Вторая глава

Онлайн чтение книги На сопках маньчжурии
Вторая глава

1

В ляоянском доме Цзенов было неспокойно. Приехал из Токио Хэй-ки, сын Цзена-младшего. Студент. Одет по-европейски. Без косы. Странно было видеть родного человека с головой, обезображенной стрижкой, и в уродливом иноземном платье.

Цзен-старший прождал племянника у себя в комнате целый день, вынул из шкафов старинные книги, из ящиков автографы классических поэтов: студенту все это должно было быть особенно дорого.

Но студент не пришел, он отправился в город.

Разговор состоялся только на второй день вечером и принял неожиданные формы. Племянник, вместо рассказа об Японии и университете, стал говорить об обществе «Вечная справедливость».

Отец и дядя — члены этого общества. Так вот, Хэй-ки интересуется, что делают братья.

Молодой человек сидел в кресле, опираясь на подлокотники, и глаза его смотрели задорно и насмешливо.

Цзен-старший обиделся и пожал плечами.

— Задачи общества — свержение маньчжуров и установление справедливости — очень почетные задачи… Но выполнимы ли эти задачи, особенно первая? И нужно ли стремится к выполнению; ведь древние привилегии маньчжуров, которые так оскорбительны для китайцев, постепенно исчезают? И многие желающие реформ имеют возможность ими заниматься и пребывать в тоже время под высоким покровительством. Например, Юань Ши-Кай. В самом деле, всего лишь военный мандарин, а достиг завидного — уже печилийский вице-король! А почему? Потому что после войны с Японией он понял, что значат реформы. У него шесть отличных дивизий! Он делает то, что нужно, и правительство слушает его. Пока правительство слушает умных людей, про него можно сказать, что это еще не такое плохое правитель ство.

Хэй-ки засмеялся. Он засмеялся не так, как смеются почтительные молодые люди, когда к тому есть повод в словах старших. Он засмеялся смехом, от которого Цзен-старший встал и ушел к себе.

Он долго ходил по комнате, рассматривая приготовленные для беседы с племянником рукописи и книги. Потом убрал их. Стоял перед клеткой с жаворонком, уставившим на него свой яркий черный глаз, и соображал. Еще не зная ничего толком, он чувствовал, что племянник нанес ему тяжелейшее оскорбление.

Допрос о братстве! Братство «Вечная справедливость» было многочисленное, сильное братство, возможно, самое сильное из всех подобных братств в Китае и Маньчжурии. Членами его были помещики и крестьяне, учителя и купцы, ремесленники и солдаты, хунхузы, рикши, каули, лодочники, рыбаки, — всех их объединила ненависть к маньчжурским чиновникам, жажда справедливости и желание найти защиту от притеснений. Цзен-старший тоже ненавидит маньчжуров, но иногда, поднимаясь на поэтические высоты, он думает, что и Цины, и Мины — все тщета.

Хэй-ки стал иронически улыбаться, когда Цзен одобрительно заговорил об Юань Ши-кае!

Нашелся еще один враг Юань Ши-кая! Цзен-старший постоянно спорил по поводу вице-короля с Тоань Фаном, когда-то императорским цензором, теперь поселившимся в своем поместье, недалеко от Ляояна. Моложавый, розовощекий, обладатель семи хорошеньких девочек-наложниц, подаренных ему в последний год цензорской службы, Тоань Фан на словах любил восхвалять реформы, но в душе ненавидел их. Что делать, все его покровители были маньчжуры, а ведь он неплохо прожил свою жизнь.

Прослышав про приезд Хэй-ки, бывший цензор пожаловал в гости к Цзенам.

Студент приехал не прямо из Японии, он был на Юге и рассказывал гостю о настроениях в Кантоне. Хэй-ки был тонок, короткий упрямый нос, и над горящими глазами — широкие овальные брови.

— Там у вас в Кантоне — малайцы, вот кто! — сказал Тоань Фан. — Кантон всегда был местом смут. Он очень далек от Севера и истинного Китая. Что там может быть?

— В Кантоне! — воскликнул Хэй-ки. — В Кантоне все хотят быть солдатами. Помните, вы меня учили презрению к армии, — обратился он к дяде. — Я долго гордился тем, что презираю солдат. А теперь я сам буду солдатом.

— Все хотят быть генералами, — уклончиво сказал Цзен-младший, — пример Юань Ши-кая, когда-то скромного военного мандарина, а теперь печилийского вице-короля…

Сын поморщился:

— Слышал сто раз! Не генералом хочу быть — солдатом. Молодые китайцы хотят победы. Я был в Кантоне в день памяти Кун Цзы. Все школы Кантона отправились в пагоду философа. Вам в Маньчжурии и не снилось, как они отправились. Они маршировали по улицам, они шли военным строем, с ружьями на плечах, их вели учителя гимнастики, одетые как офицеры. Все на улицах останавливались, смотрели на них и кричали: «кемин! кемин!» — ниспровержение вас, засевших здесь!

— Ну уж ты скажешь, — пробормотал Цзен-младший, по-видимому тоже обеспокоенный поведением сына.

— Я отправился за ними в пагоду, — продолжал сын. — Ружья они составили во дворе в козлы и пошли поклониться великой дощечке. И как они кланялись! Они кланялись по команде своих учителей гимнастики. Они кланялись как солдаты, они кланялись так, точно делали ружейные приемы!

Цзен-старший слушал племянника со все возрастающим волнением.

— Постой! — крикнул он скрипучим голосом. — Ты что-нибудь помнишь или все позабыл? Мын Цзы говорит: «Любящие войну заслуживают величайшего наказания. Человек, утверждающий, что он может собрать войско и что он искусен в сражении, — величайший преступник!»

Цзен-старший хотел говорить спокойно, чтобы покачать племяннику всю свою нравственную высоту, но голос его звучал все тоньше, а слова все быстрее вылетали из уст.

Тоань Фан засмеялся визгливым смехом.

— Разве приехавшим из-за границы понятна истина? Скажите, что это за союз «Естественные ноги»?

Хэй-ки точно ждал этого вопроса. Он сжал свои руки и кулаки и выбросил их навстречу гостю. Тот отшатнулся, ему показалось, что юноша ударит его.

— Естественные ноги! — воскликнул с торжеством Хэй-ки. — Испугались? Негодуете? Как это ваши любовницы и наложницы будут ходить, а не ползать?

— Соблюдай достоинство! — воскликнул отец.

— Да, у нас в Китае организован женский союз. Женщины требуют образования и нормальных, здоровых ног.

— Но зачем требовать то, что уже дано? — пожал плечами Тоань Фан. — Императрица даровала им их ноги. Если хотите уродства, вот вам ваше уродство.

— Императрица! — воскликнул Хэй-ки иронически. — Вы отлично знаете: одно дело указ, а другое дело — выполнение его.

— Э, выполнение его, — небрежно сказал бывший цензор. — Кто будет его выполнять! У меня была одна знакомая женщина из вашего союза. Каким-то путем она сумела отрастить себе ноги. А когда мой покровитель тайно стал преследовать подобных особ, она опять надела бинты и стала ковылять.

Тоань Фан засмеялся и посмотрел на братьев. Цзен-старший продолжал быстро ходить по комнате, точно ему нужно было пройти известное количество ли и он спешил отделаться от этого долга, а Цзен-младший курил, но руки его дрожали, и брови то поднимались, то опускались, хотя лицо его было бесстрастно: Цзен был человеком воспитанным и умел вести себя.

— Я вот что ненавижу, — сказал Тоань Фан, — газеты! Думаю, господин Цзен-старший тоже ненавидит их. Чего хочет добиться печать?. Какие цели она преследует? Вчера она сообщала, что через южные порты в Китай проникло огромное количество революционеров; сегодня она сообщает о выгрузке оружия. Зачем революционеры и оружие?

— Затем, что Китай унижен иностранцами, господин цензор, и еще более собственными властями!

— Не нравится мне твой язык, — сказал дядя, останавливаясь против Хэй-ки. — Для чего ты приехал в родной дом? Для того, чтобы показать, что ты отрицаешь все родное? Реформы! Революции! Мир, как говорит Кун Цзы, держится на устойчивости и равновесии. Вот истина — неизменность! Понимаешь? Знакомо тебе блаженство быть довольным, блюсти гармонию? Вы, реформаторы и революционеры, одержимы бессмысленным желанием: тех, кто внизу, поставить на место тех, кто вверху.

Студент поднял брови.

— Мын Цзы, имя которого вы почтительно произносили здесь, признает за народом право восставать против неправедных правителей. Вы думаете, дядя, что народ можно смирить цитатами из мудрецов? Послушайте про случай в Ханькоу. На офицерский экзамен в Ханъян явился молодой человек, обнаружил глубокие знания и удостоился одобрения и степени. И что же! Какой-то приверженец морали донес, что дед его был брадобреем! Нестерпимый позор! Молодого человека вычеркнули из списка кандидатов и со стыдом изгнали из города. Восторжествовали поклонники неизменности и устойчивости! Так было и так должно быть! Но неизменности нет в мире, ибо народ живет. Когда брадобреи Ханькоу, Учана и Ханъяна узнали о том, как поступили с молодым человеком, все три тысячи брадобреев отказались брить головы своих сограждан. Головы не бриты, косы не заплетены… Позор, равный смерти. Цирюльников ловили, наказывали бамбуками, губернатор издал указ: смертная казнь брадобрею, отказывающемуся брить! И все-таки не брили! Вот как предан народ неизменности! Брадобрей больше не понимает, почему его ремесло презренно. А что касается некоторых реформ, то знаете, что случилось в одной из крепостей, о которой уже было объявлено, что она подверглась реформам? Чтобы успокоить общественное мнение, в амбразуры крепости выставили новые пушки, — но они оказались деревянными, только выкрашенными под металл!

Хэй-ки захохотал. Тоань Фан прищурился, его розовощекое лицо побагровело.

— Успокойся, — сказал Цзен-старший, — мало ли что бывает от глупости и рвения.

— Глупость неотделима от маньчжурского правительства, — отрезал Хэй-ки. — К чему нам маньчжурская императрица? Мы — китайцы!

— Маньчжурская императрица! — пробормотал Тоань Фан, подозрительно оглядываясь на окна. — Кажется, погода сегодня превосходна. Я люблю пройтись со своими птичками… Сегодня я еще непрогуливался с ними, А как ваш жаворонок? — спросил он Цзена-старшего.

— Он что-то захирел, — мрачно ответил Цзен.

Тоань Фан вышел во двор. Во дворе он остановился и осмотрелся, точно проверяя, нет ли кого поблизости. Потом взглянул на небо и быстрым, мелким шагом скрылся за воротами.

— Ну вот, — сказал Цзен-младший, — приехал сын и напоминает мне котел, который закипел с плотно прикрытой крышкой. Ты взял на себя обязанность просветить бывшего цензора? Опасная для всех нас затея!

Молодой человек промолчал.

— Первые дни в доме! — сказал Цзен-младший и вздохнул.

Цзен-старший вздохнул тоже. Он засунул ладони в рукава халата и вышел из комнаты.

На дворе было превосходно, Восточный ветер умерял жару, ласточки стремительно носились над крышами. В огороде толстый огородник собирал овощи. «Вот он счастлив», — подумал про огородника Цзен-старший и подошел к земляной стене.

Цзен-старший давно уже не испытывал никакого счастья; даже стихи не приходили в голову. Стихи рождаются, когда человек чувствует себя в средоточии мира, а в каком средоточии пребывал сейчас Цзен-старший? Студенты волнуются, крестьяне волнуются…

Огородник собрал корзину овощей, вытер о ботву пальцы, запачканные в земле, и пошел к воротам.

— Человек всегда будет недоволен, дай ему любые реформы, — пробормотал поэт. — Надо об этом сказать племяннику. Человеческая природа! Образование должно обуздывать ее, а у него случилось наоборот.

Поздно вечером он пришел в комнату племянника. Хэй-ки лежал на канах среди груды дниг… Два больших фонаря распространяли молочный свет.

— Уединение, уединение! — заговорил Цзен-старший приветливо, точно не было никаких споров и несогласий. — Вот ты рассказывал о своем увлечении военными и даже выразил желание быть солдатом. А правда ли, что на одной выставке картин, где был портрет Наполеона на поле Аустерлица, вице-король Цзен Шен-хин, посетивший выставку, бросился на глазах у всех к портрету и облобызал его?

— Правда!

— И будто бы Цзен Шен-хин, получив от некоего Ху Гу-лина записку, в которой тот объяснял, насколько вредна вера в богов, не казнил безумца, а приказал размножить записку и триста тысяч ее расклеить в виде афиш для того, чтобы, как он выразился, народ сам стал реформатором?

— И это правда. Но разве вы, дядя, сторонник богов и сект? Ведь вы поэт!

Цзен-старший пожал плечами и промолчал.

— Скажи, пожалуйста, кто это такой… о нем слышишь все чаще и чаще… Сун Вэнь! Кто такой Сун Вэнь?

Юноша быстро взглянул на дядю, рот его открылся, он готовился улыбнуться, но дядя помешал улыбке, спросив:

— Говорят, он гаваец?

— Доктор Сун Ят-сен родился неподалеку от Кантона, дядя, но некотороe время со старшим братом жил на Гавайских островах.

— Чего он хочет?

— Он хочет того, чего хочет народ. Прежде всего — свержения.

— Говорят, теперь он живет в Токио?

— Да, сейчас он живет в Токио.

— Я понимаю, почему он живет в Токио… — медленно проговорил Цзен-старший. — Китайское правительство посылает туда студентов, а он сидит там и сокращает их.

Хэй-ки вспыхнул, посмотрел дяде в глаза, и дядя, пришедший объяснить племяннику вечную истину о человеке, забыл, зачем он пришел.

— Я счастлив, — сказал Хэй-ки звенящим, напряженным голосом, — что слышал его. Счастлив, что он совратил меня. Кем бы я был, если бы он не совратил меня?

— Твой доктор ездил в Европу и Америку, — привстав с кресла и нагибаясь к юноше, заговорил поэт, — и везде он призывал заморских поддержать его. Если он хочет того, чего хочет народ, зачем ему поддержка заморских? Его даже арестовали в Лондоне наши же, китайцы. Его нужно было казнить, но англичане помешали. Он собрал там огромные деньги и теперь покупает оружие. Новый тайпин! Боюсь, что, как и в те годы, государство будет разорено и погибнет двадцать миллионов людей.

Ему хотелось говорить еще и еще, чтобы высказать все свои мысли, все свое возмущение революционерами, которые ничего в конце концов не преследуют, кроме личной славы. Но от страшного желания он потерял нужные слова и сидел, тяжело смотря на племянника выпученными глазами.

— Я вам могу сообщить, чего хочет доктор Сун, — сказал Хэй-ки. Голос его зазвучал торжественно. Глаза широко раскрылись, точно перед ним было множество людей и он готовился проповедовать. — Доктор Сун Ят-сен обдумывает и скоро объявит, что перед нами три задачи. Необходимо изгнать маньчжуров: народ не склонен более терпеть их власть и все то, что они навязали нам. Необходимо ниспровергнуть монархию! И необходимо устроить так, чтобы народ не знал тех бесчисленных страданий, какие он знает сейчас. Последняя задача — самая трудная. Вот чего хочет доктор Сун!

Цзен-старший притворно улыбнулся. Он понял: говорить племяннику еще раз о своей истине равновесия смешно — она для него бессмысленна. В лице этого худого молодого человека надвигалась сила более жестокая, чем буря… Чего они хотят, к чему придут?

«Сун Вэнь в Токио, — думал он, — почему японцы разрешают ему жить у себя? Разве они не понимают, что его идеи опасны и для них?»

Он почувствовал муку от невозможности передать человеку, сидящему перед ним, свое понимание истины. Так было когда-то и со стариком Ли, который принял православие и насмешливо слушал своего хозяина.

«Его надо закопать, — подумал Цзен-старший о племяннике. — Только в этом спасение». И, проговорив несколько ничего не значащих слов, отправился к брату.

Цзен-младший сидел за счетами, прикидывая убытки от прихода японцев. Японцы ничего не покупали, они брали. «Теперь война, — говорили они, — вот после войны мы будем покупать».

— После войны… — бормотал Цзен-младший, гоняя костяшку за костяшкой.

Цзен-старший прошелся по комнате, посмотрел в углы, в которых сгустились тени, послушал стук костяшек и сказал:

— Оставь свое дело!

Сказал так, что Цзен-младший невольно опустил руку.

— Твой сын выказал неповиновение и отсутствие благочестия. Да, да, у него нет сыновнего благочестия! Не возражай! В торговых делах ты смыслишь, а здесь слушай. Я убедился… Если ты пройдешь мимо преступления, то оскорбленные предки…

Цзен-младший побледнел.

Вот видишь, ты побледнел! — с торжеством воскликнул брат. — Значит, ты согласен со мной. Он оскорбил тебя, меня и предков!

Не надо так кричать!

Мой крик надо уважать. Ты знаешь, что произошло в Учане? Учанские юноши сбежали в какой-то революционный отряд. Конечно, отряд, как все революционные отряды, разбили. Уцелевшие негодники вернулись к родителям. Как же родители отнеслись к ним? Сочли оскорбителями предков — и всех до одного зарыли в землю.

Цзен-младший сидел в своем кресле, прижавшись к прямой спинке, и, как завороженный, смотрел на брата:

— Тебе показалось, что он выказал неповиновение!

Братья заспорили. Чем больше говорил и кричал Цзен-старший, тем больше он убеждал себя, что племянник должен быть умерщвлен. В этих делах нельзя отступать от закона!

Цзен-младший оправился и тоже стал кричать:

— У меня один сын, ты понимаешь?

— Возьми еще наложницу, если твои старые не рожают!

— Когда еще наложница родит и когда еще сын от нее вырастет! А Хэй-ки уже вырос. Да и теперь все такие… Да я и говорить не хочу по поводу этого вздора.

Голос Цзена-младшего превосходил по силе голос брата, скоро он кричал только один, а брат сидел согнувшись. Наконец Цзен-старший не вытерпел, вскочил и, потрясая руками, выбежал во двор. Он был вне себя. Он решил, как только закончатся военные действия и люди смогут передвигаться, созвать семейный совет. Он не сомневался, что на семейном совете его требование умертвить Хэй-ки будет уважено.

Ночь он провел отвратительно. Утром вытерся полотенцем, смоченным в кипятке, и решил пройти в расположение японских войск — встретиться со знакомым японским офицером Маэямой и предупредить об опасности, которой подвергаются японцы, оказывая гостеприимство Сун Вэню.

Рикша покатил его к деревне Маэтунь. Японские солдаты рылись в земле, строили блиндажи, укрепляли дороги и внимательно смотрели на проезжавшего Цзена. Цзен знал, что недавно здесь расстреляли нескольких китайцев, уличенных в том, что они служили переводчиками у русских, но Цзен-старший, сам не одобрявший такой службы, ничего не имел против казни соотечественников.

Поймал переводчиков жандармский вахмистр Сумино, считавший всех китайцев русскими сторонниками и русскими шпионами.

Сейчас Сумино сидел на сопочке, курил и смотрел на дорогу. Рикша катил китайца в расположение его, Сумино, части. Против бугра остановился, и оба китайца заговорили друг с другом. Сумино, не понимая ни слова, по жестам и интонациям догадался, что рикша не хочет везти своего пассажира дальше.

Пассажир вылез, бросил в пыль дороги монету и пошел пешком.

Сумино забыл об этом инциденте. Но вспомнил о нем через час, когда увидел китайца-пассажира под стенами деревни.

Что ему было нужно здесь? Он вел себя подозрительно: останавливался, присматриваясь; шел какими-то зигзагами, оглядывался…

— Несомненно! — решил Сумино. — Для чего иного китаец может быть здесь? Я на войне и не должен зевать.

Он кликнул солдат, они окружили Цзена-старшего около полуразрушенной снарядом фанзы, подхватили под руки и потащили.

— Как вы смеете так обращаться со мной? — кричал Цзен, но они не понимали его.

— Я господин Цзен-старший. Я должен поговорить с вашим офицером Маэямой Кендзо. Проводите меня к вашему начальнику. У меня есть чрезвычайное сообщение об опасности, которая грозит вашей стране.

Но солдаты продолжали его не понимать, потому что не знали китайского языка.

— Господин Сумино, — сказал один из солдат, — он тут все у нас высмотрел, я тоже давно за ним слежу — ходит, смотрит и что-то спрашивает. Спокойнее будет, господин Сумино…

— Да, придется, — сказал Сумино и, не стесняясь, вынул нож.

Цзен-старший увидел нож и затих. Потом торопливо, путаясь и сбиваясь, заговорил, требуя бумаги и туши, чтобы написать объяснение. Солдаты стояли по правую и левую его сторону и смотрели на него, как быки.

Сумино подал им знак. Они схватили Цзена под руки.

— Ложись, ложись, не бойся, — даже ласково говорили они, опрокидывая его на каны, и в ту же секунду Сумино вонзил в его живот нож.

О смерти брата Цзен-младший узнал через несколько дней. Он испытывал два чувства: страх и радость. Радость оттого, что вместе с неожиданной смертью брата прекращались неприятности для Хэй-ки, а страх оттого, что казнь брата могла быть предвестием плохого и для него.

Тоань Фан высказался по этому поводу:

— Про вас вообще известно нехорошее. Ваш Яков Ли! Ведь он служащий вашей фирмы? Все знают про его дела с русскими, а он до сих пор не пойман и не казнен. Наверное, потому, что вы его покрываете…

Тоань Фан смотрел маленькими хитрыми глазками, и розовое лицо его было розовее обычного. В цензорах он преуспевал. За большие деньги строчил цензорские доносы. В эту минуту Цзен-младший возненавидел его.

— Ну, что там… какой-то Яков Ли! — небрежно сказал он. — Кто его будет покрывать!

Тоань Фан засмеялся.

— Подумайте, как приятно конфисковать богатую фирму!

«Могут быть большие неприятности», — подумал Цзен-младший.

Надо было уезжать из Ляояна. Цензор Тоань Фан просто из привычки к доносам мог сказать кому следует про этого злосчастного Якова Ли. Кроме того, в Ляоян приехал Ивасаки Токуро и повел себя так, точно все вокруг принадлежало ему. Готовился что-то строить, что-то вывозить, ездил в Янтай, осматривал железнодорожные мастерские. Неужели он хотел захватить все?

В первое свое появление здесь он был как друг, в худшем случае — как пайщик. Теперь о делах он не заговаривал ни с кем.

— Надо ехать в Мукден, — решил Цзен. — Здесь ни одного мешка рису не продашь, а тем временем там, у Куропаткина и Губера, потеряешь всё…

2

Вечером первого дня боя под Ляояном Емельянова и еще нескольких солдат его роты назначили в сводную роту поручика Соловьева и послали прикрывать батарею Неведомского.

Шли солдаты под сплошным огнем, кое-кто пригибался, особенно Жилин. Емельянов не пригибался.

— Ты думаешь, пуля разбирает? — спросил Жилин. — Летит себе и шлепает.

— А вот разбирает. Судьба у человека есть или нет?

— Ну, судьба… — задумался Жилин. — Против судьбы, брат, не попрешь…

— В том-то и дело, а я знаю свою судьбу.

Он весь полон был новых мыслей. На тайных беседах он жадно слушал слова поручика Топорнина о российской жизни и о том, что если весь народ поднимется, то правда восторжествует. Думал он еще, что, когда вернется после войны домой, не будет от него пощады Валевскому. Для людей жизнь, а для Валевского озорство. Началось ведь с чего. Наталья шла по лесной дороге с корзиной грибов. Проезжал барин на беговых дрожках. Конь шел шагом, отбивался хвостом и головой от оводов. Наталья посторонилась. Стояла высокая, а подол юбки, подоткнутый за пояс, забыла опустить. Барин посмотрел на нее, на голые ноги, усмехнулся и остановил коня. Рассказывала Наталья, что подозвал к себе, стал перебирать грибы, зубы заговаривать. Несчастье это — бабья красота.

Рота миновала сопку, за которой располагались пушки Неведомского, и устроилась на соседней высокой, как петушиный гребень, скалистой сопочке. Бой принимал все более ожесточенный характер. Батарейцы вкатили пушки на сопку и били прямой наводкой.

Против прикрытия батареи японцы к утру сосредоточили две роты. К одной из них, к роте самурайского батальона, был сейчас прикомандирован Маэяма. Он лежал за скалой и не сводил глаз с вершины сопки, занятой русской пехотой.

Рядом с ним устроился капитан Нисида. На сопку он глядел в бинокль, стекла бинокля казались ему недостаточно чистыми, и он то и дело протирал их.

— Сегодня мы не можем победить русских, — бормотал он.

— Я хочу победить их, — сказал Маэяма, прислушавшись к его бормотанию.

После нескольких неудачных атак Маэяма отправился к командиру отряда майору Кавамуре и изложил ему свой план овладения батареей.

Кавамура воскликнул:

— Превосходно! Как это до сих пор никому не пришло в голову?

Он командировал в тыл взвод солдат под командой фельдфебеля, посоветовав бежать побыстрей, Нисида наблюдал, как светло-желтые рубашки мелькали в лощине и как наконец слились с желтизной склонов.

— Что вы придумали? — спросил он Маэяму.

— Скоро узнаете.

Фельдфебель со взводом прибыл к начальнику дивизии и передал ему просьбу майора Кавамуры.

Через полчаса тридцать тюков лежали на поляне, к тюкам подвели китайцев-носильщиков. Носильщики уложили тюки и корзины, коромысла подняли на плечи, японцы прикрикнули, вскинули для убедительности винтовки, и китайцы побежали.

Японцы бежали тоже, но японцы бежали налегке, только с винтовками, а китайцы — с тяжелым грузом. Через четверть часа они стали изнемогать.

— Бегите, бегите! — кричал фельдфебель, — Вы устали? Особенной важности нет в том, что вы устали.

Японцы били носильщиков прикладами в спины. Иной носильщик тут же падал, лицом к земле, руки в стороны, изо рта пена, тогда его корзину подхватывал запасной и бег продолжался.

Майор Кавамура, получив груз, сейчас же созвал офицеров. Тюки развернули, там оказалось обмундирование русских войск. Японцы взяли его под Ташичао.

— Переодевайте своих солдат и сами переодевайтесь! — приказал майор.

— Это то, что вы придумали? — спросил Нисида Маэяму, надевавшего русскую рубаху.

— Да, это придумал я, и теперь мы победим. Переодевайтесь, переодевайтесь же!

Нисида сказал с сомнением:

— У всех народов такой поступок клеймится как грязь и подлость, но мы считаем его превосходным воинским поступком, не так ли?

Маэяма, стоявший в русской рубашке и в японских штанах, кивнул головой:

— Мы — японцы. Если это делают другие, это плохо. Если делаем мы — хорошо. Это великая философия, которая дает нам свободу и радость. Если вы японец, вы можете делать все.

После обеда пошел дождь. В серых полосах дождя Неведомский увидел солдат. В бинокль он разглядел: шла русская рота. Но шла она с японской стороны. Значит, японцы отступили. Неведомский крикнул Топорнину:

— Вася, японцы отступили, идут наши…

— Ура, ура! — проговорил Топорнин, — Теперь мы спокойно попьем чайку.

Рота направлялась прямо к батарее. И вдруг Неведомскому показалось странным: рота идет чересчур быстро, куда она торопится? Неведомский снова взялся за бинокль.

Однако уже и без бинокля под русскими бескозырками были видны японские лица и в руках солдат японские ружья… Еще минуту Неведомский сомневался, но Топорнин уже бежал к пушкам; он успел дать залп, затем японцы устремились в атаку и оказались в мертвом пространстве. Канониры выхватили шашки, фейерверкеры — револьверы. Завязалась рукопашная.

Преимущество было на стороне японцев, многочисленных и лучше вооруженных. Поэтому Неведомский решил укрыть своих солдат между скалами.

Поручик Соловьев, наблюдавший суматоху на соседней сопке, наконец уяснил себе, в чем дело: японцы обманным образом проникли на батарею!

Он оставил на своем участке заслон и поспешил к месту боя. Японцы, рассчитывавшие овладеть батареей в несколько минут, теперь сгрудились у скал, где засели артиллеристы. Японская батарея, подтянувшаяся к подножию сопки, ждала окончания операции, чтобы занять новые позиции.

Соловьев повел роту скрытно, несколько спустившись с южных склонов, и вышел к орудиям. И тут случилось то, чего Соловьев не ожидал: рядовой Емельянов устремился к пушке, повернул ее с помощью двух солдат, навел, как заправский канонир, и выстрелил картечью. Японцы пали на землю. Емельянов выстрелил еще и еще раз, и рота бросилась в атаку. Удара русских, разъяренных обманом, японцы не выдержали, — от скал они были отброшены к стремнине и стали прыгать с обрыва. Их расстреливали из винтовок. Неведомский открыл орудийный огонь по японскому резерву.

Китель его лопнул на спине. Капитан сидел на снарядном ящике, протирал очки и подавал команду.

— Какие мерзавцы! — сказал он Соловьеву. — Говорят, японцы имеют воинскую честь. Может быть, и имеют, да она у них наизнанку.

После обеда Соловьев получил приказ отвести роту и расположение полка, оставив в прикрытии часть стрелков. По-видимому, ожидалось наступление противника на новом направлении, и командир полка стягивал силы.

Соловьев ушел, оставив десять человек под командой унтер-офицера Якименко.

Но японцы на этом участке не успокоились. Одиннадцать раз ходили они в атаку. Действовали по-разному: то старались взбежать на сопки, то ползли, то стреляли из-за камней. Овладей они этой высотой, они расположили бы здесь свою артиллерию и смели бы фланговым огнем полки Штакельберга.

Якименко погиб. По молчаливому согласию уцелевших Емельянов принял командование.

Перед рассветом, когда туман пополз на деревню, Емельянов приказал подобрать своих раненых. Подобрали. Здоровыми и невредимыми остались четыре человека.

Рассвело. Емельянов оглядел склон сопки. В стороне среди раненых японцев лежал японский офицер, запрокинув голову на камень. Он делал тщетные попытки повернуться на бок. Емельянов хорошо видел его бледно-желтое лицо с маленькими усиками, и, хотя это был японец, он ему напомнил шурина Григория, с которым Емельянов жил душа в душу, как с братом.

— Поди умрет, — солнце добьет, Как ты думаешь, Жилин?

— Каюк ему, Емеля!

Японский офицер лежал ближе всех. Тот же Жилин в рукопашной схватке и уложил его ночью на скалу.

— А смотри, за своими они не идут, — сказал он. — Боятся.

Утро превращалось в день. Емельянов разулся и разложил сушиться портянки и сапоги. Если не смотреть вниз, а только поверх сопок, то виден божий мир, не такой хороший, как в Сенцах, но тоже неплохой. Хлеба здесь произрастают, как им положено; реки — не Волга, конечно, но все же и реки есть. Все-таки мир повидал Емельянов. Раньше думал, что и весь-то мир — Сенцы, и весь-то враг — Валевский.

Японцы не стреляли, по всему фронту стояла тишина.

«А ведь умрет офицер-то», — снова подумал Емельянов про японца.

Достал сухарь и принялся жевать. Солнце поднималось. Защитники высотки подсчитывали патроны, укрепляли щебнем перемычки между скалами, сушили махорку, вымокшую в карманах.

Легко раненные японцы спускались вниз. Одни из них ползли, другие шли, ковыляя, поддерживая друг друга. Сначала они оглядывались на сопку, боясь, что в них будут стрелять, но потом успокоились.

Раненый японский офицер лежал по-прежнему, запрокинув голову, и все делал попытки повернуться на бок.

— Уходят! — сказал Емельянов Жилину про раненых японцев. — А своего поручика или там штабс-капитана бросили.

Он доел сухарь, скрутил цигарку из прелой, вялой махорки и решил подсобить японцу, похожему на шурина.

«Конечно, таким подлецам, даже и раненым, не стоит подсоблять, — думал он, — но русский человек не жаден до крови; когда ты уже получил, что тебе, как солдату, положено, он твоей крови не ищет».

Он решил подсобить японцу еще и потому, что хотел пристыдить и укорить японских солдат, бросивших своего офицера на произвол судьбы.

— Ну, Жилин, ты пока за меня! — Взобрался на скалу, соскочил и секунду лежал оглушенный. Потом отстегнул фляжку и с фляжкой в руке направился к раненому.

Русские за своими скалами затаили дыхание. На японской стороне тоже стало тихо.

Емельянов наклонился над японцем и подал флягу. Раненый пил воду долго, редкими тяжелыми глотками. Черные глаза его на восковом лице беспомощно смотрели на русского солдата.

Емельянов сгреб его и поднял. Секунду стоял, огромный, точно задумавшийся, и вдруг пошел вниз широким грузным шагом.

— Ну, братцы мои! — прошептал Жилин, чувствуя, как его прошибает пот.

Емельянов спускался, скользя по мокрой земле и щебню. За бугром оказался окоп: японцы, остерегаясь контратаки, зарылись в землю.

Емельянов из рук в руки передал им раненого. Передал и остановился, сдвинув бескозырку на затылок, и рукавом вытер мокрый лоб.

— Офицера бросать не годится, — сказал он. — Поручик он у вас, что ли?

Вернув бескозырку на прежнее место, повернулся и неторопливо зашагал. Но не успел сделать и двадцати шагов, как, как японцы криками и жестами стали звать его обратно.

Минуту Емельянов колебался. Посмотрел на петушиный гребень скал, за которыми лежали его товарищи, на небо, все более затопляемое солнечным огнем.

Жилин, прижавшийся животом к скале, закричал:

— Куда он, прости господи! Возьмут его голыми руками! Емеля!

Но Емельянов подумал, что не пристало русскому солдату чего-либо бояться, и вернулся к окопу. Офицера перевязывали. Он лежал на одеяле, а сидевший против него на корточках другой офицер писал под его диктовку. Кончив писать, он из кармана раненого вынул печатку, приложил ее и под печатью добавил еще несколько слов. Затем протянул листок Емельянову.

— Спасибо, спасибо, — сказал он по-русски.

Емельянов посмотрел на бумажку, испещренную знаками, ничего не подумал о ней, но на всякий случай свернул и сунул в карман.

Он благополучно взобрался на скалы и спустился на черную вытоптанную землю.

Русские выдержали еще несколько атак. Вечером японцы ушли, и тогда Емельянов перенес тяжелораненых на санитарный пункт. Невредимыми остались только он да Жилин. Солдаты сидели на своей горушке и внимательно смотрели в ночную мглу, а потом в сияющее марево дня. Помощи не приходило, распоряжений они не получали. О маленькой их группе забыли. Неведомский не знал, что она подчинена ему, полковой же адъютант Жук считал ее под начальством Неведомского. Об отступлении заслон не оповестили, и в первое сентябрьское утро Емельянов и Жилин остались на позициях одни.

Никого не видя, ничего не слыша, солдаты голодные сидели за скалами.

— Когда раненых сдавал, надо было об еде позаботиться, — сказал Жилин.

— В голову не пришло. Думал, вернусь — и тут уж будет полная кухня.

Подобрали японские корзиночки с сухим рисом.

Жуя рис и ожидая приказаний, увидели японцев, которые открыто шли к Ляояну, через все те места, где еще вчера их крошили. Тогда Емельянов понял, что дело неладно.

Целый день пролежали два солдата за своими кровью облитыми камнями, а ночью двинулись в путь.

Убедившись, что по непонятной причине войска оставили Ляоян, они двинулись к северу, перебрались через Тайцзыхэ и, укрывшись в маленьком ущелье, прислушивались к стрельбе, которая возникала то там, то здесь, и старались догадаться, что же происходит.

Потом стрельба утихла, и все вообще утихло. Японцы по-хозяйски устраивались всюду, где только что были русские.

— Ну, Емеля, — сказал Жилин. — Неужто?

— Да, видать, — печально согласился Емельянов.

Русские могли отступить только к Мукдену. Надо было идти туда. Но где Мукден и как к нему пройти? Спросить бы у китайцев, но китайцы точно провалились — никого. Да и как спрашивать? Спросишь, а человек тебя со страху выдаст.

— А придется спросить, — сказал Емельянов.

— Много он тебе объяснит!

— Если не объяснит, то хоть рукой махнет.

Утром они оказались на пустынной дороге с многочисленными следами колес и копыт, с вытоптанными рядом с ней полосами гаоляна. У колодца, недалеко от дороги, под серой скалой, сидел китаец.

Емельянов пошел к нему широким шагом, опасаясь, как бы тот не скрылся в посевах. Но китаец не обнаруживал никакого желания бежать.

Подойдя поближе, Емельянов увидел знакомое лицо. Кажется, Наталье своей он сейчас так не обрадовался бы, как обрадовался Якову Ли.

Он тряс его руку и говорил Жилину:

— Жилин, дружка встретил. Мы с поручиком на разводку с ним хаживали. Куда топаешь, Яша?

— В Мукден.

Жилин захохотал.

— В самом деле, Емеля, ты меченый. У тебя, поди, во всем Китае один знакомый китаец, и того на дороге встретил.

Шагая версту за верстой, солдаты понемногу узнали всю историю Якова Ли.

Оказывается, Яков Ли не любил ни торговли, ни столярного, ремесла, которым славился его отец, он любил землю и земледелие.

Когда Иван Ли умер, Цзен-старший сказал осиротевшим:

— Живите у меня, как жили до безумия старика. Сейчас Ли в покое великолепия, не будем смущать его дух. Работайте и вносите за аренду то, что вам положено вносить.

Тогда же Яков Ли поступил приказчиком в торговый дом братьев.

Цзен-старший страстно хотел отомстить семье старика за поношение, которое претерпел от ее главы, но он боялся умершего: тот в жизни был строптивым и злопамятным, а теперь, после смерти, обретя всемогущество, мог принести своим врагам неисчислимые бедствия. Следовало внимательным обращением со старухой и сыном отвести глаза покойнику.

— Работайте и служите, — сказал он благодушно.

Отправляясь из города к матери, Яков Ли снимал туфли, выше колен закатывал штаны, брал в руки палку и шел по комкастой дороге. Когда-нибудь он выкупит свой участок и прикупит к нему еще земли. По поводу выкупа Цзен-старший сказал:

— Не беспокойся, я продам тебе твой участок.

Деньги для покупки у Якова появятся тогда, когда он станет компаньоном и получит свою долю в прибылях.

— Дурак будешь, — сказал Жилин, — если бросишь торговлю и станешь копать землю. Торговля, брат, это все… На ней жизнь держится. Человек стал человеком, когда стал торговать. Посмотри, звери дерутся, жрут, плодятся и крадут. А вот не торгуют… Мама и папа у них есть, а купца нет. Купец, брат, это самое великое.

— Понес! — покачал головой Емельянов.

— Каждый любит то, что любит, — заметил Яков. — Отец мой делал кровати и своим ремеслом навлек на себя гнев. Земледельцу не нужно бояться человеческого гнева. Земледелец знает одно — солнце.

К вечеру показались вязы и ивы Мандаринской дороги и широкая полоса поля, засеянного брюквой. Ботва была высока и сочна. Емельянов подумал, что вот у них в Сенцах никому бы в голову не пришло садить столько брюквы. Все-таки китаец есть китаец, прельщается брюквой.

— Близко моя деревня, — сообщил Яков Ли. — Завтра будет Мукден.

С пригорка Емельянов увидел речонку, тускло блестевшую под лучами солнца, ивы на берегу и за ивами земляные крыши фанз. Реку перешли вброд, воды было по колено.

У темно-зеленой полосы бобов, под зонтиком из желтой промасленной бумаги, стоял стулик. Яков сел на стулик и что-то крикнул по-китайски.

Бобы зашелестели, из чащи вышла морщинистая китаянка. Несколько минут Яков кланялся своей матери, а она говорила визгливым голосом, пересыпая слова смешками.

«Вот и мать его, — подумал Емельянов, — и мать радуется…»

— Надолго? — спросила мать у Якова.

— Дня два пробуду.

Фанза Ли, как и все фанзы бедняков, была сделана из земли и прикрыта земляной же крышей. Входили в фанзу через кухню, где низко у пола располагалась печь, а вокруг нее — глиняная и деревянная утварь, В комнате, на канах, рядом с маленькими столиками, лежали свернутые постельные принадлежности, а со стены, с образов, необычно глядели спаситель и божья матерь.

Впервые в фанзе Емельянов и Жилин обнажили головы.

— Жены вот у тебя в доме нет, — сказал Емельянов, вспоминая разговор с Яковом по поводу невесты. — Плохую покупать не хочешь, а хорошая дорого стоит?

Жилин сидел на канах, курил и говорил:

— А в этом, Емеля, как ни суди, есть вкус. Набил кошель деньгами и пошел себе выбирать. Ведь здесь, поди, разбор идет уже по статьям: раз деньги мои, так уж позвольте…

— Ты мне наговоришь, — сказал Емельянов, которому такой разговор о женах очень не нравился. — Жена есть жена, два во плоть един у… Тебе бы все только про баловство. — Он вышел во двор.

Последние дожди промыли в двух местах крышу, поток воды унес часть стены, обращенную на юг.

Из кухни доносился веселый визгливый голосок матери, и Емельянов подумал, что как ни тяжела и здесь крестьянская доля, а человек все-таки знает радость, и ему захотелось, чтобы война кончилась завтра, а послезавтра он поехал бы домой…

Яков Ли вышел из кухни, сказал:

— Сейчас будет ужин! — и стал в деревянном корыте размешивать глину.

— У нас глина только при печном хозяйстве, — заметил Емельянов, скинул рубашку и стал помогать Якову.

Это было очень приятное дело. Вечереющий ветер обвевал его, возвращавшиеся с поля соседи с удивлением смотрели на русского солдата, который помогал китайцу приводить в порядок фанзу.

Некоторые останавливались у стены, здоровались, спрашивали Якова, надолго ли?

Подошел седой мужчина, сложил свои мотыги у стены и заговорил с Яковом. Говорили они долго — иногда спокойно, иногда гневно, с придыханиями и восклицаниями.

Емельянов внимательно присматривался к крестьянину, к его широкому умному лицу. Вдруг седоголовый вздохнул и сказал по-русски:

— За аренду наш хозяин Цзен хочет так много, что крестьянам надо помирать.

Емельянов обрадовался тому, что седоголовый говорит по-русски.

— Почему же он так ожаднел?

Седоголовый усмехнулся:

— Война. Японские солдаты хотят кушать. Куропаткин и его солдаты тоже хотят кушать.

— Земля эта вся его?

— Вся его.

Емельянов свистнул.

— Вот оно! На другой конец земли пришел — и тот же порядок: вся земля его!

Седоголовый подхватил свои мотыги и неторопливым шагом пошел по улице.

— Говорит по-русски совсем хорошо, — одобрительно сказал Емельянов.

— Ван Дун долго жил во Владивостоке, вернулся только недавно.

Мать позвала ужинать. Столики были накрыты, циновки расстелены. Жилин сладко спал, растянувшись на капах между столиками.

Ели похлебку из овощей и лапши. Похлебка Емельянову понравилась, хотя не имела в себе кислинки. А Жилину спросонья не понравилась, он сказал:

— К этой пище, как хочешь, я не приспособлен.

Начали приходить соседи. Одни усаживались на пол на корточки, других мать приглашала на каны, но большинство толпилось за открытым окном.

Ван Дун пришел одетый в синию куртку, Яков пригласил его на почетное место, и он сел в старое кресло, сделанное еще самим Иваном Ли.

— Кому жаловаться? — спросил голый до пояса крестьянин. — Ведь не только Цзен поднял арендную плату, подняли все хозяева. Идти в солдаты, что ли?

— Говорят, Юань Ши-кай хорошо платит, — заметил мужчина на канах с длинной и настолько редкой бородой, что Емельянов не мог отвести от нее глаз, стараясь решить, от господа бога у него такая удивительная борода или выщипанная.

В комнате зашумели. Неужели в самом деле идти в солдаты?

Baн Дун проговорил негромко, но Емельянов заметил, что его негромкий голос сразу водворил тишину:

— Зачем идти в солдаты? Долой Цинов, да здравствуют Мины! Кемин! Ниспровержение. Пора!

— Цзен, как и все мы, член братства. Пусть Яков передаст ему наши требования, — сказал полуголый крестьянин.

Разговор становился все жарче. Жилин сидел на скамеечке, протянув ноги, и курил цигарку за цигаркой.

— Как куры на нашестах, сидят на своих корточках, — скачал он Емельянову. — Вот твое крестьянское житье… уж на что, кажется, китаеза — и тех приперли.

Емельянов не ответил.

— До Мукдена сколько, Емеля?

— Пятнадцать верст, а по-ихнему — тридцать ли.

— Выйдем во двор, да и завалимся.

Жилин вышел, Емельянов остался. Китайские лица, которые сначала, когда он приехал в Маньчжурию, качались ему диковинными, теперь были для него такими же простыми, как и лица сенцовских крестьян. Ван Дун вынул из-за пазухи кисет, набил трубку и, поглядывая то на Якова, то на старика с реденькой бородкой, изредка произносил одно-два слова. Глаза его были точно без белков: сверкали и переливались одни черные зрачки.

— О чем он? — спросил Емельянов Якова.

— Ван Дун говорит, надо всем крестьянам доставать оружие.

«Ага!» — хотел крикнуть Емельянов, но сдержался. На сердце стало вдруг горячо, точно он хлебнул спиртного.

— Да, брат Яков, — сказал он, — может быть, нет нам другого пути.

Крестьяне разошлись, но Ван Дун остался. Он подсел к Емельянову и спросил, не из уссурийской ли тот земли.

— Я сам не оттуда, а вот мой дружок Корж оттуда.

— Корж! — воскликнул Ван Дун, и глаза его сверкнули, — Какой Корж? Ваня?

— Иван Семеныч, то есть, другим словом, Ваня!

— Я его знал вот каким, когда он только два дня жил.

— Да ну!

— Его дед, Леонтий, — мой друг, мы с ним жизнь жили…

— Вот оно что, — с невольным уважением проговорил Емельянов. — Да, слыхал я, много про Леонтия слыхал…

Вечером Емельянов лежал на канах рядом с Яковом Ли. Они долго разговаривали, рассказывая друг другу один о Цзене, другой о Валевском.

— Все хочет больше, — сказал Яков о Цзене.

— Все хочет больше, — сказал Емельянов о Валевском. — Люди мы с тобой, Яков, а жизнь у нас повязана так, что не вздохнешь.

Было поздно. Донеслись три удара в гонг. Это ночной сторож извещал тех, кто еще не спал, и тех, кто проснулся, что ночь приближается к самым глубоким часам.

3

В Мукдене в конторе Якову сказали:

— Хозяин просмотрел собольи шкурки и недоволен. У него есть сомнения.

— Какие сомнения? — удивился Яков.

— Вот увидишь!.. — сказали ему.

Мукденский двор Цзена украшали растения, привезенные из Южного Китая. Правда, в кадках они имели жалкий вид, но все же говорили о достоинстве и богатстве владельца.

Дверь в комнату Цзена прикрывала тяжелая узорная ширма. В соседнем помещении на печи пыхтели чайники. По распространенному среди купцов обычаю Цзен, проснувшись, сейчас же принимался курить трубку и запивать чаем табачный дым.

Проснулся он через два часа, и слуга побежал к нему с чайниками и табаком.

Следом за слугой прошел Яков.

— А, это ты? — сказал Цзен. — Хорош молодец! Я не хочу с тобой больше иметь дела. Я должен передать тебя в руки фудутуна, потому что все можно простить, но только не мошенничество.

Цзен пил чай, приподняв брови и через чашку глядя в лоб Якову.

— Господин, — сказал Яков, — я ничего не понимаю. Почему я назван таким именем?

— Почему, почему?.. Ты принял настоящих соболей, а мне подсунул фальшивых. Иди, мошенник, ты больше не служишь у меня!

Цзен поставил чашку, набил трубку, сделал три затяжки и набил ее вновь.

Он думал, что Яков попятится и выйдет за дверь, но Яков сказал негромко:

— У меня, господин, поручение к вам от ваших арендаторов в деревне Сунь Я.

Цзен поднес трубку ко рту, однако не затянулся.

— Арендная плата за землю поднята настолько, что угрожает существованию людей. Арендаторы согласны платить столько, сколько платили прежде.

Цзен затянулся, но табак уже истлел и трубка беспомощно забулькала.

— Тебе какое дело?

— Господин, вы — член союза «Вечная справедливость», и я член союза.

— Я — член союза, ты — член союза… Мало ли кто член союза? — Цзен посмотрел в угол и искоса на Якова. Яков стоял спокойно и не собирался уходить. — Ты что стоишь? Передал поручение и уходи!

— Мне надо знать ваш ответ.

— Тебе надо знать мой ответ? Пускай свои поручения арендаторы передают через достойного, а не через тебя. Пошел вон!

— Господин, ругательства в таком важном вопросе неуместны.

Яков вышел. Негодование его было так сильно, что несколько минут он, как слепой, топтался по двору.

Из дубовых дверей вывели под руки жирную старуху. Ее отекшее желтое лицо говорило о пристрастии к опиуму. Беспомощно передвигая крошечные ноги, она равнодушно смотрела в землю. А вот дядя Цзена… Этот суровый человек известен тем, что собственноручно отрезал голову изменившей ему жене, любовнику же послал отраву, и тот с перепугу, вместо того чтобы бежать, отравился.

Мальчуган, по-видимому сын слуги, начертил на песке шашечную доску и играл сам с собой угольками.

Через калитку в стене Яков прошел в сад и постучал в переплет окна комнаты Хэй-ки.

Друзья долго сидели на прохладных канах, обмениваясь впечатлениями. Хэй-ки был у Ли Шу-лина. Ли Шу-лин — сильный человек, но у него мало помощников!

— Теперь приехал ты, уполномоченный Сун Вэня, — сказал Яков. — Кроме того, в прошлом году появился старый его друг Ван Дун.

— Ты что-то себя, Яша, не считаешь!

— Я не таков, как раньше. На меня свалилась напасть… Послушай-ка. — Яков рассказал историю со шкурками.

— Неужели грозил фудутуном?

— Вот так, как я тебе сказал.

— Все они плохо представляют себе, что теперь во главе братства «Вечная справедливость» стоит революционная партия и не могут быть позволены не только прежнее прозябание, но и бесчеловечные расправы.

Хэй-ки проводил друга до калитки во внешней стене. Решили, что обвинение есть обвинение, и Яков пока будет действовать по закону.

Торговый старшина Цзинь Юнь-ао сидел в своей конторе и делал то же, что делали в эти часы все купцы: пил чай и курил трубку. До войны он торговал чаем, во время войны стал торговать гаоляном и чумизой и на этой торговле зарабатывал огромные деньги. За чумизу, которая русским напоминала пшено, он брал в двадцать раз против ее стоимости, и русские платили.

Старшина не ответил на поклон Якова, затянулся табаком и отпил глоток чаю.

Яков старался говорить спокойно, но с каждым словом его охватывало все большее волнение.

— Такое жестокое и несправедливое обвинение!

— Цзен сказал мне: ты украл потому, что очень торопишься сделать одну покупку.

— Какую покупку?

— Э… какую! Женщину!

Старшина нахмурился и снова набил трубку. У него было толстое дряблое лицо, подбородок сливался с шеей, шелковый халат, расстегнутый на груди, открывал черную от грязи рубашку: почтенный Цзинь никогда не менял белья.

— Разве если человек торопится, он должен непременно красть? — спросил Яков.

Цзинь неопределенно кивнул головой.

Яков крикнул:

— А моя непорочная служба?

— Хорошо, хорошо, — поморщился Цзинь, — до первого порока все беспорочны. Сегодня соберется совет, разберем твои претензии. Иди.

По улице двигался караван верблюдов с каменным углем, пыль поднималась над караваном, погонщики шли ровным шагом людей, для которых главным делом жизни было ходить. Прошел почтенный старик с корзиной за плечами, с маленькой лопаткой на длинной ручке. Лопаткой в корзину он собирал мусор, выполняя обет, данный богу. На тачках в плетеных корзинах везли огромных свиней. «Должно быть, в харчевню», — равнодушно подумал Яков. На перекрестке, под большим зонтиком, торговали лапшой и витыми пшеничными палицами. Палицы ел туфельщик и запивал их холодным пивом.

Яков просидел на перекрестке до вечера.

Вечером торговые старшины собрались в доме Цзена. Одиннадцать человек. Цзинь дремал в кресле в углу. Остальные курили и разговаривали. Так прошел час. Наконец откинулась коричневая суконная портьера, появился Цзен и, не садясь и не здороваясь, сказал:

— Яков Ли подменил шкурки!

И сейчас же от стены отделился незамеченный ранее Яковом Чжан Сунь-фу и вытряс из мешка полтора десятка шкурок.

— Каждый может проверить! — проговорил Цзен.

Яков бросился к шкуркам. Это была отвратительная подделка под соболя.

Кровь ударила ему в голову, и тут же, стоя на коленях около шкурок, он закричал.

Он кричал, что никогда не видел этих шкурок. Как они могли появиться? Такую грубую подделку мог сделать только сумасшедший.

Когда Ли замолчал, чайный торговец Фын, враг Цзена, решившего в последнее время тоже заняться чайной торговлей, выступил с речью в пользу приказчика: действительно, такая грубая подделка немыслима.

— Однако шкурки лежат здесь! — возразил Цзен.

Цзинь усмехнулся, открыл глаза и сказал:

— Однако шкурки лежат здесь!

Еще десять минут кричали старшины, но никто не мог опровергнуть того факта, что шкурки лежали здесь.

— Ли — мошенник, — сказал Цзинь. — Зачем нам защищать мошенника?

Совет закончился.

4

Ширинский жил теперь в фанзе на склоне сопки. Отсюда виднелась широкая долина Хуньхэ, сама река, тускло мерцавшая под солнцем, и широкая дорога на Фушунь, по которой двигались верблюжьи караваны с углем, арбы и военные повозки.

В первую же встречу с Жуком, отвечая на его радость по поводу возвращения командира в полк, Ширинский сказал:

— Благодаря Куропаткину!.. Я раньше, Станислав Викентьевич, думал, что это генерал как все генералы, а это божьей милостью генерал. Видит насквозь и непреклонен.

Он посмотрел на Жука пронзительными черными глазами и зашагал по дорожке.

В бою под Ляояном три четверти офицерского состава полка убыло. Вновь назначенные армейские офицеры к ерохинским традициям относились с усмешкой. Ширинского они считали отличным полковым командиром. Особого мнения придерживался один 1-й батальон, и не только потому, что им командовал ярый ерохинец Свистунов, но и потому, что благодаря новой тактике батальон понес потерь меньше, чем другие. И солдаты, и офицеры батальона держались особняком.

Жук передал по секрету Шульге, что командир полка ждет только случая, чтоб расквитаться с мятежным батальоном.

Утром Ширинский стоял перед дверьми фанзы без сюртука, в нижней рубашке, и смотрел то на отлично вычищенные сапоги, то на Хуньхэ, которая уходила в туманную даль.

— Капитан, капитан! — закричал он, заметив проходившего по тропе Шульгу.

Шульга подбежал.

— Видел это?

Ширинский вытащил из кармана скомканную бумажку. Ровными, мелкими, совершенно отчетливыми буквами рассказывалось о том, что делается в России, и о том, чего должны требовать солдаты.

— «1. Обращения на «вы», — читал, бормоча, Шульга. —2. Вне службы — права ношения штатского платья. 3. В роте выборных представителей. 4. Улучшения пищи».

Он снова и снова перечитывал, усиленно шлепая губами и от неистового негодования, охватившего его, ничего не понимая.

— Что вы зубрите наизусть? — спросил Ширинский.

— Не могу понять, Григорий Елевтерьевич…

— Что ж тут непонятного?

— «Вне службы — права ношения штатского платья»…

— Вас только это поразило? «Вне службы!» А изволили разобрать подпись? РСДРП! Российская социал-демократическая рабочая партия!

— В какой же это роте, Григорий Елевтерьевич?

Ширинский взял из рук капитана бумажку, сунул ее в карман.

— В первой роте, у Логунова. Рядовой Жилин принес. Пойдемте, что ли, в фанзу, здесь уже чертова жара. Ночью — мороз, днем — жара. Павлюк, попить! — крикнул он.

В фанзе он вынул листовку из кармана, расправил ее на столе и прихлопнул ладонью.

— А почему, капитан, бумажонку Жилин принес прямо ко мне? Потому что он знает: ни в роте, ни в батальоне этому делу ходу не дали бы!

— Так точно! — согласился Шульга, кося глаза на лакированный подносик, на котором Павлюк подал бутылку и стаканы.

— И грамотно, вполне грамотно написано. Я думаю, у нас огромное количество людей начинает сходить с ума. Я им покажу прокламации у меня в полку рассовывать! — Ширинский разлил по стаканам вино.

— Что вы думаете делать с ней?

Полковник не ответил. Он сам еще не решил, что делать с прокламацией. Ехать к Гернгроссу или к Штакельбергу? Опять, скажут, у тебя! Ни у кого, только у тебя! И сделают какие-нибудь выводы. Штакельберг — тот в этом смысле какую угодно придумает дрянь.

Должно быть, Шульга понял своего командира полка, потому что сказал:

— Если вы разрешите, Григорий Елевтерьевич, я частным образом, вернее, как бы частным образом обращусь за советом к одному вполне соответствующему лицу.

— Возможно, что разрешу… Пейте еще. Получил письмо от сестры. Пишет: долго не решалась тебе писать. Пишет, что по улицам ходят банды с красными флагами, а полиция трусит и не принимает мер. Помните, я вам рассказывал про брата? Что уж там брат! Губернаторов, как дупелей, щелкают.

Ширинский поставил стакан, нагнулся к Шульге и, глядя в его светлые, совершенно бесцветные глаза, проговорил раздельно:

— Сожгли, мерзавцы! Было именьице — сожгли! Мать жила и сестра! Да и какое там именьице, в два часа все обойдешь! Дышать не могли от зависти. Сожгли. И главное — кто сжег! Федор Осипов! Я этого Федора Осипова с пеленок помню. Одни лапти. Ноги огромные, а все остальное в миниатюре. Каждую зиму побирался у нас. А теперь пришел и сжег. И главное — как пришел. Сестра пишет, что пришли ночью, разбудили мать, и Федор Осипов говорит: «Ты, Вера Михайловна, образа-то, благословение свое, сыми, да и выходи поскорей!» И подожгли. Дотла! От усадьбы даже угольков не осталось. Пепел — на все четыре стороны. Вот, батенька… А тут прокламации, жалость и человеческие права. Пороть надо! В двадцать четыре часа на мушку — и в землю!

— И вешать! — добавил Шульга. — Жалость! У них не жалость, а воспаление ума. Народа не знают, сидят в Питере и с ума сходят. Сотенку-другую перевешать бы!

— Войну надо скорее кончать, капитан. Пока мы здесь воюем, там такое…

— Так точно, пока мы здесь воюем… Я бы навел порядок, честное слово, никого не пожалел бы. Мужика-то уж я знаю. Жаден, без совести. Если с ним по-хорошему, он тебе шею свернет. Хорошо еще ваш Федор Осипов сказал вашей матушке: выноси благословение! Исключительный мужик. Один из ста тысяч, честное слово… У нас в детстве моем были пустячки — ничем, в сущности, и не владели, — так, поверите ли, бесконечные споры и тяжбы! А между собой согласны? Поедом друг друга едят! Был у нас один богатенький, даже лавочку открыл, так он как начал есть своих, так всех как липку и ободрал. А они ему кланяются, с позволения сказать, некоторое место лижут… Как же, Яков Фаддеич! Наш, деревенский! А помещик для них враг. Исключительные сволочи!

— Мужики — сволочь, согласен. А мастеровые? Недаром Драгомиров советует фабричных и мастеровых не подпускать к роте ближе чем на версту. Пейте еще! Бутылка пуста? Павлюк!

5

Особого корпуса ротмистр Саратовский получил подполковника и назначение в Харбин. С одной стороны, далек, с другой — назначение важности необыкновенной.

Из Харбина подполковник немедленно отправился в Мукден для координации действий с Главной квартирой.

Встретился он с полковником из разведывательного отдела штаба Гейманом, однако встреча разочаровала его.

Начал Саратовский с пространного изложения своих взглядов, критикуя точку зрения Особого военного совещания, которое для воспитания господ офицеров в духе преданности престолу считало достаточным открывать офицерские собрания с дешевыми обедами и биллиардом. Разве дешевыми обедами можно ответить на все запросы и отвести все соблазны? Курсы нужны! Курсы, где толковые лекторы будут разоблачать новейшие учения о так называемом социализме. Но сейчас, когда болезнь в разгаре, эти предупредительные меры недостач точны, профилактика не поможет, потребен хирургический нож.

Саратовский хотел от штаба практической помощи; по его сведениям, в армию проникло огромное количество неблагонадежного элемента. Надо было немедленно выявлять, следить, изымать, для чего в армии должна была действовать постоянная агентура — в каждом полку, батальоне, роте. Гейман мог ее организовать через унтер-офицеров, фельдфебелей и старослужащих. Но Гейман держал себя так, точно все то, о чем говорил Саратовский, было ему отлично известно, и на все это у него уже давно была своя собственная точка зрения, и притом совершенно отличная от точки зрения Саратовского, потому что Саратовский — жандарм и не может мыслить правильно.

Саратовский поймал одну из его многочисленных усмешек и заметил, что, конечно, за состояние армии отвечает главнокомандующий, но, по существу, за все ответит он, подполковник Саратовский.

— Я никогда не был сторонником репрессий, — говорил он, — но наблюдение, и строжайшее, вести надо.

Упаси боже, болезнь захватит армию, тогда конец всему.

— Наблюдение в армии за офицерами ведут командиры полков, за солдатами — фельдфебеля, — с той же многозначительной улыбкой, подчеркивающей, что Саратовский не знает и, как жандарм, не может знать всех особенностей службы в армии, сказал Гейман.

Саратовский засмеялся.

— В старозаветные времена, полковник, этого было достаточно, но не сейчас, когда армия на девяносто процентов состоит из запасных, то есть из элементов весьма разнородных и воспитательному воздействию устава, в сущности, не подвергавшихся.

— Армию в отдел вашего управления мы не можем превратить, господин подполковник! Что же касается вашей идеи о курсах, я согласен с вами, теория у нас разработана слабо. Действительно, нужно создать пленительную теорию самодержавия, которую мы и будем преподавать студентам, нищим крестьянам и пьяным мастеровым.

Стекла пенсне Геймана поблескивали, бледное матовое лицо стало злым.

В общем, разговор был совсем не тот, какого хотел Саратовский. Какая-то глупая ирония, какое-то показное превосходство, нарочитое словопрение. «В армии у него наверняка делается черт знает что, а тут он либерала из себя разыгрывает. Карьеру хочет сделать. Не уверен, кто победит, — ставит на двух коней. В случае чего заявит: «Я, мол, к практике жандармской не имел никакого отношения, я подходил к самодержавию с точки зрения идеи». А нам, жандармам, что останется?»

Но в конце концов Гейман все же обещал помогать и содействовать.

6

Рубить дрова для батальонной кухни должны были в небольшом ущелье. Между крутобокими сопками вилась тропа, по которой как будто никто не ходил, потому что китайцы лес здесь не рубили, а деревень поблизости не было, но тем не менее тропа была хорошо протоптана.

Солдаты шли с топорами под начальством Хвостова. Когда солдаты скрылись в ущелье, Логунов тоже направился туда.

В лесу, как и везде, парило, синее небо просвечивало сквозь листы, огромный паук-крестовик развесил над тропой паутину, толстую, точно связанную из канатов. Она висела низко, и, должно быть, все прохожие нагибались, чтобы не сорвать сверкающее хитроумное сооружение.

Логунов волновался. Это не было волнение боязни, он не боялся, что солдат, которых он назначил для рубки дров, выследят, как когда-то выследили собрание в лесу, под Царским Селом, — здесь он был хозяином положения, но он волновался от предстоящей встречи с неизвестным авторитетным человеком, о выступлении которого предупредил его Горшенин. Неизвестный товарищ придет в лес разговаривать с солдатами!

В роте организовался солдатский кружок из пяти человек.

— Хорошие люди, — сказал о них Хвостов, — да беда — трое неграмотны.

Сегодня все пятеро впервые должны были узнать друг о друге как о членах кружка.

Логунов повернул мимо серой скалы, покрытой лишаями, продрался сквозь кустарник и прислушался.

Негромкий знакомый голос звучал на поляне. Слова были очень просты, и Логунов невольно удивился их простоте и от этого какой-то особенной силе.

Человек на поляне говорил о том, что в жизни есть только одна правда — правда свободного труда, — на земле ли этот труд, на заводе ли. Потом он стал говорить о войне… И тут простые слова стали еще проще и еще более раскрывали смысл того, что происходило.

«Я бы так просто даже и о войне не рассказал, — подумал Логунов. — Да ведь это Неведомский говорит, это его голос!»

Он раздвинул ветви. На шорох в кустах солдаты, сидевшие на поляне, оглянулись, испуг мелькнул на их лицах, они вскочили.

И тогда раздался голос Хвостова:

— Садитесь как сидели, это наш поручик!

Никогда еще Логунов не испытывал такого чув ства гордости, как от этих слов Хвостова: «это наш поручик».

Он сел около Власова, солдата средних лет, с круглым лицом, круглым лбом и внимательным взглядом серых глаз.

Неведомский был в рубашке, солдатская фуражка висела около него на ветке. Обычно строгое лицо его, при первом знакомстве казавшееся сердитым, сейчас излучало мягкий свет.

Логунов вспомнил, как после Вафаньгоу Неведомский разговаривал с Топорниным, а он, Логунов, не спал и слушал. Чувство волнения, с которым Логунов шел на поляну, сменилось благотворным покоем.

Хвостов сидел, охватив колени руками, и смотрел поверх головы Неведомского, но Емельянов смотрел капитану прямо в рот. Два солдата стояли на коленях, крутили цигарки, однако не закуривали.

— Ну, вот и все, — закончил Неведомский, — теперь дрова добывайте.

Он вытер платком лоб, его обступили, вместе со всеми подошел и Логунов.

— Федор Иванович! — сказал Логунов. — Как я рад… Вы не можете себе представить, как я рад, что это вы!

Неведомский надел фуражку, отчего на лицо его вернулось обычное строгое выражение.

— Один вопрос, Николай Александрович: вы, кажется, не пользуетесь услугами так называемой казенной прислуги?

— Не пользуюсь, — с некоторой гордостью ответил Логунов.

— А напрасно: не стоит выделяться. Советую взять денщика. И в денщики, например, Хвостова.

— В самом деле! — воскликнул Логунов.

— Ну, то-то же!

Неведомский коротко махнул рукой и исчез в чаще.

«Как хорошо, что это он, — снова подумал Логунов. — Тогда на мой вопрос, принадлежит ли он к организации, он ничего не ответил, но пожал мне руку, и я правильно понял его».

7

Логунов отправился в лазарет навестить Коржа. Коржа, который уже ходил и собирался выписываться, больше всего беспокоили слухи о том, что японцы высаживают десант под Владивостоком. Слухи были неопределенные, но, в самом деле, почему японцам, победившим под Ляояном, не вторгнуться на русскую землю?

Поручик успокоил его: никакого десанта пока нет! Рассказал ему о возвращении Емельянова и Жилина. Рассказал, как Емельянов из человеколюбия спас раненого японского офицера, а тот в благодарность написал ему письмо. Это письмо перевели в штабе. Вот что оно гласит.

«Великодушному русскому солдату уважение от офицера императорской японской армии лейтенанта Ишикуры. Я, лейтенант Ишикура, благодарю вас за спасение. С этим письмом вы приезжайте после войны в Японию. Приезжайте в город Нагойю, покажите любому японцу это письмо, и он укажет вам, как найти мой дом. В моем доме вы будете встречены как истинный мой друг».

— Вот какое послание!

— Лучше бы они этих благодарностей не писали, — сказал Корж, — да подлостей не делали. Слыхал я, батарею капитана Неведомского чуть не взяли обманом. А Емеля наш, мужичок с ноготок, значит, вернулся. Тут, в лазарете, есть санитар Горшенин. Так, ваше благородие, он говорит, что его мать в Емелиных Сенцах учительницей была, самого Емелю грамоте обучала.

— Ну, значит, Емеле он почти родственник.

Логунову хотелось сообщить Коржу еще и о том, что в роте организовался кружок. Но какими словами сообщить? Солдат, лежавший рядом с Коржом, не спускал с них глаз.

— Вашбродь, — сказал наконец солдат, — почему мне креста не дали?

— Какого креста, братец?

— Евдокимов, ты все о том же! — нахмурился Корж.

— Другим дали, а мне не дали, — скороговоркой сказал солдат. У него была забинтована голова, и правая нога в белой марлевой шине лежала поверх одеяла. Глаза смотрели печально и недоумевающе.

Ваше благородие, его к нам определили из поезда, — пояснил Корж. — Лежал на полке и, как полагается раненому, страдал. За тяжкие страдания поместили его в хороший вагон, к фельдфебелям и унтерам. Генерал Куропаткин приехал к поезду, ну, у каждого вагона выстроился свой дежурный и рапортует. Куропаткин спрашивает: а где у вас унтер-офицеры и фельдфебеля?

— Так и спросил, точно так, — подтвердил Евдокимов.

— Я и говорю, что спросил. Пошел командующий по вагону. Подходит к раненому унтеру и фельдфебелю: «В каком бою ты, братец, ранен?» И только начинает тот рассказывать, его высокопревосходительство кладет ему на грудь крест — и дальше… А его без креста оставил, — не унтер ты, Евдокимов.

— Вашбродь, — глаза Евдокимова засверкали из-под бинта, — я весь бой ляоянский выдержал, пять японских атак мы отбили, и только в самую последнюю минуту меня ранило; встал это я на радостях, потянулся, шрапнюга и трахнула. А креста нет… Со мной лежал фельдфебель второй роты Панкратов; его ранило, еще и бой не начался, и боя-то он не видел, а ему крест…

— И вот так по двадцать раз на день, — сказал Корж. — Был бы у меня крест, отдал бы ему. Сестру уже просил заявление написать, да доктор Петров говорит: «Брось, ничего все равно не выйдет…»

— Что поделать, Евдокимов… — начал Логунов.

Евдокимов махнул рукой и опустился на подушку.

Когда Логунов вышел из палатки, он увидел Нину, мывшую под умывальником руки, и Нилова.

— Горшенина ко мне! — крикнул Нилов, не обращая внимания на поручика. Борода его шевелилась на ветру, белый китель пропотел на лопатках.

Горшенин подходил к нему широким ленивым шагом.

— Ну, это что еще? — крикнул Нилов. — На что это похоже, точно все с ума посходили?

— В чем дело, господин главный врач?

Нилов тряхнул головой так, что борода его наподобие топора метнулась навстречу санитару:

— Не понимаете? А что за речи вы ведете с ранеными? Зачем? Война — люди честно умирают, лежат раненые, мучаются, страдают, — к чему эти ваши беседы? Какое-то всеобщее воспаление мозгов! Ну, еще там у себя, на студенческих сходках, — пожалуйста! Хотя я и на студенческих сходках не одобряю: учиться нужно, господа, азы усваивать, а не разглагольствовать по поводу управления государством. У нас ни о чем не хотят думать, кроме как об управлении государством! Можно подумать, что в стране нет иных профессий… Лежит раненый человек, ему покой нужен, и душевный и физический… Человек как-никак пострадал. Великое дело: на войне пострадал! А вы, стыдно сказать, о чем с ним говорите! Ну о чем?

Горшенин сначала стоял перед начальником, как положено стоять санитару, потом вынул кисет и стал сворачивать цигарку.

— А мне не стыдно сказать, господин главный врач! — И он в упор посмотрел на Нилова.

Секунду Нилов выдерживал его взгляд, потом стал смотреть на кисет и цигарку и сказал спокойнее:

— Прошу вас эти разговоры с нижними чинами прекратить раз и навсегда.

Горшенин провел языком по цигарке, склеил ее и легко держал длинными пальцами.

— Хотел бы я знать, где сейчас не разговаривают?

— Ну знаете ли! — опять повысил голос Нилов. — Я с вами не как со знакомым… Я приказываю! Иначе…

— Что иначе? Жандармам меня сдадите?

Студент смотрел исподлобья. Нилов обежал глазами двор, увидел Нефедову и Логунова, глубоко вздохнул, смерил Горшенина с головы до ног, круто повернулся и пошел.

— Что, не нравится ему? — спросил Логунов.

Горшенин закурил.

— Видите ли, поговорил я как-то с ранеными солдатами о простых вещах: о пользе и смысле настоящей войны, о материальном положении их семей, и вот — вы только что были свидетелями — гром и молния!

Горшенин выпустил струю дыма, проследил, как она растаяла в тихом, безветренном воздухе, и отправился в аптеку.

Нина и Логунов пошли вверх по холму. Широкая дорога вела к стене, окружавшей императорские могилы.

Дорога среди столетних деревьев, то стоявших просторно, как стоят деревья в парках, то вдруг тонувших в тесноте кустов. На этом холме воздух был какой-то особенный, — должно быть, деревья, а может быть, и травы были специально подобраны и создавали этот тонкий и сильный аромат.

Шли молча. Неожиданно Нина остановилась и повернулась лицом к Логунову.

И он увидел, как у нее от радости и счастья дрожали губы, — вероятно, она решилась его обнять, но — в кустах раздался треск. Глаза ее погасли, испуганная улыбка пробежала по лицу. Заторопилась вперед. Шла легкой походкой, приподнимая левой рукой юбку, вглядываясь в чащу, откуда раздался шорох.

Дорога привела к откосу. Неопределенного цвета вечернее небо было пусто и прозрачно, а земля под ним полна золотистого, все преображающего света. В этом золотистом розовом сиянии исчезала Хуньхэ, и казалось, что это не река, а там, в долине, начинается море и можно плыть по этому морю к каким-то неведомым, но непременно счастливым берегам.

Логунов сел на откос, спустил ноги, положил голову на Нинины колени.

«Все будет хорошо», — подумал он.

8

Начальника маньчжурского знамени, арестованного в свое время Свистуновым, приморский губернатор передал китайским властям.

Набеги на Уссурийский край пришлось прекратить.

Богатств у Аджентая осталось немного: около Мукдена ему принадлежала земля всего-навсего одной деревни. Когда-то это была маньчжурская деревня, теперь там все говорили по-китайски и все считали себя китайцами. Аджентай ненавидел своих арендаторов, ненавидел русских, которые не позволяли ему собирать дань с уссурийских да-цзы и ман-цзы, ненавидел Цзена-младшего: разбогател, торгуя уссурийскими мехами, с Су Пу-тином имел дела! A кто, как не Су Пу-тин, донес на него, Аджентая, русским?

Самое большое счастье в жизни курить опиум, но, чтобы курить опиум, нужны деньги.

Аджентай нанял десять хунхузов и с их помощью расправлялся с крестьянами: одних избивал, у других, побогаче, уводил быков и ослов. Увел несколько молодых женщин и выгодно продал их. Подступись к нему — у него друг сам дзянь-дзюнь!

Но дух возмущения и протеста, который веял из деревни Сунь Я, побуждал к борьбе с Аджентаем. И в Сунь Я и здесь члены братства «Вечная справедливость». Разве братья могут отказать в помощи в трудную минуту? С этими мыслями и по этим делам кузнеца Ханя направили к соседям.

Ван Дун и Хэй-ки, приехавший в деревню, слушали его рассказ. Ван Дун сказал:

— Я давно знаю Аджентая, много лет назад он пришел в мою зверовую фанзушку на берегу Амурского залива и ограбил меня. Он грабил всех ман-цзы и всех да-цзы в уссурийской тайге. Теперь он принялся за эти дела здесь. Он и господин Цзен верховодят в нашем районе.

В углу фанзы сидел Син, предводительствовавший отрядами во время последних восстаний крестьян. Уже два месяца жил он в храме «Духа огня», упражняясь под руководством даоского священника в магических действиях. Он хотел получить талисман бессмертия. Священник утверждал, что если Син будет прилежно упражняться в молитвах и изучении наставлений Лао Цзы, то священник получит разрешение выдать Сину столько талисманов, сколько тот пожелает. А ведь как важно знать каждому вступающему в отряд, что у него на шее будет амулет, который спасет его от смерти, и уж во всяком случае, если он и будет убит, то воскреснет на третий день.

Мать Якова Ли внесла ужин. Морщины на ее лице теперь, после ареста сына, стали темными и глубокими.

В фанзу то и дело заглядывали крестьяне, желавшие послушать Ханя и других.

— Мы можем оказать помощь соседям, — говорил Хэй-ки. — Это будет, конечно, местное действие союза, но даже и местное, небольшое дело принесет пользу всеобщему делу ниспровержения. Однако что скажут рус ские, если мы начнем рядом с ними восстанавливать справедливость?

Ван Дун оглядел собравшихся. Частенько он рассказывал о своей жизни в тайге. Все в Сунь Я слышали имя Леонтия Коржа, русского охотника, который спас ман-цзы от тигра, слышали имя офицера Свистунова, поймавшего ненасытного Аджентая. Но идет война, — не подождать ли?

Син сказал:

— Завтра Цзен тоже наймет десять хунхузов; что из того, что он член братства и имя его вписано в книгу? Священник обещал выдать мне предварительно две сотни талисманов против злых духов, болезней и смерти. Нам не будет страшно огнестрельное оружие. У нас есть сабли, ножи и копья. Зачем ждать?

Когда окончили ужин, окончили обсуждать и просьбу Ханя, — завтра вечером на помощь соседям пойдет отряд.

Сто человек собралось на следующий вечер во двор храма «Духа огня». В руках у всех, колыхаясь на длинных палках, горят красные фонари. Головы обмотаны красными платками, за красные пояса засунуты кривые ножи. У многих на голой груди большие красные платки с иероглифом, обозначающим победу.

Монахи зажгли на алтаре стеклянные фонари и лампады, осветив на резном деревянном троне Лао Цзы с длинной седой бородой и сурово нахмуренными бровями.

Престарелый служка вынес жертвенник и бросил в курильницу угли. Тонкая душистая струйка потянулась в черноту ночи.

Мать Якова Ли тоже пришла сюда. Она была православная, но ей всегда представлялось, что Лао Цзы тоже православный, ибо в своих изречениях, известных ей с детства, он требовал того же, что и Христос, «Не суди ближнего, — учил Лао Цзы, — будь целомудрен, но не заботься о целомудрии других. Истинно добрый человек любит всех». Да, да, вполне возможно, Лао Цзы был тоже православный.

Священник громко читал молитвы. Монахи подхватывали его возгласы, били в медный колокол и деревянные барабаны, толпа опустилась на колени.

— Двести амулетов получает от меня Син, — сказал священник, — не бойтесь же врага, вас не коснутся ни раны, ни смерть. Только трусливого коснутся. Помните: амулет беспомощен на груди трусливого!

В руки Сина перешел мешок с амулетами. Монахи унесли жертвенник, из-за алтаря появился Ван Дун.

— Берите амулеты, если они вам нужны, — сказал Ван Дун, — но мы люди простые, и о себе и своих земных делах думаем просто: мы боимся смерти, как всякий человек, и не хотим ее, как всякий человек, но мы никогда не склоним головы перед опасностью. Мы подымаем красные фонари, у всех ли зажжены фонари?

— У всех! — раздалось в ответ.

— У всех! — вместе с другими ответила Ли. — У всех, у всех, великий господин! — Сейчас она не могла называть Ван Дуна иначе как великий господин.

— У всех ли отточены ножи и копья, а у тех, у кого имеются ружья, заряжены ли ружья?

— У всех! — заревела толпа, выхватывая сабли и ножи.

Ван Дун и Син первыми вышли со двора.

До деревни Аджентая десять ли. Красные фонари повстанцев огненной лентой извивались по дороге, а когда приблизились к горам, навстречу им на высоких скалах и в ущельях тоже стали загораться красные фонари.

Это бежавшие из деревни члены братства «Вечная справедливость» спешили присоединиться к отряду Ван Дуна.

В занимающемся рассвете показались толстые стены и две башни по углам усадьбы Аджентая. Один из хунхузов, выйдя случайно за ворота, увидел вооруженную толпу. Он не стал терять времени на соображения, что это за толпа. Крича во весь голос, несся он по дворам:

— Тысяча! Идет тысяча!

Хватая оружие и одежду, хунхузы бежали к западным воротам, а оттуда в горы.

Аджентай приказал слуге:

— Вооружайся, будем защищаться.

Он обнажил саблю… Однако через минуту, сунув за пазуху коробку с опиумом, бежал вслед за хунхузами в горы.

— Смерть Аджентаю, смерть, смерть! — доносилось до его ушей в спокойном утреннем воздухе.

Повстанцы бросились в амбары, хлевы, комнаты. Они нашли своих быков, ослов, груды зерна.

Все было Аджентаю мало, все брал и брал!

Разбивали сундуки, выбрасывали богатства.

Аджентая не было нигде.

Ван Дун составил несколько отрядов для поимки начальника маньчжурского знамени и во главе одного из них встал сам.

Аджентай брел по тропинке, расстегнув ворот, волоча за собой саблю.

Слышал далеко внизу крики; поднявшись на перевал, увидел дым — горели его дом, сараи, все его добро.

Стоял согнувшись, опираясь на саблю, тупо разглядывая коричневую пелену дыма.

Только бы его не поймали, только бы ему уйти, а уж он покажет бунтовщикам! В Пекине для всех восставших потребует казни, и эту казнь ему дадут с радостью.

Свернул в чащу. Сразу же нужно было продираться сквозь кусты. Шел на юго-восток, солнце светило давно, но в чаще он не видел солнца.

Бог с ним, с солнцем, главное то, что он ушел от погони.

И хотя к концу дня он очень устал, но злоба его не устала, она вливала в него силы. Страшно хотелось выкурить трубку опиума. Опиум был, а трубки не было. Ел сырые грибы, ягоды. К вечеру продрог, разложил костер. Ночь просидел у костра, то задремывая, то вскакивая, чтобы подбросить в огонь валежнику. Чаща скрывала небо. Куда он идет? Может быть, совсем не на юго-восток?

Утром опять шел. Опять чаща, балки, распадки, ущелья, ручьи, мошка, комары. Совсем с ума сошел от желания курить. Стал из сука долбить ножом трубку. Трубку выдолбить можно, но как с мундштуком? Надо найти камышинку.

Выдолбил трубку, до вечера искал камышинку, так и не нашел. Потерял спички, страшное несчастье!

Подходила ночь, холод пронизывал Аджентая. Но когда он вспоминал про Ван Дуна, ярость согревала его. Почему еще там, в горах, на берегу Амурского залива, он не убил его?

Утром Аджентай набрел на едва заметную тропу. Засмеялся от счастья: теперь он спасен! Тропа привела его к охотничьей фанзе.

Старик охотник испугался, увидев незнакомого человека, но тут же успокоился — незнакомец повалился на каны и прохрипел:

— Накорми меня!

Выпил воды, жевал сырую пампушку, расспрашивал, далеко ли до Мукдена. Охотник сидел у очага с трубкой в зубах, вороша двумя железными палочками угли под чайником, и односложно отвечал.

Аджентай считал себя спасенным, и он спасся бы, если б преследовал его не Ван Дун, опытный таежник. Несколько раз отряд сбивался с пути, но потом опять нападал на след.

Ван Дун приближался к фанзе охотника через двое суток после прихода Аджентая. В это время хорошо отдохнувший начальник знамени приказывал старику вывести его из гор.

Голоса он услышал еще издалека.

— К тебе должен кто-нибудь прийти?

Старик отрицательно покачал головой.

— Смотри, если хоть слово!.. — Аджентай показал на саблю и на шею, вышел из фанзы и притаился в чаще. Через четверть часа голоса услышал отчетливо. Стихли, зазвучали опять.

— Идут! Китаец выдал! — пробормотал Аджентай и бросился бежать.

Перед ним был распадок. Перебраться через распадок или спрятаться в распадке? Проклятая чаща! Хватает за руки, за лицо… Взобрался на ствол поваленного дерева и побежал по стволу. С этого ствола владелец фанзы обрубал ветки для своего очага, острые суки торчали отовсюду, Аджентай поскользнулся и упал. Упал со всего размаху на острый сук. Сук пробил грудь и вышел между лопатками… Аджентай захрипел, раскинул руки и затих.

Ван Дун первым подошел к умирающему врагу. Присел на корточки, сказал:

— Хотел убежать, Аджентай! Смотри — это я, Седанка… Ван Дун.

Мертвого Аджентая оставили на суку.

9

Первые дни по возвращении в Мукден Цзен был занят бесконечными коммерческими соображениями и делами. Русские готовились наступать и покупали всё: мясо, рис, чумизу, теплые куртки, арбы, повозки, скот. Русские нисколько не походили на японцев, которые ничего не покупали, а всё брали, приговаривая: покупать будем после войны.

Даже женщин они брали даром. Приходили во двор и брали тех, кто им понравился. Ни муж, ни старший брат, ни отец не получали за это даже медного чоха.

У Цзена-старшего жила молодая женщина. В минуты поэтической грусти поэт, по своему обыкновению, на нее только смотрел. Она была высокого роста, с широким веселым лицом и тонкими бровями. После смерти брата Цзен-младший взял ее к себе, и в тот же день два японских солдата вошли во двор, схватили ее за руки, засмеялись и увели. Цзен-младший видел все это в щель и только впился пальцами в косяк двери. Вернулась уведенная через три дня.

Цзен начинал ненавидеть японцев. Он никогда не соглашался с братом, ненавидевшим русских по каким-то своим философским соображениям. С русскими можно было вести дела, и Цзен торопился вести их.

Японцы если и победят, то еще не так скоро победят, Цзен успеет отлично нажиться… Что же касается Якова Ли, против которого японцы имеют зуб, так больше он не служит у Цзена. Передан фудутуну и осужден. Доноси, если хочешь, уважаемый цензор господин Тоань Фан.

Все шло хорошо, но вдруг начались неприятности.

Чжан Синь-фу ходил в Сунь Я к арендаторам и вернулся ни с чем — арендаторы не дали ни зернышка.

Вечером Чжан долго сидел в комнате хозяина, Лампа догорала, горьковатый запах масла тянулся к окну.

Цзен лежал на кровати и слушал монотонный голос агента. С тех пор как японцы разграбили ляоянскую усадьбу Чжана и нанесли ущерб здоровью всех его женщин, голос преуспевающего агента приобрел этот монотонный оттенок.

По мнению Чжана, в деревне Сунь Я все сошли с ума. Крестьяне должны подчиняться помещику, отдавать ему и восемьдесят и девяносто процентов урожая, а в Сунь Я не хотят. Почему? Чжан решил силой отобрать арендную плату, но подошел Ван Дуй, взял его за косу, подтащил к стене и ударил головой о стену. После этого агента выкинули из деревни. Крестьяне, вооруженные не только пиками и ножами, но и ружьями, стоят у деревенских ворот.

— Необычайно зловредный человек Ван Дун! — сказал Цзен. — Су Пу-тин много раз мне на него жаловался. Там, в Хай Шэнь-вэе, он мешал и вредил Су Путину, а через Су Пу-тина и мне. Теперь он вернулся и уже прямо вредит мне и почему-то, негодный человек, неприкосновенен. Все ждут каких-то событий, какого-то ниспровержения и боятся тронуть мошенников, подобных Ван Дуну. Появился некий Сун Вэнь… Мой собственный сын слушает не меня, а его. Презренный воришка Ли явился ко мне с требованиями, как равный к равному. Э, да что там!

Он вытянулся на постели и мрачно, с недоумением смотрел в темный угол комнаты.

— Ван Дун, наверное, не только бил тебя, но и всевозможные слова произносил?

— У него громкий голос! — вздохнул Чжан при воспоминании о казни. — Небольшую шайку хунхузов, хозяин! Хунхузы быстро вернут крестьянам добродетель.

Цзен взглянул на желтый огонек лампы, на огромную тень от головы Чжана на стене… Какие могут быть хунхузы, ведь он, Цзен, член братства! Нужно действовать с умом. Особенно в этом последнем убедился Цзен, когда пришла весть о гибели Аджентая.

Занятый делами, он не сразу понял, что происходит у него на дворе. Скачала он думал, что крестьяне, ремесленники и солдаты, которые исчезают во дворе между фанзами, — это субагенты Чжан Синь-фу по продаже ему чумизы, гаоляна, курток, штанов и прочих нужных для армии Куропаткина вещей. Но потом задумался: что могут продавать Чжану солдаты? Солдаты удивили Цзена.

Он стал следить за посетителями и наконец понял, что Чжан здесь ни при чем. Посетители приходили к Хэй-ки.

И тогда Цзен испугался.

Мальчишка, студент! Что это такое?

Он хотел спросить его, но сына не было дома, — оказывается, его не было уже три дня!

Сын появился на четвертый день, пыльный и усталый. Цзен вышел навстречу и, как будто ничего не было особенного в долгом отсутствии молодого человека, сказал:

— Ну вот, как раз завтрак, идем!

Хэй-ки вытер лицо и руки полотенцем, смоченным в кипятке, и прошел в столовую.

За столом сидели бабушка и ее брат, дряхлый старичок. Они равнодушно взглянули на внука и продолжали разговаривать между собой.

Хэй-ки проголодался, ел рис, вареную капусту, сою со свиным салом, редьку в соевом соусе, выпил чашку бобового молока. Ел, о чем-то думал и не замечал, что отец смотрит на него исподлобья.

— Осенние дни хороши, комаров уже мало, — заметил многозначительно Цзен.

Хэй-ки как будто не слышал его слов.

— У меня к тебе дело, отец.

В комнате отца Хэй-ки сказал:

— Собрание союза удобнее всего устроить в нашем доме.

Цзен спросил резко:

— Какого союза?

— «Вечной справедливости».

Цзену показалось, что рукава халата слишком спустились на его ладони и мешают ему, и он постарался отбросить их подальше. За стеной раздался басистый голос бабушки, которую вели курить опиум.

— Я что-то не понимаю… Я удивлен! — пробормотал Цзен.

— Я думал, отец, что ты о всем догадался, я — уполномоченный.

— Какой уполномоченный?

— От Сун Вэня, от его партии. Союз «Вечная справедливость» подчиняется партии.

Первым желанием Цзена было отдаться гневу, закричать: «Не знаю и знать не хочу никакой партии!» Но он сдержал себя. Он почувствовал, что нельзя закричать на этого молодого человека с суровыми глазами.

Вздохнул, проглотил слюну и сказал доброжелательно:

— Я не знаю, кто решил, что мы подчиняемся этой неизвестной партии, но пусть собираются.

За двором и домами был сад. Цзен мало интересовался им. Только иногда для сокращения расстояния он проходил на пустынную улицу через калитку в высокой стене. В задней части сада блестел квадратный пруд.

Вечером в садовую калитку входили гости. Пришедшие издалека — в запыленных куртках и халатах, мукденцы — в чистых костюмах. Витые красные свечи горели в зале на шкафах и одна невитая, огромная — посередине стола.

Цзен разослал из дому слуг и агентов. На пустынном дворе остался только старик Ляо — сторож, в ватном халате, в шапке-ушанке и толстых войлочных туфлях. Двор был пустынен, но сторожу лень было догадываться о причине этой пустынности. Он сидел, смотрел в небо на серые тучи, медленно плывущие над двором, и прислушивался к шуму на улице, потому что теперь, когда в Мукдене были тысячи русских, лавки хотя и закрывались по-прежнему в шесть часов вечера, а с заходом солнца закрывались и все городские ворота, но русские у каждых ворот имели своих часовых с ключами, и жизнь города продолжалась.

Цзен топтался на пороге своей спальни.

Почему его дом избран местом собрания? Как случилось, что его сын — уполномоченный? Революционная партия «Кемин — ниспровержение!» Кого они будут ниспровергать? Только Цинов или еще кого-нибудь?

Когда он пришел в зал, зал был уже переполнен. Свечи тускло горели в сумеречном воздухе. Люди сгрудились вокруг стола.

Цзен не сразу узнал голос Хэй-ки. Не было ничего мальчишеского в его голосе! Хэй-ки говорил отрывисто, короткими фразами:

— Восстание против маньчжуров будет везде в один день, в один час. Повсеместно — на юге и на севере. Таково распоряжение Сун Ят-сена. Больше народ не в силах терпеть угнетателей.

— У дзянь-дзюня четыре батальона, вооруженных немецкими ружьями, — предупредил высокий молодой человек.

— Ну что ж, — возразил хрипловатый голос, — всем нам известный хунхуз Мын недавно задержал сборщика податей и взял целый мешок серебра. Мын — член союза, большая часть серебра поступит в нашу казну. Будут деньги — будет и оружие.

Цзен наконец разобрал, кому принадлежал хрипловатый голос. Говорил Ли Шу-лин, Старший брат союза, сельский учитель!

Пожилой крестьянин сказал с недоумением:

— Маньчжуры! Где эти маньчжуры? Я живу сорок лет и не видел ни одного маньчжура. И отец мой не видел.

— Триста лет назад их было пять миллионов, — пояснил Ли Шу-лин. — И теперь есть маньчжуры, но где? Во дворце — императорская семья, по ямыням — чиновники да полицейские. И они правят нами! Триста лет китайцы восстают против маньчжуров, и триста лет безуспешно. Каждый вправе спросить: почему? Я отвечу: во-первых, потому что мы не можем сговориться между собой, каждая провинция действует обособленно. Во-вторых, из-за вмешательства иностранцев. Иностранцам выгодно, чтобы в Китае была дряхлая власть.

Недалеко от учителя Цзен увидел Ван Дуна. Бунтовщик спокойно, ничего не боясь, пришел в его дом!

Кровь ударила Цзену в голову, он вышел из зала, прошел одну комнату, вторую, вышел в коридор. В прорванную бумагу окон увидел бледный свет луны на серых плитах двора. Сторож прошаркал войлочными туфлями мимо окна и заговорил с Ши Куэн, с той самой женщиной с тонкими бровями, которую уводили японские солдаты.

Восстание! Триста лет китайцы устраивали восстания, которые для восставших неизменно кончались бедой. Разве не ясно, что и эта затея кончится тем же?

Ради чего же восстание? Зачем оно Цзену?

В молодости братья Цзен вступили в союз. Тогда неведомо что думалось об этом союзе…

Пин Чао со своим Хуном разорили страну. И эти добьются того же. Кемин! Ниспровержение и — разорение!

Совершенно подавленный, он посмотрел в порванную ячейку окна. Ши Куэн стояла у дверей своей комнаты и курила.

На цыпочках вернулся в зал. Людей точно прибавилось, свечи от духоты горели совсем тускло.

Громким жестким голосом говорил Ван Дун:

— Владельцы земель подняли арендную плату, и Цзен поднял тоже, а ведь он член братства!

И когда он сказал эти слова, в зале, полном тихого слитного гула, стало совсем тихо.

Ван Дун призывал создавать отряды, учиться драться на пиках и саблях, доставать ружья.

Ли Шу-лин возвысил голос:

— Но будьте осторожны: дзянь-дзюнь подозрителен!

Цзен снова вышел из зала. Он хорошо знал дзянь-дзюня. Хитрый старик, видит насквозь.

Дверь в комнату Ши Куэн была закрыта, женщина выкурила на ночь трубку и улеглась. Старик Ляо, сторож, о чем-то говорит в воротах, коверкая русские слова. Должно быть, зашел во двор русский солдат.

Быстрым шагом Цзен прошелся по двору. Он сам создал свое богатство! Что он получил от отца? Землю, на которой сидели арендаторы и смотрели на всех волками!

Поздно ночью расходились члены союза. Цзен не спал. Он ждал сына. Сын за эти дни представился ему совсем не тем сыном, которого он несколько лет назад отправлял в Японию. То был юноша, стремившийся к знанию. А к чему стремится этот? Кемин — ниспровержение!

Цзен задумался и не заметил, как Хэй-ки вошел в комнату.

— Очень удачное собрание, — сказал сын. — Все возбуждены и готовы. Приняли решение о денежных взносах. Имущие братья вносят серебром и золотом. Вам, отец, придется много внести на дело ниспровержения.

Цзен прижался к спинке кресла. На одну минуту лицо Хэй-ки расплылось в его глазах и показалось пятном.

— И после этого ежемесячно отчислять, — добавил сын.

— Еще что? — хрипло спросил Цзен.

Сын стоял, опираясь кулаком правой руки о стол, высокий, худой, с короткими волосами, торчащими над лбом. В чертах его лица, в коротком носе, в углах губ, несколько опущенных, была несвойственная возрасту твердость.

— Еще одно очень важное дело… Вы знаете, солдаты дзянь-дзюня схватили Якова Ли. Он член союза, и даже более того — член партии доктора Суна. К его освобождению вы должны принять все меры.

Цзен растерялся. Гнев и растерянность нахлынули на него одновременно, ему хотелось вскочить и закричать: «Что это за разговор с отцом, что за предписания? Кто разрешил? Где ты? Ты еще пока в Китае!»

Но он промолчал, потому что растерянность была сильнее гнева.

— Есть сведения, что в этом аресте виновны вы! — сказал сын.

Цзен медленно встал и дрожащими руками взялся за стол. Губы его дрожали, как и руки.

— Что это? — прошептал он с ужасом.

Сын стоял так же прямо.

— Что это? Где ты? В моем доме? Ты кто? Сын?

Глаза его расширились, слезы и ярость душили его.

— Мошенник предан суду! Только и всего!

— Брат Яков Ли — человек незаменимый, — заговорил Хэй-ки, точно все восклицания и крики отца не имели к нему никакого отношения. — Кроме того, вы разве забыли? Он мой друг, друг моего детства. Он должен быть освобожден.

Цзен слушал сына и старался дать себе отчет в том, что происходит. С ним так разговаривает сын! Сын приказывает ему! Цзен настолько удивился этому, что гнев, душивший его, отступил и сменился всепоглощающим беспокойством. Хэй-ки еще что-то говорил, но Цзен уже не слушал. Он думал о толпе, которая была в зале дома. Сотня людей, больше сотни! Он приметил знако мого чиновника из управления дзянь-дзюня, переводчика при встречах с русскими, всегда такого скромного и предупредительного… Оказывается, он тоже жаждет ниспровергать!.. Хозяин харчевни из Хаунгутэна, в тридцати ли от Мукдена, у которого частенько отдыхал во время своих путешествий Цзен, — тоже!.. Что же говорить тогда о крестьянах?! И тем не менее все это ничто. Харчевник, чиновник, крестьяне не ниспровергнут государства. Не могли ниспровергнуть раньше, не смогут и теперь. Всё есть у них, кроме власти и денег. Но раз нет власти и денег, — значит, нет ничего.

И чем больше Цзен думал так, тем больше успокаивался. Растерянность уступала место привычным мыслям. Теперь он знал ясно, что не хочет ниспровергать. Ниспровержение Цинов — что оно даст? Новых чиновников, жадных и голодных.

И осторожно, как осторожно выглядывает зверь, почуявший врага, он сказал сыну об этом.

— Не беспокойся, — усмехнулся Хэй-ки, — революция, которая придет после того, как ненавистное будет ниспровергнуто, очистит нас.

— А, так, так, — согласился Цзен. — У доктора Суна есть обо всем этом точное знание? Но скажи, доктор Сун свое знание как будто бы приобретал не в Китае? Почему же, если это знание истина, оно нигде не осуществлено?

— В Токио, в университете Васеды, собралось однажды пять тысяч китайцев послушать лекцию Сун Вэня, — торжественно сказал Хэй-ки. — Доктор говорил несколько часов о прошлом Китая, его настоящем и будущем. Он говорил о многих странах. В иных начало свободы уже достигнуто. В остальных идет борьба. О России он сказал, что русские революционеры, несомненно, достигнут своей цели.

— Так, так, конечно, — заговорил Цзен, стараясь говорить незначительными словами, которые помогли бы ему скрыть свои мысли.

Сын ушел. Цзен закрыл за ним дверь. Лампа освещала комнату, черные шкафы, кресла с высокими спинками, постель, сделанную руками Ивана Ли, и высокий столик, на котором лежало несколько конторских книг, а на них длинные узенькие счеты. Цзен прошелся по комнате и остановился перед шкафом. Узор на дверце, сделанный искусной рукой, изображал чудесное замысловатое растение.

Теперь, когда сын ушел, можно было не стесняться и не сдерживать себя, и Цзен стал говорить то, что он сказал бы сыну. Ярость мешала его словам изливаться связно, он стоял перед шкафом и говорил в его стенку, и стенка шкафа гудела в ответ.

Но нужно было не только изливать свои чувства, нужно было принять решение!

Ему предлагают бросать деньги в руки старого отвратительного учителя Ли Шу-лина и делать все, что тот прикажет! В результате дзянь-дзюнь снимет с плеч Цзена голову. Другого конца не может быть.

Ему предлагают покровительствовать Якову Ли!

Сейчас японцев в Мукдене нет. Но разве они не будут здесь завтра?

Смотрел на черные узоры шкафа и в эту минуту ненавидел их. Наконец отошел к постели. Разделся догола, лег под ватное одеяло, пододвинул под голову валик. Почувствовал, что свершилось страшное: сын стал его врагом.

10

Рано утром он отправился к дзянь-дзюню. Во дворе почетный караул: восемь солдат, вооруженных винтовками Маузера, в черных ушанках, в черных ватных куртках, черных штанах и черных с белыми разводами туфлях.

Дзянь-дзюнь был в своем кабинете — небольшой полусветлой комнате, — на подушке, за маленьким столиком.

— Только для вас я нарушил свое решение никого не принимать, — сказал дзянь-дзюнь. — Сегодня я жду почту из Пекина.

Глаза старика посмотрели на купца внимательно и тревожно и чуть заметно усмехнулись. Старик сразу догадался, что его посетитель тоже чувствует себя неважно.

Цзинь Чан давно уже исполнял обязанности дзянь-дзюня, но Пекин все не утверждал его в этой должности.

Должно быть, враги вели против него подкоп. Что привезет сегодня гонец из столицы?

Уже получены сведения, что он близко. Через несколько часов он войдет во двор импани, и старик трижды поклонится ему и примет в свои руки пакет. Но вежливость не позволит вскрыть конверт, он будет расспрашивать гонца о трудностях дороги, он поведет его в кабинет и будет угощать, а пакет будет лежать рядом… Что в этом пакете? Короткое приказание сдать должность и повеситься? Или утверждение в должности и поздравление?

— Да, я понимаю вас, — говорит Цзен, — в такой день, конечно, прием посетителей…

Но дзянь-дзюнь не дает ему кончить и приглашает закусить. В ожидании гонца старик утешается прозрачным светло-желтым сушеным медом, орешками, соевым и рисовым печеньем, сахарными яблочками.

— Что ж, утешусь и я, — вздыхает гость. — А как ужасно погиб Аджентай… Упал на сук…

Потом они говорят о погоде, о замыслах и шансах Куропаткина. Оба убеждены в непобедимости японцев, и последнее обстоятельство огорчает дзянь-дзюня. Он боится, что японцы обойдутся с ним плохо, зная про его добрые отношения с русскими.

— У меня такое же положение, — замечает Цзен. — Жить все труднее. Даже дети не радуют. Но у вас прекрасные солдаты.

— Солдат я люблю. Они у меня маршируют каждый день.

Тогда, глядя ему прямо в глаза, Цзен сказал, что Яков Ли в тюрьме и что необходимо проделать с ним то, что не удалось с его отцом, глупым столяром.

Дзянь-дзюнь не поднял глаз; он ел мед, вздыхал, чавкал и слушал про злодеяния молодого Ли.

— Достаточно? — спросил Цзен, рассказав про мошенничества, открытые им, и про те, которые не удалось открыть.

Дзянь-дзюнь подхватил куайнцзы пластиночку меда и сказал решительно:

— Мало. Недостаточно. Совсем невозможно.

— Но почему? — изумился Цзен.

— Русские! — сказал дзянь-дзюнь.

— Русские не будут знать, — торопливо заговорил Цзен, — откуда они будут знать, кому сегодня срубили голову?

— Вы плохо меня поняли. Русские запретили казни.

Дзянь-дзюнь посмотрел на своего гостя желтыми выцветшими глазами, и Цзен ничего не прочел в них: ни радости, ни печали по этому поводу.

— Но как же! Никого?

— Только хунхузов.

— Тогда, великий старый повелитель, в чем же затруднение?

— А родственники и свидетели?

— Свидетели будут, — многозначительно и с облегчением сказал Цзен.

Дзянь-дзюнь опять принялся за мед.

Цзен понял, что дело будет сделано, и сообщил, что у него по некоторым обстоятельствам образовалось изобилие товаров. Самое приятное употребить их на подношения друзьям и уважаемым лицам.

Старик не поднял глаз. Конечно, вежливость требовала, чтобы он не принял этих слов на свой счет, но сейчас ему в самом деле было все безразлично: гонец приближался к Мукдену.

Цзен не стал более утруждать губернатора своим присутствием и вышел. Вышел осторожно, глядя по сторонам и желая удостовериться, не попался ли он на глаза тому чиновнику, который был у него вчера в зале, и готовясь в таком случае рассказать ему историю о хлопотах по поводу своего арестованного агента.

Но опасного чиновника не было, и Цзен благополучно выбрался на улицу.

Вернувшись домой, он увидел Хэй-ки рядом с Ши Куэн. Молодой человек стоял у дверей ее комнаты и, глядя прямо в глаза женщине, что-то рассказывал. Может быть, он еще не знает, что это его будущая мачеха?

Цзен, нарочно тяжело ступая туфлями по каменным плитам, прошел мимо молодых людей и кинул небрежно:

— Ходатайствовал сегодня по твоей просьбе. Весьма возможно, что удастся.

Следующий день был полон забот. Цзен передал Чжану ведение всех дел и собрался в Тьелин к тамошнему фудутуну Ли Юань-хуну, своему приятелю.

Ли Юань-хун был известен как человек, не любящий реформ, верный династии, имевший большой вес в Пекине.

На вокзале было много русских, бойки бегали по ресторану, разнося жареные битки с луком. Цзен осторожно и важно прошел на перрон, узнал, какой поезд идет на Тьелин, и попытался сесть в вагон.

Русские солдаты, которым было все равно — богатый китаец просит у них разрешения сесть в вагон или нищий каули, кричали: «Куда ты! Воинский! Нельзя!» Так он и не сел бы, если б не сжалился над ним проводник одного из вагонов и не пустил на тормоз.

Усевшись на мешок, подрагивая на стыках, Цзен покатил на север.

Навстречу шел состав за составом. Пропуская их, поезд подолгу стоял на разъездах. Для того чтобы проехать шестьдесят верст, понадобится, весьма вероятно, целый день!

Хэй-ки требует денег. После ниспровержения Цинов придет Сун Вэнь и будет ниспровергать все. Женщины уже стремятся к образованию, и это образование им уже дают. Открыты женские школы. Ши Куэн училась в женской школе. Цзен-старший хвастался ее ученостью. Вероятно, поэтому она так свободно и весело разговаривает с молодым студентом! Зачем ниспровергать то, что давало людям счастье? Жаль, что проводник вагона ничего не понимает в китайской жизни, а то хорошо было бы спросить его, что он думает про ниспровержение, про потерю денег, про солдат, которые после разгрома глупого восстания приходят к тебе в дом и завладевают всем, про сына, который приказывает отцу, и про молодую наложницу, которая, не стыдясь мужа, разговаривает при нем со студентом.

Старый фудутун Ли Юань-хун — умный человек… Те имена, которые назовет Цзен, он примет, а о тех, которых не назовет, не спросит.

Цзен удобнее сел на мешок и закрыл глаза. Колеса вагонов выстукивали: кемин, ке-ке-мин, кемин, ке-ке-мин…

«Ниспровержение!» — отчетливо подумал Цзен и плотнее закрыл глаза.

11

Жилин получил из дому деньги. Аккуратно завернул в бумажку три красненькие кредитки и сначала положил в кисет, а потом, решив, что в кисете они сомнутся, пристроил за голенище сапога.

— Вон как тебя дома уважают! — многозначительно заметил Куртеев.

— Матка! Матка всегда уважает, жена рубля не прислала бы.

После обеда Жилин сказал Емельянову:

— Куртеева надо угостить. Приглашу завтра его, тебя, Котеленца, и поедем в город. В харчевне за воротами ходи торгуют водкой.

На следующий день утром три солдата и фельдфебель отправились в Мукден. Ехали они по хозяйственным делам в ротной повозке, развалившись на сене, тепло укрывшись шинелями от утренней, уже ощутимой прохлады. Колеса звонко стучали по сухой комкастой земле. Китайские арбы, ослы, мулы и быки отставали. Солдаты шли по обочине и, должно быть, с завистью смотрели на повозку и развалившихся в ней людей. Впереди гнали гурт скота; желтая пыль, вся пронизанная солнечными лучами, стояла над дорогой.

— Этак мы полдня проездим, — заметил Жилин, глядя на десяток повозок, беспомощно плетущихся за гуртом.

— Вот я сейчас их, — сказал Куртеев.

Доехали до гурта, Куртеев подозвал солдата-гуртовщика и приказал дать проезд.

Огромный вялый солдат в грязной до черноты, когда-то белой рубахе, с лицом, пепельным от пыли, спокойно слушал его.

— Ну, так что же? — спросил Куртеев. — Чего стоишь, приказывай своим китаезам.

Солдат снял бескозырку, стряхнул пыль, опять надел и сказал:

— Здешний скот приучен ходить прямо, свернуть его никакой возможности нет, утресь генерал нагнал нас — и то объехал.

Емельянов лежал на сене и смотрел на медленно идущих животных, — такое огромное богатство, и через день, через два все пойдет под нож! «И бить жалко, и не бить нельзя», — думал он, сворачивая цигарку и стараясь не уронить ни одной крошки махорки. Он пил редко и пристрастия к водке не имел. Но когда вчера узнал, что будет угощение и что можно будет выпить сколько угодно, почувствовал желание выпить. Хорошо было лежать на сене и отдаваться тем новым своим мыслям, которые теперь всё более и более завладевали им. Эти мысли были о том, что народ должен подняться и установить свою правду. И эти новые мысли были настолько важны, что они постепенно отодвигали на второй план все солдатское. Еще недавно он радовался тому, что понял наконец солдатское дело, справлялся с ним хорошо, солдаты его уважают и говорят о нем: «Ну, это наш Емеля… Раз уж Емеля, то значит…» Это было приятно, и невольно хотелось быть еще смелее и решительнее в исполнении своего солдатского долга. А теперь солдатское не казалось уже столь важным, и многое другое тоже не казалось столь важным.

Куртеев ругался с гуртовщиком. Жилин шел по дороге рядом с повозкой и, нагибаясь к солдату, тонким голосом кричал:

— Ты что, с ума спятил, столько верст мне плестись за твоими скотами? Ты мне о генерале не говори, генерала ты придумал. Будет генерал объезжать тебя! Дам тебе по шее. Тебе господин фельдфебель дает указание. А ты что?

Котеленец, третий приглашенный Жилиным солдат, мещанин из Витебска, спокойный и молчаливый, страстный игрок в карты, выходивший из своего покоя только тогда, когда брал в руки колоду, сказал:

— А в самом деле, объедем гурт, — вон дорога пошла в сторону.

Дорога вилась между полями, к холму, а оттуда поворачивала к городу.

— Дал бы я тебе по шее! — крикнул Жилин, вскакивая в повозку, Лошади пошли к холму рысью.

— Скоро наступление, — сказал Куртеев, — мясо заготавливают. Один унтер рассказывал мне, в интендантском работает, что каждый солдат будет получать по фунту мяса в день.

— Погниет у них мясо, — сказал Котеленец.

— Нипочем не погниет, живым будут гнать.

— Ну если не погниет, то все равно устроят так, что нашему брату не достанется. На это они мастаки.

Дорога взбиралась на холм. Гаолян и чумизу уже убирали. Емельянов особенно интересовался гаоляном. Гаолян был здесь в два человеческих роста. Китайцы убирали его так: подсекали отдельно каждый стебель, потом отрезали колос и связывали в пучки листья.

«Ничего у них в хозяйстве не пропадает, — думал Емельянов, — правильные работяги».

Дорога, взобравшись на холм, пробежала мимо кирпичных храмиков, едва достигавших человеку до пояса, и повернула к тракту. С этой стороны под Мукденом скучилась китайская беднота. Фанзы плотно примыкали к фанзам; дворики были крошечные; земляные стены, размытые дождями, поросли сорной травой. Китаянки сидели у очагов, запах прогорклого бобового масла стлался над улицей. Здесь не было ни свиней, ни кур, голые дети сновали по переулкам, туфельщики ютились под стенами; среди тряпья, курток и халатов возвышались на ящиках портные, портные нищих, несмотря на нищету свою и своих клиентов, имевшие учеников. Гончарники, жестянщики — все работали на вольном воздухе.

Повозка с трудом пробиралась по грязным неровным улицам, то переезжая по груде тряпок, то задевая осью за стену.

— Тут народ еще беднее, чем в Сенцах, — усмехнулся Емельянов.

— Ат китайцы! — пренебрежительно заметил Куртеев.

— Ты, Куртеев, не говори…

— Нет, уж ты с ними не суйся. Китаец есть китаец. Живет, занимает землю. Что, без них нельзя было бы прожить?

— Без всех можно прожить, — пробурчал Емельянов и подумал: «А уж без тебя было бы куда как хорошо».

Харчевня, длинная фанза, выходившая боком на улицу, стояла недалеко от городской стены.

За небольшими столиками в глубине помещения расположилось десять солдат. Высокий солдат разливал из жбана черное пиво.

— А мы сядем здесь, поближе к двери, — заметил Куртеев, — все-таки ветерок. Только, чур, Жилин, выпьем по малости — и за дело.

— Какое тут дело, господин фельдфебель, — блеющим от удовольствия голосом проговорил Жилин. — Часок уж во всяком случае…

Хозяин принес бутылку водки, мальчишки несли миску со свиными пельменями.

Водка имела непривычный привкус, сводила скулы, но была крепка, и Емельянов, с удовольствием ощутивший, как она делает свое дело, сказал Жилину:

— А водка ничего, берет свое.

У Жилина, давно не пившего, выступил на лбу пот, глаза стали маленькими и тусклыми. Котеленец исправно ел и пил, после каждой чашечки вытирая голову рукавом рубашки.

Емельянов крякнул, выпил вторую чашечку, в голове стало пусто и легко.

Куртеев ел ложкой пельмени и рассказывал Жилину:

— А городок поганый, хуже Мукдена, ей-богу. И вот Мосичев ходил каждый вечер к ней… Как начальник уедет в карты играть, он к ней…

— Выпей еще, Куртеев!

— Что ж, Жилин, последнюю выпью, больше ни-ни.

Жилин засмеялся и показал пальцем на Емельянова:

— А Емеля скис; о своем, слухая тебя, думает.

— Оставь, — мрачно сказал Емельянов, — о своем я думаю, да не об том!

— О чем же?

— О всеобщем, брат.

— Ну, понес! — Котеленец вытащил из кармана карты.

— Много ты понимаешь, что говоришь: «Понес!»

— Побольше тебя!

— А ну, расскажи!

— Пей еще, Куртеев!

— Нет, Жилин, еще допьемся…

— А отчего бы, Куртеев, и не допиться? Скоро ведь новый бой.

— Что правда, то правда… налей последнюю.

— А ну, расскажи, что ты знаешь побольше моего? — спросил Емельянов, кладя руку на плечо Котеленца.

— Возьми руку, мне неспособно… Кто со мной играет?

— Сыграем, что ли, — отозвался Куртеев.

— Я не буду, — сказал Емельянов. — В карты у нас только цыганы играют.

Котеленец быстро и ловко сдал карты, сгреб свои пятерней.

— С ним играть! — засмеялся Жилин, бросая карты на стол. — Смотри, какие подбросил!

— Я подбросил? Карта сама легла!

— Сама такая не ляжет. Денег, брат, у тебя водится побольше моих, а когда ты меня угощал?

— Ну, это ты оставь, — проговорил Куртеев, — это другой разговор. Не угощал потому, что жила! Картежник завсегда жила… Картежник — это не солдат, душа у него щучья. Мошну набивает.

— Будете, что ли, играть?

— Заново сдавай!

Котеленец сдал снова.

Прежде чем пойти, игроки высоко поднимали руку с картой и со страшной силой, точно желая расшибить стол, били по карте противника.

— Нет, врешь! — кричал Жилин. — Это я уж прошу прощения!

— А вот я вас! Черт, опять он взял? — спрашивал Куртеев. — Каким же образом? Козырь мой!

— Я ведь тебе говорю, что он…

— Ты что подтасовываешь? Этому тебя в Витебске обучали?

— Дураки вы, оттого и проигрываете!

— Ну его к черту, пусть Емельянов играет. Садись, Емеля! Не умеешь — обучим.

Котеленец обиделся и хмуро сгреб карты.

— Карты-то его, — заметил Куртеев.

— А вот я ему покажу… — сказал Жилин и размахнулся, чтобы ударить Котеленца. Емельянов удержал солдата.

— Не люблю, когда пьяные дерутся.

— А ты трезвый? Пусти!

— Может быть, и пьян, да пьян оттого, что у меня собачья жизнь.

— Не собачья, а солдатская, — поправил Куртеев. — О барине своем, что ли, вспомнил?

— О нем я всегда помню. Как с войны пойдем, всем барам конец.

— Это кто тебе такие песни напел? — насторожился фельдфебель.

Емельянов сейчас никак не мог сообразить, следует ему отвечать на этот вопрос или нет. То он знал за достоверное, что не следует, то вдруг казалось, что сейчас нужно обо всем рассказать. Жажда рассказать была настолько сильна, что он не выдержал, стукнул кулаком по столу и крикнул:

— А ты разве не читал — письмецо к солдатам было!

— От кого да об чем письмецо?

— О правде…

Жилин хихикнул, глаза его сузились.

— С ума сошел наш Емеля, — сказал он, заикаясь. — Ты знаешь, кто это писал? Те, кто Христа продали!

«Это поручик Топорнин Христа продал?» — хотел спросить Емельянов, но в этот момент Котеленец, воспользовавшись тем, что внимание от него отвлеклось, сунул карты в карман и вышел из харчевни.

— Вот сукин сын! — крикнул Жилин. — Ушел и карты унес!

— Далеко не уйдет, — успокоил Куртеев. — Однако время и нам… Угостил ты нас, Жилин, хорошо. Спасибо. В самом деле, когда еще… Ну, расплачивайся.

Куртеев закурил, дымок поплыл мимо Емельянова. Всегда приятный, махорочный дым был сейчас неприятен. Емельянов вышел на улицу.

Слева приближалась толпа. Впереди шли солдаты дзянь-дзюня в халатах до пят, в туфлях, куртках, с косами. За ними скрипела повозка с арестантом, окруженная зеваками. Солдаты шли мелким обычным китайским шагом, то и дело хватались за ружья и кричали: цуба!

«Цуба!» — Емельянов это слово понимал.

— Кого это они там везут? — спросил Куртеев.

— Хунхуза, — сказал Емельянов.

Передние солдаты прошли мимо него; приближалась, поматывая головой, лошадь, впряженная в повозку, еще через секунду повозка почти поравнялась с Емельяновым. В повозке сидел со связанными руками Яков Ли.

— Яков! — крикнул Емельянов.

Яков Ли кивнул ему головой.

В одну минуту Емельянов протрезвел.

— Куртеев! — сказал он скороговоркой. — Это наш китаец, он с нами в разведку ходил. Яша, православный, капитана Свистунова крестник. Смотри, они руки ему скрутили. Разве это порядок? Дозволь…

— Свистунова крестник? — переспросил Куртеев, вспоминая, что, действительно, он видел в батальоне этого китайца. — А ну, останови их. Бери их, Емеля… Жилин, один момент сюда!..

Емельянов врезался в толпу. Он шел, как слон, разбрасывая людей. Пожилой китаец с печальным лицом что-то закричал пронзительным голосом, ему ответили из толпы десятки голосов.

— А ну, — сказал Емельянов, осаживая лошадь так, что она присела.

Все остановилось. Китайские солдаты кричали, махали ружьями, один из них схватил было Емельянова за руку, но Емельянов нанес ему кулаком такой удар, что тот рухнул без звука. Солдаты отхлынули, толпа тоже, вокруг повозки стало пусто.

Емельянов прыгнул в кузов. Вынул нож, рассек веревки, сбросил колодки с ног Якова, поднял его за плечи…

Увидев освобожденного Якова Ли, толпа неистово заревела от восторга.

— Тащи его… — кричал Куртеев, — и пусть идет на все четыре стороны…

— Господин фельдфебель, доставить бы батальонному, так и так — освободили своего человека, вашего крестника…

Китайский офицер, командовавший солдатами, метался по улице. Преступника, порученного ему дзянь-дзюнем, вырвали из его рук. Офицера ожидала смертная казнь. Он приказывал солдатам броситься на трех безоружных русских, но понимал, что это неосуществимо, потому что солдаты были готовы на что угодно, но только не на то, чтобы броситься на русских.

Он метнулся в харчевню и вытащил на улицу хозяина, который живал во Владивостоке и Порт-Артуре и умел говорить по-русски. Увидя замахнувшийся на него палаш, хозяин побежал следом за офицером.

Они выбежали на дорогу к главным восточным воротам. Русские офицеры катились в рикшах и ехали верхом.

Хозяин пронзительно закричал, ближайший рикша остановился. Торопясь, запинаясь, хозяин харчевни говорил, что русские солдаты освободили хунхуза, а китайскому офицеру за это отрубят голову.

В рикше сидел штабс-капитан. Он погладил себя по бородке, посмотрел на отчаянное лицо китайского офицера и решил навести порядок. Хунхузов он, как и все офицеры Маньчжурской армии, ненавидел за то, что они действовали по указке японцев и постоянно нападали на русские продовольственные отряды в Монголии.

Он толкнул шашкой рикшу, и рикша побежал за китайским офицером и хозяином харчевни.

В переулке еще стояла толпа. Жилин подносил пиво освобожденному Якову Ли.

Офицер выскочил из коляски. Куртеев испуганно оглянулся, Жилин торопливо поставил кружку с пивом на землю.

— Вы что, все пьяны? — спросил штабс-капитан, разглядывая солдат. — И ты, дрянь, насосался! — сказал он Куртееву. — Что? Молчать! Фельдфебель, скотина! Какого полка?

— Так что, вашскабродь…

— Как стоишь? Ноги не держат! Под арест, сопля! Какой части? 1-го Восточно-Сибирского его императорского величества! Хороши! Доложишь дежурному по части. Пусть он тебя прокатит хорошенько! Кругом марш!

Когда штабс-капитан сел в рикшу и поехал дальше, толпа вокруг уже растаяла. Только редкие тени жались вдоль стен. Якова Ли тоже не было.

Теперь все было пусто и тихо на улице. Емельянов стоял в дверях харчевни. Куртеев взглянул на него и плюнул.

— Ат холера! Это из-за тебя, Емельянов! А этот навернулся! И как он только навернулся? От своих никогда замечания, а тут! — И он снова плюнул.

12

В расположение полка приехали, когда солнце садилось. Сегодня армия приступила к рытью окопов. Опять, как под Ташичао и Ляояном, свежевырытая земля коричневой лентой ползла по склонам сопок.

«Вот какое оно, наступление, — подумал Куртеев, — опять, значит, роем…» Плохое настроение его стало еще хуже.

Он приказал Емельянову, Жилину и Котеленцу помыться и привести себя в порядок, сам тоже пошел к колодцу, снял рубашку и долго мыл лицо, шею и смачивал голову.

Унтер-офицер второй роты Суров спросил его:

— Ну, как там?

— Да ничего… город как город… А что, по полку сегодня дежурный капитан Шульга?

— Он…

— Вот тоже мне, — пробормотал Куртеев, поливая голову из кружки и тяжело вздыхая.

— А что?

— Да случилось тут одно дело… А мы, значит, опять окопы рыть… А как здесь насчет грунта?

— Да подходящий. Камнем все засыпано. Земля с виду как бы мягкая, а копнешь — мелкий камень, точно кто накрошил. У нас в России никогда я такой не видывал.

— Ну, брат, у нас в России! Тоже мне про Россию вспомнил!

Он начистил сапоги, протер желтый фельдфебельский ремень и пошел искать дежурного по полку.

Капитан Шульга сидел в палатке, просматривая «Иллюстрированную хронику русско-японской войны». Из номера в номер хроника печатала фотографии убитых офицеров. Много знакомых увидел Шульга в последних номерах. И почти под каждым подпись: «Погиб под Ляояном».

«Штабс-капитан Кульнев, Великолуцкого полка. Значит, он в Великолуцком полку так и остался. А вот Митю Лысенко жаль, ох жаль, вместе в училище учились. Простецкий был малый, но выпивоха. Что ни бой, то все тяжелее. В новом бою черта с два уцелеешь.

Наши осадную артиллерию стали подвозить. Значит, наступление — дело решенное».

Против палатки остановился фельдфебель 1-й роты Куртеев.

Уловив на себе взгляд капитана, сделал два шага вперед, вытянулся, вскинул руку к козырьку и застыл.

— Что тебе, Куртеев?

Куртеев стал докладывать.

— Что, что? Какого китайца? Ты, что ли, полез?

— Так точно, вашскабродь, никак нет… я не полез… Емельянов полез…

— Что он, сукин сын, обалдел?! А ты где был?

Куртеев смотрел в глаза Шульге, прямо в его рыжие острые глаза. Шульга отодвинул в сторону «Иллюстрированную хронику», поправил шашку, вытянул ноги и повторил:

— А ты где был? Ты, фельдфебель, допустил, чтоб тебе по шее наклали чужие офицеры!

Глаза Шульги стали совершенно рыжими и точно слились с его веснушчатым лицом и волосами.

— Так точно, вашскабродь, Емельянов…

— Что Емельянов?

— Емельянов, вашскабродь, говорит, это наш, говорит, китаец, крестный нашего батальонного.

— Какого батальонного?

— Капитана Свистунова.

— Командир нашего батальона подполковник Криштофенко, а не капитан Свистунов, понял?!

Куртеев стоял, слегка выпучив глаза.

— Не понял?

— Так точно, вашскабродь, не понял.

Шульга усмехнулся. Не следовало солдату показывать своего удовольствия, но он не мог удержаться, усмехнулся и сказал:

— Экий дубина, а еще фельдфебель; некого у вас, что ли, в фельдфебеля ставить? Капитан Свистунов опять по-прежнему командир 1-й роты, а командиром батальона назначен подполковник Криштофенко. Теперь понял?

— Так точно, теперь понял.

Шульга сидел, вытянув ноги, выпятив грудь, и смотрел прищурившись на солдата.

— А что такое болтают об Емельянове, будто он японского офицера спас?

— Так точно.

— Спас, что ли?

— Спас.

— Он у вас морда, Емельянов! Своих офицеров не спасал — вон их сколько погибло, — а японца полез спасать. Гусёк!.. А вообще что за ним наблюдается? — спросил он тихо.

И Куртеев, уловив в голосе капитана благоприятную для себя перемену, тоже тихо заговорил:

— Жилин в роте сказывал, да я и сам слыхал, как он про барина своего Валевского выражался. Будто этот барин злодей у них. И что будто, когда война кончится, всем барам будет конец.

— Все ясно… Ему не морду бить, а в землю на три аршина!.. Иди, трое суток отсидишь.

После вечерней молитвы Емельянов отозвал Хвостова. Они прошли к песчаному бугру и присели. Хвостов слушал еще раз о том, чему Емельянов был свидетель в китайской деревне, и о том, что случилось сегодня в Мукдене.

— Твои мысли правильные, — сказал он, — по всей земле живет обездоленный люд.

— А кто тот человек — рядовой, что ли? — который с нами в лесу на поляне говорил? Опять-таки очки…

— Да, этот человек… — задумался Хвостов, — в нашем большом деле он не рядового, офицерского звания удостоен…

— И в ссылках был?

— Насчет этого не осведомлен.

— А ты сам, Хвостов, сидел?

— Случилось, но недолго. Пришли ко мне темной ночью, как сегодня, и взяли… Оказал честь жандармский офицер да три простых жандарма. Когда пришли, я спокойно встал с постели, а у них глаза такие, будто зашли в клетку к зверю. Смешно, честное слово. «Чего вы, говорю, ваше благородие, ведь я не укушу…» Как заорет на меня: «Молчать!» Боятся они нас, Емеля.

Емельянов завернулся в шинель и лег. Звезд было неисчислимое количество, они точно плавали над холмом. И звезды эти как-то подкрепляли слова Хвостова.

Раньше Емельянову казалось, если Валевский отступится от его Дубков, то можно будет и помириться со своей жизнью. А теперь он видел все настолько, широко, что Дубки ему уже не принесли бы счастья.

— Слышь, Хвостов, — сказал он, — а я бы тоже их, твоих жандармов, не забоялся. А ну их к чертовой матери!

Хвостов закурил, затянулся и сказал:

— Между прочим, я нисколько в тебе и не сомневаюсь, Емельян. И поручик Логунов в тебе не сомневается.

13

Хэй-ки после помощи, оказанной арендаторам Аджентая, чувствовал себя отлично. Среди багажа, привезенного им из Японии, был велосипед. Погода стояла сухая, Хэй-ки вскакивал на велосипед и мчался за город. Встречные китайцы смотрели на него с удивлением, им казалось невероятным: нечто несется на двух колесах по дороге, и это нечто оседлано человеком!

— Эй, хочешь попробовать? — обращался Хэй-ки к какому-нибудь парню, разинувшему рот, соскакивал и сажал его на машину.

— Ну что, понимаешь? — спрашивал он спустя десять минут. — Ну то-то же…

В деревнях у него были встречи и беседы. Помещики нанимали бандитов для охраны своих земель от возмущенных арендаторов. Конечно, владельцы понимали, что арендная плата немыслимо велика, но жадность не позволяла пойти на уступки. Члены союза «Вечная справедливость» собирались за деревней, где-нибудь в пустынной долине, вооруженные саблями и ножами, чаще топорами и мотыгами. Ружей было мало. На ружья смотрели с завистью. Военное обучение проходили как умели.

— Ружья тоже будут, — говорил Хэй-ки местному старшему, — передайте всем: первая забота партии кемин и тайных союзов — оружие!

После совещания «братьев» в Мукдене Хэй-ки ездил по провинции целую неделю, вернулся домой и не успел еще помыться с дороги, как к нему подошел разносчик овощей, опустил на землю корзины, проговорил пароль и сделал условный жест пальцами.

— Якова Ли везут на казнь!

Вытер грязной тряпкой потное лицо, поднял на плечо длинное коромысло и пошел по улице тряским быстрым шагом.

Отца не было дома. Ши Куэн сидела на пороге своей комнаты и читала рассказы Ляо Чжао.

Она внимательно посмотрела на молодого человека, на его темное пыльное лицо.

— Нет, нет, я его не видела уже и вчера. По-видимому, уехал по делам.

Хэй-ки выбежал на улицу, вскочил в колясочку, и рикша устремился вперед.

Что теперь можно сделать? Даже денег нет под руками. Но чему помогут теперь деньги!

— Вот они! — крикнул рикша, догоняя процессию.

Хэй-ки прыгнул на мостовую, вмешался в толпу.

Среди зевак он разглядел многих членов союза.

Руки Якова Ли были скручены за спиной, ноги вогнаны в колодки; лошадь, медленно шагая, влекла его к смерти.

Хэй-ки, расталкивая встречных, пробирался к повозке. Хоть побыть возле друга в его последние минуты!

Он уже был близко, крик «Я-ша» уже готов был сорваться с его губ, но в это время огромный русский солдат вошел в толпу, как слон входит в реку. Вокруг телеги стало пусто. Все дальнейшее произошло стремительно: стража дзянь-дзюня бежала, Яша стоял на земле, что-то говорил, с ним говорили русские, ему подносили пиво. Сердце Хэй-ки колотилось так, как не колотилось никогда.

И вдруг появился русский офицер, китайские солдаты снова схватили Якова, повалили, поволокли.

Телега направилась в обратную сторону — к тюрьме. Хэй-ки шел сзади. Когда Якова вводили в ворота тюрьмы, им удалось обменяться взглядами. Потом Хэй-ки обошел стены, они были толстые, с башнями на углах. У ворот расхаживали часовые.

На обратном пути Хэй-ки встретил Ван Дуна. В синей куртке, распахнутой на голой груди, с подбритым лбом и тонкой косой до пояса, Ван шагал, опустив голову.

Шли вместе и молчали.

Недалеко от дома Цзенов чернела обширная лужа. Грузные свиньи бродили по вязкой земле.

Ван Дун остановился около лужи и сказал:

— Они побоялись казнить сегодня. В числе стражи есть члены союза. Вам, уполномоченному, надо с ними переговорить.

— Устройте мне с ними встречу, — быстро сказал Хэй-ки.

Отец все еще отсутствовал, — это было плохо, потому что могли потребоваться деньги.

Хэй-ки зашел к бабушке. Старуха лежала на канах, около нее стояла лампочка, ларец с опиумом и валялась старинная трубка. Бабушка только что проснулась и была в сквернейшем настроении — фаине, которое всегда бывает у курильщиков опиума после опиумного сна.

— У меня сбережений нет, — сказала она. — А зачем тебе деньги? Ты тоже начал курить? В молодых годах не стоит, вот поживешь… Жизнь, впрочем, ничего не стоит…

Она закрыла глаза. Ее обрюзгшее лицо отобразило величайшую скуку.

— Вы очень сумрачны, — сказала Ши Куэн, когда Хэй-ки проходил мимо.

На женщине были широкие голубые штаны, широкий красный кушак перепоясывал талию, плечи прикрывала золотистая шелковая кофта. Ши Куэн сидела на пороге, тут же лежала книжка и на подносике сладкий пирог.

— Вы сегодня, я вижу, и не обедали, съешьте хоть сладкого.

Пирог был из жирного крутого теста, начиненный мандариновым вареньем.

— В самом деле, — сказал Хэй-ки, присаживаясь около блюда.

Он посмотрел в глаза женщины, полные спокойного света, на легкую улыбку, раздвинувшую губы, на вязанье в ее руках и сказал:

— Я понимаю дядю, когда, побыв с вами, он шел писать стихи.

Сказал серьезно, без улыбки, как сказал бы, взглянув на хорошую картину: вот хорошая картина!

Она поняла его и перестала улыбаться.

Хэй-ки прошел к воротам. Сторож Ляо дежурил у ворот… Старое, морщинистое лицо с седыми усами, опущенными книзу, Хэй-ки помнил еще не таким старым, — тогда в солнечные дни Ляо не носил ватной куртки.

— Чжан Синь-фу сегодня печален, — сообщил старик. — Говорят, в его ляоянском доме снова неблагополучно. Японцы? — Старик произнес это слово полувопросительно и почмокал губами.

До вечера Хэй-ки ждал на дворе разносчика, и ему уже стало казаться, что предприятие Ван Дуна окончилось неудачей.

Бабушка и дедушка отправились в столовую ужинать. Ши Куэн, не имея еще в семье определенного положения, осталась у себя. Хэй-ки наскоро поел лапши из теста и морской травы, съел двух раков и опять вышел во двор.

Разносчик стоял посреди двора у своих корзин.

Лавки уже закрывались, торгующие на лотках, на циновках, на земле сворачивали свою торговлю.

Харчевня против тюрьмы тоже закрывалась, но разносчик и Хэй-ки проникли через заднюю дверь.

В углу, за столом, курил солдат.

— Вы служите в батальоне дзянь-дзюня? — спросил Хэй-ки, когда они обменялись условными словами и знаками. — Решение союза таково, что вы должны помочь бежать Якову Ли.

Они стали обсуждать различные способы побега… Даже если многих подкупить, Яков Ли уйдет из тюрьмы только при одном условии: вместо него в тюрьме должен оказаться другой, И этого другого казнят. Потому что дзянь-дзюнь лично заинтересован в смерти Якова Ли. Он сам приказал, он сам и спросит.

— Другой — но кто?

— Это решит Ли Шу-лин, — сказал солдат.

— Ли Шу-лин далеко!

— Надо торопиться, надо торопиться!

Рикша отвез Хэй-ки домой. Отец по-прежнему отсутствовал — уехал, по словам Чжана, в другой город. У Чжана в Ляояне японцы увели двух дочерей.

Мрачный и злой, он сказал, что никаких денег у него нет, всё у господина. Ушел, шаркая по камням туфлями, прикрикнув на Ляо, который плохо, по его мнению, караулил.

Хэй-ки заглянул к Ши Куэн. Было около восьми часов, женщина могла уже спать, но она сидела за столиком и при свече читала рассказы.

С потолка к пологу кровати спускалась деревянная коробка с ночными цветами, легкий аромат струился по комнате. Ширма с серебряными аистами, изумрудными соснами и лазурным болотом среди камышей отгораживала часть комнаты.

— Я, как бандит, прихожу к вам ночью, когда вы думаете уже о постели, и, как бандит, за деньгами. У меня мелькнула мысль: нет ли у вас денег? Ведь дядя…

— У меня есть деньги!

Свеча потрескивала, ток воздуха, проходивший в дверную щель, колебал огонек, блики света скользили по ширме, и казалось, аист шевелит крыльями.

Хэй-ки ждал, что женщина спросит: «Зачем вам деньги?» Но она не спросила.

Рано утром, еще до восхода солнца, Хэй-ки с мешочком даянов отправился в деревню к Ли Шу-лину. Упряжка арбы — лошадь, корова и мул — подвигалась шажком. Он поехал бы на велосипеде, но деревня была в горах, и велосипед там не годился.

14

Хвостов рассказал Логунову о том, что произошло в Мукдене с Емельяновым и Яковом Ли.

Логунов задумался. Пошел к Свистунову.

— Что я могу сделать? — хмуро спросил Свистунов. — Я теперь командир роты, да еще, как говорится, опальный. Сообщить в разведку? Но дзянь-дзюнь едва ли будет долго ждать. У них свои счеты. Жаль Яшу.

— Но ведь отца его ты спас!

— Иные времена были. Теперь, насколько я знаю, Куропаткин боится вмешиваться в китайские дела. За границей, братец, сейчас завопят!

Логунов вернулся к себе. В палатке горел масляный фонарь. Логунов вызвал Емельянова и, слушая его подробный рассказ про совещание крестьян в деревне Сунь Я, думал: «Как это замечательно: люди поднимаются везде — в России, в Китае. А ведь мало кто знает, что в Китае большая, сложная, тысячелетняя культура. Что официально мы, русские, принесли сюда? Концессии на Ялу, предприятия по рецепту графа Витте и попытки ввести чистоту на улицах и дворах? Наши военные власти приказывали свозить нечистоты за город и не превращать любое место города в отхожее. Это хорошо, это гигиенично, но, ничего не объясняя китайцам и идя вразрез с их обычаями, могло представляться даже насилием. Правда, неофициально мы проявили некоторые начала гуманности: вот Свистунов спас старика Ивана. Но как это мало… И вот мы видим — крестьяне восстают против угнетателей. Яков Ли, Ван Дун… Вот она, китайская жизнь, та, которая нам неведома. Две подземные реки, русская и китайская, встречаются в своем могучем стремлении.

… Как же должен отнестись русский революционер (впервые Логунов подумал о себе этим словом) к тому, что завтра китайский губернатор казнит смертью китайского революционера?»

— Ну, иди, Емельянов, — сказал Хвостов, точно он был старшим в палатке.

После ухода Емельянова Логунов сказал:

— Я, Хвостов, решил сделать что можно. Если капитан меня отпустит, завтра попробую… за свой страх и риск.

Свистунов отпустил.

Утром Логунов и Хвостов поскакали в Мукден.

15

Мукден начинал жить с восходом солнца. Распахивались ворота, входили и выходили караваны, в торговую часть направлялись повозки.

Стража стояла у дворца дзянь-дзюня. Оранжевые передники и мягкие туфли никак не сочетались с винтовками. У губернатора только что окончилось заседание, на улицу выносили в суконных паланкинах чиновников, выезжали двухколесные фудутунки с высокими верхами.

В первом же дворе Логунов остановил чиновника и потребовал переводчика.

— Переводчик, переводчик! — повторял чиновник, поправляя на голове черную шелковую шапочку с белым костяным шариком.

Переводчика ждали долго. Прошагал китайский офицер с казачьей шашкой на боку, просители подходили к дверям и кланялись им. Пронесли голубой шелковый паланкин, через откинутые занавески глядел морщинистый старец. Наконец показался переводчик, человек неопределенных лет, с мягкой улыбкой. Услышав желание русского офицера немедленно видеть дзянь-дзюня, он перестал улыбаться и исчез в соседнем дворе.

Вернулся через четверть часа и сообщил, что дзянь-дзюнь сейчас же примет русского офицера.

Логунов и Хвостов через широкие пагодообразные ворота прошли во второй двор. Под воротами, на возвышении, сверкали символы власти дзянь-дзюня — огромные секиры, широкие прямые ножи на длинных древках и большой барабан в медной оправе. А рядом было нечто вроде швейцарской, где в ободранной ватной куртке сидел старый привратник. (Логунова всегда удивляла нечувствительность китайских властей к подобным контрастам.)

В сером кирпичном строении зал со старыми поломанными креслами — место суда дзянь-дзюня.

— Пожалуйста, пожалуйста, — приглашал переводчик, — сюда, в канцелярию.

От места судилища канцелярию отделяли тонкая стенка и тонкие дощатые дверцы. На столах валялись дела, писанные тушью по белой и красной бумаге, большие и узкие конверты, тушечницы, кисточки разных величин.

По местным обычаям уже было поздно — девять часов утра, время, когда либо устраивался перерыв, либо присутственный день вообще кончался. Только один чиновник в сером халате стоял у шкафа с книгами и встретил Логунова поклонами.

За канцелярией оказался еще двор, и там, в доме с высоко вскинутыми карнизами, обитал губернатор Цзинь Чан.

В распахнутую дверь Логунов увидел губернаторскую спальню и посреди нее обширную кровать, неряшливо покрытую красным шерстяным одеялом. Однако окна в спальне были из стекла, на окнах висели кисейные занавески, а с потолка свешивалась большая керосиновая лампа, какие висят в русских трактирах.

Переводчик стоял в дверях приемной:

— Пожалуйста, пожалуйста!

Неожиданно для себя в приемной Логунов увидел портреты генералов Гродекова и Линевича. Вдоль стен стояли шкафики из красного дерева, в углу полка с нефритовыми безделушками и большой глобус, а над креслом сияло превосходной шлифовки овальное зеркало.

Сесть было не на что. Логунов расхаживал по комнате, рассматривая безделушки и драконов на столбиках, дверях, стенах. Позолота на драконах облезла, штукатурка стен обвалилась.

Прошло полчаса, губернатор не появлялся.

Дважды в приемную входил переводчик и возглашал:

— Дзянь-дзюнь идет!

Но дзянь-дзюнь не приходил.

Губернатора задержали непредвиденные обстоятельства. Прежде всего, приехавший на днях из Пекина гонец привез Цзиню утверждение в должности. Это событие было такой огромной важности, что сегодняшнее заседание совета посвятили всеобщим поздравлениям. Торопливость, вообще недопустимая для дзянь-дзюня, теперь, после утверждения в должности, была недопустима особенно. Но через полчаса он вышел бы к русскому офицеру, если бы у него в кабинете не сидел гость.

По шапочке с пером гостя можно было принять за чиновника из Пекина. Дзянь-дзюнь сначала так и подумал: чиновник из Пекина.

Приезжий, встреченный со всеми выражениями благоговения, принял все эти выражения и, только оставшись наедине с хозяином, сказал:

— Здравствуйте, господин Цзинь. Тысяча тысяч пожеланий от генерала Футаки.

Тогда лицо дзянь-дзюня изобразило радостное волнение, он издал восклицание и захлопал тихонько в ладоши.

Собственно говоря, последнего не полагалось бы делать высокопоставленному чиновнику, но дзянь-дзюнь разрешал себе эти вольности в память своей юности, когда он был человеком совершенно незначительным. Однако незначительным он не хотел оставаться и организовал бандитскую шайку. Человек смелый, молодцов он подобрал таких же. Шайка стала грабить богатеев и похищать детей. Тогдашний губернатор выслал против Цзиня батальон, но Цзинь заманил батальон в ущелье и разбил его. Тогда губернатор предложил бандиту должность командира полка. Цзинь принял предложение и со всей шайкой, превращенной теперь в полк, перешел на службу к губернатору. Вот в память своей смелой юности дзянь-дзюнь и любил позволить себе некоторые вольности.

Он стал угощать японца чаем, медом, пастилой. Японец ко всему притронулся и сказал:

— Генерал Футаки недоволен: вы мало разъясняете народу, что нужно прекратить всякие сношения с русскими.

Лицо дзянь-дзюня стало бесстрастным, он заметил равнодушно:

— Мы предупреждаем каждого имеющего дела с русскими, а особенно переводчиков, что после победы Японии их ждет смерть.

— Желательно применять смерть и раньше. Силой вашего правосудия.

Дзянь-дзюнь вздохнул и взял в рот пастилу. Японец посмотрел на куайнцзы из слоновой кости, лежавшие около мисочки, и сказал тихо:

— Я очень забочусь о вашем престиже, а вы плохо разъясняете смысл для Китая настоящей войны. Япония начала войну за освобождение Китая и всей Азии от белых колонизаторов. Невозможно терпеть вторжение белых рабовладельцев в Китай. В этом единственная причина войны.

— Да, да, — с наивным видом проговорил дзянь-дзюнь, — священная миссия! А зачем, господин Маэяма, японцы были на стороне европейцев во время боксерского восстания?

Маэяма простодушно улыбнулся.

— А зачем китайцы убили секретаря нашего посольства в Пекине?

Несколько мгновений гость и хозяин смотрели друг другу в глаза.

Подали чай в чашечках, накрытых такими же чашечками, дабы не испарялся тончайший аромат; снова подали сласти на деревянных и фаянсовых блюдах.

Дзянь-дзюнь пил чай маленькими глотками. Он был крайне раздражен. Японец является к нему и требует! Дело не в том, разумного или неразумного он требует, правильного или неправильного, дело в том, что он требует. Какое японец имеет право требовать? Русские ничего не требовали. Сам Куропаткин совещался с ним и был весьма вежлив.

— В тюрьме среди преступников содержится зловредный поклонник русских, некий Яков Ли, — сказал Маэяма. — Я одобряю то, что он в тюрьме. Но почему у него до сих пор не отрублена голова? Мы не можем оставлять в живых таких людей.

— Его уже везли на казнь, но отложили. — Дзянь-дзюнь сделал последний глоток чаю. — Непредвиденное обстоятельство; голова преступника не отрублена по причине болезни. У палача заболела рука.

— Достойная причина. Надеюсь, рука уже здорова?

— Сегодня совершенно здорова.

Цзинь вызвал начальника канцелярии и приказал написать приказ о немедленной казни десяти хунхузов и в их числе Якова Ли. Потом сам проводил Маэяму в фанзу, в которой отдыхали важные приезжие.

В приемную к русскому офицеру дзянь-дзюнь вышел предшествуемый двумя чиновниками; два солдата в синих куртках с красной обшивкой и красными иероглифами на груди шагали сзади.

Он приблизился к русскому офицеру и по-русски протянул ему руку. Он заговорил длинно и монотонно, переводчик слушал напряженно, но Логунов невежливо прервал речь губернатора;

— У меня нет времени, я очень долго ждал. Сообщите губернатору: арестован китайский подданный Яков Ли. Он состоит на русской службе и должен быть немедленно отпущен.

Переводчик неестественно тонким голосом, появившимся у него в присутствии дзянь-дзюня, передал слова посетителя.

Лицо губернатора против воли изобразило глубокое изумление. Он изумился тому, что снова, в третий раз, идет речь об этом человеке, но своему изумлению он придал другой смысл: он изумлен, о таком человеке он никогда не слышал!

— Нам хорошо известно об аресте Якова Ли. Ваши солдаты везли его на казнь.

На низких горловых звуках, которые точно катались у него в горле, губернатор заговорил с чиновниками… Чиновники отвечали ему такими же, как у переводчика, тонкими голосами.

— Дзянь-дзюнь говорит, что прикажет навести справки. Он думает, что какой-нибудь солдат действительно мог схватить этого человека.

Логунов понял, что если он согласится на предложение дзянь-дзюня, то Яков Ли, если он еще не погиб, погибнет.

— Передай: поручик русского императора сейчас отправится в тюрьму и проверит все лично. Едем со мной, — приказал он переводчику.

Он торопился, боясь, что чиновник дзянь-дзюня опередит его, и досадуя на то, что не отправился в тюрьму сразу. Но он хотел соблюсти вежливость, которая требовалась в международных отношениях.

Тошнотная вонь стояла во дворе тюрьмы, между низкими, длинными домами с крошечными щелями окон и вовсе без них.

К Логунову шел тюремный чиновник.

Переводчик сказал тихо:

— Я думаю, Якова Ли повезли сейчас к палачу.

— Почему? Неужели?!

— У меня есть сведения… Надо торопиться.

Правда или ложь? Взглянул на переводчика, увидел внимательные, серьезные глаза.

— Едем!

— Скорее, скорее! — грозно сказал Логунов рикше, в коляску которого сел переводчик.

Рикша побежал к западным воротам. За ним скакали два русских всадника. Это было странное зрелище. Китайцы шарахались в стороны, торговцы со своими корзинами спешили прижаться к стенам, лотошники испуганно прикрывали руками лотки. Рикша несся изо всех сил; казалось, он убегал, но русские уже настигали его.

— Нет, не убежать, куда там! — кричали рикше.

— Прыгай куда-нибудь! — кричали седоку.

И на перекрестке переводчик прыгнул: прыгнул в колясочку нового рикши, и тот со свежими силами понесся вперед.

От западных ворот повернули к юго-востоку. Впереди обозначились грязные улочки предместья, а за ними поле.

Из переулка выехала повозка, окруженная солдатами. Везли ее осел и корова. Пять человек сидели в повозке. Грязные, рваные халаты, руки, сведенные в тяжелые деревянные колодки.

Два осужденных пели высоким фальцетом. Слушая их, толпа тесно шла за повозкой.

— Они презирают смерть… они храбрые… Народ любит такие песни, — пояснил переводчик, направляясь к повозке, Логунов и Хвостов последовали за ним.

Повозка остановилась. Однако Якова Ли здесь не было. Из лавчонки выбежал торговец с бутылкой ханшина и чашечкой.

Весело тараторя и смеясь, он наливал чашечку за чашечкой и угощал хунхузов. Руки у них были в колодках, ноги тоже, они только поворачивали головы и открывали рты, и в эти открытые рты лавочник вливал ханшин.

От темных лиц, от глаз, как будто совершенно спокойных, Логунов не мог оторваться.

— Вот оно, Хвостов, правосудие людское. Как просто!

Рикша давно уже катил переводчика к лобному месту.

По сторонам дороги, в ветхих фанзах, жили мелкие ремесленники, каули, рикши. По дворикам ходили женщины с детьми на руках, простые женщины с нормальными ногами! В котлах на улице варилась пища. Запах пищи смешивался с запахом тления. Как люди могли здесь есть и пить?

На невысоком холме Логунов увидел кольцеобразную каменную стену, около нее усыпанную песком площадку и толпу зрителей. По площадке прохаживался палач. В руках он держал короткий кривой меч, напоминавший русскую косу, но только с широким, тупым концом.

Палач шутил с толпой, и Логунов почувствовал, что здесь принесение смерти — обычное дело, несколько напоминающее спорт, и эти люди, пришедшие любоваться казнью, отнюдь не жестокосердные любители крови, а самые обыкновенные люди, которые, в силу привычки к подобным зрелищам, находят удовольствие в ловкости, с одной стороны, и бесстрашии — с другой.

Якова Ли не было и здесь. Привстав на стременах, Логунов заглянул за каменную стенку.

Груда черепов, а сверху свежеотрубленные головы!

Осел и корова подвезли преступников. Доброжелатели из толпы сняли с повозки закованных преступников. Мелкими шажками, окруженные солдатами, осужденные двинулись на площадку. Одного молодого, почти юношу, зрители перенесли на руках.

Юноша сразу стал на колени и опустил голову. В самом деле, пощада невозможна. Уж лучше скорее!

Все пятеро стояли на коленях и не сводили глаз с палача. Разминая плечо, он несколько раз полоснул мечом по воздуху, потом попробовал лезвие на палец.

— Очень хороший, — засмеялся он.

В толпе засмеялись тоже.

Обстановка была обыденная, и никто, по-видимому, не ощущал ни важности, ни трагичности происходящего. Вероятно, и сами осужденные думали об этом просто и легко. Во всяком случае, юноша, ставший на колени первым, весело крикнул палачу:

— Начинай с меня, чего ты возишься?

— Какой нетерпеливый! — Толпе слова юноши понравились, зрители передавали их друг другу.

Палач подошел к юноше. Двумя руками он поднял меч, взметнулась коса по его плечам, удар послышался глухой и мягкий. Голова упала на песок. Тело продолжало стоять на коленях, белели кости позвоночного столба, взбухали перерубленные жилы. Секунду из них хлестала кровь. Только секунду, потом засочилась. Палач толкнул тело ногой, оно упало.

— Хорошо снял, — сказал сосед казненного, косясь на отрубленную голову.

И опять его слова, произнесенные негромко, передавались зрителями друг другу.

— Хорошо, хорошо! — крикнул чиновник, то ли хваля ловкость удара, то ли присутствие духа казнимых.

Логунов слышал, что у японских дворян осужденные на смерть сами казнят себя — так называемое харакири. И что для этого нужно, во всяком случае, мужество. Но то, что он видел сейчас, это поведение простого китайского юноши… Каким же бестрепетным было его сердце!..

Поручик отъехал в сторону. Он уже не видел, как были мастерски отрублены еще три головы, а на последней ловкость изменила палачу, шея оказалась только надрубленной, и по обычаю палач, не имевший права рубить вторично, стал перерезать ее пилкой.

Логунов не видел, как после казни появились помощники палача, сбили колодки с ног и рук обезглавленных, сорвали с тел одежду и, зацепив крюками за ребра и животы, поволокли тела к яме.

Логунов искал переводчика. Пока он смотрел на казнь, переводчик исчез, и сразу же у Логунова возникло подозрение: обманул!

Но тут Хвостов указал на поле. Рикша бежал по полю навстречу новой повозке, окруженной солдатами.

Повозка медленно ехала по кривой, грязной улочке. Влек ее мул. Новых пять человек сидело в повозке.

Логунов еще издали узнал Якова Ли.

Хвостов вырвался вперед, поднял руку и закричал:

— Стой!

Повозка остановилась. Должно быть, конвойные знали историю недавнего освобождения арестованного русскими солдатами, потому что сразу шарахнулись в стороны.

— Яков! — крикнул Логунов.

Яков что-то говорил, но от волнения Логунов его не понимал.

Яков Ли вторично в своей жизни ступил на землю из повозки смерти. Он смотрел оторопело и, видимо, не верил спасению.

А кто были остальные четверо? Хунхузы, неплательщики налогов или просто люди, чем-нибудь рассердившие правителя? Логунов только что был там, у решетки, куда бросали отрубленные головы. Он взглянул на Хвостова. Хвостов понял.

Возница обрадовался. Добрый человек, он торопливо сбивал колодки с ног и рук своих пассажиров. Осужденные прыгали на дорогу, озирались. Они не понимали, что с ними. Вдруг один из них понял: это свобода! Крикнул, подпрыгнул и побежал. И сейчас же в разные стороны побежали остальные и через минуту исчезли за серыми глиняными стенами.

Тогда конвоиры подошли к переводчику. Офицер кричал и жестикулировал.

Переводчик сказал.

— Он просит расписку. Без вашей расписки ему отрубят голову.

Логунов написал, что у начальника конвоя (переводчик вписал имя офицера иероглифами) поручик 1-го Восточно-Сибирского полка Логунов принял пятерых арестованных китайцев. С минуту Логунов думал: не поставить ли вместо «поручик Логунов» — «поручик Иванов» и вместо 1-го полка — какой-нибудь 101-й?

Но, помедлив секунду, он подписал: «Первого его императорского величества полка поручик Логунов»,

16

Цзен пробыл в Тьелине больше, чем предполагал. Во-первых, фудутун Ли Юань-хун оказался очень занят, а во-вторых, беседа с ним затянулась и, прерываемая дружескими церемониями, превратилась в десять бесед.

Приятели сидели в импани, в небольшой, богато убранной комнате, играли в маджан, ели сласти, пили чай. Цзен освобождал душу от страшного гнета.

— Я о Китае забочусь, — говорил он.

Ли Юань-хун утвердительно кивал головой, бросал кости, разливал чай и хлопал в ладоши, чтобы принесли свежего чаю.

— О существовании заговора я узнал совершенно случайно, — говорил Цзен. — Тяжелейшее впечатление! Опять! Опять разорение, уничтожение, и опять на нас, ослабленных, бросятся иностранцы.

— Какие имена вы можете назвать? — спрашивал фудутун.

И Цзен называл имена. Прежде всего ненавистное имя учителя Ли Шу-лина, мрачного, заносчивого человека, Старшего брата, который считал, что он вправе распоряжаться жизнью и имуществом любого члена союза. Потом Ван Дуна и чиновника, служившего переводчиком при беседах дзянь-дзюня с русскими. Потом называл имена, все имена, которые сохранила ему память за многие годы. Ли Юань-хун подал ему бумагу, тушь и кисточку и просил имена писать собственноручно, чтобы не было путаницы в написании иероглифов.

— Какая, оказывается, бездна — человеческая душа! — говорил он, следя за тем, как скользила кисточка приятеля по бумаге.

Цзен не назвал только одного имени, имени сына, уполномоченного чудовища Сун Ят-сена. «Когда сын останется один, он не будет опасен. В Японию ему больше незачем ездить — достаточно учился, надо купить ему должность. Женится — успокоится…»

На обратном пути Цзен ехал тоже в товарном составе, но не на тормозе, а в вагоне, в котором везли мешки с хлебом. Поезд шел на этот раз быстро, вагоны весело постукивали.

«Нечего ниспровергать, — думал Цзен. — Умный человек отлично может в Китае жить и богатеть».

Солдаты о чем-то тихо разговаривали в углу вагона, ели, пили. Цзен тоже вынул купленное в Тьелине печенье, клал в рот маслянистые кусочки, смотрел в щель неплотно закрытой двери на кружившиеся поля и думал, что теперь он может спокойно приумножать свое богатство, никто не посмеет протянуть за ним руку. Даже такая маленькая неприятность, как существование Якова Ли, по-видимому, уже перестала быть неприятностью, потому что дзянь-дзюнь получил от Цзена солидные подарки.

Но все же, когда он сошел на мукденском вокзале, он ощутил беспокойство.

Конечно, никто не мог знать, что предал он. Предательство случилось в далеком городе, с глазу на глаз с таким человеком, который не назовет имени Цзена не только из чувства старинной дружбы, а просто потому, что ему выгодно будет перед Пекином назвать только себя.

Почтовый поезд из Иркутска стоял на первом пути. Цзену пришлось пролезть под вагонами. Обычная суета вокзала не заинтересовала купца, он сел в колясочку, и рикша покатил его домой.

Дома как будто все было в порядке. Мать курила опиум. Она уже впадала в блаженное состояние и, подняв глаза на сына, не узнала его. Дядя принимался за то же дело: зажег лампочку и нагревал трубку.

— Ну вот ты и вернулся, — сказал он.

Хэй-ки отсутствовал. Чжан доложил, что сын уезжал в деревню, а вернувшись, снова исчез.

«Ничего, теперь все будет в порядке», — подумал Цзен.

Он с удовольствием выслушал сообщение Чжана о торговле с русскими. Интендант армии генерал Губер давал за быков отличную цену, первые гурты Цзена должны были вот-вот поступить.

Потом он заглянул к Ши Куэн. Сказал ей, что положение ее, до сих пор неопределенное, теперь будет определенным: она будет его и-тай-тай — незаконной женой. Ему хотелось тут же остаться с ней: но он подумал, что такая поспешность умалит его достоинство. Пусть женщина думает, что он не так уж и нуждается в ней.

Он рад был отсутствию сына. Хотя он сделал для сына очень хорошее дело, все-таки ему не хотелось сейчас с ним встречаться.

Хэй-ки вошел в родительский двор поздним вечером.

Поездка его удалась, он нашел учителя на месте, в школе. Заменить Якова другим членом союза учитель тоже счел необходимым и, подумав, назвал фамилию бедного лодочника. Неожиданная смерть будет для него, конечно, неприятна, но семье его выплатят денежное вознаграждение, так что и лодочник и семья его останутся в общем довольны.

Ли Шу-лин прекратил занятия и вместе с Хэй-ки отправился к лодочнику.

Парень смолил лодку. Ему сказали, в чем дело, и назвали сумму денежного вознаграждения, которое обеспечивало его семью на десять лет.

Лодочник собирался недолго. Лодку оставил недосмоленной, приказав жене продать ее соседу; сделал несколько распоряжений и вскочил в арбу.

И вот арба покатилась по жесткой осенней дороге под темно-синим осенним небом.

Как Хэй-ки ни торопился, но поездка потребовала нескольких дней, и он не вполне был уверен, что Яков Ли жив.

В Мукдене он сразу направился в казарму и вызвал знакомого солдата. Они отошли в сторону от арбы и долго не возвращались.

Не возвращались они долго потому, что солдат со всеми подробностями, даже с теми, которых на деле и не существовало, рассказывал о том, как по улицам Мукдена скакали русский офицер и солдаты. Как они нагнали повозку с осужденными на смерть, как освободили Ли и увезли его с собой.

— Таковы дела, — говорил солдат. Его толстое розовое лицо было полно изумления, и это же изумление и радость осветили лицо Хэй-ки.

Когда они вернулись к арбе, лодочник сидел в позе, в которой они покинули его. Занимавшая его мысль — сегодня или завтра он будет обезглавлен — не требовала движения.

— Наше дело кончено, — сказал Хэй-ки, — можете возвращаться домой.

— Опоздали? Его — уже? — спросил лодочник.

— Нет, совсем нет, — Яков ушел из рук дзянь-дзюня.

Должно быть, возвращение к жизни в душе лодочника происходило с трудом. Слишком уж он свыкся с мыслью о смерти. Он вылез из арбы, растер занемевшие ноги, почувствовал голод, которого давно уже не ощущал, и вдруг вспомнил, что семья его не получит никаких денег и что лодку, единственное его достояние и средство к жизни, жена уже, наверное, продала счастливому соседу; у того теперь будет две лодки и ни одного конкурента. Это соображение настолько озаботило лодочника, что у него пропала значительная доля радости от дальнейшего пребывания на земле.

— Да, твое положение незавидно, — сказал ему Хэй-ки. — Но я позабочусь, чтобы союз тебе помог.

Он повел его в трактир и отлично угостил. Лодочник выпил ханшина, почувствовал теплоту в теле и подумал, что, возможно, скоро будет ниспровержение и тогда судьба его изменится. Он сказал об этом Хэй-ки, и молодой человек подтвердил его предположение.

На дорогу уцелевший получил связку чохов и сейчас же, несмотря на поздний час, поспешил из города в надежде застать лодку еще на берегу около своей фанзы.

Вернувшись домой, Хэй-ки зашел к отцу, но отец, увидев его в дверях, поднял из-за стола руку:

— Очень занят… Мое отсутствие в эти дни…

— Хорошо. Не буду мешать. Все расскажу потом. Но поторопитесь, пожалуйста, с денежными отчислениями — крайняя нужда.

Отец опять поднял руку, и Хэй-ки исчез за дверью.

Ши Куэн сидела у сундука и перебирала халаты. Молодой человек поклонился ей и вернул мешочек с деньгами.

На лице Ши Куэн отобразилось сожаление. Должно быть, оттого, что деньги ее не пригодились.

— Я перебираю свои богатства, — сказала она небрежно и грустно. — Скоро я буду более близкой вашей родственницей.

Посмотрела на пего внимательно и вздохнула. Хэй-ки молчал.

— Вам невесело? — спросил он просто.

Она усмехнулась. Лицо ее с глазами, казавшимися от вечернего света золотистыми, тонкие ясные губы, брови, тонкие и напряженные, — вся она стала печальной.

— Я женщина, — сказала она, — я китайская женщина. Я должна быть счастлива. Когда солдат приходит в дом, чтобы кого-нибудь арестовать, то, конечно, не женщину. Если преступника ведут на казнь, то, конечно, этот преступник не женщина; если о ком-нибудь говорят, то это, конечно, не о женщине. Ведь даже о здоровье женщины спросить неприлично. Почему? Потому что женщина известна нашему обществу только в одном своем назначении, о котором с посторонними неловко говорить.

Щеки ее розовели, глаза раскрывались все шире. Она сидела перед Хэй-ки выпрямившись, и студент смотрел на нее с удивлением.

— Вы, студент, понимаете, чего я хочу?

— Понимаю… — голос Хэй-ки дрогнул. — Я смотрю на вас так, как смотрит человек на неожиданно открытое сокровище.

Она засмеялась. Засмеялась таким легким смехом, точно он звучал сам по себе в воздухе, а не рождался в ее теле.

… На третий день утром разносчик с корзинами, полными редьки, зашел во двор. Сидел, поглядывая вокруг, и не торопился подзывать покупательниц. Хэй-ки увидел его и вышел за ворота.

Распродав обе корзины, разносчик приблизился к нему и сказал тихо:

— Яков Ли ждет… Я вас провожу к нему.

И пошел небрежной походкой человека, который продал все, что ему нужно было продать, и теперь может думать об удовольствиях.

Яков сидел в чайной перед черным фаянсовым чайником с медными тонкими дужками и наливал кипяток в мисочку.

Когда была рассказана самим Яковом история его заточения в тюрьму и освобождения, заговорили о русских. Яков Ли рассказал о солдате Емельянове, о беседе с ним ночью в деревне Сунь Я и о поручике Логунове, с которым он близко познакомился два дня назад.

— Русские революционеры? — вопросительно сказал Яков Ли и сам себе ответил: — Да, революция! Общее наше дело.

17

Цзен проснулся от неясного шороха. Приоткрыл глаза. В молочном свете маленького фонаря из гофрированной бумаги не увидел ничего и снова закрыл глаза.

Но шорох повторился, и уже настойчивее; Цзен приподнялся.

На этот раз у дверей он увидел несколько теней, которые точно растекались вдоль стен.

— Кто тут? Это ты, Чжан?

— Тише, тише, — ответил голос. — Это я, Старший брат Ли Шу-лин.

— Вот как, вот как, — растерянно, борясь со страхом, забормотал Цзен, натягивая штаны и халат. — Вот как, вот как…

Все тени оказались людьми, они держались около окон, дверей, стен. Цзен застегнул халат и спросил:

— Срочная нужда в деньгах? Мне говорил сын…

Но Ли Шу-лин не ответил. Он сел в кресло, а Цзен, почуяв недоброе, остался в собственном доме стоять перед ним.

— Предатель! — сказал Ли Шу-лин и протянул Цзену листки.

Это были те листки с фамилиями членов союза, которые писал Цзен у Ли Юань-хуна.

Он держал их в руке, и листки то исчезали из его глаз, то возникали. В животе стало пусто, ноги потеряли вес; он чувствовал, что сейчас упадет.

— Ли Юань-хун — наш достойный брат, — сказал учитель. — Вот кому вы предали нас!

Тогда Цзен с коротким воплем обронил листки и заговорил.

Он бросался от мысли к мысли. То говорил о своей любви к Китаю и о своем желании спасти его, то угрожал учителю страшной местью дзянь-дзюня и двора, то просил пощадить его и взамен предлагал все свои богатства.

Ли Шу-лин не прерывал его. На лице Старшего брата отпечатывалось все большее презрение.

Наконец Цзен умолк. Ему показалось, что выкуп, предложенный им за себя, смягчил сердце учителя, — он стоял раскрыв рот и ждал.

Учитель сказал:

— Какой род смерти вам желателен? Вы знаете закон…

Страшное отчаяние охватило Цзена, Страшное раскаяние охватило его… Зачем он предал? Зачем, зачем? Пусть бы все шло, как шло!

Он посмотрел на окно. Если рвануться к окну… Но у окна стояли Ван Дун и два неизвестных в черных тапуше.

Тоска охватила купца, он завыл тонким голосом, но, увидев, что Ли Шу-лин поднялся, схватил себя рукой за рот и утих.

— Почтенный Цзен не может произвести выбора, — сказал учитель, — идите выройте в саду могилу.

Дверь открылась, четыре человека выскользнули из комнаты.

В эти последние минуты мысли в голове Цзена путались. Он шептал учителю:

— Может быть, я слишком громко говорил о выкупе?.. Пусть об этом никто не знает, выкуп будет предназначен только для вас… Вы станете богачом. Вы сможете уехать в Китай или на юг… Вы согласны? Нет? Но почему, почему? Если вы по-прежнему будете свергать маньчжуров, с такими деньгами вы будете главой десяти союзов. Вы можете стать президентом Китая. Почему вы молчите? Вы согласны? Нет? Но почему? Хотите, я буду вашим агентом… Вы поселитесь в этом доме… Произошло страшное недоразумение, я не хотел никого предавать.

Дверь отворилась:

— Готово!

Ли Шу-лин встал. Два человека подхватили Цзена под руки. Ноги ему не повиновались, все тело ослабло, его поволокли.

В саду под вязом чернела яма. Легким ударом Цзена опрокинули и связали руки и ноги. Он дрожал мелкой дрожью. Связав, подняли и бросили в яму. Бросили, как бросают мешок с соломой, не заботясь ни о чем. И сейчас же стали засыпать яму.

Глухой, протяжный вой поднимался из ямы, с каждой минутой он становился глуше…


Читать далее

Вступление 09.04.13
Первая часть. ВАФАНЬГОУ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Шестая глава 09.04.13
Седьмая глава 09.04.13
Вторая часть. УССУРИ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Пятая глава 09.04.13
Третья часть. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Четвертая глава 09.04.13
Четвертая часть. ТХАВУАН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Пятая часть. ЛЯОЯН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Шестая часть. НЕВСКАЯ ЗАСТАВА
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Третья глава 09.04.13
Седьмая часть. МУКДЕН
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
Восьмая часть. ПИТЕР
Первая глава 09.04.13
Вторая глава 09.04.13
ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ 09.04.13
Вторая глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть