Пятая глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Пятая глава

1

После окончания военного училища Проминский прослужил в полку несколько лет. Военная служба показалась ему скучнейшей, он вышел в запас и поступил в университет. Но университета не кончил.

В сущности, что ему мог дать университет? Диплом и право преподавать в гимназии! Нет уж, спасибо, — педагог! Учитель гимназии! И вообще служба! Нужны деньги… Путешествовать хорошо… Вот англичане, молодцы, путешествуют и завоевывают! А русский увалень сидит на своих гречневых да овсяных полях… Деньги есть у дяди, да дядя скуп, на путешествия не дает.

Бросив университет, Проминский принялся читать современные романы, увлекаясь Киплингом и Джеком Лондоном.

Дядя Проминского Аркадий Николаевич Ваулин, акционер и директор-распорядитель большого завода, хотел бы видеть племянника деловым человеком. К чему эти беспредметные порывы в неопределенную даль? Моря, путешествия, какая-то Африка или Малайский архипелаг? Ах, на Таити увлекательно! Голые таитянки! Друг мой, сейчас нужна энергия, но энергия производительная.

— Дядя, кто к чему способен. Из бесцельных блужданий бродяг умные люди тоже извлекают выгоды.

— Все хорошо в меру, Александр!

Ваулин был невысок, широкоплеч, с квадратным лицом.

На квадратном лице, которое карикатурист изобразил бы в виде бульдожьей морды, даже поверхностный физиономист читал решительность и твердость. Галстуки Ваулин носил черные, бабочкой. Костюмы тоже черные.

В иную минуту, по строгости лица и костюма, он мог сойти за баптистского проповедника.

Однако бодрое состояние Ваулина омрачалось неприятными для него событиями в стране и брожением среди рабочих на заводе.

— Радетели о благе народном — социалисты! Удивительно модным стало у нас занятие — считать деньги в чужом кармане.

— Пусть себе считают, дядя! За границей тоже считают..

— Друг мой, в России от этого занятия бомбами пахнет.

Из любопытства, а также для того, чтобы понимать все, Ваулин читал книги марксистов. Некоторые страницы его возмущали, некоторые заставляли задумываться, но так как он читал не для того, чтобы найти истину, а для того, чтобы найти доказательства тому, что он, Ваулин, должен богатеть, то он пришел к выводу, что деятельность марксистов нужно пресекать не только тюрьмами, ссылками и виселицами — идеями нужно отвоевывать рабочих от социалистов.

Русский человек хоть и любит копейку… но если дать ему что-либо толковое, для души, он и от копейки откажется.

А вот что́ дать для души? Внушительного попа, хитро воздействующую книжечку? Тут даже жена Мария Аристарховна, с ее столоверчением, может оказаться полезной… Надо искать, думать.

Рабочий вопрос не давал Ваулину покоя. На заводе он хотел иметь покорную, послушную армию, а мастеровые, вместо того чтоб думать о нем, думали о себе.

Весной в Петербург из поездки на Дальний Восток вернулся инженер Валевский, строивший один из участков Сибирской магистрали, и в тот же день обедал у своего старого друга Ваулина. Он сидел рядом с хозяином, а хозяйка Мария Аристарховна и Саша Проминский — напротив.

Валевский рассказывал множество историй из быта и нравов Владивостока, Японии, Китая. Саша Проминский сначала слушал его скептически, но вскоре увлекся.

— Взглянем на карту, — говорил Валевский, — теплые моря будут омывать берега России. Я выскажу мысль, еще еретическую: культура человечества в скором времени переменит свое местожительство — с берегов Атлантики она переберется на Тихий океан.

— Желтороссия! — усмехнулся Ваулин. — А столица Желтороссии — твой знаменитый Дальний?

После обеда гость и хозяин уединились в кабинет, а Проминский остался с тетушкой в столовой…

— Вот почему бы мне не поехать в Маньчжурию? — говорил Проминский. — Новые земли, новые возможности..

— Какие там для тебя новые возможности, Саша?

— Не знаю какие, но трагедия моя в том, что дядя скуп и не хочет давать тех ничтожных грошей, которые нужны мне для того, чтобы ездить по свету и свободно искать истину.

— Ты ее не там ищешь, Саша.

Мария Аристарховна в свои сорок лет сохраняла девическую стройность тела и лучистость глаз. Говорила она мягким, застенчивым голосом, то опуская, то вскидывая ресницы, отчего моложавое ее лицо еще более молодело. Мир ей казался грубым, жестоким. Она любила искусство, но более всего вопросы духа, что привело ее к спиритизму и жажде духовного учителя.

— Милая тетушка, — проговорил Проминский, — пока мы на земле, мы должны искать истину на земле. Я не отрицаю ваших душ. Бессмертие не такая вещь, чтобы от него стоило отмахиваться. Но пока у меня есть тело, я хочу жить телом. Согласитесь, что оно дано нам вовсе не для того, чтобы мы познали его тщету.

— Ты когда-нибудь раскаешься!

Мария Аристарховна подняла глаза, — они у нее были нежно-голубые.

— Вам вовсе не сорок лет, вам всего двадцать пять, — сказал со вздохом племянник. — Я понимаю тех, которые в вас влюблялись…

На следующее утро за чаем Ваулин спросил Проминского:

— Науки ты свои бросил, мечтаешь об Африке и таитянках, не хочешь ли после рассказов Валевского в Маньчжурию?

— Но ведь вы все равно не пустите меня туда!

— Для дела пущу. Ты знаешь, мы строим корабли в Петербурге и перевозим их в разобранном виде в Порт-Артур. Однако не все там идет гладко…

— Для вашего дела, дядя, я не гожусь… я, честное слово, не способен подсовывать чинушам взятки. Я глубоко убежден, что если б вы меня послали в Маньчжурию без всяких обязанностей, я принес бы вам в тысячу раз больше пользы.

— Несомненный у тебя пунктик! Вас пара с Женей Андрушкевич, но та девка, а ты мужик.

— Женя Андрушкевич — своеобразная девушка, — заметила Мария Аристарховна.

— Весьма. Объявила себя язычницей и поклоняется солнцу!

— Она верующая.

— Не знаю, матушка, во что вы там веруете. Мы дни и ночи покоя не знаем, а вы веруете.

Мария Аристарховна заговорила тихо, не поднимая глаз:

— Мне кажется, что в то время, когда материализм распространяется с быстротой пожара, лучше уж верить в солнце, чем ни во что.

Андрушкевич, видный адвокат, имя которого прогремело по всей России во время одного из процессов, где он блестяще, хотя, в сущности, безуспешно, боролся с военно-окружным судом, был в близких деловых и дружеских отношениях с Ваулиным. Оба, по-видимому, были не прочь породниться, тем более что Женя не скрывала своих симпатий к Проминскому.

Но Проминский не испытывал склонности к семейному очагу.

— Может быть, я и в самом деле поеду в Маньчжурию, — сказал он тетке спустя несколько дней.

Однако он не собирался ехать туда дядиным комиссаром. Он отправился к Валевскому, подробно расспросил его о Дальнем Востоке и пришел к выводу, что рядовому офицеру там, конечно, плохо: глухие стоянки, ротный плац, водка, карты — вот все! Но умный офицер может жить на Дальнем Востоке не хуже, чем англичанин в Индии.

Еще год сидел он на диване в своей петербургской комнате, читал романы, изредка развлекался и наконец подал прошение военному министру.

Мария Аристарховна думала, что поездка на Дальний Восток не более как разговоры. Но когда Саша принес назначение, подписанное министром, она испугалась. Дальний Восток! Бог знает, что там делается: войны, опиум, гейши! Объяснился бы все-таки с Женей… Девушка пишет стихи, и недурные, порывиста, возвышенна! В общем, интересна. Может быть, она интереснее сопок и Желтого моря?!

Наутро она сообщила племяннику, что Женя, узнав об его отъезде, не могла скрыть своей растерянности и очень просит Сашу к себе на дачу восьмого июня, в день летнего солнцестояния.

У Жени Андрушкевич собирались молодые люди: студенты Гудима и Пневский, сестры Злата и Люда Еромицкие и молодой учитель гимназии Тырышкин. Все они были убеждены, что христианство со своим пессимистическим мировоззрением обветшало, что человечество устало от мизантропии и его нужно вернуть к жизнерадостному язычеству.

Солнце — вот непререкаемая истина!

Женя особенно гордилась тем, что к ее кружку присоединился Тырышкин. Еще год назад он посещал социал-демократические собрания и говорил о тяжком положении и страданиях рабочего класса. Но под влиянием Жени и ее стихов Тырышкин понял, что самое главное в мире — солнце. Солнце! Солнцу будем поклоняться!

Андрушкевичи имели в Финляндии дачу. На берегу моря адвокат построил по просьбе дочери обширную террасу, где новые солнцепоклонники могли поклоняться своему богу.

Восьмого июня Проминский поехал на дачу. Он нашел там в сборе все общество.

День был жаркий. Сосны, пески, холмы, покрытые кустами, дорожки в лес и к морю — все было жаркое, томящее.

Перед закатом гости облачились в туники и сандалии.

— Древняя Греция… Моление солнцу в Элевзисе! — сказал басом студент Гудима.

Все были серьезны, и это удивило Проминского, в качестве зрителя и неверующего присутствовавшего в своем пиджаке.

Женя посмотрела на него серыми длинными глазами:

— Как хорошо, не правда ли?

Проминский засмеялся и кивнул головой. У нее был веселый вздернутый нос, который менее всего шел к тунике.

Самыми красивыми в туниках были сестры Еромицкие. Телесная красота их выиграла от полуодежды. Студенты Гудима и Пневский, придерживая свои туники, шагали широкими шагами гладиаторов, и сандалии их шлепали на весь парк.

Тырышкин чувствовал себя неловко. Он не умел ходить в открытых сандалиях, ему все казалось, что он собьет пальцы, поэтому он выше, чем нужно, поднимал ноги, стараясь, однако, чтобы никто этого не заметил. Но этого никто не замечал по той простой причине, что все были в одном положении с ним. Кроме того, в учительском сюртуке Тырышкин выглядел человек человеком, раздевался он только в бане и никогда не задумывался, красив он телом или нет. Но сейчас он с отвращением увидел у себя тонкие кривенькие ножки, впалую мохнатую грудь, молодой, но уже выпирающий живот и сведенные плечи… Он шел сзади, стараясь побольше запахнуться, но проклятая туника была сшита так, что запахнуться было нечем.

Под террасой вилась дорожка, за неширокой полосой песка поблескивало море. Солнце садилось. Море и воздух приобрели лазурно-золотой оттенок.

Женя и Тырышкин приблизились к краю террасы и многозначительно вытянулись, смотря на солнце.

Остальные последовали их примеру.

Должно быть, со стороны, с моря, откуда шла группа купальщиков, они представляли забавное зрелище.

Четыре человека подошли к холму, два студента и две девушки. Одна из девушек, невысокая, с черными, коротко остриженными курчавыми волосами, удивилась:

— Что это за представление! Смотри, Лена!

Тырышкин не шевелился. До рези в глазах он смотрел на красный диск солнца.

— Не правда ли, мерзость, — продолжал тот же голос. — Чем забавляются богачи: разделись догола, набросили на плечи скатерти и стоят!

Женя Андрушкевич не выдержала. Забыв про ритуал, про то, что на нее смотрит Проминский, что эта минута должна решить ее судьбу, она крикнула:

— Как вы смеете мешать! Городового, что ли, познать?

Высокий, худой студент, с длинным носом, в мятой фуражке на затылке, сказал презрительно:

— Вот она, наша барская интеллигенция: уже и за городовым!

Он осмотрел участников мистерии и вдруг воскликнул:

— Таня, это же Тырышкин! Гриша, это ты?

— Я, — хрипло отозвался Тырышкин.

— Что это за маскарад, Гриша? То-то тебя нигде не видно. Ты, брат, с декадентами радеешь.

— Оставь его, Горшенин, — сказала курчавая девушка, — видишь, он ни жив ни мертв.

Она помахала террасе шарфиком, и все четверо, смеясь и громко разговаривая, пошли прочь.

Поклонение прервали. Никто больше не мог сосредоточиться на мировом явлении заходящего солнца.

За чаем Женя, изредка поглядывая на Проминского, который сидел в качалке и молчаливо курил, спросила Тырышкина:

— Кто эта черненькая, стриженая?

— Таня Логунова, дочь профессора Логунова.

— Ах, Логунова… Не думала я, что она такая наглая. Александр Александрович, оставьте качалку и присаживайтесь к столу…

Она смотрела исподлобья. У нее были крупные, слегка вывернутые губы и серые упрямые глаза. Она поняла, что Проминский и сегодня ничего ей не скажет.

Через неделю Проминский уехал во Владивосток.

Офицерская служба оставляла много досуга. Он поступил в Институт восточных языков и попутно учился живому разговорному языку у местных китайцев и японцев.

Знание китайского и японского языков ставило его в привилегированное положение и открывало перед ним широкую дорогу.

2

Отца своего Маша Малинина любила. С ранних лет она помнила его суровым, чаще всего молчаливым, непьющим. Соседки всегда завидовали матери:

— У тебя Михаил непьющий! Что́ тебе! Разве у тебя такая жизнь, как у нас!

Мальчишкой Михаил жил в деревне Верхнее Змиево. Родитель его делал все, что судьба предопределила делать бедняку: зимой уходил в город на приработки, батрачил у богатеев деревни и все надеялся на чудо: то бог пошлет невиданный урожай, то выйдет закон, по которому каждому бедняку позволят прикупить земли. И денег сразу не возьмут, уплату рассрочат на двадцать лет.

Неизвестно, как сложилась бы судьба Михаила, если бы он не попал в церковно-приходскую школу в ученики к Иоанну Быстрову.

Этот священник не походил на обычных деревенских священников, обремененных обычными человеческими заботами: страхом перед начальством, заботами о детях, желанием лучшего места. Иоанн Быстров приехал в Верхнее Змиево и решил, что он останется здесь на всю жизнь. Был он молод, бороду носил небольшую, курчавую и легкие, разлетающиеся волосы. Матушка его тоже была молодая, худенькая и мало походила на попадью.

Каждое воскресенье отец Иоанн говорил проповеди. И проповеди его тоже не походили на обычные поповские проповеди. В них он не касался событий священной истории, он говорил о человеческой жизни, об обитателях Верхнего Змиева, и прямо с церковного амвона звучали знакомые имена и фамилии.

Иоанн Быстров ниву русского народа считал заросшей плевелами и полагал, что нечего ездить в Китай или Японию для обращения в христианство язычников, когда христианство в самой России находится под великим сомнением.

Он научил маленького Михаила тому, что жизнь земная временна, что материальные блага — вериги для души, которые человек все равно в минуту смерти оставляет. Стоит ли собирать столь неустойчивые сокровища?

Его настроения передавались односельчанам, сея неясную тревогу и возбуждение умов.

Вылились они в неожиданные слухи о том, что скоро правительство скупит у помещиков землю и передаст ее крестьянам.

Родитель Михаила был убежден в близком конце своих бедствий. Он говорил соседу Митрошину:

— Светлая голова у попа, смотрит и сквозь землю видит. Придет, Денис, наше время, вот увидишь, придет!

Однако все закончилось неожиданно и печально.

Если бы отец Иоанн был старец и голос его доносился из какой-нибудь пустыни, молва о нем, наверное, прошла бы как об учителе. Но он был молод, волосы подстригал высоковато, да и ряса его была, несомненно короче, нежели рясы всех известных Верхнему Змиеву священнослужителей. Обличения и поучения такого человека казались странными.

— По какому праву, — спрашивал местный лавочник, богатей и староста церкви Костылев, — учит не красть, не лгать, не желать жены ближнего, и не теми словами учит, которыми отцы церкви учили, а языком сомнительным, голым языком, и перстом указывает? Что это за перстоуказание?

Катастрофа с отцом Иоанном случилась в тот день, когда он указал перстом на самого Костылева. Быстров, идя по своему раз избранному пути, не мог обойти Костылева. Он долго молчал о нем, надеясь, что косвенные речи и указания подействуют на лавочника. Однако на лавочника не действовало ничто.

В проповеди на Духов день отец Иоанн указал перстом на Костылева. Благообразный, дородный Костылев стоял за свечным ларем, пересчитывая медяки выручки. Как всегда, он мало прислушивался к словам проповеди. Но вдруг заметил, что прихожане оборачиваются и смотрят на него. Он оглядел себя, ларь, взглянул через открытые двери на паперть: две старушки, утомившись службой, отдыхали на ступенях.

Тут он услышал свое имя. Священник обличал Петра Костылева в воровстве, обвешивании, обманах и в побоях жены, смирной и богобоязненной Евфросиньи, которая частенько не выполняла воли мужа, обвешивая обманывая не в той мере, в какой приказывал муж.

Багровый Костылев прирос к полу; открыв рот, он уставился на бледное лицо священника, на скупые жесты его рук, на рукава рясы, которые плавно колыхались в солнечных лучах, падавших из купола церкви; бешеная ярость сменила растерянность и стыд, охватившие его в первую минуту.

Неторопливо он закрыл ларь, положил ключи в карман и, не дождавшись конца службы, громко стуча сапогами, покинул церковь. Через час в легкой своей бричке он катил в город.

Костылев долго не возвращался. В лавке хозяйничала Евфросинья. Раньше мужики любили заглянуть в лавку в отсутствие «самого», а теперь как-то стало неловко заходить, точно совершен был нехороший поступок. Михаил с удивлением заметил, что даже те, кто одобрял проповеди отца Иоанна, на этот раз чувствовали себя смущенными.

— Вот поехал Костылев, — говорили, — а с чем приедет?

Костылев из уезда проследовал в губернию. Через две недели отца Иоанна вызвали в епархию. В Верхнее Змиево он не вернулся. От тонкой, черноволосой матушки узнали, что Быстров сослан в дальний монастырь. И тогда все жители Верхнего Змиева поняли, что раньше они жили правильно, по-христиански, и что христианство заключается не в том, о чем говорил отец Иоанн — в собирании духовных сокровищ и в действиях добра и любви, а в той жизни, какой живут все люди, угнетая и обманывая друг друга. И как-то даже легче стало после этого в Верхнем Змиеве, прошло беспокойство и смущение умов. Новый змиевский священник был человек обыкновенный: служил службы, отправлял требы, а в свободное, время обстоятельно ел, пил и употреблял вино.

С годами все яснее в чувствах и мыслях Михаила укреплялось представление о жизни, впервые появившееся в дни несчастья с Быстровым: в жизни законно быть неправде, стяжанию, воровству, прелюбодеянию. Христос пришел и не искоренил всего этого, — грешно думать, что искоренит человек. Для соблазна все это, Кто соблазнится, а кто нет. Кто возьмет, а у кого рука не поднимется. С такими мыслями было удобно. Они примиряли с неправдой, творившейся вокруг.

Отец умер. Мать умерла. Сестры разбрелись по людям, кто в прислуги, кто в батрачки. Михаил уехал в столицу искать счастья и поступил на Семянниковский завод. Человек он был смышленый, мастерство давалось ему быстро, и на третий год жизни в Петербурге женился он на девице Наталье, дочери своего же, семянниковского мастерового Хвостова.

Маша и Катя родились в рабочей казарме, в сыром темном углу, который в течение двух десятков лет оставался неизменным жильем Малининых.

Отец был неразговорчив. Домой приходил он настолько усталым, что понятно было его нежелание разговаривать, но и в праздничные дни он предпочитал молчать. В углу комнаты стояла аккуратная, его руками сделанная полочка, а на ней книги. Рядом с евангелием в кожаном переплете, ценою в рубль, помещались выпуски «Посредника», годовой комплект журнала «Христианин» и сборники рассказов о деятелях всемирной истории.

Субботние дни, совпадавшие с получками, были шумными днями за заставой.

Соседка Малининых Пикунова заглядывала в комнату:

— Наталья, я уже иду…

Она шла к проходным воротам завода встречать своего мужа, котельщика.

И туда шли все жены и дети.

Желтое трехэтажное здание главной конторы, обнесенное чугунной решеткой, возвышалось над пустырями и заборами, а за ним поднимались закопченные, латаные корпуса цехов.

В обычные дни рабочие торопились и в проходной так напирали друг на друга, что сторожа не успевали их обыскивать, только хлопали по груди, спине, плечам, а в субботу, получая деньги, задерживались у артельщика и выходили степенно, небольшими кучками, раздумывая о том, куда пойти — в баню или в трактир, — и те, кто решал идти в трактир, старались проскользнуть вдоль забора, на перекресток, а там иди уж куда хочешь: возле завода семнадцать трактиров и питейных заведений!

Но эта попытка не всегда удавалась, чаще жены и дети доглядывали своего.

— Мой схоронился за спину, — кричала Пикунова. — Нет, за спину тебе не схорониться! — Она расталкивала женщин и рабочих и устремлялась к Пикунову, который, отворачивая голову в сторону, старался пройти вдоль решетки.

Немногие женщины были спокойны в эти минуты, и среди этих немногих была Наталья. Она тоже шла с дочерьми к проходной, но смотрела вокруг гордо и спокойно.

Михаил не побежит в питейное заведение!

Такие дни были днями ее маленького семейного торжества.

Всей семьей они шли к лавочнику Дурылину и брали праздничной закуски — хорошей норвежской селедки, копчушек, чайной колбасы, свежих французских булок и для девочек шоколадки с орехами, по пятачку за шоколадку.

А народ уже расходился по трактирам. В мужские компании вмешивались женщины, решившие идти с мужьями:

— Если уж пьет, так пусть пьет на моих глазах!..

— Вон Пикунова уже пошла за своим, — говорила Наталья.

Двери трактиров хлопали, играла гармонь, ее перебивал громкий марш из трубы граммофона.

— Сегодня надо гулять!

— Не погуляешь — с ума сойдешь! Разве можно при такой жизни!

…— А у вас как на пасхе, — говорила Пикунова, заглядывая к Малининым поздним вечером.

Клеенка была чисто вымыта. Наталья сидела за штопкой белья. Михаил, надев очки, отчего его лицо принимало другое, важное выражение, читал книгу, тихо шевеля губами; девочки спали.

— Нет, погляжу я на вас… — говорила Пикунова.

— Да ты садись, Архиповна!

Пикунова садилась, клала на стол большие, толстые локти и вздыхала.

— Привела, что ли? — спрашивала Наталья.

— Привела… от получки рупь да навоз.

— Хоть бы погадал кто-нибудь про счастье, — продолжала Пикунова и оживлялась — А в трактире у Зубкова нынче учинили суд и расправу…

— Над кем?

— Антонов со дружками вздул сторожа Федотова.

Михаил снимал очки.

— В прошлую субботу Антонов хотел пройти мимо проходной в ворота, потому что перед проходной грязь по колено, а он только справил себе новые сапоги. Федотов выскочил, ударил его кулаком и потащил в проходную. Там с двумя своими подручными, не слушая объяснения про сапоги, он так избил Антонова, что тот не сам ушел — унесли.

— Ну вот, теперь он, значит, рассчитался!

— Вдвоем, что ли, били Федотова?

— Какое вдвоем, человек десять! Злоба же у всех!

— А ни к чему, — говорил Михаил, надевая очки.

— Ну уж, конечно, тебе видней, — соглашалась Пикунова. — Пойду… Точно в церкви побыла у вас.

Она уходила к себе.

Когда Маша была девочкой, лет десять назад, жить было легче. Тогда за девять с половиною часов работы отец получал рубль. Семья существовала на семьдесят — восемьдесят копеек. А теперь для того, чтобы прожить день, требовался рубль, а за одиннадцать с половиной часов работы не удавалось получить более шестидесяти копеек.

На заводе регулярно снижали расценки, даже мастера сами от себя изловчались снижать оплату. Мать говорила, что они крадут или хотят выслужиться перед начальством; отец не говорил ничего или говорил:

— Что поделать, Наталья, не любит человек упустить там, где он может взять.

На лице его, когда он отдавал жене получку, появлялось, тем не менее, виноватое выражение. Наталья торопливо пересчитывала деньги.

— Что ж это такое? — спрашивала она. — Что они с нами делают? Опять снизили?

— На одну копейку снизили.

— Боже мой, да ведь это сколько на месяц-то выходит?

— На сверхурочных буду вырабатывать! Ты успокойся. Что поделать… жизнь человеческая… — отец умолкал и садился за стол.

Вот тут всегда по этому единственному поводу между отцом и матерью возникала ссора.

— Чего ж вы молчите? — спрашивала Наталья. — И чего ты молчишь? «Христос приходил научить правде и не научил»? Так, что ли?

— Да, не научил, — спокойно говорил отец.

— А я не хочу, я не признаю. Господи, дети есть, девочки! Одеть-обуть надо… Грамоте научить. В школу у людей ходят. Неужели наши не пойдут?

Наталья волновалась. В эти минуты она не хотела знать никакой правды, кроме той, которая была в ее душе, а эта правда требовала от нее, чтобы она, Наталья, сама жила по-человечески, чтобы по-человечески жили ее дети и чтобы человек, проработавший на заводе целый день, имел за это кусок хлеба. Она уходила к соседям изливать свое возмущение.

Через несколько лет Маша уже понимала, что отец ненавидел неправду, но заставлял себя смиряться перед ней.

Однажды Пикунов в воскресенье вечером пришел из трактира без пиджака. Он много выпил, денег не хватило, а в трактире за столиком в углу сидел Бачура.

Приехал он из Киева, сначала работал на заводе, потом работать перестал. Сначала пил в трактирах, как все, потом пить перестал. Сидел в углу, в тени, и смотрел, как пьют другие. Примечал, когда человеку нужно выпить еще, а в кармане уже ни шиша.

— Дать полтинник?

— Христа ради… будь другом!

Бачура клал на стол полтинник, а руку протягивал к пиджаку, к картузу, иногда к сапогам.

И человек, в неугасимой жажде спиртного, отдавал ему пиджак, картуз или тут же разувался.

— Смотри, завтра принеси полтинник, а то…

Человек приносил на квартиру к Бачуре полтинник, но Бачура никогда не возвращал вещь за сумму, которую ссудил.

Пикунов, боясь, что Бачура и с него захочет взять больше полтинника, попросил Михаила пойти за пиджаком вместе.

Однако Бачура не впустил в свою комнату двух.

— У меня имеется ваша вещь? — спросил он Михаила. — Нет?

И захлопнул перед ним дверь.

Через четверть часа Пикунов вышел. Он был красен, пот выступил на его лбу. Пиджака на нем не было.

— Три рубля хочет! — сказал Пикунов хриплым шепотом и ударил себя по ляжкам.

Дверь была плотно закрыта, Михаил застучал кулаками и сапогами.

Из-за дома с остервенелым лаем выскочила собака. На улице остановился городовой, приглядываясь к тому, что делается за низким заборчиком.

Когда Михаил вернулся домой, глаза его неистово блестели. Он ходил по комнате и тяжело дышал, точно преодолевал физическое препятствие. Наконец заставил себя взять с полки книгу.

— Что ты хочешь? — сказала насмешливо Наталья, неотрывно следившая за мужем. — Христос приходил и не научил! Куда уж нам! Так, по-твоему? А я, будь я мужиком, я бы этому кровопийце голову снесла. А вы, прости вас господи, в ножки ему кланяетесь!

На трехэтажную казарму было всего две плиты. Огромное, сырое, низкое помещение кухни едва освещалось одним окном. Зимой под потолком горела тусклая лампа. На грязных столах, на мрачных плитах женщины стряпали ощупью.

Когда Маша подросла, она стала помогать матери по хозяйству, ходила с нею на поденщину к мастеру Крутецкому, таскала дрова в прачечную, стирала белье.

Она любила мать и гордилась ею. Может быть, та непримиримость, которая отличала всю ее последующую жизнь, была заложена в ней в эти годы матерью. Сама Наталья некоторыми своими привычками тоже гордилась… Она превосходно стирала белье. С удовлетворением развешивала она во дворе свои ослепительно сверкавшие простыни, наволочки, цветное…

Пусть старенькое, рваное, зато чистое!

— Мама, смотри, у Архиповны серое какое… — говорила Маша.

— Это не от бедности и не от трудовой жизни, а от нерадения, доченька… Раз прополоскала, и все!

Наталья каши готовила не так, как соседки. Женщины, промыв крупу, бросали ее в кастрюлю. Наталья рассыпала крупу на столе и отбирала каждую крупинку.

Пикунова заходила, смотрела и, хотя видела сто раз, как Наталья перебирала крупу, каждый раз восклицала:

— Опять! А я вот не смогла бы… Чего там, и так сожрут!..

Наталья только усмехалась. Когда она подавала на стол кашу, это была пышная, чудесная каша.

— Моей кашей можно и архиерея угостить, — говорила она.

Купцы за заставой держали товар последнего сорта, но постоянным покупателям делали скидку.

Когда открылась заводская лавка, Наталья сказала купцу Дурылину:

— Теперь вам трудно придется, Иван Афанасьевич, соперник сердитый завелся.

— Мы сами сердитые, — ответил Дурылин. — А вот я вам, Малинина, на макароны полторы копеечки на фунте сброшу, а на пшене и все две…

И, что поделаешь, шла к Дурылину. Тем более что и в заводской лавке не было большой радости.

Чистота в доме! Как ни было трудно с деньгами, Наталья блюла чистоту.

Она мыла пол песком, скоблила ножом табуретки, обметала каждую неделю паутину, и поэтому к рождеству и пасхе, когда все женщины с ног сбивались от усталости, приводя в порядок жилье, у Натальи было гораздо меньше работы.

Маша любила эти предпраздничные дни. Мать и она, повязавшись по самые брови платками, выносили на двор тюфяки, подушки, одеяла, свежий ветер прохватывал вещи, камышевки выбивали пыль…

— Коридор будем мыть, мама?

— Непременно. От коридора вся грязь в комнату.

— А Архиповна говорит: «Не буду я нынче мыть коридор, все равно мужики занавозят».

— Я спрошу у ней…

— Эй, Архиповна! — кричала она, завидя Пикунову. — От коридора отказываешься? Мыть не хочешь?

Пикунова, которая не хотела мыть коридор и говорила об этом соседке Тишиной, отвечала Наталье:

— Да что ты! Будем мыть, как всегда!

Если жизнь наставляла Михаила устами отца Иоанна и страницами книг, вещавших, что все на земле кратковременно и что человек не должен печься о земном, то дочь его Маша этих наставлений не могла ни принять, ни понять. Земное для нее было полно самого большого, разнообразного и захватывающего смысла. С годами она все более остро чувствовала неправду, которая ее окружала, и тот день, когда она встретила Анатолия Венедиктовича Красулю, был большим, торжественным днем ее жизни. Она поняла Красулю сразу, она будто давно уже знала все то, что он говорил. Она слушала его затаив дыхание и все боялась, что он замолчит или заговорит о другом. Был вечер ранней сухой осени. Они шли мимо деревянных заборчиков, за которыми зеленели кусты и деревья, кое-где яблоньки наливали последним соком мелкое северное яблоко и пунцовели астры на скудных городских клумбах.

И вся эта скудная отрада заставской жизни как-то по-иному вдруг обрадовала Машу, точно луч света упал на все.

— Значит, Анатолий Венедиктович, рабочий класс — это такая сила, которая в конце концов победит всех своих врагов?

Красуля весело посмотрел на нее. Круглое бритое лицо с маленькими черными усиками, темные глаза смеются… Тогда она не могла представить себе сумрачным этого человека. И подумала: это потому, что он знает правду.

Она сказала, смотря такими же, вдруг заблестевшими глазами:

— Какое счастье, что на земле есть правда!

3

Катя Малинина была моложе своей сестры Маши на три года, и судьба ее сложилась иначе.

Катя отличалась миловидностью и хрупкостью.

Мать ее жалела.

— Ты, Катя, лучше уж не тронь, — говорила она, — без тебя сделают.

Или:

— Сиди дома, пусть Маша сходит.

Катя сама выучилась грамоте.

Отец с невольным уважением перелистывал растрепанную книгу сказок, где-то добытую девочкой.

— А евангелие можешь читать?

— По-славянски не могу.

— Да, по-славянски трудно. На славянском языке святые разговаривали.

Сестры не походили друг на друга. Маша живо интересовалась тем, что творилось вокруг, знала всех девочек и мальчиков казармы, умела сходить в лавку, поторговаться с купцом и сделать что нужно по дому. В свободную минуту она играла с мальчишками в городки.

Катя стыдилась посторонних. Она вырезывала из бумаги всевозможных «человечков», домики, зверей. В теплую погоду выносила свое хозяйство во двор, в уголок между сараем и забором, и играла одна или с подругой, дочкой Тишиных, такой же, как и она, смирной.

Сестры как бы дополняли друг друга и дружили между собой.

Однажды за очередной стиркой у мастера Крутецкого, развешивая во дворе белье, мать разговорилась с хозяйкой:

— Думаю отдать Катю в ученицы к белошвейке. Все-таки ремесло чистое, и на кусок хлеба всегда заработает.

Крутецкая принадлежала к хозяйкам, о которых отзывались хорошо. Она кормила поденщиц досыта. Часто выходила к ним на кухню, и не потому, что не доверяла работнице, а потому, что любила, когда у нее работает на кухне человек. Любила выйти, поговорить, посоветовать и посоветоваться.

— Хочешь Катю к белошвейке? — сказала она. — А я не советую. Если девочка здоровьем слаба, в ученицах пропадет. Мать жалеет — хозяйка не пожалеет.

Маша принесла в тазу белье и стояла босая, в коротком, линялом платьишке. Была она невысока ростом, круглолица, с нежной россыпью веснушек на висках.

— Эта у меня здорова, — заметила мать, — за эту я не боюсь; замуж выйдет — муж спасибо скажет.

— Слышала я, Кузьминишна, — сказала Крутецкая, — директорша ищет себе девочку в горничные. Сходила бы.

— Да какая она горничная: десять годков!

— За что купила, за то продаю. Будто говорит: девки — те всегда с норовом; возьму девочку, пусть при мне вырастет.

Мать долго думала: «В поденщине просто: пришла, постирала и ушла! А служить ведь — угождать надо… Но зато сыта будет, одета и обута, а может быть, и научится чему-нибудь…»

Она отправилась в директорский особняк вместе с Катей. Женщина и девочка сидели на кухне, наблюдая, как над белокафельной плитой поднимался пар, как кухарка, с толстыми, голыми по локоть руками, хватала противни, кастрюли, сковороды, как белое тесто, посыпаемое мукой, раскатывалось на столе, как на маленьком столике секли капусту. Дурманящий запах вкусной пищи носился по кухне, и, как ни старалась Малинина сделать равнодушный, приличный человеческому достоинству вид, он ей не удавался.

А кухарка даже не смотрела на посетительниц. Нарочно не смотрела, нарочно говорила с горничной громким голосом, нарочно небрежно обращалась со всем тем богатством, которое проходило через ее руки.

Потом мать и Катю позвали в комнаты. Они осторожно шли по блестящему паркету коридора, по мягким половикам, миновали одну комнату, другую. Катя ничего не видела от волнения, ее глаза слепил блеск лакированного дерева, вышитые золотой ниткой портьеры, столы и столики, на которых располагались бронзовые кони, голые бронзовые женщины и мужчины.

Мария Аристарховна сидела в кресле у окна. Она была тоненькая, совсем молоденькая, с нежным тихим голосом.

— Мне именно нужно девочку десяти — двенадцати лет; да, я хочу, чтобы она у меня выросла. Прислуга должна быть в доме своим человеком. Знаете, в старину говорили: «чада и домочадцы». А мы берем взрослого, совершенно чужого нам человека и принуждены жить с ним и пользоваться его услугами. Это неприятно… А вы почему отдаете девочку?

Малинина замялась. Причина, по которой она отдавала Катю в услужение, была так проста и понятна, что она усмотрела в вопросе Ваулиной заднюю мысль и неизвестно чего испугалась.

— Да как же иначе? — наконец ответила она. — Нелегко прожить.

— Ваш муж служит у нас на заводе?

— Пятнадцать лет служит.

Мария Аристарховна глядела на Катю, на ее испуганные глаза, на румянец, выступивший на бледных щеках, на худые руки, теребившие платок. Девочка ей понравилась.

— Хорошо. Пусть ваша дочь останется.

Катю поселили в маленькой комнате рядом с ванной. Принесли чистенькую постель, столик, шкафчик и даже два мягких креслица. Хозяйка сама обучала ее всему тому, что Катя должна была знать.

Спокойный сон, обильная пища быстро превратили ее в здоровую, красивую девочку. Но Катю мучило то, что она ела много и богато; она припрятывала лучшие куски и, улучив минуту, относила домой.

— Это вам, — говорила она матери счастливым голосом, — кушайте!

— Милая ты моя, — обнимала ее Наталья и добавляла опасливо: — Не таскай ты нам сюда ничего. Барыня будет недовольна.

— Так я же от себя, мама!

— Господа, Катенька, не смотрят, от себя или не от себя, по-ихнему все — господское.

И в самом деле, Мария Аристарховна скоро стала недовольна частыми отлучками девочки.

— Дом у тебя теперь здесь, — сказала она и стала отпускать Катю только по воскресеньям.

Мария Аристарховна надеялась, что Катя незаметно втянется в ваулинскую жизнь, что интересы ваулинского дома станут ей понятными, а все, чем она жила раньше, подернется туманом.

Такой процесс, по мнению Марии Аристарховны, естественно должен был создать из Кати преданную служанку, почти члена семьи.

Но этого не случилось. Катя подчинилась ей, но ваулинский дом не стал ее домом и ваулинские радости и печали не стали ее радостями и печалями. Отчего? Вероятно, прежде всего оттого, что сердце у нее было простое, любящее, не забывчивое, сердце, которое бездумно тянулось к справедливости.

В воскресенье Катя приходила домой к обеду. Она рассказывала о том, что едят и что пьют в доме директора, как ведет себя прислуга, о Марии Аристарховне, которая любит молиться, никогда ни с кем в разговоре не повышает голоса, даже когда сердится, о племяннике директора Саше Проминском.

Приходила барышня, одетая просто, но хорошо, с чистым светлым лицом, с белыми руками. Соседи заглядывали в комнату и рассматривали ее как невидаль.

Мать торопилась ставить самовар, добывала двугривенный. Маша покупала вязку бубликов, и Катя занимала за столом почетное место.

Она была счастлива: она была дома! Правда, она ничем не выражала своей радости. Не ласкалась к родителям, не шутила, не смеялась!.. Садилась за стол и молчала. Правда, она и раньше вела себя так, но раньше это было в порядке вещей, а сейчас Маше казалось, что Катя молчит от гордости. «Живет у бар, неинтересно ей теперь с нами», — ревниво думала она.

— Что же ты, Маша, не идешь пить чай? — спрашивала мать. — Иди садись.

Маша сейчас прирабатывала шитьем, много шила, но кроме работы у постели ее на табуретке постоянно лежала стопка книг.

— Некогда!

— Сестра ведь пришла! Возьми бублик.

Маша садилась за стол. Они сидели рядом, две сестры, теперь уже не казавшиеся сестрами.

Маша жила своей особой жизнью. Она много читала. Прочла «Спартак» Джованьоли, «Овод» Войнич, «Один в поле не воин» Шпильгагена. Читала сборники «Знание», которые давала ей библиотекарша частной библиотеки около Николаевского вокзала, куда Маша записалась и ежемесячно вносила по пятьдесят копеек.

В одной из книг она нашла листовку «Речь на суде ткача Петра Алексеевича Алексеева». Маша стала читать и поразилась: гордая, огненная речь!

Председатель суда кричал: «Замолчать!» Но громовым голосом Алексеев продолжал: «Везде одинаково рабочие доведены до самого жалкого состояния. Семнадцатичасовой труд — и едва можно заработать сорок копеек!»

Какой человек был! Какой бесстрашный! Бережно вложила она листовку на старое место.

Недавно она проходила мимо трактира Зубкова; из трактира Зубков с двумя подручными вышибал неугодных ему мастеровых.

Маша сказала сдавленным голосом:

— Вот, смотрите, несут ему, кровопийце, последнюю копейку, а он что над ними делает!

Зубков оглядел ее с головы до ног:

— Цыц, дрянь! А то поднесу тебе тютю…

Маша побледнела:

— Руки коротки у вас, господин Зубков! — и пошла своей дорогой.

Как ей хотелось рассказать Кате про все то, о чем она теперь читала и думала. Но никому об этом нельзя было говорить: ни отцу, ни матери, ни тем более сестре, жившей у, Ваулиных. Хмуря золотистые брови, она как-то сказала матери:

— Взять бы нам от Ваулиных Катю-то…

Наталья испугалась:

— Что ты надумала? С чего?

Маша невесело улыбнулась:

— Больно уж чисто живет.

— Ну, это ты уж оставь. Девушка на человека похожа, и пусть.

— А я бы, как хочешь, в слугах у них не могла.

— Нет, это уж ты оставь! — упрямо повторила Наталья. — Да и три рубля деньги.

Каждого двадцатого Наталья наведывалась на кухню к Ваулиным, и Мария Аристарховна выносила ей три рубля — Катино жалованье.

Однажды Катя пришла в казарму в будни, пришла взволнованная: матери не было, Маша сидела на табуретке, поставив на перекладину босые ноги, и шила.

— Маша! — сказала Катя, останавливаясь перед сестрой. — Я счастлива — я буду учиться в гимназии!

— Но разве тебя примут в гимназию? — не поверила Маша.

— Мария Аристарховна обещала нанять мне учителя, он меня подготовит.

— В который класс?

— За два года он подготовит меня в четвертый.

Маша раскраснелась. Она и обрадовалась за сестру, и огорчилась: за какие услуги Ваулины хотят отдать и гимназию свою горничную? Но она подавила огорчение:

— Окончишь гимназию, станешь учительницей…

— Маша, если я поступлю, у меня будут учебники… Ведь и ты сможешь учиться. Подготовишься и сдашь экстерном…

Катя долго мечтала о том, как она станет учиться.

Пришла мать, о новости узнали соседи. Пикунова подробно выспрашивала, как директорша позвала Катю к себе, какими словами объявила ей, что отдает ее в гимназию, и что будет с Катей потом, когда она выучится.

— Барыней будет! — гордо сказала мать. — Не как мы с тобой.

— Вот смотрите, — говорила Пикунова, — была девчонка, босиком бегала, осенью красные руки, синий нос! Смотреть было жалко, а теперь будет учиться в гимназии!

— Это от бога. Кому что положено, Архиповна. Одному счастье, а другому несчастье.

Мария Аристарховна действительно решила отдать Катю в гимназию. Воспитывала в ней свою домочадку, она заметила любознательность и способности девочки. Мысль о добром деле привлекла ее.

Вместо горничной — воспитанница! Ну что же, детей у нее ведь нет.

Катя занималась усердно и поступила в гимназию.

В книгах, которые она теперь читала, ей открылся неизвестный мир. Но, к ее удивлению, большинство писателей писало только про богатых… Получалось так, что настоящие люди только богатые.

О простых же людях подразумевалось, что они неспособны по настоящему думать и чувствовать и что смысл их жизни заключался в том, чтобы служить богатым.

Сидя в своей маленькой теплой комнате за столиком с учебниками и тетрадями, обернутыми в цветную бумагу, Катя переживала недоумение и возмущение. Действительно, бедные везде служат богатым!.. Но разве от этого они перестают быть людьми? Думала о себе, Маше, об отце с матерью. Хотелось поговорить с кем-нибудь о своих недоумениях. Разве спросить учителя словесности Григория Моисеевича Тырышкина, классную даму Анну Ивановну или подруг?

Спросила Марию Аристарховну.

Мария Аристарховна не сразу поняла ее.

— Они ведь бедные, — объяснила она наконец. — Не мучай себя подобными вопросами. Так уж устроено. Рабочий должен быть благодарен за то, что ему дают кусок хлеба. Ведь кусок хлеба ему дают?

— Дают, Мария Аристарховна, но…

— Повторяю, не мучай себя этими вопросами. Человек должен думать о том, чтобы творить добро, а завидовать другим — грех. Тебе дана возможность учиться, посвящай все свои силы наукам…

Катя посвящала все свои силы наукам, но не думать над тем, что ее так поразило и возмутило, она не могла… И чем больше она думала, тем более рос в ней протест.

Она кончит гимназию и докажет! И Марии Аристарховне, и Тырышкину, и всем, всем!

…Маше не удалось учиться по Катиным учебникам — она не имела досуга. Она шила и занималась тем делом, которое было для нее важнее всех дел на свете и о котором она никому не могла говорить.

— Учись уж ты, — наставляла она сестру. — Только не стань барыней.

— Я никогда не стану барыней.

В эти годы Катя много думала о любви. О любви вещали стихи, рассказы, романы. Катя думала, что встретит «его» где-нибудь в аллее сада, усыпанной белыми лепестками весны, в театре, или просто «он» подойдет к ней на улице, Когда она станет его женой, жизнь ее приобретет окончательный смысл, и она смело и прямо пойдет по своей дороге. Они вместе будут трудиться над уничтожением в жизни неправды.

Думая о «нем», она против воли думала о Саше Проминском, красивом молодом человеке, говорившем о всем и о всех насмешливо и зло, хотя Проминский мало обращал внимания на девушку, не то горничную, не то воспитанницу, в доме его дяди.

Он приносил тетушке книги модных поэтов, и Катя порой перелистывала их. Модные поэты ей не нравились… Они обращались только к богатым людям и жили в том мире искусственных представлений, который создали для себя имущие классы. Но, вероятно, они и Проминскому не нравились — ведь он посмеивался над ними.

Все, казалось, счастливо складывалось в судьбе Кати Малининой. Конечно, и у нее случались огорчения и по гимназии, и по дому. Но в общем она была спокойна и верила в свое будущее.

Неприятность пришла неожиданно.

Она уже училась в седьмом классе, когда воскресным утром Мария Аристарховна позвала ее к себе в спальню, усадила рядом на кушетку и сообщила, что по некоторым обстоятельствам Кате нужно вернуться к родителям; ей больше нельзя жить здесь, но она по-прежнему останется на попечении Марии Аристарховны. Мария Аристарховна будет вносить в гимназию плату за правоучение и ежемесячно на расходы выдавать ей десять рублей.

Сколько раз мечтала Катя о том, что Ваулины отправят ее домой, что вновь заживет она с родителями и сестрой.

Но сейчас она почувствовала оскорбление. За год до окончания гимназии, ни с того ни с сего!..

— Я столько лет прожила у вас… — прошептала Катя, понимая только одно — ее выгоняют.

Мария Аристарховна откинулась к спинке дивана и прикрыла глаза.

— Не говори мне ничего, ты видишь, как мне тяжело самой. Я долго думала, но так для тебя будет лучше.

Причина, непонятная Кате, заключалась в том, что Мария Аристарховна давно заметила нездоровую симпатию своего мужа к Кате. Вообще она была убеждена в его неверности, в том, что у него всегда были и всегда будут любовницы, но она их не знала и не видела. Здесь же все было грубо осязаемо. И блеск его глаз, когда Катя входила в комнату, и сразу меняющиеся интонации его голоса, и повышенный интерес к гимназическим делам, и частые разговоры о литературе, которые он, занятой человек, находил время вести по вечерам с молодой девушкой. И десятки мелочей, которых, наверное, он сам не замечал, но которые со всей очевидностью бросались в глаза Марии Аристарховне.

Она спросила его, что это значит. Аркадий Николаевич пожал плечами и засмеялся. Невысокий, широкоплечий, с некрасивым лицом мопса и черным галстуком бабочкой под квадратным подбородком, он стал ей противен.

— Вы сластолюбивы, — сказала она брезгливо. — Вы отдаете себе отчет в том, что произойдет, если девушка заметит ваше внимание и поймет его причины?

— Вы городите чистейший вздор, — сказал Ваулин и ушел к себе.

Мария Аристарховна решила удалить Катю из дому. «Как ни тяжело, но я должна это сделать», — говорила она себе, боясь, что почувствует такую же брезгливость и к ни в чем не повинной девушке.

Катя вернулась к родителям. Чувствуя за собой неизвестную вину, побледневшая и осунувшаяся, она перенесла свои книги и два чемодана.

Никогда не была для нее так мрачна и черна родительская каморка. Была осень, серое небо придавило казарму и Катю в казарме; ей показалось, что все ее мечты рушатся, завтра Ваулина скажет: «К сожалению, Катя, тебе больше нельзя ходить в гимназию».

— Мне все равно где, — отвечала она на вопрос матери, какой угол она хочет занять.

— Лишней постели не поставишь, вот беда, — сокрушалась Наталья. — Ну ничего, ты, Маша, ляжешь на полу.

От волнения мать суетилась, переставляла без нужды стулья, взялась было подмести пол, но бросила веник, после того как Маша тихо сказала:

— Оставь, мама!

— Что ж это такое, что ж это такое? — бормотала мать, боясь спросить у дочери, чем она прогневила господ, и больше всего на свете боясь, что Катя перестанет учиться.

— Учиться будешь, или бросишь? — наконец спросила она и вся застыла, ожидая ответа.

— Обещала. Говорит, что буду.

— Ну, тогда слава богу. Тогда все ничего. Тогда слава богу!

— Учиться будет, — сообщила она на кухне Пикуновой. — Ваулиха за ученье платить будет и ежемесячно, кроме того, по десяти рублей. Пусть дочь поживет с матерью.

— Чего лучше, — согласилась Пикунова, — все-таки чужие люди — чужие люди.

Катя успокоилась: из гимназии ее не исключали, она училась, как и раньше. Успокоившись, она почувствовала великое облегчение: наконец окончилась двойная жизнь, которой она жила у Ваулиных. Кем она там была? Кого хотели вырастить из нее? Слава богу, все это окончилось.

Ежемесячно Катя получала перевод по почте. Восемь рублей отдавала матери, два оставляла себе.

— Возьми еще рубль, — уговаривала мать. — Гимназия в городе, надо ездить. И в гимназии нужна копейка… Там всё ведь, поди, барышни.

— Нет, два рубля достаточно.

— Не жалей на себя, учись, выучишься — всем нам поможешь.

Последние слова выражали затаенную Натальину надежду. О ней она говорила с мужем, с Машей, иногда с соседями, особенно когда те сами начинали:

— Ну что тебе, Кузьмнишна, жаловаться, дочь гимназию кончает… барыней будет, тогда вздохнете.

Между сестрами первое время существовала какая-то отчужденность. Много лет прожили они вдали друг от друга, при редких встречах по душам не говорили. И вот теперь над ними опять, как в детстве, одна крыша.

— Зачем тебе такой стол? — спросила Маша сестру, которая вносила в комнату с помощью соседских мальчишек большой стол, — Поставить негде, Мои книги лежат на табуретке… Прибьем полочку, а заниматься можно и за общим столом.

Катя обиделась. Конечно, обижаться было не на что — Маша была права, и при других обстоятельствах Катя никогда не обиделась бы. Но сейчас она с грустью подумала: разве можно сравнить Машино чтение с теми занятиями, которых требуют от ученицы в гимназии?! А вот Маша — старшая сестра, и не понимает!

По дому Маша ходила босиком, легко, точно не весила ничего, хотя отнюдь не была хрупкой.

Когда-то Катя тоже ходила босиком. Она до сих пор помнила радость идти босиком по весенней земле. Но сейчас ее ноги не годились для таких прогулок.

У нее были лишние туфли, она молча поставила их перед сестрой.

Маша взглянула на желтые аккуратные туфельки и покраснела; глаза потемнели, полные круглые губы приняли гордое, даже надменное положение.

— Спасибо… но этих туфель я не надену.

— Почему? По номеру как раз подойдут тебе.

— Не надену… ваулинская подачка! Не хочу.

— Ну, знаешь ли, — растерялась Катя, — ведь это… ведь это…

— Не обижайся. Спасибо. — Маша чуть слышно вздохнула и уткнулась в шитье.

Живя с сестрой рядом, Катя внимательно присматривалась к ней.

Окончив заказ, Маша увязывала его в салфетку или простыню и уходила. Обычно возвращалась поздно.

— Ждала заказчика… долго не приходил! Почему-то все ее заказчики долго не приходили.

Она читала Некрасова, Тургенева. Как-то ночью Катя проснулась: слабый луч озарял дверь. Маша лежала на полу, на своем тюфячке, и читала при свете ночника.

Катя повернулась на другой бок, но заснула не скоро. Она слышала, как иногда Маша вздыхала, как легко осторожно переворачивала страницы. И вдруг Катя ощутила, что она, как это ни странно, завидует старшей сестре. Маша была везде на своем месте — в этой комнате, в кухне. Вчера шла по улице. Дул ветер, юбка завивалась около ее ног. Из-под черного платка выбивались огненные волосы. Она была задумчива, рассеянна, и Катя удивилась нежности ее облика. Маша встретила девушку, остановилась с ней, потом обе свернули в переулок и пропали между заборами. У нее в жизни везде было место, а у Кати пока нигде. В этом надо было признаться, и это было мучительно.

В гимназии Катя чувствовала себя настороженно. Преподаватели относились к ней снисходительно — они знали, что Малинина бедна и учится за счет благодетельницы. Но были и такие, которые считали, что в гимназии ей не место. Например, инспектор гимназии… Когда он смотрел на нее из-под синеватых очков, пощипывая седенькие усики, Катя отлично понимала, что он с большим удовольствием сказал бы ей: «Куда ты, милая? Незачем, совсем незачем… в горняшках тебе место».

Подруги не принимали ее в свою семью. Относилась к Кате дружелюбно одна Дюкова, дочь математика, невысокого, коренастого Дмитрия Ивановича, поражавшего учениц своими способностями: левой рукой он чертил на доске окружность так же точно, как вычерчивал ее циркуль, мгновенно производил в уме все четыре действия с любыми многозначными числами. А однажды, в день роспуска на пасхальные каникулы, когда занятий уже не было, но тем не менее часы следовало отсидеть, читал гимназисткам стихи. Читал каких-то новейших поэтов, и девушки слушали затаив дыхание.

Да, Дюкова относилась к ней сердечно, остальные — нет. Если б она была еще первой ученицей! Но Тырышкин преследовал ее четверками.

Она жила в трудном, двойном, как бы чужом мире. А вот Маша жила в своем собственном, жизнь ее была грустна, будущего — никакого: шить до старости! А тем не менее она была довольна. Почему же она довольна?

С каким удовольствием вечером она накидывает на голову платок и говорит: «Я, мама, пробегусь немного, ноги у меня одеревенели сидючи…» Глубоко вздыхает, натягивает жакетку и уходит. Минуту в коридоре еще слышен скрип половиц под ее ногами.

Она довольна потому, что у нее тайна! Она уже делает то дело, о котором Катя только мечтает.

Но почему она молчит, почему ничего не скажет сестре?

По субботам, когда не нужно было торопиться, Катя обычно возвращалась из гимназии пешком.

Шла она пешком и в первую весеннюю субботу. Солнце пробилось сквозь тучи, на тротуарах блестели лужи, и ветер был теплый-теплый…

На Шлиссельбургском, у завода, шумела толпа. Свистели полицейские. Женщины, тревожно переговариваясь, стояли вдоль заборов.

«Что-то случилось на заводе, — подумала Катя; встревожилась, но знакомых не было, а спросить у незнакомых она не решилась. Кроме того, у нее были свои заботы и огорчения: нужно было составить план домашнего сочинения по словесности. Григорий Моисеевич постоянно придирался к ней. Другим ставил пятерки за работы во много раз худшие. А ей все четыре да четыре, редко четыре с плюсом. Сегодня, как лучшее, читал сочинение Аси Григорьевой. Объявил: «У Григорьевой есть чувство природы, она очень поэтично описала чичиковскую дорогу». Поставил пять.

А Кате поставил четыре, приписав в скобках: «Слишком много описаний природы».

Мать куда-то вышла. Маша шила у окна. Катя сняла коричневый гимназический «мундир», надела полосатое бумазейное платье и села за книги.

— Что там на улице? — спросила Маша.

— Не знаю, не спросила.

Маша сказала сдержанно:

— Очень жаль.

Слова прозвучали укором, осуждением. Они были очень многозначительны, эти два коротеньких слова, точно подводили итог Машиным наблюдениям и размышлениям. В чем дело? Нужно объясниться. Может быть, Маша чем-нибудь обижена? Может быть, тем, что Катя не помогает но дому? Но она не в силах помогать по дому: программа седьмого класса так велика, что некогда встать из-за стола. Да, наконец, мать и не позволит ей! Родители больше всего хотят, чтобы она благополучно кончила гимназию.

— Почему ты говоришь таким тоном? От нас требуют, чтобы мы избегали уличных сборищ.

— Кто это требует от вас? — сурово спросила Маша и перекусила нитку.

Катя покраснела.

— В гимназии. Для гимназисток есть правила поведения. Нам запрещено вмешиваться в толпу. Городовой увидит и отберет гимназический билет.

Сестры замолчали. Катя смотрела в книгу. Строчки гоголевской поэмы прыгали перед ее глазами; карандаш, которым она начала писать, сломался.

Совсем не то нужно было говорить, и совсем не то она хотела сказать… Она хотела спросить: «Маша, почему ты ко мне так плохо относишься? Да, я не спросила, но не потому, что боялась полицейских, а потому, что я стесняюсь на улице у незнакомых спрашивать… Стесняюсь, не умею…»

— Видишь ли, — сказала Маша, — ты гимназистка, тебе запрещено вмешиваться в уличную толпу, ты должна повиноваться гимназическим правилам, не то тебя исключат из гимназии. Да, ты права, сто раз права. Но скажи мне, какие у тебя отношения с нашими врагами?

— С какими врагами? — спросила Катя и встала.

И Маша встала.

Сестры стояли друг против друга, взволнованные, бледные.

— Я не хочу говорить вежливо, обиняками, я не хочу сдерживаться. Ты знаешь, что сегодня случилось на заводе? Рабочим не выплачивают денег, артельщики задерживают по неделям… Ты пошла служить к Ваулиным горничной, — мать тебя отвела! — я прощаю это тебе, хотя сама я никогда не вошла бы даже во двор ваулинский, потому что они преступники! Их уважают, им кланяются, а им за решеткой надо сидеть! Людоеды! Проклятые! Но я тебе никогда не прощу того, что ты стала у них… не знаю кем, но только близким человеком. Чужого человека они не стали бы определять в гимназию. Твой отец по шестнадцать часов не выходил из цеха, а ты уплетала пирожки за ваулинским столом. Гимназистка! А откуда у людоеда Ваулина деньги на эти пирожки?

— Ты говоришь чудовищные вещи, которые просто… которые просто…

Кате показалось, что у нее разорвется сердце! Так вот в чем дело! Вот в чем подозревает ее сестра!.. Как она может, как она только может?!

Катя стояла, глотала комки, подступавшие к горлу, и не могла вымолвить ни слова.

Маша подбежала к башмакам, обулась, накинула на плечи платок и вышла из комнаты.

Катины глаза раскрывались все шире, покатились слезы. Она бросилась на постель, уткнулась в подушку и зарыдала. С сестрой вместо дружбы бог знает что! А Катя так мучилась своей жизнью у Ваулиных, так мучилась!.. Так мечтала и мечтает отдать все силы, всю жизнь за дело народа…

Слова, одно другого убедительнее, острее, вереницами проносились в ее мозгу и вызывали новые спазмы и новые слезы.

Наталья пришла из кухни и сразу поняла, что произошло.

— Чего это вы не поделили, сестры? Характером у нас Маша больно резка. Что свято для нее, то уж свято. Не смотрит на то, что ты учишься, что беречь тебя надо…

— Зачем меня беречь? Зачем?

Катя приподнялась, схватила мать за руку, прижалась к ней…

Через несколько дней сестры объяснились.

Лежали ночью, обнявшись, на постели и беседовали. Было тихо. Отец работал сверхурочную, мать спала.

— Катя, слушай, — говорила Маша, — вокруг нас нищета… Ты — дочь мастерового, знаешь это не хуже меня. Но если мастеровой скажет, что ему тяжело, его тут же объявляют государственным преступником. Он не имеет права читать. Его духовная пища — «Жених в чернилах и невеста во щах»! Через неделю ты кончишь гимназию, начнешь самостоятельную жизнь. Скажи по совести, неужели ты думаешь, что из всех наших бед может быть иной выход, кроме революционной борьбы?

— Нет, не думаю, и никогда не думала… Вот послушай, какие у меня планы.

Волнуясь, Катя стала рассказывать о своих планах. После окончания гимназии она заработает немного денег и поступит на Высшие женские курсы.

Она хочет знать все, что можно знать… Господа думают, что только они могут быть учеными и народ должен кланяться им в ноги… А вот Катя будет знать все то, что и они знают… Тогда посмотрим, что они скажут..

— Права я, Маша?

— Да, права!

Она будет учительницей, будет просвещать, внушать любовь к справедливости, понимание красоты. Хотя бы на шаг подвинуть народ — не правда ли, какое великое дело!.. Но это будет только одна сторона ее жизни. Этим она никогда не удовольствуется… Она хочет отдать все свои силы, душу, кровь великому служению народу.

— Понимаешь?.. — спрашивала она, приподнимаясь на локте и всматриваясь в Машино лицо, — Ты понимаешь меня?

— Да, да!.. — шептала Маша. — Сестра моя! Дорогая моя!..

На столе в белой эмалированной кружке теплился ночничок, чтобы отец, вернувшись со сверхурочной, вошел в светлую, а не в темную комнату.

И когда Михаил вернулся со сверхурочной, он увидел дочерей, которые спали на узенькой постели, тесно обнявшись.

…В июне Катя кончила гимназию и попыталась получить место городской или сельской учительницы. Но это оказалось безнадежным.

Если б в ее аттестате стояло «дочь дворянина такой-то губернии» или хотя бы «дочь чиновника», она получила бы место… Но «дочь рабочего»?!

— Свободных вакансий не имеется, милая барышня… всей душой хотели бы… но не имеется… Зайдите через месяц…

Бесплодно прохлопотав все лето и осень, на следующую весну Катя уехала гувернанткой к купцу-рыбнику в Елабугу.

Селезнев был богат, держал в своем доме рояль, книги, картины — и вот теперь завел учительницу. Каждый год на зиму он уезжал из своего захолустья в Петербург. Но сын его и жена не выезжали никуда.

На пароходе по пути в Елабугу Селезнев вел себя с учительницей по-столичному галантно. Дома же перестал обращать на нее внимание. Даже за обедом никогда с ней не разговаривал.

Все в слободе с ранней весны и до поздней осени отдавало запахом рыбы. Но, несмотря на напряженную ловецкую жизнь, в слободе, в сущности, было тихо. Тишина исходила от небольших домиков, спрятавшихся в зарослях малины и невысоких дубов, от женщин, открывавших свои калитки, чтобы не спеша пройти на базар в колониальную торговлю Королева или скобяную Жестева, от неба, полного ленивых кучевых облаков, и даже от пароходов, буксиров и плотов на широкой, привольной реке. Но чем более сонной казалась жизнь, тем более Катя желала разбудить ее.

В одном из чемоданов среди обычных книг и учебников хранились книги и брошюры, которыми снабдила ее Маша. В голове был ясный план работы.

Катя положит начало елабужской организации!

Она приглядывалась к людям, прислушивалась к речам везде, где это было возможно. Первая удача ожидала ее на телеграфе.

У окошечка телеграфного чиновника, показавшегося ей симпатичным, она незаметно оставила брошюру. Она видела, как рука его протянулась за ней… Через несколько дней Катя заговорила с телеграфистом… Да, оба они относились к известным явлениям одинаково… Брешь в тишине, покое и сне была пробита! Нет покоя, нет сна! Везде бьется великая человеческая мысль!

Какой она чувствовала себя счастливой, нужной!..

В это первое лето свободы мир приобрел для Кати особенную прелесть. Она жила полно и от этого любила жизнь и мир, как никогда раньше.

Такие обычные в Елабуге вещи, как степь, река, ветер, приносили ей ни с чем не сравнимую радость.

Она уводила своего воспитанника за город, на степные дороги, к лесу, который на горизонте был синее неба, и учила его понимать красоту природы.

И столько у нее было чувств ко всему, и столько мыслей, чувство жизни так было полно в ней, что она ощущала себя счастливой.

Она думала прожить у Селезневых два-три года. Ей нравилось, что родители не вмешивались в ее занятия и в ту систему воспитания, которую она придумала для мальчика: путем чтения избранных ею стихотворений, рассказов и нравоучительных повестей она хотела укрепить в сердце ученика доброту и любовь к справедливости.

Однажды осенью, когда вечера были уже бесконечны и ветер заунывно посвистывал в наличниках окон, Катя сидела у себя в комнате. Она только что вернулась с собрания кружка, где начали читать «Развитие капитализма в России» Ильина.

Книга захватила всех. Катя сидела на кушетке, вспоминая прочитанные страницы, как вдруг дверь отворилась и вошел Селезнев. Удивленная визитом, она едва успела спустить ноги с кушетки, полагая, что хозяин сейчас выскажет недовольство ее службой, но он без слов обнял ее.

Несколько минут Катя отчаянно боролась. Нужно было закричать, позвать на помощь. Однако от стыда и страха она не посмела кричать и звать на помощь.

После ухода Селезнева она осталась лежать на кушетке. То, что случилось с ней, не умещалось в ее сознании. От омерзения к себе и ко всему миру она решила убить Селезнева и броситься в Каму. Только так можно было показать миру, который подло надругался над ней, свое презрение.

Но она не убила Селезнева. Оружия у нее не было, и достать его она не могла. Убить простым ножом или топором? Впрочем, Селезнев вызывал в ней такое отвращение, что всякое связанное с ним дело, даже убийство ею, было омерзительно. Три дня она не выходила из своей комнаты, на четвертый послала записку, извещая об отъезде.

Ехать ей было некуда. О возвращении домой она не могла подумать.

Увидеть мать, отца, сестру?! Есть отцовский хлеб?!

Ведь на нее, на Катю, возлагалось столько надежд!..

Когда-то Дюкова предложила ей поселиться у своей одинокой тетки на Петербургской стороне. Катя написала Дюковой и переехала в гостиницу.

Гостиница занимала небольшой двухэтажный дом против пристани. Шли дожди. Катя видела в окно мужиков в грязи по колено, тяжело тянулись через площадь и застревали подводы, женщины бесстыдно поднимали юбки. Кама исчезла в тумане. Внизу, в трактире, не умолкала гармонь. Туда шли матросы с пароходов и барж, рыбники и торговцы хлебом.

Катя была угнетена, жизнь представлялась ей чем-то совершенно бессмысленным; нет и не может быть в ней правды, любви и счастья.

Пьяного купца подвозит к трактиру тройка лохматых коньков. Рядом с купцом сидит женщина.

Как это отвратительно, что рядом с купцом сидит женщина и он привез ее в трактир!

Надо утопиться в Каме. Скорей, скорей!

Вечером она пошла топиться. Сразу же за дверьми гостиницы попала в грязь. Поискала перехода, но перехода не было… Грязь была липкая, противная, холодная. Катя погрузилась в нее до колен, подняла юбку; дул ветер, пронизывая насквозь; далеко на плесе мигали огоньки бакенов. Грязная, мокрая, скользя и падая, бродила она по вязким откосам реки, грязь проникла сквозь платье, сквозь белье. В таком виде она не могла умереть и совершенно подавленная вернулась в гостиницу.

Дюкова ответила на письмо телеграммой: «Приезжай, тетя будет рада».

Катя ехала в поезде. За окном мелькали серые леса, серые равнины, болота, поросшие мелкой сосной и березкой, пологие холмы и серые, как осенние поля, деревушки. Косой дождь сек землю. Но, несмотря на скудный мир, настроение ее переломилось.

Да, любовное и семейное счастье, о котором она когда-то мечтала, для нее невозможно. Но разве невозможны для нее ненависть и борьба?

И чем ближе подъезжала она к Петербургу, тем становилась спокойнее. Вошло в ее жизнь дикое, нелепое несчастье. Что ж, она найдет в себе силы преодолеть его.

К Дюковой она не поедет, поедет домой.

Она поступит в телеграфистки, телефонистки, куда угодно, где может работать женщина.

Поезд пришел в Петербург утром. Кисея дождя висела над улицами. Невский уходил в мутный торжественный простор. Прохожие шагали под зонтами. Рослый швейцар в подъезде между колоннами разглядывал пролетки и конку, на империале которой покорно мокли три пассажира. Но дождь здесь совсем не походил на унылый дождь в Елабуге. Петербург в потоках дождя выглядел загадочно, привлекательно.

Извозчик повез ее по Старо-Невскому. Подковы лошади меланхолично цокали, извозчик сидел ссутулившись — ему неприятен был дождь.

Целый вечер разгуливали сестры по берегу Невы. Дождь перестал, но низкие тучи неслись над самой рекой. Прямо в глубину их уходили трубы ваулинской фабрики. И все вокруг бурое, мрачное, тревожное.

Устроиться на службу Кате не удалось…

«У нас и мужчины обивают пороги!» — вот и весь ответ.

Просматривая газеты, она как-то натолкнулась на объявление владивостокского городского самоуправления: во владивостокские школы приглашали учителей, суля им всякие льготы и радости.

А представителем владивостокского самоуправления в Петербурге оказался адвокат Андрушкевич.

Андрушкевич?!

Андрушкевичей Катя знала хорошо: они ведь были частыми гостями у Ваулиных. А Женя Андрушкевич, та была влюблена в Сашу Проминского…

Катя пошла к Андрушкевичам. Женя, увидев ее, всплеснула руками.

— Пойдемте ко мне… Милая Катя! Вы благополучно окончили гимназию?

— Я получила серебряную медаль.

— Вот видите, как это отлично.

Катя опустилась в кресло, оглядела цветные ковры, шелковую кавказскую мебель, рояль у стены и большие акварели неизвестного художника: какие-то сказочные земли, заливы, полные света, бьющего со дна… В углу возносились к небесам горные пики и прямо по ним катилось затуманенное солнце.

— Не правда ли, эти акварели прелестны? Они — ни о чем, мечта, видение художника!

Женя полулегла на тахту, в углу над ней, на маленькой полочке, Катя увидела поясной портрет Саши Проминского. Около него пунцовела роза.

Женя поймала Катин взгляд.

— Узнали?

Проминский выглядел здесь слишком зрелым. В Катиных воспоминаниях он остался другим. Как все это было далеко и… по-детски.

Адвокат приехал к чаю. Он одобрил Катино желание отправиться к Тихому океану. Туда никто не хочет ехать, а там, честное слово, раздолье. Во Владивостоке в прогимназию принимают учителей даже без университетского диплома. Андрушкевич предложил Кате место учительницы во владивостокской городской школе.

Далеко, край света, но — новый мир! И настоящая работа.

Накануне отъезда сестры долго сидели в казарме, в той комнате, где родились и выросли.

Отец работал на сверхурочной, а Наталья собрала маленький ужин. Пришли молодой слесарь Парамонов с женой Варей и соседка по коридору Тишина.

— Самое главное, Катерина Михайловна, что вы из нашего рода-племени, — говорил Парамонов. — И когда будете ребят учить азбуке и всему дальнейшему, этого вы никак не забудете. Ученики-то ваши тоже будут не бог весть каких богатеев дети. И захочется вам забросить в них и одно зернышко и другое святого недовольства.

Парамонов смотрел то на Машу, то на Катю, — сестры сидели рядом.

— Что там забрасывать недовольство? — заметила Наталья. — Жизнь, поди, сама его забросит. Учительнице надо грамоте научить да честности. Честного человека вырастить — великое дело. Ну, прошу…

Она поставила посреди стола большое круглое блюдо с дымящейся картошкой.

— Хороша, — сказал Парамонов, — вот, Варя, тебе бы…

— Научится, научится, — успокоила Наталья. — Наша бабья наука в один день не приходит. Та же грамота.

— А что бы я еще внушала детям, — заговорила Тишина, — чтоб они с детских лет видели пользу в кооперативной торговле.

— Затянула свою песенку!

— Песенка моя неплоха. Объединятся люди и откроют кооперативную торговлю. Сколько прибыли имеет торгаш! Дома каменные, деньги в банках, при лошадях кучера… А ведь вся прибыль с нас!

Маленькие быстрые глаза Тишиной на маленьком лице смотрели упрямо. Всегда, сколько Катя помнила, она носила серое в клетку платье.

— Как же не брать прибыли? — усмехнулась Варвара. — Торгаш ведь трудится, он и берет свою копейку.

— На копейку, Варвара, каменных палат не построишь… А вот кабы эти копейки шли в кооперативное товарищество…

— Мы, мастеровые, торговать не научены! — Наталья подкладывала гостям картофель и подливала в селедку постное масло. — Честное слово, в один день проторгуемся. Не то что капиталы, в трубу вылетим!

— А между прочим, надо бы и торговать выучиться, — заметила Маша.

На следующий день Катя уехала. На перроне остались родители и сестра. Отец махал шапкой. Маша вдруг побежала за поездом, точно хотела догнать убегающий вагон.

Мимо окна поплыли станционные службы. Черный потный паровоз, усиленно пыхтя, неторопливо катил товарный вагон по соседнему пути. Поезд пересекал улицы, они как-то бочком приближались к переездам и, повернувшись, исчезали вместе с грязными строениями.


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Пятая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть