Часть первая

Онлайн чтение книги Набег
Часть первая

Глава I

НА БАШНЕ

Сторожевой воин ходил на верху башни. Вдоль северной стороны, вдоль западной и вновь сначала. Иногда он останавливался и, прислонившись грудью к ограде, смотрел вдаль. Потом снова шагал вперед и обратно.

Крепость была невелика, окружена земляным валом с оградой из заостренных дубовых бревен. Башня стояла против ворот, чуть отступя внутрь крепости, так что каждый, кто входил в ворота, должен был пробираться между стеной и башней, проходом столь узким, что двум всадникам едва можно было в нем разминуться. Сразу за валом был выкопан крутой ров. Против ворот через него был перекинут мост, но можно было спуститься на дно рва косой, мощенной камнем дорожкой. За рвом насыпан был второй, наружный вал. Прилепившись к нему, наполовину уйдя в землю, теснился там посад. Здесь жили ремесленные люди. Жалкие их землянки сверху похожи были на неровно раскиданные кучи бурой соломы. За посадом начинались поля, и среди них то там, то здесь виднелись небольшие присёлки, где жили пахари-смерды. А дальше расстилалась степь.

Много лет под дождем, под снегом, под палящим солнцем, то днем, то ночью, сменяясь с другими воинами, смотрел Микула Бермятич на степь. Лежала она, безмерно раскинувшись, сливаясь с небом, чуть волнистая, слегка холмистая, и за каждой складкой почвы скрываться могли кочевники-враги. Для того чтобы вовремя увидеть этих кочевников, чтобы успеть отразить их коварный удар, великий князь киевский Ярослав Владимирович построил среди других и эту крепость на границе степи. Для того посадил в ней воеводой своего дружинника господина Глеба. Для того господин Глеб набрал свою дружину и в числе прочих привел молодого Микулу из северных лесов. Для того он дал Микуле землю и пригнал смердов, чтобы пахали землю и кормили Микулу Бермятича. А его дело было смотреть на степь, от врагов сторожить русскую землю.

Крепость строилась у Микулы на глазах. Господин Глеб призвал огородников — мастеров, ставящих ограды, — и договорился с их старшиной. Из кожаного мешка, скупо пересчитывая серебряные гривны, дал задаток, на двадцать человек гривну в день. И обещал давать семь хлебов на неделю каждому мастеру.

Мастера, взмахнув топорами, принялись валить вековой бор, и огромные дубы тяжело падали, будто богатыри в неравной битве. Птица ворон, взлетев из поверженного гнезда, долго кружила над зеленым побоищем.

В то время всюду кругом был бор, и на безымянной речке без числа водились бобры. Микула с товарищами клал тупую стрелу на тетиву лука — тупую стрелу, чтобы не испортить пушистый мех. Бобров повывели, бор повырубили, стала речка зваться Рублянка. Там, где Рублянка впадала в Пятку Великую, на широком холме выросла крепость — детинец.

Из мощных дубовых бревен сбили мастера клети, поставили их непрерывной стеной вокруг всей вершины холма и доверху насыпали землей. Потом сбили второй ряд клетей, изнутри вплотную пристроили их к стене, так что стала стена вдвое шире. В эти клети не стали насыпать землю, а прорубили в них в каждой по окну и по двери, чтобы было где жить дружинникам. По перекрытию обмазали глиной, а затем стали рыть ров и землей из рва засыпали сверху двойной ряд клетей. Стал вал и высок, и широк, и крепок. А сверху еще изгородью обгородили, чтобы за той изгородью, как за щитом, могли схорониться воины и, невидимые из-за той изгороди, могли стрелять во врагов.

Когда рыли рвы, нашли человечьи и конские кости, золотые монеты, цветные бусы и меч. Это был добрый знак. Видно, издавна селились люди на широком холме меж двух рек. Пригожее это было место для жизни, привольное, райское. Детинец назвали Райки.

С тех пор прошло двадцать лет. Далеко к северу отступил бор, и за бобрами теперь было час на лошади скакать. У господина Глеба белая борода выросла по пояс, у Микулы Бермятича брови нависли от взгляда пристального, а ни разу за двадцать лет не видел он кочевников, ни разу не вынул меч из ножен, чтобы с врагом сразиться.

Изредка являлись в детинец купцы (в те времена называли их гостями), жаловались, что кочевники-половцы меж Днепром и Доном балуют, торговать не дают, дочиста грабят. Каждый раз после такой жалобы господин Глеб посылал разведчиков далеко в степь разведать места, где половцы кочуют, где поставили свои шатры. Но разведчики возвращались, так и не набредя на половецкие селения — по эту-де сторону Днепра половцев не видать. И господин Глеб думал: кто их разберет — гостей да половцев! То грабят друг друга, то мирно торгуют. Ведь и так случалось, что везли гости в степь богатые товары, кольчуги и мечи, а половецким женам — медные зеркала, круглые, чтобы подвешивать их к поясу, а обратно из степи пригоняли табуны быстрых коней. И у всех воинов в Райках были половецкие скакуны, а половцев никто так и не видел за двадцать лет ни разу.

Умер за эти годы великий князь Ярослав Мудрый, и четырнадцатый год сидел на киевском престоле сын его, Изяслав Ярославович. И у господина Глеба с госпожой Любашей народился сын Георгий. И Микуле Бермятичу родила жена сына Василька. По десятому году растет бездельник, белый да румяный на пирогах матушкиных, а толку от него не видать. Давно уж пора отцу обед принести, солнце стоит почти над самой головой, а Василька все нет и нет.

Но вот застучали по лестнице каблуки сапог, из отверстия в полу показалась белокурая копна волос, короткий нос, толстые щеки. Вот по пояс высунулся Василько, прямо на пол поставил блюдо с жареным лебедем и кружку с пивом. Вот и весь Василько встал, короткий и коренастый; глаза почтительно опущены книзу, а дерзкий нос весь в веснушках вздернут, будто смеется над отцом. Поклонился, подал блюдо.

— Отчего лебедь об одной ноге? — глянув на сына, спросил Микула.

— Так и было, — ответил Василько и отвел глаза в сторону.

— Врешь, не было. Это журавль об одной ноге стоит, а полетит — обе вытянет. А у лебедя всегда две ноги.

— Может, ему одну ногу стрелой отстрелило, — сказал Василько. Губы у него дрожали — не то плакать собрался, не то смеется исподтишка. — Напрасно, батюшка, гневаешься. Что мне матушка велела, то я и принес. Мне нога не надобна, я по горло сыт.

— Тебе не надобна — дружкам своим снес на посад иль на присёлок. С кем дружбу водишь? С низкими людишками, с ремесленниками, со смердами. Мне с башни все видать. Зачем ты вчерашний день к гончару бегал?

— Меня матушка за пряслицем… за глиняным посылала…

— Врешь, не посылала. У ней пряслица красного камня, шиферные. Когда ты в разум войдешь? Ты воинов сын, сам воином будешь. У господина Глеба Георгий сынок, с ним дружи. А лебедя сам я сбил стрелою в грудь наповал. По ногам не бью, не увечу.

— С Гюргой дружить не стану, гордится он передо мной. Я-де воеводе сын, а ты простому воину. Я-де знатного боярского роду, а ты-де знай свое место. Велит колчан со стрелами за ним носить. Другие пусть носят, а я ему не слуга.

— А гончару кушанье носить, потайно от матери взятое, не брезгаешь? Смерду служить тебе не зазорно? Я воеводе кланяюсь — ты сыну его поклониться должен. От поклона голова не отвалится.

— Поклоны бить — шишки на лбу набьешь.

— Врешь, не набьешь. Вот ужо вернусь домой, будут тебе тогда и шишки и колотушки. Узнаешь, как отцу перечить. Иди.

Василько поклонился и застучал вниз по лестнице. Микула Бермятич несколько минут смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на ворота. Вздумай Василько пойти на посад, не миновать бы ему отцовских глаз. Но никто в ворота не вошел и не вышел. Время за полдень перевалило, все, небось, обедали. Оторвав у лебедя вторую ногу, Микула Бермятич тоже принялся за еду. Глаза его по привычке вглядывались в степь.

Глава II

ВОДЯНЫЕ ВОРОТА

А Василько меж тем, прикрыв над собой откидную дверь, ведущую на верх башни, задержался в верхней пустой клети и лишь потом спустился в нижнюю клеть башни, где было жилище его родителей.

Мать сидела в высоком кресле у окна, тонкую льняную нить пряла. Веретено плясало у ее ног, стуча розовым пряслицем — грузиком, надетым на тупой конец веретена, чтобы ровнее крутилось. Спрятав руки за спиной, не отводя глаз от лица матери, Василько медленно стал пятиться вдоль стены к выходу.

— Что долго ходил, дитятко? — спросила мать. — Я уж думала, не подвернулась ли ноженька на крутой ступеньке, не вздумал ли отец опять бранить тебя.

— Я недолго ходил, — все так же продвигаясь к двери, ответил Василько.

— Кушать не хочешь ли, голубчик мой? — снова спросила мать. — Огурчиков с медом не отведаешь ли? Свежий мед принесли бортники, душистый мед в лесу добыли…

— Не надобно мне, — ответил Василько.

— Да куда же ты опять бежишь? — в отчаянии воскликнула она. — Один ты у меня, желанный. Посидел бы со мною, я бы тебе сказку рассказала. Да постой…

— Надоели твои сказки! Все те же! Я тебе сам получше придумаю, расскажу. А иду я к господину Глебу, к его сынку, к Гюрге белоглазому. Батюшка приказал.

С теми словами, ни разу не повернувшись к матери спиной, он очутился за дверью.

Тут на мгновение он остановился, раздумывая. Идти налево мимо окна — мать увидит, что у него за спиной. А за спиной был у него в руках узелок. Идти направо, чтобы потом обогнуть крепостную стену, — того хуже: отец с башни все замечает, расспросов не оберешься. Да и не хотелось ему идти мимо башни воротами, как все люди ходят, когда со вчерашнего вечера было у него средство незаметно и тайно выйти из детинца. Так раздумывая, он недолго постоял за дверью, как вдруг веселая мысль мелькнула в его голове. Он положил узелок на пороге и подошел к окну, где мать уже поджидала, надеясь еще раз взглянуть на него.

— Матушка, пироги горят на поварне! — закричал он страшным голосом. — Аж на улице чад!

Мать испуганно метнулась от окна, а он, подхватив узелок, благополучно пробежал мимо.

— Куда торопишься, Василько? — окликнула его соседка.

— Некогда мне! Отец послал в кузницу шлем починить, — ответил он, для убедительности махнув у нее перед носом своим узелком, и побежал дальше.

— Куда бежишь? — снова окликнули его.

— Некогда мне! Матушка послала к Петровне горшок отнести. Петровна вчера матушке горшок со сметаной принесла, так теперь отнести надо.

— Какая Петровна?

— Известно какая — такая. Некогда мне! — И замедлил шаги, чтобы не привлекать к себе внимания.

У восточной стены детинца меж двух клетей был небольшой проход, такой узкий, что только было пройти одной девке с коромыслом на плечах, и то боком, а двум никак не пройти. Это были «водяные» ворота, прорубленные на случай осады, чтобы можно было незаметно для врага за водой ходить. Низкая неприметная дверь заперта была висячим замком с таким хитрым устройством, что в Райках такой некому было сделать, и привозили эти трубчатые замки из Киева. Подобрать к ним ключ было невозможно, а хранился ключ от этого замка у Микулы Бермятича в потайном месте. Водяные же ворота всегда были на запоре на случай, если найдется в детинце изменник, чтобы не мог он в эти ворота впустить врагов.

Но у Василько со вчерашнего вечера был второй ключ. Ночью он просыпался от мысли, что у него этот ключ есть. Утром смазал его маслом, чтобы легче двигался. Теперь он с замиранием сердца собирался попробовать, подойдет ли ключ.

Мальчик скользнул в узкую щель меж двух жилищ и оглянулся. Теперь его мог бы увидеть только тот, кто стоял бы прямо против прохода. Никого не было. Тогда Василько смело подошел к двери и вставил ключ в отверстие внизу замка.

Ключ вошел и не скрипнул, и Василько легонько повел его кверху. Ключ поднялся, сдавил пружины, и тяжелый трубчатый корпус замка отделился от дужки. Вынув дужку из скобы, Василько откинул запор и снова навесил замок на скобу. Издали никто бы не заметил, что замок теперь висит по-пустому, ничего не запирая. Еще раз оглянувшись, Василько приоткрыл дверь, проскользнул в отверстие и, вцепившись ногтями в дерево, потянул дверь к себе. Та тяжко захлопнулась. Наступила тьма, и пахнуло такой древней сыростью, что ему жутко стало.

Сразу у входа начинались вырезанные в грунте ступени. Придерживаясь рукой за мокрые дубовые бревна, облицовывающие стены, нащупывая ногой скользкий путь, Василько начал спускаться вниз. Вдруг ступени кончились, и он чуть не упал. Было все так же темно, но, едва передвигая ноги, он почувствовал, что идет уже по ровному месту. Воздух был спертый, казалось конца не будет этому ходу.

Василько подумал, не зря ли он все это затеял и не умней ли будет вернуться. Но возвращаться ему очень не хотелось. Внезапно рука, протянутая вперед, уткнулась в тупик. Скользнув вниз, она ударилась о засов. Это был выход. Засов заржавел и подаваться не хотел. Василько ругнулся, рванул, и дверь распахнулась. Мальчик очутился среди густых ореховых кустов у подножия наружного вала.

Только высунул Василько нос из ветвей, как тотчас и отпрял. По усеянной цветами луговой траве ступал тонконогий конь, гордо нес в седле молодого всадника. На всаднике была алая рубаха, сапожки на высоком изогнутом каблучке, с загнутыми вверх носками. Он ехал, подняв к солнцу красивое лицо с очень светлыми глазами.

«Эх, Гюргя белоглазый! — подумал Василько. — Повадится по нашему лугу кататься — и поиграть-то негде будет». И, засунув в рот два пальца, свистнул отчаянным, разбойничьим посвистом.

Георгий, испугавшись, рванул удила, а резвый конь поднялся на дыбы и сбросил всадника наземь. Тут из кустов вышел Василько и участливо спросил:

— Ай, больно ушибся? А какое место? Конь у тебя страх пужливый! Не в хозяина ли?

Георгий сочувствию не поверил, на намек обиделся, вскочил и кинулся на Василька. А тот ловко подставил ему подножку, и Георгий снова растянулся. Василько, отбежав на приличное расстояние, ласково спросил:

— Что тебя все наземь тянет? Видно, слабы ножки, что пустую-то головушку снести не в силах.

Георгий, не стерпев, выхватил из-за сапога нож и снова бросился на Василька. Тот увернулся, крикнул:

— Руками маши, а нож не трожь! — и запустил в коня камешком.

Конь взбрыкнул и ускакал, и Георгию поневоле пришлось поспешить за ним вдогонку. А Василько, гордый своей победой, улюлюкнул вслед бежавшему врагу и тихо направился к берегу речки.

Глава III

У ГОНЧАРА

Скачет богатырь Давидка Тимофеевич на буйном коне. Грива у коня ниже колен, хвост у коня по травам стелется. На Давидке рубаха шелковая, лицом он, Давидка, бел и румян, держит в левой руке тугой лук. Лук-то весь позолоченный, на концах у лука турьи рога. Высоко в небе гуси-лебеди летят, курлыкают, перекликаются. Натянул Давидка лук за ухо — завыли у лука турьи рога, запела тетива, полетела стрела в поднебесье. Тут все люди Давидке поклонились, говорят Давидке…

— Эй, Завидка, опять горшок скособочил! Верти круг! Круг-то верти! Оттого у тебя горшки набок и клонятся. Да спишь ты или не слушаешь?

— Я не сплю, — покорно ответил Завидка и толкнул рукой круг.

Круг заскрипел, завертелся.

— Опять зеваешь! Зачем круг-от сделан? Круг-от вертится, горшок то один бочок тебе подставит, то другой, а ты его обглаживай, обминай. Эх, не быть из тебя доброму гончару!

Ах, то не на коне скачет богатырь Давидка — сидит Завидка, гончаров сын, верхом, будто на деревянной лошади, на низкой скамье, на толстой доске, на две плахи положенной. Где у коня крутая шея — в скамье сквозь прорезь проходит ось. Где у коня бы голова — на конце оси надет деревянный круг, а на нем другой кружок, поменьше. И не лук у него в левой руке, не стрела в правой, а подталкивает он левой рукой круг гончарный, а правой держит щепочку, заглаживает, обминает швы меж полос на глиняном горшке.

Тут гончар не выдержал, занес ногу, слез со скамьи и подошел к сыну:

— Разве это горшок? Людям на посмешище! И чтоб на таком горшке мой знак был! Люди мой знак знают. Повернут горшок кверху дном — увидят на дне круг, а в нем двойной крест вроде колеса, скажут: «Этот горшок Тимошка-гончар лепил. Этот горшок и в огне не треснет и в воде не размокнет. Этому горшку веку не будет. В этом горшке и щи будто наваристей и каша рассыпчатей!» Эх, Завидка, совести у тебя нет! Знак тот мне от отца, от деда достался — все были гончары. Дед крестом метил свои изделия, отец двойной крест ставил, я кругом его обвел, чтоб всем ведомо было — это Тимошкина работа, сына Авдеева, внука Буславова. Не дам я знаку моему на горшке твоем позориться…

С каждым словом тыкал он незадачливый горшок кулаком, пока на кругу не осталась бесформенная кучка глины. Тогда он снял ее, бросил наземь и крикнул:

— Начинай сызнова!

Завидка нагнулся, взял ком глины и начал валять из него длинный валик. Осторожно поднял и спиралью стал укладывать на круге.

— Ровней клади! Не видишь, что ли? Подтолкни круг!.. Опять у тебя один бок выпер. Такой горшок и стоять не будет, а сразу повалится.

Медленно, ровно ложится валик витком на виток, все выше стенки будущего горшка.

— Стой, хватит! Ты что, хочешь его в два локтя вытянуть? Не корчагу лепишь, а горшок. Уже клади, к горлышку подводишь. А теперь виток пошире пусти, чтобы лег венчиком.

Гончар подтолкнул круг рукой и отошел к своей скамье. Круг качнулся, заскрипел, медленно начал вертеться. Завидка щепкой разглаживал, разравнивал полосы, чтобы не видно было, где нижний виток к верхнему прилегал.

Круг с горшком вертелся, вертелся, вертелся…

Богатырь Давидка Тимофеевич натянул тугой лук за ухо — полетела стрела в поднебесье, через леса, через реки, к стольному городу Киеву. Тут пала стрела на княжеское крыльцо. И спросил князь Давидку Тимофеевича: «А какого ты роду-племени?…»

— Смотри, вовсе две полосы у тебя разошлись. Пальцем поправь.

Гончар снова соскочил со своей скамьи и, схватив лоскут овчины, лежавший в миске с водой, принялся протирать им горшок. Потом осторожно снял готовый горшок с круга и отставил в сторону сохнуть.

— Нет моего терпения! — сказал он.

И Завидка увидел, что в самом деле терпение у отца кончилось. На худых щеках горели красные пятна, руки дрожали. Завидка виновато опустил голову, а над его головой высокий голос отца уже не мерно бубнил, будто, вертясь, гудит круг, а то взвизгивал, то прерывался.

— С тобой вожусь — свой горшок никак не доделаю. Все утро бьюсь с тобой. Какой из тебя гончар! Ремесло позоришь. Только и годишься козу пасти… Сын! Руки-крюки! Быть тебе подпаском, скоморохом, каликой перехожим… Уходи с моих глаз, совсем уходи и не попадайся мне. Скорей беги, пока я тебя до смерти не прибил!

Завидка слез со скамьи и уныло спросил:

— Куда ж ты меня гонишь?

Гончар схватил мокрый лоскут овчины, которым перед тем протирал горшок, и провел им по влажному лбу. Потом посмотрел мутными глазами на сына и сказал:

— Что ж, иди козу пасти, ни на что не годишься больше. Придется Тишку с Митькой за круг сажать. Может, понятливей тебя будут.

Завидка поднялся по ступенькам, ведущим из землянки на улицу, и начал отвязывать козу, которая успела уже сжевать и вытоптать скудную травку, росшую у жилища гончара.

Из сарая выглянула сестра Милуша и крикнула:

— Козу идешь пасти? Ты гусей тоже забери, пусть по речке поплавают.

Глава IV

СОСТЯЗАНИЕ

Там, где речка Рублянка впадала в Пятку Великую, на остром мысу, заросшем луговыми травами, спал мальчик, раскинув сильные руки и подставив солнцу широкую грудь. По-видимому, он спал уже давно, когда вдоль бережка к нему приблизился другой мальчик, гнавший хворостиной гуся с гусыней и тянувший за собой козу на веревке. Это был Завидка.

Увидев спящего, он захлестнул козью веревку за ствол ивы и к этому же стволу привязал за лапку гусыню. Гуся он оставил на свободе, потому что знал — гусь от гусыни никуда не уйдет, а будет ходить вокруг да около, приседая и кланяясь, не желает ли-де госпожа гусыня вдоль да по речке поплавать. Привязав гусыню, Завидка тоже лег на траву, спрятал голову в руки и подставил солнышку спину. Солнце ласково грело ребят, а речки в два голоса их баюкали. Рублянка тихо ворковала, будто сизый голубь, а Пятка, словно гусли, рокотала и всплескивала.

Долго ли, коротко ли они спали, когда на лугу показался Василько. Добравшись до мысика, он увидел спящих, остановился, достал из-за пазухи свой узелок и положил его под куст. Потом разулся, распоясался, расстегнул рубаху, сорвал длинную травку и начал дразнить гуся. Гусь выгнул извилистую шею и зашипел. Василько кинул в него комком земли и пощекотал травинкой Завидкину пятку. Тот мигом перевернулся и сел.

— А Куземка-то спит, — сказал он. — Будить его иль не надо?

— Ты, Завидка, осторожно буди, — посоветовал Василько. — Куземка наш спросонья грозен бывает. Как бы не ушиб невзначай.

— Не привыкать стать мне к ушибам, — встряхнув волосами, ответил Завидка и, нагнувшись к Куземке, зашептал: — Кузя, Кузенька, просыпайся. Просыпайся потихоньку. Чего спать?

— У-у, — пробормотал Куземка, открыл ярко-синие глаза, улыбнулся солнцу и, увидев Василька, спросил: — Годится?

— И не скрипнул, — ответил Василько.

— Вот он я какой! — сказал Куземка. — У меня не скрипнет. Не таковский. — Он широко потянулся. — Вот он я, кузнецкий сын. А что вы так долго не шли?

— Мы давно здесь, — ответил Завидка. — Это Василько не шел.

— И я давно. Я гуся дразнил, а вы спали.

— Эх, проспали! — огорченно сказал Куземка. — Мне давно домой пора. Отец, небось, проснулся после обеда, а меня нет. И мехи раздувать некому.

— Успеешь, — сказал Василько.

— И то, успею. Без меня раздуют. Ой, жарко! Искупаться, что ли? — И, вскочив, как был, в штанах и рубахе, кинулся в речку и поплыл на другую сторону.

— Промокнешь! — вслед ему закричал Василько.

— Ништо! — ответил Куземка и сильней забил ногами по воде. — Ой, вода хороша — парное молоко!

Василько, скинув штаны с рубахой, побежал в воду и поплыл за Куземкой. И Завидка, проверив, крепко ли привязана его скотина, тоже разделся и поспешил догнать друзей.

Они уже успели выбраться на высокий камень у крутого берега Пятки и теперь с визгом и воплями прыгали с него в воду то вниз головой, то вперед ногами, вытянувшись струной или перевертываясь в воздухе. Завидка, взобравшись на камень, присел, обхватил руками колени и громко крикнул:

— Ух!..

И когда оба приятеля взглянули на него, клубком слетел в воду.

— Дурная голова! — прикрикнул на него Куземка. — Чего прыгаешь не глядя? Глубоко тут, верно, да на дне камни есть. Прыгай, как все люди.

— Треснется головой о камень — расколется, как пустой горшок, — сказал Василько и рассмеялся. — Ему жизнь надоела.

— Ага, надоела, — ответил Завидка и встряхнул волосами. — Авось впереди лучше будет. Давайте вперегонки!

И, нырнув, он поплыл под водой. Когда вынырнул, чтобы набрать воздуху, то увидел, что Василько его догоняет, а Куземка далеко впереди и вокруг него радугой взлетают и падают брызги.

Завидка снова нырнул, а когда высунул голову, то Василько накрыл ему лицо мягкой ладонью и, заливаясь смехом, начал топить. Завидка вывернулся, схватил его за ногу и потащил вглубь. Василько завизжал. Тогда Куземка повернул обратно и под водой боднул Завидку головой, а вынырнувшего Василька огрел по спине ладонью. Шлепок получился такой звонкий, что Василько от смеха опять чуть не потонул. Тогда Куземка сказал:

— Хватит!

И все трое выбрались на мысок. Василько и Завидка, покатавшись по траве, оделись. Куземка стащил с себя мокрую рубаху и штаны, выкрутил так, что треснуло, и повесил сушиться на куст.

— Что будем делать? — спросил он. — Детинец городить, как вчерашний день? Ров рыть, что ли?

— Я с этим детинцем вовсе обезручу, — сказал Василько, — все ладони в мозолях. Давайте босиком по траве бегать и ржать, будто мы дикие кони, и копытами лягаться.

— Эка невидаль босиком! — сказал Завидка. — Давайте лучше из лука стрелять — кто дальше.

И все согласились.

Луки и стрелы были у них самодельные и хранились в кустах. Завидка потрогал пальцем заостренную палочку и сказал:

— Эх, были б у нас настоящие стрелы!

— Вот я откую стрелу, — пообещал Куземка. — Я такую откую, чтоб свистела при полете. У самой бородки дырочки пробью в острие. Она полетит и засвистит, как соловей.

— Ты бы простую отковал, чем свистящую-то обещать, — сказал Василько и первым взял лук.

Привычно, почти не целясь, спустил он тетиву, и стрела, перелетев через Пятку, скрылась с глаз.

— Это не считается! — крикнул Завидка. — Мы еще не уговаривались.

— Ну и уговаривайся, мне что! — ответил Василько и пустил стрелу прямо в синее небо.

— Надо уговориться, на что стрелять будем, — сказал Завидка. — Что тому будет, кто дальше всех попадет?

— Почет будет. На пиру будет князем, возьмет себе лучший кус, — сказал Василько. — У меня, братцы, в узелке лебединая нога есть.

— Только через реку не стрелять, а то не видно, куда стрела упала, — сказал Куземка. — Стрелять на лугу и по жребию, кому первому выпадет.

Первому ему и выпало стрелять.

— А во что целиться-то? — спросил он, натягивая лук сильными руками. — Вон в тот камушек. Идет, что ли?

И, не дождавшись ответа, спустил тетиву. Стрела полетела и, задрожав, вонзилась в землю у самого камня.

— Хорошо! — воскликнул Василько. — Лучше не бывает!

— И лучше можно! — крикнул Завидка. — Стрела камень-то и не тронула, в землю впилась. В камень целься, а не в землю.

— Я и не целя попаду, — небрежно ответил Василько. — И не глядя попаду. Меня ночью разбуди — я в темноте попаду. Не первый год из лука стреляю!

И спустил тетиву с такими ужимками, что стрела полетела в сторону и попала в густой куст.

— Никак, вскрикнул кто-то? — испуганно спросил Куземка.

— Послышалось тебе, — ответил Василько. — Это тетива взвизгнула. — И протянул лук Завидке.

Завидка принял лук и медленно поднял на уровень груди. Еще поднял и немного опустил. Сердце билось так, что во рту было солоно. Вот он богатырь, Давидка Тимофеевич. Василько ему кланяется. Куземка ему кланяется. Ото всех почет. И подносят ему лебединую ногу.

— Что тянешь? Стреляй! — крикнул Василько. Завидка даже не посмотрел на него. Он вдруг почувствовал, что его рука, стрела, взгляд отсюда и до камня как бы слились воедино, одной длинной чертой. Чуть заметная трещина в камне выросла и приблизилась. Завидка спустил тетиву.

— В сам камень! — в восторге крикнул Куземка. — Как она в камень-то воткнулась, не отскочила от него?

— Там трещинка, — слабым, счастливым голосом ответил Завидка. — Она в трещине торчит.

Куземка не поленился сбегать за стрелой, чтобы вытащить ее, но стрела так глубоко впилась в камень, что вынуть ее не удалось.

— Ай да Завидка, ай да стрелец! — восхищались оба друга. — Быть тебе на пиру князем!

— А я не обедал сегодня, — тем же счастливым голосом проговорил Завидка. — Отец меня до обеда выгнал. Так вдруг есть захотелось, братцы мои дорогие!

— Сейчас я стол накрою! — крикнул Василько и повернулся к своему узелку.

Но узелка и след простыл. Вместе с ним исчезли и Васильковы сапоги и подпояска. И Куземкиных штанов и рубахи тоже нигде не было видно.

Все трое мгновение смотрели друг на друга, и вдруг Василько рассмеялся:

— Сапожки мои, зеленые, сафьянные, остроносые, недолго ж я в вас щеголял! Вот жаловался, что ногам в сапогах смутно, босиком побегать хотелось. Теперь набегаюсь!

— Недолго побегаешь, — хмуро сказал Завидка. Он был бледен, и глаза у него влажно блестели. — Тебе отец другие подарит.

— Братцы, а я?… — в ужасе спросил Куземка. — Как же я нагишом по детинцу пойду? Ведь засмеют меня!

— Засмеют! — застонал Василько и повалился с хохотом в траву. — За… за… ой, засмеют! На… на… ой, нагишом!

— А я как? — вдруг крикнул Завидка. — Я в камень попал, не каждому бы богатырю так попасть. И пиру теперь не будет… — Он зарыдал.

— Хватит! — решительно приказал Куземка. — Не плачь, Завидка! Василько, не гогочи! Надо искать вора. Когда я из лука стрелял, рубаха еще белела на кусту. Значит, и вор недалеко.

— И не ушел он никуда, — сказал Василько: — и река не плеснулась, и трава не колыхнулась.

— Ищи, ребята! — крикнул Куземка. — Ищи, не оставил ли он какой след. Ищи от куста, где рубаха висела.

Глава V

В КУЗНИЦЕ

Одной рукой кузнец придерживал клещами на наковальне неровный, губчатый ком железа — крицу, а другой он маленьким молотком постукивал то по крице, то по краю наковальни. И как бы в ответ на удары его молотка большой каменный молот, который обеими руками держал подручный, с грохотом опускался на то самое место, которое указал маленький молоток. Так они стучали, как бы перекликаясь, — легонькое, завлекательное постукиванье и громовый удар, от которого сыпались искры.

— Пустите, пустите! — кричали кожемякины ребята, пробиваясь сквозь толпу мальчишек, густой стеной теснившихся у дверей кузницы. — Пустите! Это наш топор куют. Может, мы еще успеем посмотреть, пока не доковали…

— А чего вы раньше не шли? — ворчали мальчишки, неохотно отодвигаясь в сторону.

— А мы кожи в чану мочили, нас отец не отпускал. Пустите, это нам куют, а не вам.

— А зачем вам топор, когда вы кожемяки? Вам ножи да скребки нужны, а топоры ни к чему.

— Без топора в хозяйстве — как без рук, — важно сказал гончаров Тишка, но, хитрющий, места не уступил, не подвинулся.

— Мужику топор — что бабе прялка, — поддерживая брата, пропищал гончаров Митька и лягнул напиравших кожемяк.

Те, обрадовавшись, что гончары им сочувствуют, притихли было. Но вскоре поняли обман, завопили отчаянными голосами:

— Да пустите же!.. — и выбились в первый ряд.

Кузнец клещами поворачивал крицу, подставляя ее то одной, то другой стороной под большой молот, и под грохот ударов бесформенная крица, уплотняясь, превращалась в длинный и плоский кусок железа.

Когда железо темнело и из желтого становилось вишнево-красным, кузнец совал его в горн, прямо в горящие угли, пока оно вновь раскалялось. А чтобы угли жарко горели, кузнечиха раздувала пламя мехами.

Мехи — две сердцевидные планки, соединенные собранной в складки кожей. Когда их раздвигают, воздух проходит внутрь мехов сквозь отверстия в верхней планке. Когда их сжимают, воздух выходит сквозь сопло — глиняную трубку на узком конце планок.

Кузнечиха усердно сдвигала и раздвигала мехи. На ее худых руках жилы потемнели и надулись. Но дело было ей непривычное, и воздух неровно поступал в горн. Кузнечиха видела, что муж гневен, и с тоской думала:

«Куда же девался Куземка? Отпросился после обеда на недолгое время, а уж небо посинело и ночь близка, а его нет. Не утонул ли в реке? Что с ним?»

Небо потемнело. Над восточной башней взошла звезда, и вторая загорелась прямо над площадью. Вдоль всего ряда жилищ замерцали сквозь окна лучины и светильники. Из открытых дверей матери звали своих детей:

— Иванушка, голубчик мой, иди ужинать!

— Аленка, где тебя носит? Каша остынет!

— Петруша, Петруша, беги скорей!

Толпа ребят в дверях кузницы поредела, остались лишь посадские. Матерям их было не докликаться — далеко, не слышно.

Кузнечиха раздувала пламя в горне. Холщовая рубаха на ее спине потемнела от пота. Отблески пламени сверкали на медных кольцах, спускавшихся с висков, искрились на стеклянных браслетах — черном витом с красной и желтой эмалью, гладком синем и прозрачно-голубом с желтой полосой.

— Ровней дуй! Не огонь варит железо, а дутье мешное!

Кузнечиха раздувала пламя, кузнец ковал топор. Когда железная полоса стала длинной и узкой, он присыпал ее песком, снова сунул в огонь, крикнул:

— Сильней дуй! — и вытащил сверкающую белым, нестерпимым жаром полосу.

Сбив приставший песок, кузнец согнул полосу пополам, вложил в сгиб железный вкладыш и крикнул подручному:

— Бей!

Каменный молот высоко взвился и ударил громово.

— Бей! Остынет железо, не сварится!

Под градом ударов оба конца железной полосы соединялись нераздельно.

Огромные тени кузнецов метались по потолку и стенам. Кузнечиха изнемогала, когда вдруг сильные ребячьи руки взяли из ее рук мехи.

— Куземка!

Огонь в горне сразу вспыхнул ярче. Непрерывно и ровно поступал в него воздух из сопла. Кузнечиха, шатаясь, отошла в сторону. Кто-то схватил ее за локоть жаркими влажными руками. Кузнечиха оглянулась. Около нее стояла Гончарова жена, запыхавшаяся, заплаканная, под низко надвинутым на лоб платком.

— Завидки моего здесь нету?

— Нету. Куземка только что вернулся.

— Ой, беда, горе мое! Последняя моя надежда была — не здесь ли он. Обыскалась я! Нигде нет. Выгнал его отец-то — иди, говорит, козу пасти, больше ни на что-де не годен. А он ушел, и по сию пору нету его. Гончар бранится: коза-де больно хороша, пропала-де коза. А у меня по парнишке сердце болит. Лядащенький он, а все свой, рожоный. Ох, куда же мне теперь бежать?

— Да подожди ты, сейчас кончат ковать. Может, Куземка и знает, куда они подевались.

— Голодного-то выгнал. С самого утра.

— Подожди.

Наступал самый решающий момент. Разведя узкой щелью конец топора, кузнец вставил в него полосу стали — жало, и подручный несколькими ударами наварил ее накрепко.

Тогда, выхватив из-за кожаного нагрудника коровий рог, кузнец, шепотом произнося непонятное заклинание, принялся тереть рогом еще не остывшее лезвие.

Все смотрели не дыша: подручный — у наковальни, опершись о каменный молот; Куземка — у горна, еще держа в руках мехи; кузнечиха с гончарихой — у стены; а в дверях кузницы — счастливые Кожемякины ребята и другие посадские мальчишки. Рог зачадил, затрещал, стал плавиться. Все замерли. Если потереть горячее железо коровьим рогом, не будет крепче этого топора, вовек не сломается.

Захватив клещами топор, кузнец опустил его в котел с кислыми щами. Щи забурлили, от них повалил пар.

Кузнец перевел дыхание и уже спокойно сказал:

— Давай ужинать, — и толкнул рукой висячий рукомойник.

— Завидка мой с утра не евши, — прошептала гончариха. — Выгнал его отец. И с козой, с гусями…

— Цел твой Завидка, и коза цела, — также шепотом ответил ей Куземка. — Цел и по горло сыт. Ты иди домой, он скоро придет. А сейчас ему некогда. Иди, не бойся, он придет.

И гончариха, всхлипывая, ушла, уводя с собой Тишку и Митьку.

Рукомойник — глиняная птица — закачался, закланялся, из клюва потекла вода. Кузнец подставил под свежую струю голову и руки. Утерся подолом рубахи и повторил:

— Ужинать давай!

Кузница одновременно была и кухней. Вокруг кузнечного горна на обмазанных глиной деревянных стенах висели клещи большие и малые, молотки, зубило, пробойник. Большой молот отдыхал, прислонившись к наковальне. На противоположной стене у кухонной печи расставлены были на полках глиняные горшки, миски и сковородки; в углу установлены были на стержне жерновки для помола зерна; тут же стояли деревянные, окованные железными обручами ведра и кадки. Здесь же был и обеденный стол и две лавки углом вдоль стен.

Кузнечиха вытаскивала ухватом из печи горшок пшенной каши, когда Куземка, нагнувшись к ее уху, шепнул:

— Выйди в горницу, я тебе словечко молвлю.

— Поешь сперва, — возразила она, но, взглянув ему в лицо, вдруг забеспокоилась, быстро поставила на стол кашу и кувшин с топленым молоком и вышла в соседнюю с кухней горницу.

Куземка вошел вслед за матерью и прикрыл за собой дверь. Кузнечиха повернулась, обеими руками схватила его за плечи, потрясла и быстро спросила:

— Ну, говори: какая беда стряслась?

— Какая беда? — ответил Куземка. — С чего ты?

— Испугал ты меня. Сама не пойму, чего испугалась. Как взглянула тебе в лицо — вижу, не то оно, что утром было. У меня сердце оборвалось. Говори, чего тебе?

— Дай мне рубаху чистую, и штаны и сапоги дай, что к празднику стачали.

Тут она рассердилась и крикнула:

— Что выдумал! Среди недели рубаху менять? На тебе одежда еще чистая. До субботней бани походишь в ней…

— Дай, не спорь. На один только час дай мне рубаху самую лучшую. Дай рубаху вышитую, пояс с подвесками. Через час все верну. Дай, чтоб мне перед людьми не краснеть, что я в простой одежде…

— Перед какими людьми?

— Дай, не спрашивай.

— Перед какими людьми?

— Не дашь, так уйду босой да грязный. Скорей давай! Сейчас отец поест и придет сюда.

Перепуганная, ничего не понимающая кузнечиха протянула ему праздничную одежду и подобрала сброшенные на пол рубаху и штаны. Внизу на одной штанине были бурые пятна.

— Что это?

— Кровь, — ответил Куземка и выбежал из горницы.

Глава VI

БЕГЛЕЦ

Когда Завидка первым смело бросился на кусты, словно отчаянная собачонка на медвежью берлогу, в кустах затрещало, а Завидка взлетел и шлепнулся на четвереньки.

— Э, да куст-то живой! — воскликнул Василько и кинулся раздвигать ветви.

Но ветви упрямо сжимались, пригибаясь к земле. Тогда все втроем навалились они на куст, и Куземка, запыхтев, сквозь зубы шепнул:

— Держу!

Ветви задергались, сопротивляясь, и вдруг затихли. Куземка понатужился, вытащил из кустов неизвестного подростка и с силой усадил его на землю. Подросток так и остался сидеть, дико озираясь. Но и трое дружков смотрели на него, открыв рты и выпучив глаза.

Подросток был высок и так худ, что можно было пересчитать ребра и позвонки на обнаженном до пояса теле. Волосы у него были черные и всклокоченные и закрывали горящие жаром глазища. Нос длиннющий, прямой. Всей одежды на нем было только потертые кожаные штаны непривычного для глаз покроя, узкие в щиколотках. Он был бос, и одна нога в крови.

— Эй ты, вор, отдавай мои сапожки, — сказал Василько.

Подросток молчал.

— Куда одежу девал? — спросил Куземка.

— Узелок? — шепнул Завидка. Подросток молчал.

— Ребята, а он, видно, не наш, по-русски не понимает, — сказал Василько.

Подросток открыл рот, силясь заговорить, но что-то мешало ему. Вдруг хриплым, странным голосом он, ткнув себя в грудь, сказал:

— Русски!

— Что? — спросил Куземка. — Ты русский? Что же так чудно говоришь?

— А ты его спроси, куда он сапожки подевал, — сказал Василько.

— Узелок! — шепнул Завидка.

— Одежа где? Сапоги? — спросил Куземка. — Узелок, еда? — и показал на свой рот.

— Еда, — повторил подросток и вдруг улыбнулся, пожевал, глотнул и тронул свой тощий, втянутый живот.

— Съел? — горестно спросил Завидка.

— Съел! — ответил подросток.

— Братцы, да он просто повторяет и не понял ничего! — сказал Василько. — Посмотрите-ка в кустах — может, что и осталось.

И Завидка, нырнув в кусты, с торжеством вытащил все похищенное.

Одежда была цела, но смята и скомкана, и одна штанина запачкана кровью. Узелок развязан, хлеб надкусан, пироги и лебединая нога еще не тронуты, а от платка оторван был длинный лоскут.

— Ты зачем же платок изорвал? — строго спросил Василько и сунул лоскут ему в лицо.

Подросток закивал и, притронувшись к своей щиколотке, сказал:

— Нога.

— Он понимает! Вишь, не повторил, а свое лопочет. Тогда, по очереди ткнув себя в грудь, они назвали свои имена. Подросток, внимательно оглядев их, тоже ткнул себя в грудь и сказал:

— Русски. Кащей.

— Что это — кащей? — спросил Завидка. Куземка пожал плечами, а Василько обрадовался и закричал:

— Все понятно, ребята! Кащей — так в степи называют раба, пленника. Это значит: он русский, а его половцы взяли в плен и сделали рабом. Так, что ли?

Но тот только повторял:

— Русски, русски, — и показывал на степь и на себя.

— Бежал, что ли? — спросил Василько и, встав, пробежал несколько шагов. — Это бегать называется. Бегать, бежал, понимаешь?

— Нога-то у него в крови, — прервал Куземка. — Вишь, моими штанами кровь утирал, только размазал. Смочи, Завидка, платок в речке обмыть ногу-то.

Рану обмыли — она оказалась простой царапиной.

— Эх да я! — крикнул Василько. — Это, значит, я в него и попал, когда у меня стрела в кусты залетела! — И он рассмеялся.

— Хорошо, что в ногу попал, а не в глаз, — сказал Куземка. — Глаз-то вытек бы. Другой раз гляди, куда стреляешь!

— Велика важность — вора подстрелил. Вор! Вор ты! Но подросток отрицательно закачал головой:

— Не вор, нет!

— Вор не вор, а что с ним делать? — задумчиво сказал Куземка. — Отпустить, что ли?

— Куда же ты отпустишь? — возразил Василько. — А зачем он здесь шатается? Ничего мы о нем не знаем. Связать его, что ли, и в детинец отвести?

Но пленник, вдруг взволновавшись, заговорил:

— Киев!

Он замолчал, облизал губы и повторил:

— Киев. Русь. Степь идет Киев. — Он опять показал на себя: — Русски пришел сказал — степь идет… кони… — Он пошевелил пальцами.

— Скачут, — подсказал Завидка.

— Кони скачут Киев. Русь, Киев, добыча, много…

— Что он говорит? — в ужасе закричал Василько. — Степь это значит половцы на Киев скачут. Тащи его скорей в детинец рассказать!

— Да постой ты! Что мы его такого дикого потащим, ничего толком не разобрав! Зря всех людей перепугаем. А может, он врет все, чтоб мы его пожалели, подарили ему штаны и бить не стали.

— Если половцы на Киев пойдут, то нас не минуют, мы Киеву застава. Ты, Куземка, дурак!

— Ты умен!

— Степь идет, — повторил подросток. — Много, большая сила. Кони. Люди…

Видно было, как он вспоминает слова, и уже язык шевелится послушнее.

Тогда, то подсказывая, то показывая жестом, ребята принялись расспрашивать его и наконец, разузнав все, что удалось, в ужасе посмотрели друг на друга:

— Как быть?

— До вечера ждать в кустах, а как стемнеет, отведем его к господину Глебу. Уж тот разберет, что правда, что ложь, и решит, что дальше делать.

— Когда стемнеет, ворота запрут.

— А на что нам ворота, у нас свой ход есть.

— А какой он, Киев? — вдруг спросил Завидка.

— Лучше на всем свете нет! — ответил Василько. — Я там маленьким был раз, вовек не забуду. Народу там многие тысячи, со всех краев понаехали. Храмы высокие, такие высокие — до самых небес. Главы золотые сияют, одна над другой вздымаются, будто там, вверху, одно над другим сразу столько солнц взошло. А сам город на горах. Горы зеленые. А река широкая, на ту сторону стрела не долетит. Река Днепр…

— Днепр-батюшка! — вдруг сказал пленник и протянул руки к северу.

Все замолчали.

— Вырасту — уеду в Киев, — заговорил Завидка. — Пойду к великому князю. Он меня в слуги возьмет, в младшие дружинники. Я человек свободный, не нанятой, не купленный. Он меня возьмет.

— «Возьмет»! — насмешливо сказал Василько. — И не такие, как ты, в дружинники выходили.

— Понятно, не такие! Илья Муромец крестьянский был сын, смерд…

— А ты гончаров сын. Нашелся богатырь! Тебя щелчком перешибешь.

— Ну-ка перешиби, попробуй! — Завидка вскочил, размахивая кулаками.

— Да будет вам! — сказал Куземка. — Пленника-то держите ли? Как бы он не убежал.

— Держим, — ответил Василько. — Надоело держать-то. Долго ль еще ждать?

— Как солнце сядет… А я из Райков никуда не уеду. По мне, и здесь хорошо. На отцовом месте буду кузнечить.

— А я уеду, — повторил Завидка. — Избу себе там выстрою, надоело в землянке жить. Поставлю избу пятистенку, будут у меня два покоя, как у господина Глеба. На кровати буду спать, не на нарах земляных…

— Знаешь, какую избу себе выстрой, — сказал Василько: — выстрой себе избу выше облака ходячего. Взойдет молодой месяц, острым рогом за оконце в светлице зацепится — всю ночь светильником светить станет. Будет в светлице светло как днем. В соломе на крыше не птицы гнезда совьют, а звезды своих деток — малых звездочек выведут.

— Дырки прожгут в соломе твои звезды-то, всю избу спалят, — сказал Куземка. — Выдумаешь! Звезда не воробей!

— Отстань, не мешай… Такая высокая будет изба — воробьям туда не долететь. А изба-то вся цветная, резная, цветами расписанная. Сени на высоких точеных столбах…

— Темнеет, — прервал Куземка. — Пора! А куда мы его денем? В сарай к нам, что ли? Не убежал бы.

— Я его сторожить буду, а вы идите, — сказал Завидка.

— Убежит он от тебя. Вишь, ты ему по плечо.

— Не убежит!

— И впрямь не убежит. Наш Завидка ростом не вышел, а настойчивый. Как на меня-то налетел! Видал, Куземка, как собачонка медведю в горло вцепляется? Он головой трясет, а скинуть не может — так впилась. И Завидка наш такой.

— А все же лучше связать, а то убежит.

— Я не убежит. Не надо связать. Русски.

Глава VII

У ГОСПОДИНА ГЛЕБА

Жилище господина Глеба находилось на высоком месте у западной стены и было самое обширное во всех Райках. У каждого из воинов и у тех немногих мастеров, которые жили внутри детинца, было по горнице, по кухне и по сараю с хлевом. У господина Глеба, кроме хозяйственных построек, было еще две горницы. В той, что поменьше, стояли тесовые кровати, покрытые богатыми одеялами, и там же в сундуках боярин хранил свое добро. А в большой горнице он пировал со своими дружинниками и там же с ними совет держал. Пол в обеих горницах был выложен поливными киевскими плитками, желтыми разводами по зеленому полю. В солнечные дни эти плитки отливали медным блеском, и ни у кого во всем детинце такой роскоши не было.

И стены были не из круглых бревен, как в других жилищах, а изнутри обтесаны и тоже до половины выложены цветными плитками. В большой горнице над плитками висели ковры, на которых госпожа Любаша выткала едущих длинным рядом всадников на конях. Кони изгибали лебединые шеи и ступали, согнув высоко в коленях тонкие ноги с маленькими копытцами. Всадники были все в шлемах и в кольчугах, так что видно было, что ехали они не на охоту, а на битву, и поднятые копья вздымались лесом над их головами.

В этот вечер господин Глеб учил сына своего Георгия благородной игре в шахматы, а госпожа Любаша, стоя за спиной сына, помогала ему советами. Несмотря на будний день, все трое были в нарядных одеждах. У боярина плащ был заколот на правом плече пряжкой с красным камнем. На шее госпожи Любаши блестела серебряная гривна — ожерелье из свитой жгутом проволоки. Из-под головного платка спускались с висков подвески — широкие полулуния-колты. На одном колте был изображен павлин с распущенным хвостом, на другом — два голубка, обратившиеся друг к другу клювами.

Георгий проигрывал. Моргая белыми ресницами, подолгу думал он над каждым ходом, протягивал острые пальцы к фигуре и не решался ее коснуться. Господин Глеб, откинувшись на спинку кресла, хмуро следил за ним, не мешая думать. Наконец Георгий передвинул пешку. Тогда господин Глеб, подавшись вперед, перескочил конем через свободное поле и сказал:

— Что ж ты не видишь? Мат королю!

Госпожа Любаша нагнулась над доской, огорчилась, взмахнула руками, и длинные рукава, задев доску, смешали фигуры.

— В этой игре мудрость сокрыта, — заговорил господин Глеб, искоса взглянув на жену. — Когда покойный князь Ярослав Владимирович подарил мне ее, он изрек: «Это игра военачальников и правителей. Все военные хитрости и воинские доблести содержатся в ней».

Георгий почтительно слушал, сжимая в ладони нанесшего ему поражение белого коня.

— Учись этой премудрости. Исподволь нападать, отвлекая внимание противника, чтобы главный удар пал, как молния, внезапный и разящий. Задолго угадывая замысел врага, готовить защиту…

— Он очень дорог, этот княжеский подарок? — спросил Георгий. — Это царьградская работа? Нашим мужикам так не выточить. Какая цена этой игре?

— Это работа псковского мастера, а в Царьграде таких ввек не выточат, — возразил господин Глеб. — Когда я в молодости был в Царьграде с посольством, посол среди прочих даров поднес императору ларец из рыбьей кости, а тот в восторге всплеснул руками и воскликнул: «Первая среди стран Россия в резьбе по кости!» Посмотри, как дивно вырезана конская голова. Она раздувает ноздри, будто пламенем пышет.

— Я тоже хотел бы поехать с посольством в страны заморские, — сказал Георгий.

А госпожа Любаша воскликнула:

— Я давно говорю, хорошо бы отправить Георгия в Киев! Во дворце великого князя он сможет показать себя достойно.

— Достойно ли? — отмолвил господин Глеб и, вздохнув, вновь начал расставлять на доске резные фигуры.

— Господин, — доложил вошедший слуга, — там Микулы-воина сын и сын Яремы-кузнеца с тайным делом к тебе.

— Ты их знаешь? — спросил господин Глеб сына. — Какое у них может быть ко мне дело?

— Василько ленив и дерзок, — ответил Георгий, — с ним дружбы не вожу. А другого не знаю — ведь он сын кузнеца.

— Княжий кузнец младшему дружиннику ровня. Кузнецы куют оружие, мы им сражаемся. А чванство ведет к погибели. Что же, если ты их не знаешь, тебе их тайна не любопытна. Иди.

Госпожа Любаша шумно вышла вслед за сыном. Но Георгия в горнице уже не было. Обежав кругом, он успел прильнуть ухом к двери, подслушать, что скажут мальчики. Совесть у Георгия была нечиста, и он боялся, не с жалобой ли на него пришел Василько. А господин Глеб страх не любил, когда засапожные ножи без дела пускали в ход, оружием баловались. Сколько Георгий ни слушал, слова долетали глухо, ничего нельзя было понять. Он весь изогнулся, плотнее прижимаясь к двери. Вдруг за его спиной раздался голос:

— Пусти меня, Георгий Глебович, в дверь пройти.

Георгий отскочил как ужаленный, смутясь, что застали его за позорным делом, за подслушиванием. Оглянулся — и увидел знакомое лицо с высокими скулами и чуть поднятыми к вискам глазами — ковуя Овлура.

Ковуями звали на Руси кочевников, осевших на землю. Не на редкость были эти ковуи в Киевской земле. Многие из них поженились на русских девушках и сами обрусели. О дикой их молодости напоминали лишь черные войлочные клобуки, которые никак не хотели они сменить на киевский цветной колпак иль круглую шапку. И не раз случалось, что вместе с новыми своими свойственниками шли черные клобуки войной против прежних своих братьев. Но как под золой тлеют угли, так за тихим голосом и покорными движениями долгие годы не угасали вольная гордость и дикий нрав.

Мгновение Георгий смотрел на ковуя, потом отвел глаза и злобно спросил:

— Ты за мной доглядывать?

— Я за степью смотрю, — ответил Овлур. — То моя служба, с тем я и пришел к господину по делу неотложному. А в доме у дверей подслушивать, хоть я и не боярский сын, постыжусь.

Георгий, вспыхнув, ударил его по лицу. Косые глаза Овлура заморгали, он кинулся на обидчика, и Георгий с ужасом увидел у самого своего горла большие, темные, сведенные судорогой руки. Будто степной орел налетел, сейчас вцепится когтями, задушит, выклюет глаза. Но руки Овлура опустились. Он было тронулся к двери, но, внезапно передумав, повернулся и вышел.

«Тоже жаловаться хотел, да не решился, или впрямь было у него неотложное дело?» — подумал Георгий, но махнул рукой, тихо прошел в горницу и лег на лавку и на беспокойный вопрос матери ответил, что болит-де у него голова и выходил он на крыльцо свежим воздухом подышать.

А меж тем вот что происходило в большой горнице. Слуга ввел Василька с Куземкой, и боярин приветливо спросил:

— Какое у вас тайное дело до меня?

Василько выступил вперед и бойко рассказал, как они играли, как их обокрали, как они нашли вора, а вор этот бежал из половецкого плена, а половцы-де готовятся напасть на Русь.

— А где же теперь этот вор? — спросил господин Глеб.

— У нас в сарае, — ответил Куземка. — Мы, как стемнело, привели его в сарай. Днем-то боязно было его вести — такой дикий, весь детинец бы всполошил.

— Как же вы прошли в детинец, когда стемнело? Разве ворота не были заперты?

Куземка открыл было рот, но Василько прервал его:

— Ворота были отперты. Еще не совсем стемнело.

— Что же, — сказал господин Глеб, — ведите сюда вашего вора.

Глава VIII

БЕЗ ИМЕНИ

— Как тебя зовут? — спросил господин Глеб.

— Имя нету, — хриплым голосом, медленно и будто вспоминая русские звуки, ответил подросток. — Имя забыл.

— Собака и та свое имя знает, — сурово сказал господин Глеб. — Как же ты-то позабыл?

— Давно было. Семь лет. Или десять. Я тогда не умел считать. Украли меня. Именем не звали. Кликали: тце, тце… еще собака, киянин. Киев.

— Как же ты попал сюда?

— Я шел.

Василько не удержался, фыркнул. Господин Глеб строго глянул на него. Василько смутился и, едва удерживая смех, объяснил:

— Шел, говорит. Это птица летает, а человек, известно, идет.

— А ну-ка, помолчи, — сказал господин Глеб. — А ты говори. Не бойся. Говори, не торопись, вспоминай, а я слушать буду.

Подросток сжал руки, будто вспоминать было тяжкий труд, и заговорил:

— Я бежал… один раз… еще один раз. Маленький был, куда убежишь! Степь… Есть захотел… — Он замолчал, будто увидел себя малюткой, потерянным в высоких ковылях, а вдали — дым костров. — Нагайкой побили, за ногу веревкой привязали к колышку. Больше не бегал. Понимать стал. Куда побежишь? Степь… Весной вдруг говорят: «Идем Русь, Киев, добыча, много». Ох, хорошо! Киев буду, отца найду, отец Киев — киянин… — Глаза у него засверкали, рот приоткрылся, обнажив острые редкие зубы. И сразу лицо погасло, и он выкрикнул: — Нет, не хорошо! Приду Киев — отец скажет: «С кем пришел? Что ищешь? Убивать, грабить? С врагами пришел — сам враг, не сын мне, не русский, нет!» Нельзя с ними идти, одному надо. Я звезды смотрел — каждый вечер, какие звезды в небе, куда кони идут. Понял звезды, дорогу понял, путь, ночью ушел. Один, не с врагом, один. Вот пришел. Говорю тебе: степь на Русь идет, много, большая сила. Сколько травы — столько коней, сколько звезд — столько людей…

— Ты давно ушел от них?

— Пять дней и еще три. — Он показал пальцами.

— Зачем ты врешь? — крикнул господин Глеб. — Ты пеший, они верхами. Если бы вправду они шли сюда, раньше тебя здесь были бы.

— Шли сюда. Они шли Русь. Сюда, по звездам. А куда ушли, я не знаю. Они как… как саранча. Ветер подует — принесет саранчу, ветер подует — и нет ее. А все же придут, придут. Летом в степи кружат, кружат, дороги нет, туда скачут, сюда. А зима пришла, они пришли на стойбище, где прошлой зимой были. Я не знаю, где они кружат, но они сказали — идут сюда. Они идут.

Он замолчал, а господин Глеб смотрел на него и думал: «Лжет или говорит правду? Русская речь ему трудна, и лицо не русское. Но и подобные лица я встречал на Руси, и язык он мог позабыть в плену. Быть может, он говорит правду. Но возможно, что он лазутчик, подосланный врагами. Что высмотреть он успел и торопится донести своим хозяевам? Возможно, что он просто бродяга и вор, никогда не видевший половцев и придумавший эту сказку, чтобы легче было воровать. А если и в самом деле русский он, сын честного отца, пленник, ушедший из плена? Как быть?»

— Эту ночь запру тебя в сарае, — сказал он вслух.

— Отпусти меня! — сказал подросток, сжимая кулаки. Опять вздернулась губа, показав острые зубы.

— Не могу тебя отпустить, пока наверное не узнаю, зачем ты приходил. Через несколько дней все вызнаем. Пока придется тебе пожить здесь.

Он позвал слугу, чтобы приказать отвести паренька в сарай и запереть его там, но еще раз взглянул и увидел страшную худобу, пыль и грязь на темной коже, злой и жалкий оскал голодного рта и вдруг передумал.

— Иванко, — сказал он слуге, — этих двух огольцов проводи. А этого отведи на кухню. Дашь ему подстилку, на чем спать, и остатки ужина, что люди ели. И пошли кого-нибудь за Микулой Бермятичем и другими, с кем всегда совет держу. Скажи, чтобы шли скорей.

Полночи просидел господин Глеб с дружинниками своими, совет держал. Выслушав внимательно рассказ боярина, первый Микула Бермятич ударил кулаком по столу и сказал:

— Лазутчик он! И правду говорит, да не всю. Половцы идут, надо к тому готовиться, а когда здесь будут, неизвестно. Быть может, притаились за полдня пути, ждут, чтобы он вернулся, доложил, крепка ли охрана детинца, много ль воинов, сколько у нас припасу и сколько выходов. Надо выслать разведчиков, узнать, близко ли они. А мы будем ждать незваных гостей, приготовим им кровавый пир, угощеньице.

— Храбер Микула Бермятич, да некстати, — возразил киевлянин Ярополк. — Не затем мы здесь стоим, чтобы удаль свою показывать, мериться с врагом силами — чей меч острей да булава тяжелей. А затем мы здесь поставлены, чтобы Киеву заслоном быть, удержать врага, сколько хватит сил и терпенья наших. Разведчиков слать надо, а самим готовиться к осаде. Ни одного человека без спросу из детинца не пускать. Припасы заготовить. На восточной башне дозор у нас не ходит. Не высока башня, далеко с нее не видать, а оттуда хорошо следить за рекой, за переправами и за нашими водяными воротами. Как пойдем за водой на реку, засады бы не опасаться.

— А долго ли в осаде отсиживаться будем? — спросил Братила, новгородец. — Всех нас в детинце двадцать два воина, да дворни наберется столько ж. А половцев прискачут сотни, а то и тыщи. Долго ль мы их удержать сможем? Всех нас перебьют, а пользы Киеву не будет. Надо посылать гонцов за помощью в соседние детинцы. Недаром великий князь не одних нас здесь поставил, а будто цепью всю степь огородил, чтоб одно звено за другое держалось. Одно порвется — распадется вся цепь, и враг прорвется на Киев. Пусть во всех детинцах ждут половцев, готовятся к защите, а кому придет кровавая нужда, пусть разожжет огонь на башне. Другие увидят — на помощь поспешат.

— Надо выставить дозор на внешнем валу, — сказал Микула Бермятич. — С западной башни далеко видно, с внешнего вала ближе слышно.

— Людей у нас мало. Надо бы мечи достать из кладовых, раздать посадским на всякий случай… — сказал Ярополк Степанович.

— Этого нельзя, — перебил господин Глеб. — Посадским раздадим мечи — как бы они их против нас не оборотили. Братила в рост давал им деньги, и Микула тоже давал, и другие воины давали тоже. Посадские у нас в долгу как в шелку, почесть на нас одних и работают. Как бы они не обрадовались, что мечами, а не серебром рассчитаться смогут. Оружия посадским не дам.

— Да разве ж они не русские люди? — возразил Ярополк Степанович. — Разве не одна у нас родина, не один язык? Разве не в одной земле наши предки погребены? Не может того быть, чтобы своих предали.

— Может не может, а как бы не случилось, — сказал Братила. — Посадские и впрямь на нас зверем смотрят. Да и в присёлках смерды все закабалены. Земля наша, а за землю и труд их наш. По весне и лошадь им даем, плуг, и семена, а осенью весь урожай в наши закрома ссыпают. Нельзя им, голодным, оружие давать.

— А мечи бы наточить надобно, — сказал Микула Бермятич. — Не поела ли их ржа в ножнах? И кольчуги, в кладовых лежа, не порвались ли? Шеломы ли не потускнели? Стрелы-то у нас в колчанах охотничьи, а боевых и вовсе нет.

— Разведчиков в степь, гонцов к соседям послать тотчас, — решил господин Глеб. — Разъезды послать за два дня пути, а гонцы кто завтра днем, а кто к вечеру успеют вернуться домой. Стражу с нынешней ночи удвоить. Одного послать дозором на внешний вал. На восточную башню стража — с завтрашнего дня. Оружие проверить и наточить. Хотя бы часть урожая убрать раньше времени. С утра собрать сколько можно в детинце припасов. Всё ли?

— Будто и всё, — ответил Братило. — А главней всего — никому зря про то языком не болтать. А то как бы посадские с присёлковыми, не дожидаючись половцев, нам кровавое пированьице не учинили.

Глава IX

МИЛОНЕГ

Все утро господин Глеб с Микулой Бермятичем осматривали укрепления. Земляные валы, насыпанные на деревянных клетях, были крепки и прочны, но боярин, вздохнув, сказал:

— А помнишь, Микула, как отроками жили мы в Новгороде Великом? Там стены все из известняковых плит. Богат Новгород, каменным поясом опоясался.

— И Новгород богат, и известняк там дешев, — ответил Микула Бермятич. — Кабы у нас столько камня, и мы бы не хуже стены сложили. Да напрасно кручинишься, Глеб Ольгович: наши валы не худые, выдержат осаду. И в Киеве стены земляные, так же, как наши, строены: внутри клети, поверх земля.

— В Киеве ограда выше человечьего роста, а у нас — по плечи.

— Стрелять сподручней.

У водяных ворот господин Глеб остановился и спросил:

— Давно ты замок отпирал?

— И не помню когда.

— Отопри!

Они прошли до конца хода, и господин Глеб снова спросил:

— Давно ты засов поднимал?

— Не помню, — ответил Микула.

— А кто ж с запора и с засова ржавчину сбил и маслом их смазал?

— Некому, — побледнев, ответил Микула. — Ключ всегда при мне. С нательным крестом на шнуре ношу, в бане не снимаю. Чудо это!

— Чудо ли? — сказал господин Глеб. — Уж больно на людское дело похоже. Не измена ли? С тебя, с пьяного, ключ сняли и изготовили новый, а ты и не заметил. Пьешь не в меру.

— Господин, и ты пьешь. Руси есть веселие пити, — возразил Микула.

Боярин ничего не ответил, только метнул на него грозный взгляд. Когда они вновь вышли из подземного хода, он приказал:

— В ночь поставишь на восточной башне верного человека. Ничего, что башня низка, из нее водяные ворота хорошо видны. И чтобы никто о том не знал. Кого с ключом поймаю, голову велю отрубить.

— Кроме себя, теперь никому не верю, — сказал Микула. — Дозволь, я ночью на этой башне дозором стану. На западной без меня сторожей хватит.

— Быть по сему, — согласился господин Глеб. — А увидишь изменника — стреляй в него из лука, как бы не убежал. Через эти ворота нам за водой ходить, а враг сквозь них проберется в крепость. Кого бы у ворот ни застал — не щади.

У главных ворот в детинец господин Глеб сказал:

— Разве это ворота? Одна им защита — стрельцы с боков, со стены, и позади, из западной башни. В Киеве в Золотых воротах пролет высокий, а в нем помост над самыми створами. С этого помоста не только стрелой достанешь врага, но и прямо на голову можно ему камни кидать и кипяток лить. Топорами рубить сверху можно. Да и стрелять вниз сподручней — не то что сбоку. И ворота каменные и такой глубины, что целое войско в них сражаться может.

— Что же тужить, Глеб Ольгович, — ответил Микула. — У нас войска нету, нам такие большие ворота и не защитить. А что они из дерева срублены, так и в каменных воротах створы тоже деревянные и поджечь их и вырубить можно.

— Ноет мое сердце, — сказал господин Глеб. — В этих воротах моя погибель.

Но как только отошли от ворот, он встряхнул головой и сказал:

— Помнишь, Микула, на наших глазах детинец строили. Хорошо строили, на совесть. Нигде земля не осела, ни одно бревнышко не подгнило. А ведь всю жизнь в нем прожили.

— Хорошо строили, — сказал Микула. — Народ строил, свою землю оборонять… Эх, Глеб Ольгович, молоды мы были, молодцы!

— Я и сейчас молодец, — сказал господин Глеб и погладил свою белую по пояс бороду. — Я любого молодого поборю… Ну, прощай. Про ключ не забудь, помни!

Когда боярин вернулся домой, то застал госпожу Любашу в слезах, Георгия с завязанным глазом и всех домочадцев в волнении и скорби.

Ночью половецкий пленник спал спокойно на брошенной ему старой медвежьей шкуре, но утром отказался сесть за стол со слугами — он-де человек свободный и с холопами садиться ему зазорно. Они посмеялись, поели и встали от стола, а он после этого сел один и, сверкая глазищами, грыз сухие корки. Затем велела ему стряпуха ощипать птицу к обеду. Но он закричал, что не для того бежал из плена, чтобы быть рабом на поварне, что если он снова в плену, то снова убежит, а если он заложник, пусть обращаются с ним как должно. Стряпуха, женщина сильная и дородная, дала ему подзатыльник и сказала, что это и есть должное обращение. Тогда, разъярившись, схватил он гуся за длинную шею и стал махать им, как палицей. Георгия Глебовича, прибежавшего на шум, ударил он этим гусем по голове, а теперь лежит связанный на полу кухни и извивается, будто червь, стараясь разорвать свои путы.

Господин Глеб, выслушав эти рассказы, сам пошел на кухню и попытался было уговорить его, но дикий подросток плевался и бился так, что и подойти к нему было невозможно.

В это время пришел Макасим — златокузнец. За ним с утра еще было послано — не возьмется ли починить боярскую кольчугу. В Райках оружейника не было, а Макасим был опытен во всякой тонкой работе по меди, железу и серебру. Он долго осматривал кольчугу, близко поднося ее к красным глазам, будто нюхая похожим на сливу носом. Толстыми пальцами прощупал каждое кольцо. Господин Глеб нетерпеливо следил за ним, морщась от долетавших из кухни криков. Наконец Макасим взялся починить кольчугу. Тогда госпожа Любаша принесла пояс с нашитыми на нем бляшками. Одна бляшка отпоролась и затерялась.

— Не до поясов сейчас, — сказал господин Глеб.

— Почему? — спросила она.

— Ах, все едино! — сказал он и махнул рукой. Макасим взялся отлить новую бляшку, но попросил другую на образец. Служанка принесла железные ножницы отпороть бляшку и спросила Макасима, не возьмется ли он отлить ей запястья, чтобы могла она подхватить рукава у кисти. У ней-де нет, тесемками подвязывает. Господин Глеб отвернулся и застучал по столу пальцами. Но Макасим ответил, что запястья у него есть готовые, впрок работал. Есть и литые, есть из широкой пластины с давленым узором, есть и витые из проволоки, но те будут дороже. Служанка попросила подешевле, литой, но чтоб был совсем как из проволоки свитый. Макасим сказал, что и такие есть. Он уже свернул кольчугу, завязал бляшку в тряпицу, чтобы не потерять, обещал все принести завтра и совсем собрался уходить, когда спросил, кто это так кричит. Ему объяснили. Тогда он предложил взять с собой и дикого парня.

— Как же ты его возьмешь? — спросила госпожа Любаша. — Велеть, что ли, слугам отнести его к тебе?

— Не надо, — ответил Макасим, и один пошел на кухню.

Здесь он присел на пол около связанного пленника, подождал, пока тот прервал свой крик, и сказал:

— Хочешь пойти со мной? Я старик и одинокий, мне с тобой веселей будет. Пойдешь, что ли?

Подросток посмотрел на него и сказал:

— Хочу.

Макасим его развязал, и он пошел за ним, кроткий, как овечка.

Едва вышли они на площадь, как отовсюду набежали любопытные ребята. Кто посмелей — хватали руками, кто потрусливей — издалека издевались. Откуда-то полетел ком грязи и попал в Макасима. Какой-то бродячий щенок дерзко лаял.

— Эй, ребята, — крикнул Макасим, — у меня есть стружка железная и медная, всякие обрезки! Никому не надо?

— Надо! — послышались голоса. — Мне дай, деду!

— Вот подмету горницу, соберу все в кучу. Только на всех у меня не хватит, а одному полная горсть будет. Кому дать?

— Мне! Мне! Мне!

Ребята обступили Макасима. Щенок, подпрыгнув, лизнул ему руку.

— Да не хватит на всех, одному только! А вот послушайте: кто сейчас первый к себе добежит, тот к вечеру приходи. Полный карман насыплю.

Тотчас площадь опустела, и только один паренек с кудрявой головенкой и в рваной рубашке потянул Макасима за штаны и сказал:

— Дедушка, а мне далеко бежать, до самого посада. Не поспею я. Им-то всем близко. Они скоро поспеют.

— Ну, значит, ихнее счастье такое, — ответил Макасим и, порывшись в кармане, вытащил оттуда большой кованый гвоздь. — Бери, что ли.

Парнишка схватил гвоздь обеими руками и убежал.

— Как же мне звать тебя? — спросил Макасим. — Христианское имя свое ты, говоришь, позабыл, а в другой раз крестить не положено. Дам я тебе имя, как в старину давали, какое полюбится. Назову тебя Милонег. Хочешь ли?

— Зови, — ответил Милонег.

Глава X

ЗЛАТОКУЗНЕЦ

Придя домой, Макасим тотчас прошел на кухню, где была у него мастерская. Кольчугу он положил на стол и сказал Милонегу:

— Ты, Милонегушка, небось не ел еще? Достань в печке горшок со щами, с петухом щи, а меня уж прости, что с тобой не сяду. Я за работу примусь, не то к завтраму не поспеть.

Из-под стола он достал корзину с глиной, обрызнул водой, перемешал, все время вполголоса разговаривая сам с собой:

— Сперва бляшку заформуем, а то не высохнет форма вовремя. А глядишь, пока кольчугу будем чинить, она и высохнет, к вечеру ее зальем — и вся недолга. Щиток-то у меня где? Вот он, щиток…

Макасим положил деревянный щиток на стол, бляшку на щиток, огородил кругом деревянной рамкой, засыпал глиной и, чтобы плотней набилась, приминал глину деревянным пестом. Стучал пестом по глине и тихонько мурлыкал:

— Эх-да! Ух-да!

Прикрыл глину широкой ладонью, вместе со щитком перевернул в воздухе, снял щиток. На столе лежал кирпич с крепко вмятой в него бляшкой.

— Где же карасик мой? Вот он, карасик, за поясом. Плоской железной ложечкой, в самом деле похожей на рыбку карася, вырезал на ребре кирпича воронку, провел от нее бороздку до бляшки.

— Вот он и литник, металл в него заливать. Зальем серебро в литник — потечет ручейком по канавке, узор заполнит, бляшка отольется. — Он вынул бляшку из кирпича, узор отпечатался четко. — А теперь на бочок поставим у горна, пусть сохнет. От горна-то жаром пышет, на жару к вечеру высохнет.

Он бережно понес форму к печи, остановился около Милонега, посмотрел, как тот черпает щи из горшка деревянной ложкой, жалостно вздохнул:

— Ешь, ешь! Тощий-то какой, как обглоданный! Тут из горницы важной походкой вышла кошка-трехцветка и прыгнула на стол.

— Кошечка моя, красавица! — сказал Макасим. — Не простая кошурка — серебряная, серебро с чернью, с позолотою. — Нагнулся к ней и потерся лысым лбом о ее шерстку. — Мур, мур, мур!

Кошка потянулась передними лапами, задними и легла воротником на шею Макасиму. Милонег засмеялся.

— Куда же я проволоку положил? — забормотал Макасим. — Глаза мои, глаза… близко видят, а подальше нет. Проволока у меня была, целый свиток. Из нее хорошо делать заготовки для кольчужных колец — не ковать же каждый раз новую. Для того и держал. И потоньше проволока была, для заклепочек. Куда она подевалася? — И, задев рукой, рассыпал по полу целую связку медных перстней.

Кошка прыгнула за перстнем, а Милонег снял проволоку, висевшую на гвозде на видном месте. Макасим обрадовался.

— Вот, подожди, Милонегушка, отнесу работу — попрошу за то у госпожи Любаши целую трубку холста. А девка за запястья из того холста рубаху тебе сошьет и штаны. Ништо ей, запястья-то подороже будут ее шитья. А покамест дам я тебе свою одежду. — Он посмотрел на Милонега, как бы примеривая на нем свои штаны. — Широконько тебе будет. У меня-то брюхо как бочка, а у тебя как ладья. Ништо, денек-то походишь, а то в твоих русскому человеку ходить нехорошо. А не захочешь, так дома посидишь, мне поможешь.

— Я помогу, — сказал Милонег и снова сел.

— А вот сейчас и помоги. Разожги, милок, горн. Пока я проволоку порублю на куски, огонь, глядишь, разгорится. Холодную-то ее не согнешь кольцом, мы ее и нагреем. Вот спасибо тебе. Из каждого куска согнем мы с тобой по кольцу, а концы расплющим на бабке. Вот бабка… Чего ты смеешься? Наковаленка маленькая так зовется. А вот это пробойник. Мы им дырки пробьем на этих концах, чтобы было бы куда заклепочки вставить. А теперь, гляди, каждое кольцо сквозь четыре соседних проденем и заклепкой заклепаем. Теперь крепко будет. Не трудная работа, а кропотливая. Ведь в кольчуге колец тысяч десять, одно ослабеет — и пройдет смерть в узкое колечко, будто в широкие ворота. А мы ей путь закроем. Вот еще кольцо починки требует. Разогрей-ка, Милонегушка, еще проволоку. Щипцами держи, не обожгись…

Кто-то стукнул в окно. Макасим приподнял раму. За окном стояли двое парнишек.

— Дедушка, — заговорил один из них, — я его раньше прибежал домой, да он мне дружок, я с ним хочу поделиться. Давай стружку, дедушка, как обещал.

— Опоздал ты, голубчик мой, — вздыхая, ответил Макасим, — тут уже прибегал один. Я, говорит, раньше всех домой вернулся. Я с ним спорить не стал. Раз говорит — раньше всех, значит всех раньше. Я, как обещал, полны карманы стружки ему насыпал. И серебра обрезочек там был. Я уж не стал обратно брать. Мне для ребят ничего не жалко.

— Какой парнишка? Как его звать?

— Звать зовуткой, а кличут уткой. Не догадался я, красавец мой, спросить, как ему имечко. Говорит, раньше всех прибежал…

— Да какой он из себя?

— Обыкновенный, на тебя похож. И на дружка твоего тоже похож. Такой — рубаха холщовая, руки в цыпках…

— Руки у всех в цыпках, — хмуро заметил паренек. И оба дружка медленно пошли прочь. Макасим

опустил раму окна.

— Когда стружку давал? — спросил Милонег. — Я не видел.

— А я и не давал. Я стружку расплавлю, налью перстеньков. Я и не хотел давать, а обещал, чтобы нам с тобой без драки до дому дойти.

— Нехорошо, — сказал Милонег.

— Что же плохого? И мы с тобой целы, и стружка цела лежит. И ребята из-за нее не перессорятся. А вот что плохо: проволока у нас остыла последнее кольцо заклепать. Разогрей-ка ее, Милонегушка… Ну, теперь крепко. Хоть топором руби, выдержит. — Он отложил в сторону готовую кольчугу. — Теперь девке запястья.

И снова принялся искать во всех углах, рыться среди наваленных в беспорядке кусков меди и свинца, мотков разной проволоки, горшков и горшочков. По дороге попался ему небольшой кувшин, полный желтых и красных камешков.

— Я, Милонегушка, и бусы сверлю. Для того у меня и сверло есть, лучок. Я тетиву лучка обовью вокруг острой железки, начну лучком водить взад-вперед, будто смычком по гудку. Железка острием своим и просверлит в бусе дырочку. Морские это камушки — сердолики. И впрямь, как взглянешь, сердце ликует — уж так хороши. Глянь-ка вот, будто небо на зорьке, розовый. А этот туманный, будто облачко в закатных небесах. А этот темный, и белые полосы взлетят и спадут завитком, как осенняя волна морская… Да куда же запястья подевались? Не в этом ли горшке?

Однако горшок доверху был полон стеклянных браслетов.

— Я и браслеты делаю. Это товар самый дешевый, а ходко идет. Стекло-то хрупкое, бьется. Расколет баба браслет — тотчас за новым прибежит. Стекло мне привозят из Киева, я его расплавлю в тигельке и какой хочешь браслет вытяну — хочешь витой, хочешь гладкий. Почему мне стеклом не заниматься! Очаг есть, тигельки есть. Вот они, тигельки мои глиняные, для всего годятся. И медь плавить, и серебро, и стекло тоже можно. Вот тигелек плоский, будто чашка, вот горшочком. Вот кувшинчик с носиком, с ручкой. Из него хорошо разливать металл. Ручка-то подбитая. Кошка, негодница, хвостом задела, уронила. Я было хотел ее поучить — не прыгай, дура, куда не положено, да подумал: сам виноват, зачем на дороге поставил… Вот они, запястья, нашлись.

— Дедушка Макасим, здравствуй!

Василько вошел, быстрым взглядом мастерскую окинул, сел на скамье, заболтал ногами, затараторил:

— Дай, думаю, навещу дедушку — не надо ли ему по хозяйству помочь. Я бы раньше зашел, да отец не велел никуда отлучаться, едва вырвался. И Куземка сейчас придет… Да вот он, Куземка. Куземка, заходи.

— Здравствуй, дедушка Макасим. Дай, думаю, зайду — не надо ли помочь.

— Да откуда вы вдруг взялись, помощнички? — изумленно воскликнул Макасим. — До нынешнего вечера вас и пряником не заманишь, а тут вдруг сразу два набежало. А у меня уж свой помощник есть. Вот Милонег.

Мальчики искоса поглядели друг на друга.

— Ведь вы уже видались как будто? — спросил Макасим.

— Разве?… — протянул Василько и поднял брови. Но Куземка, улыбнувшись, ответил:

— Вчера весь день вместе в кустах просидели. Мы нарочно пришли посмотреть, как он тут живет.

— А раз так, садитесь, гости будете. А третий-то паренек с вами ходил? Паренек с ноготок, голова с горшок, руки-крюки, глазки-буравчики?

— Завидка? — сказал Василько и засмеялся хитрой дедушкиной присказке.

— Завидка? — спросил Макасим. — Имя-то какое хорошее… Песнопевец царь Давид в древние времена был. Где ж он, Завидка этот?

— Его отец из дому выгнал. Я его сам второй день нигде не найду.

— Найдется, — сказал Куземка неестественно равнодушным голосом. — Не иголка, не потеряется. Перестанет гончар гневаться, соскучится по сыну, он и найдется в недолгий срок.

— А раз в срок найдется, нечего его не вовремя вспоминать, — сказал Макасим, внимательно поглядев на Куземку. — А вы, милые, садитесь. Вот форма высохнет — заливать станем. А покамест поиграйте.

— Не маленькие мы играть, — сказал Василько. — Лучше, дедушка, расскажи нам что-нибудь.

Глава XI

КНИГА

— Про что же мне вам рассказать? — спросил Макасим, сощурив глаза, покрасневшие от печного жара и ночных трудов. — По всей русской земле я колобком прокатился, надивился на всякие людские дела, разных человеческих слов наслышался. Но самое диво дивное, самую красоту распрекрасную ни глазами не видал, ни слухом не слыхал, а в книгах читал, что мудрецы писали…

— Разве ты умеешь читать, дедушка? — спросил Куземка.

А Василько подхватил:

— У нас только господин Глеб, да отец, да еще человека два читать и писать умеют. А из женщин одна госпожа Любаша свое имя написать может. И книг ни у кого нету, и слыхал я, что они всего на свете дороже.

— Это правда, что книги дороги, все же их купить можно, а то и самому переписать. В городах многие умеют читать: и бояре, и купцы, и ремесленные люди. В Киеве две школы есть для знатных людей и детей поповских. В Новгороде девчонки и те грамоту знают. А книги и верно дороги. Но у меня книга есть…

— Покажи!

Макасим мгновение колебался, потом прошел в горницу. Слышно было, как щелкнул там замок и, откинувшись, ударилась о стену тяжелая крышка сундука. Макасим снова вошел, обеими руками неся завернутую в шелковый лоскут книгу, и остановился. Василько рукавом вытер столешницу. Макасим положил книгу на стол и развернул лоскут.

Листы пергамента были сшиты толстыми нитями на кожаных ремнях, и так прекрасно переплетались эти нити, то выступая над ремнями, то скрываясь под ними, что образовывали узор. С двух сторон ремни были пропущены в деревянные доски, обтянутые кожей и по углам украшенные серебряными пластинками с выбитыми на них крылатыми зверями-грифонами.

— Как же она тебе досталась? — спросил Василько, не смея притронуться к книге.

— Всю ее я сам сделал своими руками.

— О-о! — прошептал Милонег.

А Куземка схватил Макасима за рукав и, дергая его и жарко дыша, просил:

— Расскажи, расскажи нам про это!

— По двенадцатому году остался я сиротой. Подобрал меня печорский монах, и стал я ему за кусок хлеба служить. Воду и дрова носил в гору и что придется еще делал. А монах этот дни и ночи переписывал книги. Он пишет, а я нити пряду для переплета. Ночь длинная. В светильнике масло трещит. Сон разбирает. А мой монашек, чтобы не заснуть, вслух бормочет, что пишет. Много я тогда узнал и на всю жизнь запомнил. И про солнце со звездами, и про море-океан, и про Троянскую войну, и про разных животных. Только та беда, что монашек мой лишь под утро вслух читал, а остальное время писал молча. Оттого-то я ночное его писанье наизусть знал, а дневного не знал. А может, оно того важней было. Да и он частенько на полуслове останавливался. Пристал я к нему: обучи да обучи меня, я тебе отслужу. А когда я научился лучше его писать, а он от старости стал немощен, я за него пять лет книги переписывал. Он же меня и переплетать обучил. Захотелось мне в одну книгу всю мудрость переписать, чтоб всегда она была при мне, а пергамента не было. Мой старик мне перед смертью и пергамент подарил, а я еще три года в монастыре жил и свой изборник составил…

— А как же ты златокузнецом стал? — спросил Куземка.

— А уж после, голубчик мой. Кем я только не был — и швец, и жнец, и в дуду игрец. Это уж после было, когда я из монастыря убежал.

Он бережно открыл книгу, и мальчики увидели диво дивное, красоту неописанную.

Во всю страницу лазурью, киноварью и золотом был нарисован храм. Тринадцать глав вздымалось ступенями все выше и выше. Вокруг всего храма птицы летали, а внизу, в открытых вратах, стояли мудрецы. У них были узкие парчовые одежды и большие, не по росту, головы с длинными бородами. А вокруг стен храма и башен росли травы, закручивались завитками по своду над вратами, а в завитках — цветы и меж ними вьющиеся ветви.

— Это киевская София, — пояснил Макасим. — София — значит мудрость. А средь мудрецов я и моего монашка изобразил за то, что был он мой первый учитель.

— Он таков и есть, этот храм — киевская София? — спросил Куземка.

— Во сто крат он краше, да не сумел я в точности изобразить, а делал по своему слабому уменью.

Макасим перевернул страницу, и мальчики увидели в два столбца темно-бурые четырехугольные буквы. Макасим торжественно прочел:

— «Подобны суть книги глубине морской, ныряя в которую износят дорогой бисер».

Все вздохнули. Макасим снова прочел:

— «Се бо суть реки, напояющи вселенную».

И вдруг закрыл книгу и бережно стал завертывать в посекшийся по складкам шелковый лоскут.

Василько, будто очнувшись от сна, потер глаза и спросил:

— Что ты?

— Темнеет уж, — ответил Макасим. — Бляшку заливать время, а вам пора по домам.

— Макасим, мы тебе поможем — так-то скорей будет.

Мальчики раздули огонь в горне. Василько сдвигал и раздвигал мехи, чтобы жарче горело. Куземка плавил в тигельке серебро. Макасим прикрыл форму каменной плиткой, обвязал проволокой, чтоб не сдвинулось, поставил форму на попа и залил в воронку серебро.

— Своей тяжестью вниз опустится серебро, весь узор заполнит — хорошо будет, — сказал он.

Маленький кирпичик на полу у горна весь изнутри светился красным жаром. Над ним поднялось облачко пара. Потом стало темнеть и гаснуть.

— Вот и залили, — сказал Куземка. А Василько тихонько попросил:

— Дедушка, ни в одном глазку спать не хочется. Пока бляшка стынет, расскажи, что в твоей книге написано.

И Макасим, присев на скамью и свесив усталые руки меж колен, начал рассказывать о том, что в книге его говорилось о мироздании, что земля наша плоская и вокруг обтекает ее океан. А за океаном во все стороны тянется твердая земля, куда люди не могут добраться, хотя некогда там и жили. А на крайних пределах недостижимой земли со всех сторон стена вздымается и, закругляясь вверху, образует небосвод. И в этом твердом небе, в небесной тверди, как лампада, подвешено солнце, и оно в восемь раз меньше земли. А ниже и выше солнца в семи небесах хрустальные светильники звезд висят.

И еще в той книге говорилось о разных зверях — о слоне, льве, пеликане, пантере, обезьяне и черепахе. О том, как пеликан оживляет своих птенцов тем, что, расклевав себе грудь, орошает их своей кровью; как феникс, прожив пятьсот лет, сгорает на благовонном костре и из огня вновь выходит живым и юным; и как лев, когда спит, то очи его бодрствуют.

И еще говорилось о человеке: что тело его создано из земли, кости — от камня, кровь — от моря, очи — от солнца, мысль — от облака, дух — от ветра, тепло — от огня.

И тут Макасим замолчал, потянулся и сказал:

— Бляшка-то до утра не остынет. Рано ее из формы вынимать. Спать не пора ли?

И тогда Василько с Куземкой простились и пошли домой.

Было совсем уже темно. Вдруг мальчики увидели, что на западной башне вспыхнул свет, будто кто-то зажег фонарь. Потом этот свет спустился вниз, мелькнул в окнах верхней клети, вышел из двери Василькова жилища и двинулся к воротам. В воротах открылась калитка, вновь закрылась, и свет исчез.

— Что это? — шепнул Куземка.

— Не знаю. Что-то случилось. Что-то страшное. Скорей бежим домой!

И они поспешно расстались.

Глава XII

ГОЛОСНИКИ

Этой ночью юноша Иванко, ходивший дозором по наружному валу, устал и сел, прислонившись головой к земляной насыпи. Вдруг услышал он под собой глухой гул. Испуганный, он вскочил и оглянулся.

Полная луна заливала степь серебряным светом. Ни одно облачко не пробегало по небу, ни одна тень на земле не дрогнула. Свет был так ярок, что виден был каждый колос пшеницы в поле, каждый стебелек ковыля в степи. Ничто не шевелилось, не шумело.

Иванко снова нагнулся к валу и еще явственнее услышал гул. Казалось, земля, мерно вздрагивая, глухо дышала.

«Наваждение, — подумал Иванко, — нечистая сила играет».

Он достал из-за пазухи круглую иконку, где с изнанки были изображены четырнадцать змей с семью головами, свившимися узлом. Такая иконка называлась змеевиком и помогала во всякой беде. Однако гул становился громче, будто дальние раскаты грома над степью грохотали. Тогда Иванко схватил рог, висевший на перевязи на его груди, и поднес его к губам. Но снова опустил, не посмел в него затрубить.

Уже долгие годы никто не сторожил наружный вал, а Иванко в дозорных не бывал, он служил у господина Глеба конюхом. Но накануне вечером господин, на вал его посылая, дал ему рог и велел трубить, если услышит или увидит что-нибудь необычное, а чего опасаться, не объяснил. Иванко не знал, был ли гул по ночам необычен или всегдашен и не померещилось ли ему.

Он прошел несколько шагов и снова нагнулся к валу. Теперь ему показалось, что он слышит скрип, будто деревянные колеса тяжелые повозки везут по степи. Не то звенело у него в ушах, и кровь, приливая к опущенной голове, тяжело била в виски, не то в самом деле слышал он бряцанье железа, глухие мерные удары, будто хлеб молотили цепом. Там где-то — а где, не мог он понять — скакали всадники, тяжело груженный двигался обоз и топот ног колебал землю. Иванко затрубил в рог.

На башне сверкнули искры, кремень ударился об огниво — и загорелся смоляной факел. Это был тот свет, который снизу, с площади, увидели Василько с Куземкой. Через несколько минут распахнулась калитка в крепостных воротах, послышались шаги на мосту. Еще через мгновение Иванко увидел боярина и Микулу Бермятича. У обоих в руках были обнаженные мечи.

Испуганный Иванко поспешил рассказать, что ему померещилось:

— Приклоню голову — слышу. Подыму — ничего не слыхать.

Микула Бермятич, опершись ладонями о колени, нагнулся и долго слушал. Потом, выпрямившись, сказал:

— Гудит!

Господин Глеб, оттолкнув его, тоже послушал.

— Что же это? — сказал он. — И правда гудит.

— Глеб Ольгович, то половцы скачут! — воскликнул Микула. — Знаешь, в степи сойдешь с коня, приложишь ухо к земле — и если вдали кто скачет, то слышно, а с коня не слыхать.

— Это голосники, — сказал господин Глеб. — Помолчи, не мешай мне слушать.

— Что это — голосники?

— Замолчи. Это пустые кувшины.

Тут Иванко не выдержал, от страха лязгнул зубами. Если наваждение овладело боярином, неоткуда было ждать избавления. В отчаянии он взмолился:

— Господин, богом прошу, объясни мне, что это было?

— Это голосники, пустые кувшины. Строители закладывают их в своды храмов, чтобы звучней и звонче слышалось церковное пение. И в крепостные стены их замуровывают, чтобы усилить далекий звук. Столько лет прошло, я и позабыл, что и здесь они есть. Это голосники, больше нечему быть.

— Зачем это? — спросил Микула.

— Затем, что темной ночью или зимой, когда день короток и враг крадется подколодной змеей и глазами его не увидеть, стоит ему забряцать оружием, гикнуть на коня — голосники его выдадут. Глазом не видать, а слухом уж услышано: берегись!

— Это половцы! — повторил Микула. — Дикий парень о них предупреждал.

Он тоже приложил ухо к валу, и оба стали слушать. Иванко стоял рядом, дрожа от страха и любопытства.

— Значит, правда они идут на нас?

— Слышно слабо, они далеко.

— И не поймешь, куда движутся.

— Звук ровный — ни сильней, ни тише. Они не приближаются.

— Звук ровный, потому что их очень много. Они все проходят одним местом.

— Глеб Ольгович, а может быть, не так их много и они на одном месте толкутся, готовят ночлег? Не пойму я, никогда этих звуков не слыхивал…

— Смолкли. Мимо пронесло иль угомонились… Микула, ты останешься здесь. Если снова услышишь звук, тотчас мне донесешь. Если звук будет громче, труби в рог трижды, чтобы все услышали знак тревоги. Если будет тихо, значит минула нас беда.

Господин Глеб ушел. Микула остался, прильнув ухом к валу. Иванко тоже стал слушать в том месте, где земля еще была тепла от боярского уха. Небо предрассветно зазеленело, а звуки не повторялись. Легкий ветерок поднялся со степи. Микула вздрогнул и сказал:

— Днем припекает солнце, а утра уже зябкие.

— Я один послушаю. Чуть что — затрублю. Пойди погрейся, Микула Бермятич.

— И то пойду. На башне будто теплей, а тут место открытое. А ты слушай, Иванко, слушай здесь. Чуть что — труби… Ох, спина затекла…

Сколько Иванко ни слушал, звуки не повторились. Уже в присёлке запели жалейки и пастухи погнали стада на пастбище. Уже бабы прошли на поля с унылой песней и восходящее солнце заиграло на изогнутых серпах. Вот проснулся посад, и бабы, стуча ведрами, пошли за водой. Из открытых дверей землянок повалил черный дым от затопленных очагов. Застучали топоры, заскрипели, покачиваясь, тяжелые станки гончаров. В одной рубахе из землянки ложкаря вылетел его брат полоумный и запел нехорошую песню, пристукивая ложками, зажатыми в пальцах. Вслед за ним выскочил ложкарь, отнял ложки и увел брата вниз по ступенькам землянки. Вот на дороге показался коробейник. Он нес на спине большой короб и подпирался клюкой. Короб был так велик, что коробейника и не видно было, а казалось — короб сам идет о трех ногах. За ним следом выбежала из землянки женщина, что-то закричала и юркнула в соседнюю землянку. Коробейник взошел на мост и остановился у ворот детинца. Ворота открылись, и стайка женок, идущих по воду, высыпала оттуда. И над жилищами в детинце уже потянулись струйки дыма. А на гончарном конце посада, на склоне рва, гончары разжигали горны для обжига посуды и, словно муравьи, по двое тащили туда доски, уставленные сырыми горшками. Послышалось конское ржанье. По дороге ехал всадник, и на широких боках его лошади вздымались переметные, туго набитые сумы. Всадник проехал в ворота детинца. На посаде женщины забегали от соседки к соседке. Ребята заголосили. В детинце заплакал ребенок. По дороге один за другим проехало три воза с высокой поклажей. Деревянные колеса возов, вертясь, визжали. Сквозь рваную дерюгу покрышек сверкала белая соль. Волы ступили на мост и под крики возчиков двинулись к воротам детинца.

«Куда это они все едут? — подумал Иванко. — Со всех сторон едут. К чему бы это?» И вдруг вспомнил, что и прошлый год в это время в Райках был большой торг.

— Гости приехали! — закричал он.

На валу ему делать было нечего, голосники молчали. Ворота детинца были широко открыты. По дороге ручьем текли пешие и конные торговцы и покупатели. И Иванко тоже побежал к воротам.

— Гости приехали, как быть? — спросил Микула Бермятич. — Ворота настежь. Ломится в них жданный и незваный. Как быть, если нагрянут половцы?

— Все это ложь и напрасная тревога, — сердито ответил господин Глеб. — Налгал мальчишка, а мы, старые дурни, всполошились. Если б половцы готовили набег, давно бы здесь были. А нынешней ночью слушали мы, развесив уши, как мужики из Галича соль везут. Понапрасну тревожились.

— Глеб Ольгович, да откуда же ты знаешь, что понапрасну? Мужики из Галича, а половцы с Дону. Может статься, мы и тех и других слыхали?

— А может статься, ни тех, ни других. Шутишь, Микула? Разведчик вернулся, которого я в степь посылал, Овлур. Только что я спустился с вала, а он уже сидит у моей двери, дожидается.

— Что ж он разведал?

— А ты сам его расспроси.

Вошел Овлур, и господин Глеб, благожелательно взглянув на него, сказал:

— Повтори, что мне рассказывал.

Овлур нехотя, словно деревянный, повернулся к Микуле Бермятичу, заговорил:

— Я обшарил всю степь на день пути — нигде и следов-то половецких нету. Все тихо. Никто мне не повстречался, лишь гости с товарами из восточных земель. Я их расспросил, но и они с половцами не повстречались.

Однако же Микула Бермятич не был доволен рассказом.

— Ведь порешили на два дня пути высылать разведчика, а этот вернулся, когда и одни сутки еще не прошли.

— Господин, хоть бы неделю искал, ничего бы не нашел, — вяло возразил Овлур. — Ведь мне степь знакома. Следами да приметами, звуками да знаками все мне откроет. Издали чую я терпкий дым костров, крепкий запах коней, сладкий дух пара над кострами. Кабы шли на нас половцы, знал бы я про то еще в тот день, когда пришел сюда этот бродяга со лживыми вестями. А как почуял бы я половцев, тут же и пришел доложить о том господину и проник бы в горницу, кто бы у дверей ни стоял.

— Не пойму я, что ты говоришь. Кто стоял у двери?

Овлур вдруг поднял руку и приложил к своей щеке, будто все еще горела она от невыносимой обиды. Он медленно потирал щеку, будто пытаясь стереть пятно несмываемое, и щека все бледнела и бледнела, а глаза загорались ярой злобой. Опустив веки, Овлур сказал угрюмо:

— Никого у двери не было.

— Откуда ты знаешь? Значит, ты приходил? Значит, ты почуял половцев?

— Не приходил я. Нету половцев.

— Да что ты пристал к нему, Микула? — вмешался господин Глеб. — Не приходил он ко мне.

— А все же забирает меня сомнение, — сказал Микула. — Где же половцы?

— Где ж им быть! Где все эти годы были — за Доном.

— Так ли, господин?

— Микула, сам размысли. Кому больше веры — человеку, который вот уж двадцать лет мне предан, коего ни я, ни кто другой ни разу ничем не обидел, который всегда служил мне правдой и незачем и не за что ему меня обманывать, или бродяге, прибежавшему вчерашний день неизвестно откуда. Понапрасну мы тревожились. Лишнюю стражу снять. А мальчишку этого у Макасима отобрать и сечь на площади плетьми. Но помни, Микула, про водяные ворота. Какой это вор туда повадился? Ты все же доглядывай за ними хоть изредка.

Тут в горницу вбежала госпожа Любаша с головой непокрытой, закричала:

— Богатые гости на торг приехали!

Но, увидев Микулу и ковуя, от стыда прикрыла голову обеими руками и быстро вышла. Микула, поклонившись, тоже вышел.

На площади будто вихрь крутился. Пылища, волы мычат, молотки стучат. Пронзительными голосами ребятишки орут:

— Гости приехали! Гости приехали!


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть