего предписывать. Вы человек опытный. Сами решите.

Совет закончился. Этот военный совет показался Алешеньке не менее странным, чем тот, на котором он присутствовал в Ташичао. Генералы, ничего не решая, просто беседовали, точно сидели в гостиной, а не на поле завтрашнего боя.

В палатку принесли солому. Торчинов расстелил для командующего бурку, вторую приготовил укрыться.

Куропаткин лег. Фонарь, подвешенный к потолку, освещал серую тяжелую ткань с застегнутым на железные пуговицы оконцем и шнур, изогнувшийся гигантским вопросительным знаком. Ветер ударил в стену палатки, она поднялась, вздулась, хлопнула. Против воли волнение и беспокойство проникали в душу. На людях, в дороге и на совете было гораздо приятнее. Сейчас, в одиночестве, командующий почувствовал, что он боится японцев, потому что они действуют не так, как умел действовать он. Особенно этот Куроки!

Через четверть часа Куропаткин встал и сделал внутри палатки три шага. Руки сложил за спиной, сжав ладонь ладонью. Гаоляновая солома шелестела под ногами.

Торчинов просунул голову в палатку:

— Пить хочешь, ваше высокопревосходительство?

— Спи, спи, Торчинов!

— Конечно, буду спать, я устал.

— Поручик спит?

— Еще ходит, не спит.

— Позови его.

Куропаткин, всегда любивший одиночество, сейчас тяготился им.

Алешенька устраивался под скалой.

— Зовет тебя, — сказал Торчинов.

— Алешенька Львович, — обратился к поручику Куропаткин, — проверьте, отправилась ли разведка и все ли сделано для подъема воздушного шара. Чтобы на самой заре, понимаете? По моему расчету, завтра японцы должны уже быть здесь. Подождите, не уходите, Алешенька Львович; знаете, что мне вспомнилось? Может быть, по контрасту с горами… Мой поход в Сахару. Я вам не рассказывал? Прелюбопытный поход. Пустыня кипела, как в котле. Алжирцы были неуловимы. Между прочим, хороший народ. Красивый и умный, и французов ненавидят всеми силами. Однажды вечером я выехал на рекогносцировку, со мной три французских офицера. Едем по пустыне. Сахара лунной ночью, скажу вам, удивительное зрелище. Я понял поэтов, которые неравнодушны к луне. Едем по совершенно ровному месту, и вдруг выстрелы. Мимо ушей — пули. Стреляют близко, а никого нет. Представьте — зарылись, подлецы, в песок и стреляют. Затруднительное было положение. История человечества — история войн, Алешенька Львович! Рождение государства — война. Детство и юность его — непрерывные войны. Война создает государство, война и укрепляет его. Вот наша соседка Япония. До своей внутренней, так сказать, собирательной войны — что она? Ноль. Потом война с Китаем, теперь с нами. Да, таково невеселое устройство на земле. Но нам с вами, военным, не приходится тужить, не так ли? Ну, идите, идите, выполняйте мое распоряжение.

На заре в небо поднялся воздушный шар. Капитан Егоров и старший унтер-офицер Творогов увидели под собой скалистые горы и долины, поросшие редким лесом. Дорог не было, тропинок тоже. Людей тоже. Во все стороны, куда ни смотрели наблюдатели, простиралась пустыня.

Куропаткин был доволен: противник запаздывал, и сорок русских батальонов успеют приготовить ему достойную встречу. Солдаты изо всех сил рыли окопы.

К вечеру наползла туча и обрушилась тяжелым дождем. Тусклые серые полосы секли землю и людей. Окопы наполнились водой. Склоны сопок стали липкими и скользкими.

Солдаты сидели, накрывшись шинелями и полами палаток. Всю ночь шел дождь.

Палатку Куропаткина перенесли повыше на сопку и окопали. Но это не помогло; вода тотчас заполнила ровики и покатилась под палатку. Куропаткин сидел на своем бамбуковом стульчике, поставив ноги на барабан.

Конная разведка донесла, что она наткнулась на небольшие японские отряды, которые тотчас же повернули назад и исчезли в потоках дождя.

К вечеру второго дня дождь перестал. Капитан Егоров снова поднялся в небо. На внутренних склонах сопок он увидел японцев..

Тучи уходили, обнажая небо, как всегда после непогоды нежное и сияющее.

Ночью русские готовились к бою. Окопы были размыты, по зыбким, оползающим склонам сопок нельзя было поднять полевую артиллерию. Кони выбились из сил, впрягались люди. Но и люди ничего не могли поделать.

Ночью Алешеньку Львовича опять вызвали к Куропаткину.

— Вы и Остен-Сакен, — сказал Куропаткин, — предупредите начальников дивизий, что на заре мы переходим в наступление. Без выстрела. По-русски. В штыки.

Звезд над головой было неисчислимое количество. Больше, чем в России. И оттуда, из небесной глубины, тянул теплый ветер. Хорошо было сырой ночью ощущать дуновение теплого ветра.

Остен-Сакен выглянул из-под бурки:

— Что случилось?

— На заре переходим в наступление. Вставайте, барон!

— Боже мой, почему это вдруг такое решение? Готовились к обороне, рыли окопы, — ведь предстоит принять на себя удар всей армии Куроки! И вдруг мы сами переходим в наступление? Какими силами? Сорока батальонами? Безумие.

— Командующий знает, — торжественно проговорил Алешенька, снова чувствуя в себе ту веру в Куропаткина, которая была у него в Москве, и радостную готовность умереть, но победить.

Остен-Сакен поехал на левый фланг, Алешенька — на правый. Два казака двигались впереди него. Копыта коней чавкали по мягкой земле. Кони то скользили, то спотыкались. Тихо в русском стане. Устали от переходов, рытья окопов, дождя.

Но люди не спят. Весть о завтрашнем бое уже разнеслась. Кое-где дымят костры — защита против комаров. Головы поворачиваются на звуки конских копыт.

«Да, вот он, бивак перед боем, — думает Алешенька, жадно вглядываясь в неясные тени, вслушиваясь в тихие разговоры. — Где только не доводилось воевать русскому солдату! В Италии, в Швейцарии, в Германии, на полях Франции, на Балканах, а вот сейчас в Маньчжурии».

У ближайшего костра он соскочил с коня, вынул папиросу и попросил огонька. Плечистый солдат выхватил из костра горящую веточку и поднес поручику.

— Ну, как? — спросил Ивнев, разглядывая освещенное костром лицо солдата.

— Ничего, вашбродие, будьте спокойны.

Солдаты сгрудились вокруг поручика. Алешеньке хотелось сказать что-нибудь очень умное и простое, чтобы его сразу поняли, поняли, что он свой, то есть тот, кто вместе с ними готов умереть, но ничего такого не приходило в голову, и, вместо слов, он торопливо достал портсигар, раскрыл и дрогнувшим голосом предложил:

— Курите, братцы!

Руки потянулись к папиросам.

— Барские!

Алешеньку кольнуло это слово, но папиросы в самом деле были барские, недоступные народу, и он только просительно повторял:

— Курите, братцы, курите!

— А что, «его» много? — спросил широкоплечий.

— Неважно, сколько «его», ведь с нами Куропаткин!

«Да, да, — думал Алешенька, садясь на коня, — вот он, наш народ, он все вынесет и победит. И как хорошо, что я русский».

Засулич и его начальник штаба полковник Кучеров спали, Алешенька разбудил генерала и передал приказ Куропаткина.

Засулич долго раскуривал сигару. Сидел он на каком-то ящике, в нижней рубахе. Седые волосы барашком покрывали грудь, Уничтожая комаров, он то и дело шлепал по ней ладонью».

— Все, поручик, будет сделано. Одного только жаль: нет со мной моего второго корпуса. Оставили его, к чертовой матери, в Порт-Артуре Стесселю. А меня, к чертовой матери, заставили командовать батальонами третьего корпуса. Ни черта они по сравнению с моими не стоят.

— Но почему так? — пробормотал Алешенька.

— Уж потому, поручик! — грубо сказал Засулич, хлопая себя по груди.

Алешенька отправился к центру, который занимал генерал Романов.

10

Рассветало, когда Куропаткин выглянул из палатки. Лагерь оживал. Слышались голоса, раздавалась команда. В соседней роте успели сварить чай, солдаты бежали с котелками. Куропаткин подставлял ладони под струю из ведерка, плескал воду на лицо и фыркал.

— Ну, с богом! — сказал он Алешеньке.

Командующему подвели коня. Торчинов сидел уже на своем, с биноклем, подзорной трубой и складным стульчиком. Небо на востоке становилось светлее и выше.

Небольшая группа всадников направилась к вершине сопки, откуда удобно было наблюдать за ходом сражения.

Подъем на вершину занял полчаса, и, когда Ивнев глянул вперед, он увидел долины, покрытые густым молочным туманом. Казалось, могучие реки бесшумно плескались в крутые каменистые берега.

Зрелище было по-настоящему прекрасно, и особую силу всему придавал неяркий свет зари.

В этом тумане наступали полки!

— А что ж, туман нам очень кстати, — проговорил Куропаткин и протянул руку.

Сейчас же к нему подскочил Торчинов и вложил в руку бинокль. Но бинокль мало помогал: перед глазами клубился туман, отливая сизыми, перламутровыми тонами, — вот все, что можно было рассмотреть.

Куропаткин сошел с коня и сел на стульчик. Торчинов стоял около него с подзорной трубой. Остен-Сакен расположился неподалеку над картой. Ивнев подумал: «Зачем ему карта, ведь на ней ничего нет».

Туман, в котором наши незаметно подберутся к японцам, так ободрил Куропаткина, что он подавил свое всегдашнее многомыслие и сосредоточился только на том, чтобы победить.

Полчаса сидел он неподвижно на стульчике, наблюдая, как налетал ветер, как колыхался и плыл туман мимо большой сопки, — ее должен был атаковать центр! Может быть, солдаты уже поднялись по склонам и сейчас покажутся на вершине?

— Ваше высокопревосходительство! — крикнул Ивнев.

Он увидел в бинокль батальон, вынырнувший из тумана.

Солдаты были в ржаво-желтых рубахах, шли ровно и стройно, издали казалось — солдат к солдату, штык к штыку.

Сейчас должны застучать пулеметы, винтовки, взлететь и разорваться японская шрапнель. Каких-нибудь полтораста саженей осталось до гребня сопки!

Сердце Алешеньки бешено колотилось, точно он сам подымался по этому склону, точно над ним сейчас должна была разорваться шрапнель.

Однако японцы молчали, Почему? Что они задумали?

В эту минуту ветер усилился, проник в толщу тумана и разметал его. Сизые клочья полезли вверх по сопкам, солнечные лучи ворвались в долину, все стало праздничным, нарядным: ослепительно белый туман, изумрудные склоны, голубое небо, колонны русских солдат…

Вот оно, солнце, играющее на остриях штыков!

Торжественная и страшная минута! Сколько Алешенька о ней думал!

Куропаткин по-прежнему сидел на стульчике, положив на колени руки. Он одерживал победу.

Батальоны достигли гребня. Японцы не стреляли. Громкое «ура» донеслось со склонов Горбатой сопки, батальон за батальоном исчезали по ту ее сторону. Японцы не стреляли. Они не подавали признаков жизни.

— Ваше высокопревосходительство?. — недоумевающе проговорил Алешенька.

— Да, да… сейчас мы узнаем…

Командующий сел на коня. Прямо спуститься в долину было невозможно: обрывистые крутые склоны, нагромождение скал, ручьи, бегущие через каждые десять шагов и разрыхлившие землю. Нужно было ехать вокруг.

Алешенька двигался впереди, поминутно оглядываясь на Куропаткина и его свиту: полководец вступал в непосредственное руководство своими войсками!

Когда, описав полукруг между сопками, Куропаткин спустился в долину, ее заполняли наступающие колонны Левестама. Куропаткин подозвал генерала:

— Что случилось, это же не ваше направление?

— Ваше высокопревосходительство, наступать на моем участке невозможно — болото, солдатам по колено. Я ударю отсюда.

— Торопитесь, торопитесь. Романов наступает на вашем правом фланге… По-видимому, успех, — обронил Куропаткин.

Туман исчез. Были зеленеющие склоны гор, пегие рубахи солдат, небо, делавшееся все выше и прозрачнее.

Солдаты шли весело.

— Надеюсь, братцы, постараетесь! — кричал Куропаткин.

— Здравия желаем, вашдительство!

— Доложу государю императору о вашей победе!

— Ур-ра! Ур-ра!

Стрелки карабкались на сопку, скользили, падали, тут же подымались.

Куропаткин выхватил шашку. Поднятая над головой, она засияла в лучах солнца.

Из кавалькады Куропаткина Алешенька первым взобрался на вершину сопки. Перед ним раскинулась овальная долина, сжатая к югу пологими горами. По долине двигались наши войска. С левой стороны спускались батальоны Засулича, В небе реял воздушный шар.

Веселое, радостное зрелище: утро, много солнца, свежести, бодрое наступление полков! Вот она, война!

Куропаткин стоял на серой сверкающей скале и смотрел в бинокль.

Он не видел ни одного японца.

— Поезжайте к Егорову! — приказал он Ивневу.

Алешенька поскакал. Дождь наделал беды, всюду текли потоки, ноги коня глубоко погружались в размягченную, зыбкую землю.

Шар спустился. Егоров выскочил из корзинки. Он разминал члены и не торопился что-либо сообщать.

— Господин капитан, ну что? Командующий ждет…

— Ждет? — переспросил Егоров, осматривая сапоги, к которым сразу налипло сто пудов грязи. — Кого ждет? Японцев? Японцев нет. Ушли.

— То есть как «ушли»?

— Ушли, предположив, что мы будем наступать. Когда я взлетел, было еще темно. Да их и всего-то было немного, не больше батальона. Чаю! — вдруг крикнул Егоров. — Творогов, чаю! Совсем закоченел, извините.

— Сейчас буду варить, вашскабродие.

— Поручик, стакан чаю.

— Что вы! Это такая неожиданность. Неужели ни одного японца?

— Абсолютная чистота. Враг отступил. Есть время попить чайку.

Алешенька поскакал назад. Свежесть воздуха таяла с каждой минутой. Вот от гранитной, красной с синими прожилками скалы ударило жаром, в ущелье уже невозможно дышать. Расстегнул воротник.

— Японцы ушли! Что это значит? — бормотал Алешенька, испытывая тяжелое разочарование. — Но как это может быть?

Куропаткин еще издали закричал:

— Ну, докладывайте, докладывайте, поручик!

Не соскакивая с коня, Алешенька доложил:

— Ни одного японца, ваше высокопревосходительство. Все ушли. Егоров предполагает: из боязни нашего наступления. А было их всего с батальон.

Куропаткин изменился в лице.

— Ваше высокопревосходительство, — тихо спросил Алешенька, — что же это такое?

Куропаткин криво усмехнулся, сложил подзорную трубу и протянул ее Торчинову. Лицо его стало грузным и усталым. Спотыкаясь, поднимая на сапогах комья липкой грязи, он подошел к уступу скалы и сел. Достал портсигар, руки его дрожали. Он поймал улыбку Остен-Сакена, довольного тем, что японцев не оказалось, а победа тем не менее есть, ибо сопки, которые нужно было занять, заняты, и сказал Алешеньке:

— Вы спрашиваете, что это такое, милый Алешенька? Куроки сюда и не ходил вовсе… А генерал-то Левестам, — он усмехнулся, — генерал Левестам оставил перевалы… Вот результат нашей разведывательной службы!

И тут Алешенька понял всю глубину несчастья: из-за обходного движения Куроки армия получила приказ оставить Ташичао, а обходного движения-то и не было. Значит, армия отступает с важнейших позиций, не будучи вынужденной к тому ни силами противника, ни обстановкой.

Это было настоящее поражение. И не только потому, что теряли важнейший пункт, но и потому, что армия, которую только что убедили, что больше она не будет отступать, отступила вновь.

Куропаткин смотрел перед собой. Вот они, яркие утренние долины и горы, только что казавшиеся ему местом его победы.

Но вместе со стыдом и разочарованием было облегчение оттого, что решительная минута отсрочена, что она наступит под Ляояном, в отлично укрепленном районе, куда подойдут новые корпуса.

— Ну-с, — сказал командующий, — прекратим движение колонн. Батальонам взять направление на Хайчен.

11

Разведчики улеглись на краю поля.

Рядом была дорога, а за ней, в двухстах шагах, деревня, обнесенная земляной стеной, размытой у подножия сопки. То, что на сопке издали представлялось Логунову окопами, теперь оказалось простыми неглубокими овражками.

Нет, японцы не окапывались, они не ждали нападения.

У крайней фанзы над костром кипел котел. Японцы занимались всеми теми делами, которыми занимаются солдаты всех армий на биваках: чистили оружие и обмундирование, суетились во дворах, перебегали из фанзы в фанзу, разговаривали друг с другом весело и беззаботно, забывая о том, что они на войне, то есть накануне смерти.

Вот в расстегнутом кителе и босиком низкий, широкоплечий офицер. В бинокль лицо его совершенно близко, губы шевелятся, выбрасывая неслышные, судя по выражению лица добродушные слова.

Все ясно. Скорее назад, к Свистунову!

Свистунов со своим ушедшим вперед батальоном решил овладеть деревней.

Он внимательно обдумал план атаки и сейчас излагал его на опушке дубового леса, стоя на коленях в кустах. Хрулев высоко закинул голову, вслушиваясь в отрывистые слова командира батальона. Около него сидел Радомышельский, полный, с выпученными глазами, командир 3-й роты. Шапкин, надвинув на лоб фуражку, смотрел в землю. Пальцы его скрещенных рук окаменели. Шульга поглядывал на него искоса, в глазах его блестел раздраженный огонек.

Свистунов решил овладеть деревней до подхода полка. Он не был уверен, какой образ действий изберет Ширинский. Скорее всего, пожелает тихонько проследовать мимо деревни. А ничего не могло быть опаснее, как оставить в тылу полка батальон противника, к которому с минуты на минуту могли подойти еще батальоны.

Итак, для отвода глаз — фронтальное наступление. Настоящее — со стороны сопки. Сил достаточно. Неужели мы своим батальоном не побьем японского батальона?

…Роты выступили. Уже вечерело. Канонада у Ташичао не смолкала. Ухо привыкло к раскатистому грохоту, и грохот этот успокаивал, говорил, что бой продолжается, что русские не отступают.

Шапкин, подойдя с ротой к гаоляну, повернулся к солдатам, снял фуражку, перекрестился:

— С богом, братцы!

На этот раз по гаоляну шли легче, друг за дружкой, прокладывая тропу, ориентируясь на гребешок сопки. Шапкин то и дело сверялся с часами. Слева затрещали выстрелы. Это двинулся в атаку Шульга. Шапкин должен ударить через четверть часа после него.

Не опоздать бы! Хорошо вечернее небо. Сколько раз думали об этом люди, идя в бой! Сколько боев было на земле перед вечером!

В условленное время рота Шапкина, выйдя из гаоляна, устремилась по оврагам к размытой части стены.

Японцев тут было мало, главные силы отражали фронтальную атаку Шульги.

Емельянов бежал рядом с Коржом.

В душе своей в последние дни Емельянов решил, что война есть работа, как и всякая другая, и если богом эта работа допущена, то нужно поскорее справляться с ней. Сейчас его пронизывало чувство, в котором он не мог дать себе отчета. Страха не было, но что-то щемило, захватывало дух, точно он собрался прыгнуть с колокольни, заранее зная, что если прыгнет, то не убьется.

Ему запомнилась сухая коричневая земля, неровная, комкастая, которая будто сама подкатывалась под ноги, какой-то пышный ивовый кустик, на который он с размаху прыгнул и раздавил сапогами, потому что обегать его было некогда. Японские залпы сотрясали воздух. Изредка он слышал свист и как бы пошлепыванье в воздухе пуль, потом залпы заглушали все.

Справа и слева бежали солдаты его взвода, постепенно отставая. Один Корж долго бежал рядом, наконец отстал и он. И как подкатывалась Емельянову под ноги земля, так подкатился и овражек, занятый японцами. Мгновение Емельянов думал, что делать, но делать можно было только одно — прыгать. И он прыгнул в овражек, точно с горы в пропасть.

Овражек был неглубок и неширок, в склонах его проступал щебень; японец, согнувшись, передергивал затвор винтовки.

С легким вздохом, как он это делал, разрубая сырую лесину, Емельянов ударил японца штыком, однако удар получился несерьезный, некрепкий; должно быть, штык скользнул по пуговице. Лицо японца перекосилось, от толчка он выпустил винтовку и раскинул руки, и тогда Емельянов вторично ударил его штыком пониже поясницы, штык вошел глубоко, и японец, тяжело крякнув, сел на землю.

И сразу же спокойствие наполнило Емельянова. Не было ни стыда, ни отвращения оттого, что он убивает. Он почувствовал себя за делом, как бывало в хозяйстве, и, чуть полуобернувшись, увидел, что на него со штыком наперевес бежит второй японец. Не добежав нескольких шагов, японец остановился и подпрыгнул на месте, приноравливаясь ударить, и вдруг передумал. Должно быть, Емельянов, только что вытащивший из тела убитого штык, был страшен, и японец, не целясь, дважды выстрелил с руки. Это подпрыгивание и слепая стрельба сгубили его. Он точно сам наткнулся на русский штык.

Сбоку наскочил третий. Емельянов, простодушно в эту минуту уверенный в своей неуязвимости, хотел и третьего опрокинуть так же деловито и спокойно, но поскользнулся и упал; это спасло его: удар противника, который он на этот раз не сумел бы предупредить, пришелся по воздуху.

Поднялся Емельянов мгновенно, оглушил врага кулаком, увидел Коржа, и оба они погрузили свои штыки в упавшего японца.

В эту минуту Логунов прыгнул в овраг.

— Ура! — закричал Корж. — Ура!

Японцы группами и в одиночку бежали в деревню, и вид бегущих японцев до того был приятен, что Корж снова закричал «ура». Логунов собрал своих и чужих солдат и повел их на деревню. Он думал, что он первый ворвется туда, но, к своему удивлению, около фанз разглядел сдвинутую на затылок фуражку Шапкина и его самого с шашкой в руке. Тихий и даже робкий штабс-капитан оказался впереди солдат и его, Логунова!

Японцы стреляли из-за домов, и, как всегда, когда сражение проигрывается, проигрывающая сторона стреляла вяло и неметко.

Логунов эту одерживаемую сейчас победу ощущал не как победу в маленькой и случайной стычке, а как победу всей русской армии, как часть той победы, которая добывалась сейчас на полях Ташичао. Он обогнал Шапкина. Шапкин что-то крикнул ему. Логунов не разобрал, но, и не разобрав, знал, что Шапкин приказывает ему выбить врага из ближайших домов.

В деревне схватка снова разгорелась. Японцы бросили против ворвавшихся русских полторы роты, но этим они ослабили фронт, и Свистунов лично повел в атаку З-ю и 4-ю роты.

Дух победы сопутствовал русским, делал их храбрее, сметливее, сильнее. Дух поражения парализовал силы японцев.

Стрельба в деревне смолкала.

Логунов сидел на камне возле колодца и пил воду. Пить сырую воду запрещалось, по сейчас невозможно было не пить, и поручик опустошил целую фляжку.

Его все радовало. Сырая вода, которую нельзя было пить, но он пил; камень, серый с прозеленью, на котором он сидел; фанза с распахнутой дверью, где копошился Емельянов, решивший сварить в огромном котле чай для всего взвода.

Свистунов стоял на деревенской стене и осматривал путь отступления японцев: узкая дорожка исчезала в горах, в настоящее время уже пустынная.

— Павел Петрович! — окликнул его Логунов.

— Пока все в порядке, — сказал Свистунов и улыбнулся. И в этой улыбке было то, что для своего выражения потребовало бы многих и многих слов.

— Да, победили, — ответил на эту улыбку Логунов.

— Мы тут доброе дело сделали, освободили медиков: сестру и санитара. Слышал? Сестрица, глазам не верю, — барышня, с которой я познакомился в Ташичао во время раздачи царицыных подарков, и премилая.

— А как медики попали к японцам?

— Возвращались откуда-то из-под Мадзяпу…

— Японцы не вздумают отбивать деревню?

— Те, что лежат, не вздумают. От остальных нужно остеречься. Ширинского встретим торжественно.

— Ругать будет: ведь он не отдавал приказа вступить в бой.

— Ошалеет от радости: первая победа. Пусть над одним батальоном.

На совещании офицеров Свистунов хотел знать малейшие подробности боя: где и какое было сопротивление, как вели себя солдаты. Раненого Хрулева на совещание принесли. Он лежал бледный, его кирпичный загар вдруг слинял, пушистые усы обвисли.

— Не повезло, не повезло, — говорил он, — большого я росту, удобно по мне стрелять.

— Успех несомненен, — сказал Свистунов, батальоном мы разбили батальон, занимавший удобную для обороны позицию и более сильный по своему составу. Итак, японцев можно бить.

— Тебе бы корпусом командовать, Паша! — вздохнул Хрулев.

— До корпуса я буду командовать ужином. На ужин будет порося, однако вместо гречневой каши предложим к нему кашу из гаоляна. Но за ужином будет у нас дамское общество! Не изволили видеть сестрицу?

— Видел, — поморщился Хрулев, — отвратительная! Истерзала меня: моет, жжет, бинтует. Говорю: «Оставьте, и так заживет». Никакого внимания. Без сердца.

— Если ты ничего другого не приметил в сестре — значит, ты серьезно ранен, — с беспокойством заметил Свистунов.

Ужин накрыли на циновках возле фанзы. Долго ожидали сестру. Посланный за ней сообщил, что она освободится не скоро.

— Невежливо, но, что поделать, приступим! — решил Свистунов.

Поросенок пропах дымом, отдавал неприятными привкусами, но тем не менее был хорош.

Всегда молчаливый, Шапкин говорил без устали. Причем то, что он говорил, не имело никакого отношения к только что минувшим событиям. Он рассказывал, как генерал Гродеков гулял в дождливую погоду по улицам и вылавливал вольноопределяющихся в калошах. Логунов не хотел об этом слушать, он вообще не хотел ничего слушать. Он отошел в сторону, растянулся на соломе и весь отдался ощущению покоя. Покой шел из глубины вечернего неба, от радостного сознания успеха, из воспоминаний о том, как все было. Потом воспоминания поднялись выше, в мир, где отсутствовали убитые и умирающие, где шумел поток в черемуховом распадке, где по лесенке, вырубленной в земле, сходила любовь. Это был совсем другой мир, и сейчас Логунов не мог понять, как сосуществуют эти два мира. Невероятное смешение всего на земле!

Он заснул, потому что не нашел ответа в вечереющем небе, потому что не мог шевельнуть ми одним членом, потому что не мог поднять век…

Проснулся от кошмара: ему привиделось, что японцы начали атаку, а он не может найти своего шарфа. Шапкин кричит: «Подпояшься веревкой!» По Логунову отвратительна веревка, и, чувствуя нарастающий ужас, он пополз по земле в поисках злополучного шарфа.

Как только Логунов понял, что японское наступление ему приснилось и шарф при нем, он испытал блаженство.

Рядом горел костер. Высокое оранжевое пламя неподвижно стояло в черном воздухе. Около костра сидели Свистунов и вполоборота к Логунову женщина. «Должно быть, сестра», — подумал Логунов.

Сестра настойчиво отказывалась от коньяка.

— Вы же боевая сестра, — уговаривал капитан, — и должны понимать все боевые радости. Выпить после боя — радость.

Сестра что-то ответила, потом пила чай и рассказывала; Логунов слышал не все — она говорила тихо, и треск костра и еще какие-то шумы заглушали ее голос. Он старался вникать в слова, по вдруг поймал себя на том, что ему просто приятно слушать ее голос. Бывает же в природе такое сходство. Закрывал глаза, слушал треск костра, солдатские голоса, доносившиеся с улицы, и этот голос.

Свистунов крикнул:

— Ну что, выспался? Иди познакомься с сестрицей да поблагодари ее: всех раненых перевязала.

Логунов подошел к сестре.

— Поручик 1-го Восточно-Сибирского стрелкового полка… — начал он представляться и так и остался, согнувшись в поклоне и не назвав своего имени…

12

С потолка фанзы спускался фонарь. На канах лежали циновки, на циновках одеяла.

По крайней мере из десяти фанз натаскал Емельянов циновок, почище да попышнее. Он гордился, что поручик открылся ему: освобожденная из японского плена сестра — его, поручикова, невеста.

И все допрашивал санитара Горшенина, откуда она прибыла в лазарет, давно ли, да чья родом?

Он вспомнил свою Наталью, и впервые не с болью и тоской, а как-то легко и гордо. Преодолев страх смерти, узнав кровь, победив врагов, он был уже не тем Емельяновым, который уходил из деревни, безнадежно думая о силе барина Валевского. Теперь ему все представлялось другим. «Погодите, вернусь», — думал он с облегчением.

— Что ты к санитару все пристаешь, — сказал Корж, — ты меня спроси о Нине Григорьевне. Со своим отцом подполковником Нефедовым приезжала к нам, в Раздольное. Подполковник тоже охотник. Смелая барышня, простая и поручику нашему пара. А между прочим, ты, Емельянов, хлопочешь о фанзе зря. Она ведь не будет здесь ночевать.

— Почему это не будет, Иван Семеныч?

— Потому что я сказал ей: «Нина Григорьевна, вам уже взвод приготовил квартиру». А она говорит: «Где это вы, Иван, приготовили мне квартиру?» Я указываю на фанзу. «Спасибо, говорит, но напрасно беспокоились, мое место подле раненых».

Емельянов развел руками.

— Вот видишь, Емеля, — герой, а не сообразил!

Нина, впрочем, зашла в фанзу…

В сумерки, усталая и от счастья растерянная, она вышла из перевязочной на улицу. Постояла и, вдруг решившись, побежала к той фанзе, которую приготовил для нее Емельянов и от которой она отказалась.

— Я все еще не могу поверить, что вы здесь, — проговорил Логунов неуклюже. — В моем представлении вы на Русском острове или в школе среди своих учеников. Здесь, в Маньчжурии, на войне?!

Ничего не говоря, она протянула ему… нет — отдала ему свою руку.

Рука была крепкая, немного шершавая, пахла лекарствами и корпией. Он повернул ее ладонью и целовал в таинственные линии, якобы предсказывающие судьбу человека.

Он вдруг понял, что значит: «Я отдаю вам свою руку». Именно — руку! «Я прошу вашей руки». Именно — руки!

Спросил:

— Навеки?

— Навеки, — сказала она тихо и покорно.

Она ушла к раненым, Он остался на канах. Прилег было, но лежать не смог и вышел во двор. Корж, Емельянов и Жилин сидели у костра. Емельянов в сотый раз рассказывал, как он прыгнул в овражек и как орудовал штыком.

— Настоящий ты, брат, медведь, — сказал Жилин с завистью и уважением. — Сила страшная. Одним бог даст, от других отбирает. Я от тебя не отстану, я не позволю тебе пропасть в болотной деревушке. Цирка мы с тобой добьемся. По всей России будем ездить. Какие афиши будут! Фотографии во весь рост: знаменитый чемпион господин Емельян Емельянов!

— Ладно, ладно, — говорил Емельянов.

— Я тебя отучу от сохи. Эку нашел невидаль — соху! Соху, Емельянов, презирать надо. Мой дед тоже за сохой босиком шлепал, а потом плюнул на нее, ушел в город и открыл бакалею. Не очень преуспел, но все же мы горожане и как-никак мещане.

— Цирк цирком, — сказал Корж. — Самый лучший цирк был сегодня. Правду сказал генерал Куропаткин: отступление окончено. Отступали, отступали! Где видано, где слыхано, чтобы российские солдаты отступали?

— Нигде не слыхано, — согласился Жилин, — Окончим войну, Емельянов, — поступишь в цирк. Думай об этом, я тебе добра желаю.

Логунов незаметно мимо солдат прошел на улицу.

То там, то здесь горели костры. В третьем дворе пели песню. Теплый ветер неторопливо реял по улице и разносил душистую гарь соломы. Вихрастая сопка, та, от которой они начали атаку, таяла в ночи. Кого-то окликнул патруль. Оказалось, китайцы, разбежавшиеся при первых звуках стрельбы, возвращались по домам.

Логунов проверил патрули, посты и зашел к Свистунову. Капитан пил чай и сообщил, что с минуты на минуту прибудет полк.

— Между прочим, ты оказался прав, — сказал он. — Ширинский пришел в ярость оттого, что мы разбили японцев. Как посмели самовольно, не зная, не учитывая, в то время как наверняка в плане командующего армией… и так далее…

Он вздохнул.

— Устроил свою Ниночку?

— Она при раненых.

— Бывают все-таки чудеса, — задумчиво сказал Свистунов.


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Седьмая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть