Глава 5

Онлайн чтение книги На золотом крыльце сидели
Глава 5

Проснулась...

Темно, но громыхают трамваи. Значит, утро.

Как жить дальше?

Отец пошевелился — тоже не спит.

А может, ему вернуться, если позовет мать? Да вот то-то и оно, что не позовет. Знаю: едва скрылся — она его с облегчением забыла навсегда, как груз с плеч свалила. Чтоб и воспоминаний не держать, так они тяжелы.

Ну, а позовет — вернется?

Я представила всю их жизнь в одном только взаимном выражении их лиц, которое появляется, когда они вместе, — выражение напряженной выжидающей ненависти, как перед дракой: а ну вдарь! — нет, ты вдарь! — нет, ты! За многие годы они так уронили себя друг перед другом, настолько перешагнули в ссорах все границы, что хорошими им уже не хотелось казаться, а наоборот, каждый превратил другого в яму для своих душевных отбросов.

Тошно. Конечно, он сегодня напьется. Найдет магазин и напьется.

Чужая беда утешает. Думаешь: не со мной. Либо: не со мной одной. Да и пожалеешь бедных.

За стеной, где вчера плакала женщина, зазвонил будильник. Вот ночь-то, наверное, не спала от обиды, а только успела задремать — звонок.

А сколько таких ночей было у мамы! Я помню. Плачет всю ночь, давится в подушку, кричит на отца шепотом (чтобы нас не разбудить) и корит, потом всхлипывает уже без слез, койка вздрагивает — а он ничем не может ее успокоить, потому что действительно виноват — не оправдаешься, и изменить-то ничего не может в своей гиблой жизни и в своем пропащем характере.

За это он ее и возненавидел — за свою неискупимую вину. И научился злобно отвечать на ее упреки, и уж тогда они стали упражняться в несправедливостях, а сперва отец только молчал. Она плачет, мучается — а он молчит — и не утешает ее. Не успеет она нахлюпаться и задремать — а уж рассветает: вставать, корову доить, в стадо прогонять, и остальная круговерть работы — до самой темноты. А мне нет бы встать да подоить за нее корову — я ее мысленно пожалею и дальше сплю, мне спать слаще.

Вот и наверху будильник зазвонил: Ольга. Слышно было, как она встала — и тут же включила музыку. Вот кто молодец, вот кого не пожалеешь. Она делала под эту музыку зарядку минут двадцать, никак не меньше: прыгала и

бегала на месте, ритмично сотрясая потолок (наш стеллаж чуть подрагивал), и громко, с какими-то радостными вскриками дышала. Потом у нее зашумел душ, и от этого здесь внизу загудело в трубах, но вскоре наладилось и перестало.

Потом хлопнула дверь наверху, и Ольга заспешила по лестнице вниз. Тут отец вдруг встал с раскладушки и подкрался к окну. Я сообразила: пошел посмотреть на эту диву, на карлу эту чудну́ю, как она выпорхнет из подъезда. Значит, и он проследил весь ее утренний комплекс.

Мне стало смешно: вот ведь у него горе — а ему любопытно. Я вспомнила, как он вчера смотрел на Ольгу у телефона: видно было, что несоответствие ее возраста и вида причиняло ему какое-то неудобство, какое-то, может, даже страдание и обиду. И вот: поднялся, смотрит. Скосился вниз, как любопытный медведь.

А я тоже хороша: жизнь кувырком, а я развлекаюсь, глядя на него.

Пораженный в самое свое воображение, он отошел от окна и снова влез под одеяло.

...Они с матерью в молодости тоже собирались жить по-новому: красиво и необычно. Да жизнь как-то незаметно их победила и вогнала в колею. Мать стала бабой. Он стал мужиком. А ведь они были передовая молодежь культурной революции, родились в семнадцатом году, кончили семилетку и работали на «чистых» должностях: мать в конторе колхоза, отец — счетоводом на кирпичном заводе.

Активистами были, боролись с темнотой, невежеством и религией.

А потом все эти гармошки-частушки — и копилась, копилась отцова вина, — и до того дошло, что, когда началась война, он чуть не с облегчением, чуть не с радостью ушел: избавился. Думал: может, хоть убьют.

Это он как-то спьяну в обиде проговорился. Мол, я от матери за всю жизнь слова доброго не услыхал.

И прочее.

— Лиля... — тихо позвал он и привстал, скрипнув раскладушкой.

— Что? — вдруг Мишка опередил шепотом — чтобы, значит, не дать меня разбудить. Выходит, тоже не спал.

Веселая жизнь!

— На работу все ушли! — беспокойно прошептал отец.

— Ей к половине одиннадцатого.

Я ревниво вслушиваюсь, к а к  он обо мне говорит, как он говорит «ей»? И вот: он хорошо говорит «ей», он как родной говорит «ей»! Что же это, ничего не понимаю...

— А. А чё не спишь?

— Так...

— Красота-то какая: утро, а в избе тепло, не надо вставать топить.

Мишка не ответил.

Отец вздохнул для завершенности диалога, беспокойно повозился, и снова тишина в доме.

Я вспоминаю наш дом, наш домашний дом, где надо вставать топить, нашу семью...

У крыльца лежала (и сейчас, конечно, лежит) врытая в землю булыжная плита. Я ее мыла тряпочкой. Плита за день нагревалась солнцем и хранила тепло до полуночи. Мы прибегали с речки, накупавшись до посинения, и ложились на нее греться. Теперь плиту, наверное, больше не моют. Сначала вырос Анатолий, а потом мы с Витькой.

Мама как-то спросила под хорошее настроение: «Толя, а помнишь, как отец с войны вернулся, еще ледоход на реке был? Отец еще снегиря тебе привез, свистульку такую глиняную, а?» Нет, Анатолий не помнил. Он из всего детства только и помнил, как грелся после речки на булыжной плите, да как лежал в больнице, и мама носила ему драники из картошки, — а он их лопал.

Мама даже обиделась: не помнит...

Анатолий у нас странный. Витька — тот как живое дерево, с ветками и листьями, а Анатолий — как ствол, технически обработанный под столб или мачту, по назначению: ничего лишнего! Он в институте занимался лыжами, и у него хорошо получалось. Говорил: «Нравится мне это дело: бежишь себе, легкие и сердце работают, здоровье копится». И к невесте в гости ходил: «Приду, — говорит, — родители пригласят к ужину — я ем внимательно, чтобы весь калорийный домашний продукт в мышцы усвоился. Это тренер так учил: есть и работать на лыжне надо одинаково пристально, чтобы мышцы работали не машинально, а как бы сознательно — тогда будет больше отдачи».

А мама ревновала его к этой невесте и ее городским родителям с их калорийной пищей. Строжилась: «Смотри!», а Анатолий ее успокаивал: мол, никакого баловства, спортивный режим — прежде всего. Но невеста Маша все равно забеременела, он быстренько женился, переехал к ее родителям и уже каждый день стал хорошо питаться.

Теперь они давно живут отдельно и наращивают свое благосостояние. Маша работает на мясокомбинате...

Мишка один раз с ними встретился и больше не захотел.

Вот и отец не хочет.

Я думаю, он и ко мне не поехал бы, живи Витька не в своей деревне, на соседней с родителями улице. Витька лучше нас обоих. Куда нам до Витьки! А в детстве я на него губу кривила: мужичок-лапотник, простота. Соберутся, бывало, у нас гости — я насилу терплю, особенно когда пристают с разговорами: мол, как учишься и прочее. Покраснею, набычусь и буркну что-нибудь, даже не взглянув. А Витька им был свой человек, у него не спрашивали, как учеба. Постоянно приходил, помню, дядя Коля — ох и занудливый мужик! — начнет что-нибудь рассказывать, так ему край надо вспомнить, кого как звали по имени-отчеству и с какого года рождения. Вспоминает-вспоминает, и дело с места никак не сдвигается — ну, невмоготу слушать, я аж фыркну, а Витька — ничего, смеется, подсказывает. Вот зашел за столом разговор про собак, ну и дядя Коля тут же встрял: «А вот у нас была в Коротаеве леля Васена, все ее так и звали: леля Васена — и я, и Василий Петрович, мой брат девятьсот седьмого года рождения, сейчас в Липецке живет, и Иван Петрович, и Александра Петровна, сестра моя, младше меня... на сколько же она младше? — да, на три года, потому что, когда я вернулся с фронта, она была уже замужем, а меня демобилизовали сразу же, в мае, как только победили, ну так вот: леля Васена, а мужа ее звали Григорий Ефимович, а у них была собака, дворовый пес...»

— Какого года рождения? — перебивает Витька.

— А кто его знает, дворовый, породы у него не было, не то, что сейчас собак разводят — паспорт на них, такая порода, сякая...

— Да нет — Григорий Ефимович какого года рождения? — А, Григорий Ефимович!..

Тут дядя Коля морщит лоб и загибает пальцы, усердно вычисляя. А у народа терпение давно вышло и, пользуясь тем, что Витька отвлек дядю Колю на себя, их бросили и ведут свой застольный разговор дальше — уже не про собак, а про чью-то тещу. Но тут Николай, спохватившись, догоняет упущенное внимание и выкрикивает скороговоркой, что вот этот самый пес лели Васены и Григория Ефимовича имел такую силищу, что всех собак в деревне спокойно давил! Вот так! Засим он опрокидывал свою рюмку, морщился, а Витька заливался тихим душевным смехом.

И какую он находил во всем этом радость? Тогда мне казалось, что он так охотно роднится с родней и дружит с мужиками, потому что сам он есть деревенский лапоть, и судьба его — всю жизнь прожить заодно с ними простейшим органическим существом. Так оно, в общем-то, и случилось, но теперь я не чувствую никакого превосходства над ним. Я теперь завидую: почему я не научилась так просто, так любовно, так мудро жить на свете, как Витька?

За книгами Витьку застать было невозможно, особенно летом: то на покосе с мужиками, то на полевом стане, то в мехмастерских. После школы, как я и предвидела, он никуда не поехал учиться. Мама смертельно на него обиделась: «Мы в люди не вышли, так думала, хоть дети... А они — вон...» — и плачет. Но ничего, после ей даже понравилось: сын-то дома, при ней. А Витька и без диплома теперь главный инженер. Он от рождения был механиком, и учиться ему было незачем. Послушает мотор минутку — и тут же диагноз поставит. Мол, жиклеры надо продуть в карбюраторе. Еще пацаном был — мужики шли к нему, если непонятная неисправность в мотоцикле. Глянет, засмеется: «Да у тебя ж бобина подсоединена неправильно: контакты наоборот». Со всеми мужиками на ты, как товарищ по общему делу.

И к бабке Фене ходил постоянно, еще когда она не слегла и жила одна в своей хате. У нее пахло убожеством, прокисшим чем-то, — я не могла, а Витька приходил, сидел, разговаривал — и не из какого-нибудь там долга, а из собственной надобности попроведать родного человека. Она его заставит тут же что-нибудь сделать в доме: он делает, возится — спокойно, по-мужицки, не торопясь вернуться к своим делам. Впрочем, он и не отличал — свое дело, не свое, ему это было одно и то же, лишь бы срабатывать потихоньку общую гору работы, чтобы она становилась меньше.

Потом бабка Феня стала старая, больная и совсем слегла. Это было в один из моих приездов: Витька заявил, что бабку Феню надо забрать. Вечно виноватый отец испугался, пожал плечами: мол, я что, — как Аня... А мать отвернулась к печке, помолчала, сглатывая, и обиженно сказала: «Что ж... раз надо. Я привыкла».

Поставили в кухне топчан.

Конечно, бабка Феня понимала, какая она обуза, и возненавидела мою мать за свой растущий перед ней долг. И все норовила подкусить. Мать у печки крутится день-деньской, а бабка со своей лежанки глаз не сводит: не пропустить бы какого промаха. «Борщ-то не упрел еще, а ты уж его тянешь из печи!» И прочее. Бог такого не стерпел, как потом говорила мать, и бабку парализовало. Она не двигалась, но еще говорила. «Ну кто так шинкует капусту?!» — говорила. Тогда и речь у нее отнялась. И она просто глазами колола. Слух и речь пропали одновременно, она ничего не слышала.

Стало в доме пахнуть несвежим телом лежачего больного человека. Витька истопил баню, взвалил на себя бабку Феню и понес мыть. Мама не пускала, хотела сама — Витька не дал. Мама заплакала со стыда, что молодой парень понес мыть старуху. А Витька мучился, что навязал матери такой тяжелый, ненужный ей подвиг. Но что делать, ведь бабку не бросишь. Он совсем не знал, как быть. Я и подавно — и тихо радовалась, что каникулы кончатся, я уеду, и все это не будет меня касаться... Вот такой уж я человек.

А мать собрала совет родни насчет бабки Фени, позвала всех ее дочерей-«сирот».

Кухня просторная, в переднем углу широкая лавка, перед лавкой — стол. Приходили и плотно садились отцовы сестры. Тетя Лиза у печки, остальные на лавке лузгали семечки.

Витька сказал:

— В комнату надо уйти!

— А чего? — удивилась толстая тетя Катя. — Она ж ничего не слышит!

Витька дернул щекой и отвернулся от всего этого к окну.

— Ну, золовушки? — сказала мать. И посмотрела на них с насмешливой злобой.

Сперва молчали.

— Ну, вот я, к примеру, — сказала тетя Лиза и показала на себя руками, чтобы все ее увидели. — Ну, куда я с ней? — И рассердилась: — Я ее ни повернуть, ничего.

— Наташка будет ворочать, — ненавидяще подсказала мать.

— Ну, ты, Нюра, скажешь: Наташка! Ну куда моей Наташке ворочать! Хочешь, чтобы я последней девки решилась! — и сморщилась, полезла в рукав за платочком.

— Ну да, — гневно дышала мать, — одна я могу ее ворочать, одна я ничего не решусь.

— Что ты, Нюрочка, равняешь, тебе-то что-о, — смиренно вздохнула толстая тетя Катя. — У тебя и мужик в доме, и Витька вон...

— А я и мужика вам отдам! В придачу. Ну, кто? — И обвела всех аж побелевшими глазами.

Отец опустил голову, бессловесный, виноватый, уже с утра выпивший.

— Вот-вот, — торжествовала тетя Настя, — вот-вот: он от тебя за всю жизнь слова доброго не услыхал!

Все дружно обиделись за брата.

— Да и никто не слыхал, не он один, — тихонько, как бы для себя одной, проговорила толстая тетя Катя, вздохнув.

— А ничего, у вас и без доброго слова аппетит не портится, жрали с моего стола за милую душу! — тотчас отозвалась мать.

И все с облегчением забыли про бабку Феню и наперебой принялись поминать друг другу обиды, а Витька, слушая все это, решил: он убьет ее, бабку Феню, но и себя потом тоже.

Это он мне после говорил.

А бабка Феня тупо смотрела на них, как они взмахивали руками в ее сторону и зло распалялись, и я бы на ее месте постаралась как-нибудь сойти с ума, что ли, чтобы всего, этого не знать.

Все охотно переругались и быстренько разошлись, хлопая дверью.

Осталось все, как было. Я с облегчением уехала: кончились у моих студентов каникулы. И Витька, конечно, не убил ни себя, ни бабку; как-то напряжение маминого страдания само по себе ослабло, просто от утомления, — а Витька тут вскоре влюбился в учительницу Ангелину, женился и перешел жить к ней, в казенную школьную квартиру. Нет, он не улизнул, просто так получилось. А к бабке он каждый день забегал...

А вот отец на следующее лето смылся; кое-как покончил с сенокосом и подрядился церковь ремонтировать в соседнем селе. Уехал, зажмурив глаза, оставил одну мать на хозяйство, и на огород, и на бабку, и на все на свете.

С церковью этой тоже история...

Помимо того, что с глаз долой хотелось скрыться, он ведь еще и разбогатеть собрался. Так сказать, в возмещение всех жизненных неудач.

Про церковь ту он уже давно слышал, что-де собираются восстанавливать и открывать для службы. Поехал в городскую церковь, как научили знающие люди, и сказал, что хочет подрядиться на такое дело.

Спросили его, крещеный ли, верующий ли, и выдали авансу пять тысяч, на которые он должен был нанять бригаду и купить материалу и краски. Он про себя ужаснулся такому доверию под честное божеское слово, потому что даже паспорта у него не спросили. Тоже была и мысль: присвоить деньги и скрыться, и попробуй докажи, что он их брал! Но сомнение одолело: попы не дураки, и раз уж полагаются на слово верующего человека, то, значит, что-нибудь  т а м  такое есть... Не сдержишь слова — найдет  э т а  сила и воздаст...

А зачем сказал, что верующий, — пожалел он. Впрочем, иначе и не взяли бы.

Он вышел с церковного двора и от душевного смятения даже не мог сообразить, в какую сторону идти. «Положились, значит, на бога, а? — все не мог он успокоиться. — Чуть что, выходит, я перед самим богом отвечаю, а? А его нет! — храбро подумал он и со страхом прислушался к последствиям такого заявления. Последствий никаких не было. — Ну, а тогда чего ж они на него так уж полагаются-то?» — мучился он.

И полдня волновался: пять тысяч. Вот взять их себе — и все. Если неверующий, черт ли с ним за это сделается! Это если бы верующий был, так, может, и навлек бы на себя какое наказание, а раз неверующий... Вот тут и была загвоздка: он не знал, такой ли уж он неверующий. Он и жену вспомнил: в молодости была непримиримой атеисткой, а в последние годы как-то все чаще ссылается на бога. Вот ведь какая штука! — сомневался он.

Пока вопрос с этим оставался открытым, он на всякий случаи и о деле думал. Ну, бригаду соберет на месте из окрестных мужиков. Все работы ему распишет архитектор. Кирпич достанет на своем кирзаводике по старой дружбе, как-никак всю жизнь проработал. А вот пиломатериалы и краска... Ясно, что законно нигде этого не достанешь, особенно на церковь. Придется, значит, помотаться по стройкам.

Потом он вдруг понял, что есть ли тот бог или нету его, а все равно он не сопрет эти пять тысяч. И сразу от этой мысли стало ему хорошо, спокойно, и погода понравилась, и город, и он пошел легкой походкой делать свои дела.

Купола, думал он, сделаем голубые, в звездах.

Сговорился на стройке с ушлыми ребятами, и те на другой день доставили в условное место три фляги краски. Краска оказалась такой: полная фляга песку, и только сверху слой краски — хорошей краски, глубоко-голубой. Обнаружилось это еще в городе: старый дружок, к которому во двор отец свозил все добытое, взял и копнул палочкой в глубину фляги. А там песок.

Конечно, на другой день отец поехал на стройку, поискал тех двух мужиков, хотя дружок заранее сказал:

— Ага, они там сидят, тебя дожидаются.

На стройке вообще никого не оказалось: видно, работы свернули и строителей куда-нибудь перебросили.

Дружок сказал: «Погорельцам надо помогать» и повел отца в хозяйственный магазин.

Директорша, краснощекая женщина, смеялась здоровым смехом, и отец отходил помаленьку от своего горя. Она в черном сатиновом халате энергично и весело двигалась между ящиками и банками на складе, держа в руках карандаш и фактуры. Отгрузили отцу гвоздей и краски, хотя цвет уж был не тот, конечно...

С тесом он тоже прогорел. Опять же аванс мужикам выдал, потом машину нанимал перевозить кирпич и цемент — деньги и разошлись, а ехать в город просить еще ему было совестно; и так вон какую сумму выдали, да сколько по дурости потерял... К тому же чувствовал, что не доведет эту работу до конца. Ползал с мужиками по лесам у купола, стучали молотки, приходил пионерский отряд и организованно скандировал снизу: «Позор, бога нет! Позор, бога нет!» И общественность всякая ходила, возмущалась. И опять-таки отец кругом виноватый.

Кончилось тем, что когда всю сумму в пять тысяч он добросовестно извел, то сбежал потихоньку домой, без копейки денег и не сообщивши ничего своему поповскому начальству.

Теперь уже и перед попами виноватый...

Встал Мишка. Я замерла. Крадучись оделся и вышел, и пока я раздумывала, для чего он поднялся раньше времени и не выйти ли мне вслед за ним, хлопнула дверь в прихожей — ушел... Я обескураженно поднялась.

Увы, мне не удрать, как Мишке: у меня тут отец. Мне его накормить надо.

Сварила яиц. Он кряхтя поднялся, я помогла ему сложить раскладушку.


Читать далее

Глава 5

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть