Глава 1

Онлайн чтение книги На золотом крыльце сидели
Глава 1

...Классе еще в пятом-шестом: конкурс самодеятельности, и мы с подружкой Галькой пляшем (каждый год мы с нею пляшем и получаем призы). Галька зевнула: «Скорей бы кончалось да приз получить!» Я замерла: сглазит! И тут же рассердилась на себя: что еще за несознательное суеверие! Преодолеть! Подошла к кому-то, не помню, и так же развязно, как Галя, уронила: «Уж скорей бы! Получить приз да домой». И этот кто-то на меня так же опасливо покосился.

Дети врожденно суеверны. Это позднее безнаказанность переубеждает нас в атеистов.

Наши ангелы-хранители устают нянчить нас, махнут рукой: а, живите, как знаете. Мой еще подобросовестнее прочих: долго возился со мной. Строжился, наказывал, воспитывал. Приз-то мы с Галькой в тот раз так и не получили. Я уверена: из-за моего. Галькин — прохвост, ему с самого начала было все равно. Такой уж ей достался. Моему — спасибо за труды, но, правду сказать, иногда я не видела его годами. Улетал. Оставалась сама на себя.

 

Шура говорит: «Ну пойдем, а?»

Уговорить меня было нетрудно. «Без тебя я не пойду!» — решительно заявила Шура. И все.

День прошел сбивчиво и бестолково. Есть в нашей работе неудобство — регламент сознания. Вошел в аудиторию к студентам — и не можешь пользоваться своим сознанием в личных целях. Но я так и не научилась переключаться как следует. То и дело посреди занятия вспоминаю: вечером идем в ресторан. Гуляем.

Только вслушаться в это старинное слово: гу-ля-ать! — какой соблазн.

Наверное, это во мне от отца. Он был в молодости на гулянках незаменимый человек — гармонист. По деревянному корпусу его гармошки вилась перламутровая инкрустация — стебли с цветами. И выложено молочным перламутром: «Лилия» — затея ее ручного создателя.

Застывшая лава света — перламутр, тайна, мое детское прельщение, беда моей матери...

— Здесь уместно воспользоваться рядом Тэйлора, — подсказываю я. Эти ребята до того толковые, что я по-детски радуюсь, если мне удается сообразить вперед них и что-нибудь подсказать.

Перламутр — кажется, по-немецки это «мать жемчуга»... Гармошка была первой семейной покупкой моих родителей. Уж как потом мама ее ненавидела! Не знала кума горя, да купила порося. Она-то мечтала о полонезе Огинского. Она была девушка культурной революции, и крестьянская природа в ней боролась с передовым началом, воспитанным школой-семилеткой. Она и до сих пор страдает, когда ее называют Нюрой.

Бедная мама, и зачем только ей сдался этот полонез, была бы лучше с самого начала бабой, как все, — самой бы легче было.

Бог знает, когда я последний раз была в ресторане. Года два назад? Не помню. Во всяком случае, еще до Мишки.

Мне предстояло еще позвонить ему и предупредить, что задержусь. Тяжкий труд этого звонка я весь день откладывала на потом. Мне не хотелось, чтобы Мишка заставил меня отказаться.

Ресторанов он не выносит. Как и всякую двусмысленность. «Там официант, еще только подходя к столику, вступает с тобой в скрытую борьбу — вроде перетягивания каната — и победит. А ты сидишь и тужишься делать вид, что  о т д ы х а е ш ь. К тому же это — место, специально отведенное для того, чтобы порядочные женщины там не появлялись...»

Наверное, он прав.

Наконец после занятий я спускаюсь в вестибюль; там на стене в укрытии газетных стендов висят телефоны-автоматы.

С кафедры этот разговор невозможен.

На стендах студенческие стенгазеты — какая искристая, раскованная сила ума, и куда это все девается потом? У нас, например?

Ах, сейчас вопрос не в этом...

Я набираю номер, но на последней цифре спотыкаюсь: а может, мне не звонить совсем? Уйти убегом — как делал мой отец: гармоху под мышку и крадучись из дома вон. Потом мать, потерявши голову от забот и злости, прибегала за ним прямо к застолью, прижав к себе для пущего страдания маленького Тольку, моего старшего брата. Толька глупо хлопал глазами и ничего не понимал — он и сейчас такой... Бабы ну увещевать ее: не хотелось им упускать гармониста — только-только пляска пошла. Перемигивались с понятием: успокоить бы Нюру да спровадить. Кто-то вливал ей в рот стопку браги, она отплевывалась, вырывалась и по-бабьи голосила, ее тянули за стол, лицемерно уговаривая: «Нюра, да ты сядь, выпей, ну глянь: все гуляют, я вот тоже еще посижу чуток да домой. Останься, Нюр, вместе и уйдем!» Но солидарные бабочки, жены пьяниц, отнимали ее из вражьих рук и уводили домой, сплюнув напоследок: «Пошли, Нюра, а ну их всех!»

Отец при этом нарочно глупел, чтобы оставаться непричастным, и только ухмылялся. Его обнимал какой-нибудь суровый друг, кривился: «Бабье!» и убежденно наливал себе и ему по стопке. Они выпивали: друг — с возмущенным чувством справедливости, а отец — так просто, и снова он растягивал мехи, бабы с привизгом плясали, выкрикивая охрипшими голосами частушки, мол, «матушки да тетушки, спите без заботушки», а с дочерьми вашими, дескать, все будет как надо, потому как «по деревне мы идем», и прочее.

Домой приползал, напившись до полной безответственности, чтобы спать и не слышать слез и упреков.

На следующую гулянку вывернется наизнанку, а убежит. Глазам стыдно, зато душе радостно, как говорят. Я очень понимаю это чувство — именно оно сейчас и напрашивается...

Я набираю последнюю цифру.

— Миша!

Обычно я говорю «Мишка»...

— Я задержусь сегодня... Это для Шуры! Приехал из какого-то заполярного города Ректор — по делам — бывший Шурин... ну, я не знаю, у них какие-то полупогибшие отношения прошлой полулюбви и, может, еще не все пропало. Он пригласил Шуру к себе в гости, а Шура просит меня пойти с ней — для прикрытия, понимаешь? Ей одной неудобно.

— Куда? — спрашивает Мишка. — Куда в гости?

— А в гостиницу, — отвечаю я как можно невиннее. — Он в гостинице остановился.

Благодарю стенды за тень. Благодарю вестибюль за шум перерыва: не так гулко раздается моя ложь, и от этого ее как бы меньше.

Студентки перед зеркалами надевают свои богатые шубы и застенчивые пальтишки.

— Ну что ж... — неохотно сказал Мишка и задумался.

Я бросила:

— Ну, пока! — и быстренько повесила трубку, пока он не накопил сомнений и новых вопросов.

У-уф! Упарилась.

 

— Итак — г у л я е м!

Я озираюсь в пунцовой утробе ресторана — я здесь впервые. Оформили, подлецы, с понятием: зовущая жаркая темнота, цвет красных внутренностей.

Меня знакомят с Ректором; Славиков немного заискивает, Шура выжидательно молчит, а Ректор улыбается на три части: мне, Шуре и Славикову — и всем достается с избытком.

Еда, вино.

Оркестр готовит свою аппаратуру.

Живот подбирается в ознобе предвкушения: музыканты пробуют звуки.

Я не сказала Мишке, в какой гостинице... Как-то еще придется отчитываться. Авось как-нибудь. Не думать об этом, потом, потом...

— Этот зал напоминает мне утробу, — говорю я. Ведь что-то надо говорить.

— А я никогда не видел утробы, — воспитанно признался Ректор.

— Там как в пещере, — поделилась я. Они засмеялись.

Смеются надо мной.

— Да-да! — настаиваю я.

Мне в детстве снился повторяющийся сон: будто ползу я по тесной пещере, на четвереньках, а выход все сужается и сдавливает меня, но ползти почему-то надо. И вот уж мне приходится в ужасе принять самое беззащитное положение: навытяжку — меня так легко раздавить! И стискивает, стискивает со всех сторон, а я продолжаю выбираться с нарастанием ужаса — и от страха просыпаюсь.

— Мне снилось, как я рождалась: как из пещеры. Ведь сон — это считывание старой записи подсознания, так?

— И мне такой сон снился! — преданно заступилась Шура.

— А я свое рождение проморгал! — говорит Славиков и подливает всем коньяк.

Сдались им наши сны...

Я ничего не пью, даже шампанского, чтобы не пахнуть вином — пригодится дома, если умалчивать ресторан.

Впрочем, дело не в вине и не в ресторане — в Левке дело. Левку Славикова мне важно умолчать, вот что.

Мишка прав: не надо было мне сюда ходить. Не надо мне здесь сидеть. А я сижу. Внутренне зажмурившись, чтобы не видеть необходимости встать и уйти.

Шницель вкусный. Картошка фри, салат ассорти...

Мишка меня все время воспитывает и открывает мне глаза — чтобы я не жила вслепую, как это делает большинство.

А я все равно сижу в ресторане.

Общество пьет.

— Пойдем, покурим? — наклоняется ко мне Славиков.

Шура растерялась: она робеет оставаться вдвоем с Ректором. Но мне же охота послушать и Левкины любовные намеки, я встаю.

Любовь он завел от скуки, она у него липкая, как карамелька в ладошке, но по гулянке сойдет. На кафедре, когда мы оказываемся вдвоем, Лева Славиков поднимает на меня очи, томно глядит и протяжно вздыхает: «Ли-и-ля...» — а я делаю вид, что ничего не понимаю, и говорю: «Меня так назвали в честь отцовской гармошки».

И так греемся этой игрой: он разыгрывает красивое страдание неразделенной любви (ведь я  в п о л н е  замужем), а я непонимание — и оба в безопасности.

Сели мы с ним в холле, он закурил.

— Ой, Лева, я еще один феномен памяти вспомнила, — затараторила я. — Мне еще снилось все время отцовское поле боя и как меня ранило — слушай! Будто бы изрытая взрывами долина, а я на какой-то возвышенности. Все гремит и грохочет. И вот, будто летит пуля — летит так, что я вижу ее траекторию...

Славиков меня не слушал. Я замолчала, а он даже не заметил, сосредоточенно готовясь что-то сказать. Он курит, отражается в стенных зеркалах и пьяно зыблется; ходят мимо выпившие едоки, из ресторана и назад, и швейцар, злясь, закрывает за ними дверь.

— Что? — рассеянно спохватывается Славиков.

— Нет, ничего.

Я не обиделась — ведь мы чужие.

Я тупо смотрю на швейцара, а Славиков, силясь придать словам внутреннюю напряженность, отрывисто и с паузами говорит, что у него есть теперь квартира, правда, не здесь, а в Заполярье, ему дает эту квартиру Ректор, и не хочу ли я поехать туда с ним?

Я понимаю, Славикову хочется игры по крупной, да и когда же еще, ведь уже сорок, а все нет бурной — на разрыв аорты — жизни, есть только надоевшая семья, а Ректор сейчас за столом только что авторитетно изрек: «Любовь — болезнь сорокалетних».

— Нет, не хочу! — отвечаю я с кокетливым капризом и мотаю головой, как семнадцатилетняя девочка.

В дверь дует, швейцар сердито ее закрывает и с ненавистью смотрит на меня, как я фальшиво смеюсь в уплату за жратву и вино. Ох и перевидел он здесь таких дамочек! Мне хочется подойти к нему и оправдаться: я не такая, я здесь случайно, я больше не буду.

Дуть перестало, а я поеживаюсь и все оглядываюсь на здоровенные окна, занавешенные прозрачным тюлем; окна на улицу, и мне кажется: вот сейчас там будет проходить Мишка и увидит меня здесь — такую, какую видит швейцар...

— Скажи, что  х о ч е ш ь! — насупленно требует Славиков.

И правильно: он платит, он и заказывает музыку. А я как можно шутливее возмущаюсь:

— Как я скажу хочу, если я не хочу!

— Скажи! — капризничает пьяный Славиков.

Я затравленно оглядываюсь на окна. Как сказал бы Мишка, знает кошка, чье мясо съела.

Я к Мишке хочу! А уйти не могу. Уйти — это поступок, а я существо слабое, беспоступочное.

Славиков, не дождавшись ответа, забыл, о чем это мы говорили, нетвердо задавил окурок, и мы вернулись в ресторан, к нашим друзьям.

Тут все было в дыму. Вечер подходил к концу, все опьянели и курили уже не сходя с места.

Шура смотрела нам навстречу с облегчением и с упреком: мол, ну что вы так долго!.. Видимо, ей приходилось плохо. Ректор сладко жмурился и в перерывах между затяжками назойливо улыбался, глядя на нее. Она не знала, что ей с этими улыбками делать. Оглянется по сторонам, вздохнет и робко говорит ему: «Ты поешь! Ну почему ты все куришь, куришь и ничего не ешь!» И опять оглядывается.

Славиков прилипающим языком лопочет Ректору: «А помнишь, после третьего курса... Крым... зайцами на третьей полке. Берег... горы зеленые... и я тогда понял...»

И вдруг растерянно сказал:

— Лиля! Я его очень люблю! — и кивнул на Ректора с беспомощным недоумением.

Шура сердобольно заморгала, а Ректор все так же стойко улыбался, и мне пришло в голову, что перед нами муляж улыбающегося Ректора, а сам он в это время где-то спит, свернувшись калачиком. Но тут он пошевелился и сказал:

— Товарищи! — Он прислушался к своему голосу, подбавил в тон проникновенности и повторил: — Товарищи! Выпьем за нашу встречу!

Говорящий муляж.

Они все трое схватились за свои бокалы, счастливые, что нашлось общее дело, а я с радостным выражением хамства на лице спросила Ректора:

— Скажите, вы не муляж? Знаете, делают такие из папье-маше для витрин яблоки, груши, мясо. На вид — как настоящие. А на ощупь — можно я вас потрогаю?

Славиков, пьяный пьяный, а задохнулся. Шура заморгала и отвернулась от меня. Но Ректор не обиделся, а учтиво кивнул и протянул мне руку — для ощупывания. Я потрогала руку, озадачилась, как повар, пробующий суп, и поднесла эту руку, как мосол какой-нибудь, к своему носу: понюхать. Шура предостерегающе смотрела на меня, стараясь как-нибудь взглядом натянуть вожжи и остановить меня. Куда там! Меня ее взгляд только подхлестнул. Не выпуская руки Ректора, я придвинулась к нему и вкрадчиво, как врач, попросила:

— Скажите: ма-ма!

И с ожиданием уставилась на его рот.

Ректор мягко высвободил руку, с ласковым укором улыбнулся мне и опять предложил свой тост.

Все в смятении выпили, на меня никто не глядел, а я, в возмещение своего стыда, мстительно подумала: «Шура потому и боится его, что он ей не нравится. Надо сказать, что он ей не нравится».

Славиков окончательно опьянел, чтобы не разделять ответственности за произведенный мной скандал, и рухнул лицом на стол. К счастью, это всех отвлекло: захлопотали, Шура вылила ему на голову стакан воды и вытерла своим носовым платком. Ректор рассчитывался с официанткой крупными купюрами, и я сперва подумала: слава богу, что не за Славикова счет я тут сегодня гуляла, а потом сообразила, что, пожалуй, еще больше свинства, если за счет Ректора... Хоть вынимай деньги да выкладывай за себя.

Потом Ректор побежал на улицу ловить для Славикова такси, а я искала в карманах Славикова номерок — получить его пальто. Швейцар у двери сопровождал меня неотступным взглядом.

Вывели Славикова на улицу, набросив на него пальто, упаковали в машину, Шура сказала адрес, а Ректор заранее заплатил — и опять я почувствовала себя свински.

Мы втроем вернулись в холл и сели покурить и успокоиться. Мы качали головами, сокрушаясь о бедном Левке, и рассуждали, как ему теперь лучше всего выйти из похмелья. Шура готовила отступление, бормоча что-то про своего дога Билла, которого еще надо сегодня выгулять, а в глазах у нее растерянная пропасть, запустение. Я же, чтобы загладить свою вину перед Ректором, уважительно поддакивала ему через слово.

Где-то в глубине души я собой гордилась: как-никак, был совершен Поступок, хоть и безобразный. Значит, мне доступны и решимость, и свобода.

И тут от стойки гостиничной администраторши повернулась румяная с мороза женщина с красивой кожаной сумкой и поискала глазами место, куда бы ей сесть, чтобы заполнить гостиничные бумажки.


Читать далее

Глава 1

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть