Часть первая

Онлайн чтение книги Начало жизни
Часть первая

Младенец… Первый глоток воздуха, наполнившего крошечные легкие, первый глоток сладкого материнского молока даются ему не легко. Но пусть привыкает, он — человек, и вся жизнь его будет состоять из усилий, из напряжений мышц и нервов — усилий, вознаграждающих сладкой усталостью, спокойным сознанием не зря проживаемой жизни.

Вот он лежит, крошечный, на сильных руках отца, лежит и еще не знает, что бледное, нежное лицо, вдавленное в подушку постели, — это лицо его матери. Мукам подверг он, появляясь на свет, самое дорогое, первое близкое ему существо — мать, но нет на ее лице ни обиды, ни горечи. Есть гордость, есть неисчерпаемая нежность, есть готовность вынести всё, чтобы только жил он, новый побег на стволе могучего раскидистого дерева — рода людского.

Двое взрослых людей смотрят на маленького незнакомца, изучая его добрыми родительскими глазами. Не чудо ли это?

Младенец молчит, но и молча он отвечает на этот вопрос. Это маленькое бессловесное существо, лежащее на руках отца, — женщина, будущая мать других детей. Вот оно потянуло вверх свои крошечные, почти не управляемые руки. Придет время — и руки эти сомкнутся на загорелой крепкой шее веселого сильного парня, и природа вознаградит их за смелость, за нежность и силу.

В родильном приюте легко перепутать сына кухарки и домовладелицы. Но в первых же бумагах, выписанных новому человеку, будет черным по белому обозначено то, что поначалу определит разные жизненные пути одинаковых с виду малышей: родители, сословие…

А дальше?

На просторном, заросшем бурьяном дворе бегают дети. Что знают они о широких шагах истории! А она сейчас в стремительном движении, она — на марше, только пыль от тяжелых сапог, только дробь барабана, да на рассвете — отрочески-звонкая трель трубача, выводящего зорю!

Мимо деревянного забора, за которым играет гурьба детей, идут солдаты. Сегодня одни, с красными флагами, на которых написано «Владыкой мира будет труд», а завтра — другие. Их невозможно понять, они говорят на непонятном, каркающем языке, и дети с испугом рассматривают их сквозь щели старого забора.

Проходит срок — и тою же улицей опять топают другие солдаты. Их ведут лощеные офицеры в новеньких мундирах с какими-то овальными бляхами на высоко вздернутых передках фуражек. Но вот и от них уже нет следа!

Проносятся конники в запыленных буденновках, похожие в своих суконных шлемах на былинных богатырей, и снова идут солдаты. Те, что пели когда-то песни и несли над головами красные кумачовые платки. «Дай, девчина, напиться!» — и босоногая маленькая девчонка пулей летит домой, чтобы сейчас же вынести на крыльцо большую медную кружку воды, — ох, и тяжелая кружка, наверно, с полведра! А солдат выпивает ее одним залпом, отирает губы рукой и бежит догонять товарищей.

Плохо ты смотришь, девочка! Не запомнила ни одного лица, — а ведь это прошли герои. Ты будешь по книжкам изучать их жизнь. Один из них станет управлять городом, в котором ты живешь. Военная слава другого прогремит от Черного моря до Балтики, и портреты его вывесят во всех рабочих клубах. А третий… Третий начнет свою мирную жизнь чекистом, а кончит поэтом, и ты будешь листать его книги, повторяя волнующие душу слова.

А пока — гремят песни, над маленьким городом рвутся снаряды, у соседей убило отца, чей-то мальчик попал под поезд, сестренка умерла от тифа… Не в стороне, не мимо шагает история, она задевает твою жизнь, пересекая ее во всех направлениях, управляя его. Она лепит из тебя человека, как ты сама лепишь из комка, серой глины гусей-лебедей. Не мало пинков и шлепков получит рыхлая глина, пока станет тем, чем ей положено стать. Как же ты, жизнь, интересна и хороша! Как сладко и радостно становиться из несмысленыша человеком, узнавать, узнавать, узнавать и, наконец, творить, строить вот этими, своими руками!

Глава первая

Всё начиналось где-то на руках у мамы, в мягком белом шерстяном платке. Хорошо сидеть на этой сильной руке, крепко обхватив маму за шею. Лицом уткнуться в мамину грудь, такую добрую, теплую, свою. Ножки обернуты шерстяным платком. Там, где-то далеко внизу, на земле — мокрые весенние лужи. Люди должны ходить по этим холодным лужам, промачивать ноги. А Маше, то ли дело, хорошо у мамы, и ножки сухие, и тепло. Думать о том, что за нее по холодным лужам ступает мама, девочка еще не умеет. Пока она чувствует только свои беды и радости, как маленький зверек. Мамины руки и теплый платок — больше ей ничего не надо. Пройдет время, мир станет больше, и она научится беспокоиться о других.

В огромной, комнате живет Маша. Посадят тебя на пол — и даже страшновато делается. Видно далеко-далеко, и под папин стол, и под самодельный диван и ящиков и досок. Сверху с дивана свешивается зеленое плюшевое покрывало, а внизу — как в темном лесу: глубоко и загадочно. А вдруг оттуда выскочит волк?

На чисто вымытом красном полу становится особенно уютно, когда няня ставит на пол чугунок с картофелем. Сначала она где-то в кухне сцеживает горячую воду, потом дает чугунку немного остыть, обтирает его тряпкой, чтобы не пачкал, и ставит на пол. А рядом на полу ставится деревянная резная солонка и пустая миска для кожуры.

Картофель в мундире! Что может быть слаще и вкуснее горячего картофеля в мундире? Маша сидит на полу, раскинув ножки, а посреди стоит чугунок. Против Маши сидит сестричка Ниночка. Она еще совсем глупенькая и кожуру с картофеля снимать не умеет. Это делает няня, которая то присядет на минуту рядом, то подымется и торопливо пойдет на кухню посмотреть, не сбежало ли молоко.

Маша двигает чугунок поближе к себе, и ее ножки в заштопанных чулках крепко обнимают его теплые бока. Она берет картофелину, осторожно отдирает шкурку там, где мундир лопнул, обнажив сахарно-белую трещину. Не сразу научишься снимать эти мундиры. Ниночка пробует, но в ее руках белая крахмальная масса так и разваливается. Маша справляется, может, это уже сотая картошка в ее жизни. Потом макает снежно-белую картофелину в солонку и откусывает. Нет, в жизни не мало разных удовольствий, и картошка в мундире — не из последних.

— Ты опять перемазала чулки сажей, вцепилась в чугунок руками и ногами. Ты уже большая, — сердито говорит няня.

В комнате стоит буфет. Это не буфет, а целый дом — Маша могла бы войти в него, не нагибаясь, если бы позволили. Это красивый дубовый буфет с гроздьями деревянной дичи на вырезных верхних дверцах. Буфету тесно в этой комнате, он почти упирается в потолок. Он недотрога, мама не разрешает близко подходить к нему, опасаясь, что дети отломят деревянные украшения. Буфет не видит вокруг подходящего для себя общества: в комнате такая плохая, простенькая, а то и самодельная мебель. Дубовой дичи на дверцах буфета сама судьба предназначила переглядываться с настоящей жареной, остро пахнущей дичью на круглом богатом столе. Вместо этого деревянные утки и рябчики видят на маленьком столике, накрытом зеленой клетчатой клеенкой, борщ, картофель в разных видах да котлеты, в которых больше хлеба, чем мяса. А по воскресеньям — оладьи, жаренные на постном масле.

Мама бережет этот дурацкий буфет неизвестно почему. «Вот вернется Магдалина Осиповна, спросит свою вещь» — объясняет она иногда, но понять ее невозможно. Чтобы отомстить буфету за все запреты и укоры, Маша отломала, наконец, кусок деревянного листика с дверцы — мама не знает об этом: листик был хорошо виден только снизу, а мама высокая.

Что же дальше, за комнатой? Две двери, почти рядом, ведут одна в кухню, другая в темную каморку. Из каморки сделана прекрасная спальня: там стоит большая кровать, покрытая пикейным одеялом, сундук с пожитками и комод. На комоде — зеркало, всегда чисто вытертое. Правда, смотреться в него днем невозможно, окно каморки выходит на темную галерею, — надо ждать вечера, когда мама зажжет керосиновую лампу.

Если днем войдешь в эту спальню, непривычный глаз сразу; останавливается на странном темном предмете, висящем над постелью. Постоишь немного, привыкнешь к темноте и рассмотришь: это подкова, через отверстия которой протянута розовая ленточка. Она висит для счастья, как объяснили Маше. Как подкова приносит счастье — никто не сказал. Они сами не знают этого, взрослые!

На кухне спит няня. Из кухни можно выйти, в маленькую застекленную галерейку — переднюю. Здесь стоят какие-то пыльные корзины, раскладная постель для гостей, у стены прислонилось деревянное корыто. А в углу поставлены папины удочки, целая охапка удочек с разноцветными поплавками. С удочками рядом стоит сачок, — им папа ловит для своих студентов водяных жуков, головастиков и других тварей.

На подоконнике — папины стеклянные банки, которые нельзя трогать. Удочки тоже нельзя трогать, потому. Что можно пойматься на крючок вместо рыбы.

Из галерейки можно выйти во двор. И если выйдешь, то увидишь по стене пять таких же точно дверей, крашенных в желтую краску. Маша сначала даже путала: побежит со двора домой, а попадет к соседям. Потом ее научили смотреть вверх, где на двери белой краской был написан номер два.

Двор… Но разве легко рассказать о дворе! Мало сказать — он был велик. Он был сказочен: он менял свой облик очень часто, и никто не мог объяснить Маше, отчего происходят эти перемены.

Сначала во дворе был палисадник с розами и дорожками, посыпанными песком. Владелец дома, занимавший весь второй этаж, знал чем привлечь жильцов. Жильцы выпускали детей в садик, и детям не хотелось уходить оттуда. Кстати, ворота на улицу всегда были заперты, а на калитке была такая тяжелая щеколда, что не всякий мог ее поднять. Кусты роз и сирени заслоняли заднюю часть двора: дровяные сарайчики и отхожие места, хозяйский большой сарай, загроможденный хламом.

Среди роз и кустарников росло одно дерево: райская яблоня — китайка. Когда хозяин тряс ее осенью, с дерева падали маленькие, словно игрушечные, золотистые яблочки. Они сыпались дождем, и хозяйской прислуге то и дело попадало то по спине, то по голове, пока она собирала яблоки в корзины. А кругом стояли ребятишки со всего двора и пускали слюну. Тронуть никто ничего не смел: сам хозяин сидел рядом на лавочке, наблюдая за сбором яблок. Когда все до единого яблочки были струшены с дерева и собраны в корзины, хозяин отбирал десятка два самых битых и раздавал их детям.

На другой год во дворе всё было иначе. Хозяин почему-то перестал следить за садиком, не поливал розы, и они посохли. Но яблочки уродились хорошо. Однако сбор урожая прошел совсем иначе, чем прежде. Когда к дереву подошел хозяин, его окружили женщины из соседних квартир и из флигеля, стоявшего в глубине двора. Они что-то кричали, спорили с ним, а он не успевал отвечать, криво усмехался в короткую бородку и вдруг предложил:

— Пропади ты пропадом! Делите на всё общество, коли так!

И тогда женщины стали трясти яблоню, а потом разделили яблочки на десять одинаковых куч, и прислуга хозяина забрала на его долю одну неполную корзинку. Машина няня тоже вынесла свою кошёлку, и женщины сыпали ей, сколько полагалось. Когда вечером мама спросила, откуда яблоки, няня ответила ей попросту:

— Теперь власть не ихняя. На всех разделили. Не одному Семену Трофимовичу варенье из райских яблок варить.

— Как-то не совсем удобно. Мы интеллигентные люди…

— Ничего. Интеллигентным тоже надо. Яблочки спелые.

На другой день утром Маша вышла во двор и обомлела: яблони не было. Торчал из земли пенек со свежим белым срезом, да ветер разносил по палисаднику зеленые яблоневые листья. Возле пенька стояла соседка и чуть не плакала, повторяя:

— Буржуй проклятый…

В хозяйской поленнице торчали свежие яблоневые чурбашки.

И вдруг в городе появились конники в высоких барашковых шапках, снова по ночам слышались стрельба, крики.

А со двором стало еще хуже. Хозяин словно возненавидел зеленый палисадник с двумя деревянными лавочками посреди. Однажды во двор пригнали огромное стадо быков. Маша смотрела на них сквозь окна галерейки — выйти было страшно. Она никогда не видела так много огромных животных. Большие, как слоны, быки заполнили весь двор, они перемяли клумбы, сломали кусты сирени и одну скамейку. Желтый песок смешался с навозом, весь двор был вскопан десятками крепких копыт. Хозяин, уподобляясь своим быкам, злобно растоптал сорванный им с ворот красный флаг. А потом он повеселел, видно, заключил какую-то выгодную сделку: вечером во двор пришли двое военных, посидели у хозяина на квартире, рассчитались и вышли, пошатываясь и хохоча. С верха их серых каракулевых шапок свисали красные суконные треугольные колпаки.

Хозяин угодливо посмеивался, уминая пачки денег в кармане. Потом открыл ворота. Стадо погнали со двора на бойню. Хозяин закрыл ворота и оглянулся на свой двор: от палисадника ничего не осталось, только среди навоза и грязи торчала одна уцелевшая лавочка. Теперь ничто не закрывало серые некрашеные дверцы сараев и отхожих мест. Двор стал огромным, голым и неуютным.

Маша смотрела на хозяина, приоткрыв дверь, и не видела на его красном лице огорчения. Напротив, он был доволен. Почему?

Нет, многое всё-таки непонятно и даже страшно. То ли дело дома, в теплой чистой комнате, в родной семье!

Мама пришла домой, мама! Молодая, веселая, красивая. У Маши есть книжка, которую старшие иногда читают ей, сказка «Василиса прекрасная». На обложке нарисована необыкновенная женщина: темные косы вьются, синие глаза светятся, она взмахивает рукой, а из просторного шелкового рукава вылетают птицы гуси-лебеди, целая стая.

На кого же она похожа? Маша спросила однажды мать напрямик: «Мама, ты — Василиса прекрасная?» Мама рассмеялась и стала целовать Машу в коротенький нос, и в виски, и в щеки. Потом сказала: «Нет, я не Василиса, я Анна Васильевна, обыкновенная учительница городской школы». Маша как будто поверила, но когда за новогодним обедом был подан жареный гусь, Маша зорко присматривалась, куда мама положит косточки, не в рукав ли? Хотелось не упустить тот миг, когда она выйдет во двор, взмахнет руками и выпустит из рукава в небо стаю больших белых птиц.

Мама пришла с высших женских курсов, няня срочно разогревает ей обед. Дома всё благополучно, девочки набегались, поужинали и легли. Нина уже спит, а Маша рассматривает маму. Мама долго еще не будет отдыхать, некогда ей. Стучит швейная машинка, голубой ситчик скользит по черной глади, открывая золотые буквы «Зингер», съезжая вниз из-под прыгающей иглы.

Быстрая мама, всё успевает, со всем справляется. Неужели она никогда не устает? Шьет себе, молчит. Что-нибудь, наверно, думает. Ну, пусть себе думает…

Маша поворачивается на правый бок и смежает ресницы. Ей снится берег речки и на нем мама — Василиса прекрасная. Из ее рукавов вылетают белые птицы, хлопая сильными крыльями по синим волнам воздушного моря.

Машинка стучит, а дом засыпает.


Всё! Наконец-то и этой двадцатипятилетней женщине можно расстегнуть все крючки и пуговки, сбросить одежды, забраться под теплое одеяло и блаженно потянуться, — ох, и находилась за день! Он еще за столом, милый молодой муж, никак не расстанется с книгой. Нескладный, долговязый, с крупным носом и маленькими стрижеными усиками, с косым пробором в густых волосах. Всегда он опускает крупную прядь на лоб — прячет родинку. Он и весь в родинках. И губы у него крупные, добрые, ну ничего нет такого, что обещало бы в нем будущего ученого. В наружности нет, зато есть в уме, в наклонностях. Она-то это знает, его жена, недаром полюбила его. Она поверила в него сразу, и за это ли, или за что иное привязался он к ней необыкновенно. «Анечка, Анюта, Галочка, Нюсенька» — как только не называет он ее.

Вот он, наконец, оторвался от книги и улегся спать. Сейчас расскажет ей о своем профессоре, о новой коллекции растений, о том, что вычитал у Дарвина. А она расскажет о митинге, на который попала перед началом занятий на курсах.

На улице слышатся выстрелы. Но это не под окном, а в стороне, наверное, в переулке.

— Революция… — говорит он ей в темноте. — Мечтали мы все о ней. Теперь у нас парламент будет, как у европейцев.

— Нет, питерский оратор на митинге говорил — не кончилась революция. Теперь главный враг — капитал… Он говорил, что рано еще радоваться и успокаиваться.

— Питерский оратор… Анечка, а задумывалась ты, какое у него образование? Наверное, приходскую школу окончил, в лучшем случае — реальное. Что может он знать о судьбах России!

— Мысли у него ясные были и простые.

— Вырасти сначала надо, темноту нашу вековую преодолеть, грамоте обучить народ. Парламент и дает такие возможности. Ты думаешь, буржуазные свободы — пустяк? Нет, они сто́ят кое-чего. Вчера я прочитал в газете «Пролетарий» объявление: «Товарищей, могущих обслужить партию в качестве агитаторов и пропагандистов, просят собраться в медицинский корпус, Сумская, 41». Могущих обслужить… Смотря, как обслуживать. Что пропагандировать-то будут? Нет у них образованных людей, вот что!

— А почему бы честным образованным людям не пойти к ним? В пятом году ты же бросил Московский университет, когда твоего профессора уволили? За ним следом поехал доучиваться в провинцию.

— Я не агитатор по призванию, у меня склад исследователя, научного работника. Да и не согласен я с анархией. Вот стреляют: кто? в кого? Перестреляют друг друга в темноте-то. Ты знаешь, я охотник: птицу и зверя бью, и рука не дрожит. Но человека не убил бы, тут я толстовец. Все меры хороши, но не террор, не убийство. А они, эти ораторы, гранатами увешаны, пистолеты на боку.

— Так ведь жизнь заставила… Ты чего-то важного не понимаешь, Боря: не убил бы… А если б сейчас на нас, на девочек наших бандиты напали с оружием… И ты не убил бы их? Не выстрелил?

— Ну перестань, Аня, ты устала и тебе мерещатся кошмары. Спи, фантазерка.

И он нежно целует ее в затылок, щекоча своими коротенькими усами. А ей обидно: добряк нашелся! Неужели все люди, которых она недавно видела на митинге, все — глупее его? Может, он станет ученым, — конечно, станет! — но в вопросах политики он наивен, как первоклассник. Почему? По добродушию своему безмерному? Или родители так наставляли?

Разобраться в этом не легко, особенно к концу суток, когда голова устала и глаза закрываются сами собой. И не успев ни в чем убедить мужа, Анна Васильевна засыпает, согревая его теплым дыханием.

Глава вторая

Отчего так хочется есть?

В углу двора, куда прежде никто не заходил, теперь собрались ребята. Этот угол порос бурьяном, но он уютней бывшего садика, вытоптанного быками.

— А бывают сладкие корни, — говорит Славка, показывая розоватый корень болотного растения. Он откусывает кусочек корня, потом дает куснуть другим.

— Еще можно есть калачики! — восклицает маленькая Валька. Все устремляются к забору, под которым растут «калачики», обрывают круглые зеленые семена и едят.

— Ребята, пошли причащаться? — говорит вдруг Славка, вспомнив что-то.

— Куда?

— А в церковь. Там маленько булки дают и попить.

Босоногая орава встает. Церковь отсюда недалеко, дойти недолго.

В церкви прохладно и темновато. Ноги ступают по холодному камню. Батюшка что-то поет, потом к нему на сцену подымается тетка с мальчиком. Батюшка тихо бормочет и дает мальчику кусочек просвирки и глоток питья. Тетка уводит мальчика.

Мигнув ребятам, Славка первый подходит к батюшке. Батюшка спрашивает имя, дает ему булки и питья, и Славка, довольный, уходит, утирая губы. За ним идет Валька, потом еще двое малышей, потом Маша. Она слышит, как батюшка приглашает ее отведать тела и крови Христа, и ей делается страшно: почему тела и крови? Разве она людоедка? Но батюшка только пригрозился, он дает кусочек пресной булочки и глоток кислого питья.

Ребята вышли из церкви. Они довольны.

— Не худо, только маловато, — говорит Славка. — Причаститься еще разок, что ли?

Все опять направляются к батюшке, Славка становится в хвост ожидающих. Очередь снова доходит до него.

— Имя? — спрашивает батюшка. Славка повторяет свое имя, батюшка смотрит на него пристально и начинает говорить нечто вразумляющее.

В церкви возникает беспокойство. Какой-то пономарь подходит к ораве ребят:

— Марш отсюда, — говорит он шёпотом, — ишь, безобразники…

Гурьба бегом удирает от возмездия. Славка нагоняет всех.

— Пожалел дать, жадина, — говорит он. — Ну, ладно, завтра я всё равно приду причащаться. Пусть попробует не причастить.

Дети возвращаются на родной двор. Скучно здесь. И есть хочется. Пойти попрошайничать? Стыдно. А вот когда бродячие артисты по дворам ходят, они просят, и это ничего, не стыдно. Потому что они представляют спектакль и просят за свою работу.

— Будем представлять, — говорит Маша. — Будто свадьба. Я буду невеста, а Славка жених. Только надо две конфорки от самоваров.

— Зачем? — спрашивает Славка.

— Их на головы кладут, вместо корон, я видела.

— Я женихом не хочу.

Женихом назначается трехлетний Ленька, который безответен и на всё согласен. Кто-то приносит конфорки, Маша прикрепляет свой белый передничек вместо фаты. Она берет жениха за руку, и они начинают обходить все квартиры по очереди. Славка изображает священника и размахивает маленькой бутылкой на веревочке, словно кадилом, приговаривая:

— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!

В первой квартире никто на стук не выходит — жильцы куда-то уехали еще вчера. Вторую Маша благоразумно минует, — это ее квартира… И третью обходят, — там живет «жених», и его бабушка может рассердиться за такую игру. Зато в четвертой квартире им открывает добродушная жиличка в пестрой косынке на голове. Она смеется, глядя на представление, потом быстро забегает в комнату и дает по леденцу каждому из артистов.

Подбодренные артисты сосут леденцы и не торопятся. Потом они поправляют свои «короны» и идут дальше.

В хозяйскую дверь Маша стучится, предвкушая удовольствие. Хозяин — самый богатый в доме, он непременно даст что-нибудь.

У хозяина есть дочка Тамарка. Все платья у нее в оборочках, на голове повязан розовый шелковый бант. Тамарка всегда выходит во двор с куском в руках, обычно — с куском сдобной булки, из которой торчат рыжие изюмины. Мать не велит ей делиться, и Тамарка часами таскает повсюду замусоленный кусок булки, вызывая зависть дворовой детворы.

— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! — начинает Славка.

На пороге — хозяйская мамаша, вздорная старуха, которая преследует ребят повсюду. Но Маша ее не боится, она смело входит в коридор, ведя за руку оробевшего «жениха». За столом сидят хозяин и Тамарка. Жена хозяина собирает к чаю, носит какие-то вазочки и чашки из комнаты на застекленную веранду.

— Мы представляем, — говорит Маша, улыбаясь.

Хозяин снисходительно посмеивается, но не двигается с места.Наверно, он не догадывается. Маша проходит перед ним раз и другой. Славка ждет в стороне. Но рука хозяина не тянется к сухарнице, чтобы дать детям что-нибудь.

Мы уходим, — говорит Маша, теряя последнюю надежду.

Всего хорошего, — отвечает им хозяин.

Под лестницей Маша снимает с головы конфорку. Ей почему-то стало жарко и неудобно в этом уборе.

Незачем к такому ходить, — говорит Славка. — Разве ты не знаешь? Он буржуй. А буржуи даром ничего не дают.У них отнимать надо.

Как можно отнять что-нибудь у такого взрослого дядьки, Маша не знает. Но она тоже чувствует, что хозяин — хуже всех, живущих в доме.

Над желтыми дверьми с номерами, во втором этаже — застекленная галерея, в которой летом хозяин любит пить чай. Вот и сейчас семейка перешла туда. Хозяин, краснолицый и потный, его жена — похожая на румяный калач женщина в розовой прозрачной косынке на плечах, с высокой прической на голове и перстнями на пухлых пальцах, и Тамарка. Застекленные рамы вынуты, ветерок продувает, и всё-таки хозяевам жарко. На никак не может отдышаться круглый серебряный самовар. У них всё круглое, пузатое — и чашки, и сахарница, и чайник.

На головы детей вдруг падают тоненькие желтые корочки с лакированным красным краешком. Маша первая подымает с земли одну корочку. Сыр вкусно пахнет. Девочка нерешительно берет корочку в рот. Ее примеру следуют Ниночка и Ленька.

Зачем ты кинул во двор? — слышится ленивый голос хозяйской жены. — Только мусоришь.

— Интеллигенция подберет, хе-хе! — отвечает хозяин, посмотрев с балкона вниз.

Что такое интеллигенция? Маша впервые слышит это слово. «Интеллигенция подберет», а подобрала она, Маша, значит это она и есть? Надо будет спросить папу.

Ленька, подняв красную корочку, рассматривает ее сначала, а потом спрашивает Машу:

— Это что?

— Это сыр, я знаю, можно кушать, — отвечает Маша.

Скоро ни одной корочки не остается на земле. Дети всё съели.

Мамы целые дни нет дома, она работает в трех школах, дает частные уроки, а к концу месяца приносит пайки — мешочки с крупой и мукой. Сахар к чаю бывает очень редко. Что такое делается с едой, непонятно!

В воскресенье мама открыла сундук и стала доставать из него разную одежду, откладывая часть вещей в сторону. Потом няня сложила эти вещи в крепкий мешок.

— Плохого они не любят, — сказала она. — Слышно, за кукол хорошо дают.

Маша принесла из своего угла куклу Катю. Это была крупная, с грудного младенца, тряпичная кукла с хорошенькой фарфоровой головкой. Маша редко играла с ней — на такую куклу нужны были большие лоскуты для платьев, не то что на маленьких! Чаще Маша играла с маленькой затасканной куколкой, на которую можно было сшить платье из любого обрезка материи.

— Сменяй мне на булочку, — сказала она няне, отдавая куклу.

Мама заколебалась. Она знала, что за такую куклу можно получить не одну булочку. В то же время было жаль дочки. Но девочка отдала куклу добровольно, и мать не стала вмешиваться.

Няня вернулась через два дня. Она принесла мешок муки, большую бутылку постного масла и несколько печеных хлебцев. Для Маши и Нины прихватила десяток морковок.

— Твоя Катя нас неделю кормить будет, — сказала она Маше.

Маша и не знала, что у нее такая кукла, которая, словно взрослый человек, может кормить их целую неделю. Стало немножно стыдно, когда Маша вспомнила, с какой легкостью она отдала такую особенную куклу. «Каково ей там у новых хозяев?» — подумала она, а у няни спросила:

— Теперь моя кукла у кого?

— Теперь она у девочки чуть тебя помладше, на годик. Живет эта девочка в пятистенной избе, стоит у них чей-то горемычный рояль — играть-то не умеют, бренчат только. Стоит граммофон, тоже выменяли. Утром эта девочка пьет молочко и кушает пшеничный хлеб с медом и салом. У ее отца одних коров с десяток, чего ж не жить.

Маша задумалась. На минуту ей стало жаль куклы, но она поела пшеничного хлебца, вышла гулять во двор и забыла о Кате.

Невдалеке от дома, где живет Маша, стоит мост. Это мост через железную дорогу, по которой то и дело проезжают поезда. Разные бывают составы. Иногда из красных грузовых вагонов видны люди в серых шинелях. Один стоит, опершись о косяк широкой, до потолка, двери и дымит цыгаркой. Другой сидит возле на полу и ест что-то из манерки. Третий, рядом, спит на сене.

С железнодорожным мостом связано одно страшное воспоминание.

Вечерами, укладывая Машу спать, мать говорила: «Никуда не ходи, сиди во дворе. Сейчас всюду стреляют, опасно!» Маша засыпала, а утром забывала наказы матери и снова бежала к мосту над железнодорожной линией.

Она увидела людей, которые стреляют. Пошла к железной дороге вместе с Ленькой и Славкой. По обе стороны моста стояли солдаты в серо-зеленых шинелях, в стальных касках, с винтовками в руках. Они внимательно рассматривали каждого проходящего.

Дети прошли мост и остановились: вчера шел дождь и на краю дороги, выходившей уже за черту города, вылезли беловато-сиреневые головки грибов. Это были хорошие грибы, Маша знала их: когда-то она уже приносила грибы отсюда, и мама называла их шампиньонами.

— Грибы, смотрите! Давайте собирать, это хорошие! — сказала Маша мальчикам. Но они с сомнением качали головами.

— Поганки, — оказал Славка.

— Хорошие, у них только название трудное, — уверяла Маша, срывая грибы и складывая себе в подол платьица. Грубый окрик заставил ее остановиться и поднять голову.

Кричал солдат. Он кричал ей на своем непонятном языке и махал рукой. Маша стояла, не понимая. Славка быстро взял ее за руку:

— Пошли отсюда!

Прежде чем Маша двинулась, солдат скинул винтовку с плеча. Он хотел показать бестолковым детям, что если они не уйдут подальше от моста, он будет стрелять.

Славка метнулся в сторону и махнул рукой Маше: бежим! И тогда все трое заковыляли мимо солдата через мост. Маша старалась покрепче держать в руке кончик подола своего платьица, чтобы не растерять добычу. И так из-за этого солдата не пришлось собрать все грибы! Когда она проходила мост, один грибок выпал и покатился. Маша подняла его, забыв об угрозе, и только тогда пошла дальше. Грибы она отдала няне, а про солдат не рассказывала.

— Это немцы, — объяснил Маше Славка. — Иностранцы! — И он прибавил неприличную рифму.

Теперь всё чаще во двор долетали звуки стрельбы со стороны моста, и Маша знала: стреляют немцы. Может, убили человека.

Во дворе и на улице Маша часто видела драки мальчишек. Как молодые петушки, они наскакивали друг на друга, тузили кулаками, валили друг друга в дорожную пыль. Но и здесь были свои правила: заступаться всем за одного было можно, нападать на одного оравой — нельзя.

Маша вышла на улицу искать фантики: может, попадется хорошенькая бумажка от конфеты с разноцветной картинкой, с золотым ободком. Она ходила, разглядывая кирпичную выщербленную панель. Фантиков не попадалось.

Из-за поворота улицы раздался свист и крики: рыжеволосый кудрявый мальчик бежал, закрывая локтем лицо. Вслед ему летели камни.

— Жидёнок! — орали мальчишки, догонявшие рыженького. Впереди всех бежал племянник хозяина дома, где жила Маша, Виктор. Он был постарше других, в целых, не рваных штанах и рубахе, в сандалиях — все остальные были босые. Он предводительствовал погоней.

Маша поняла одно: их много, а рыженький совсем один, и ему страшно. Она побежала наперерез ораве и закричала:

— И не стыдно, напали все на одного! Не стыдно?! Не смейте, раклы!

Раклами няня называла жуликов и бандитов. Хуже этого слова Маша не знала.

Маленький круглый булыжник просвистел над Машиным ухом. Ее не сразу заметили.

— Уходи, дура такая! — закричал Виктор.

— Не стыдно, не стыдно! — кричала Маша. Слёзы начали капать у нее из глаз от обиды, что мальчишки не хотят ее слушать.

Тем временем рыженький убежал далеко. «Выйди только на нашу улицу!» — кричал ему вдогонку Виктор, Грозя кулаком. Потом гикнул, и орава скрылась в переулке.

Дома всё было рассказано за обедом.

— Так им и надо, какие цены дерут за булку, за мыло! — сказала сердито няня.

— Детей булочницы Розы никогда не бьют, — возразила Маша.

— Чему вы учите ребенка, Татьяна Дмитриевна! — рассердилась мама. Дочке же объяснила: — Никогда не говори «жид», это обидное, ругательное слово. Надо говорить — еврей.

— А евреи хорошие или плохие?

— Разные бывают. Русские тоже со всячинкой: есть хорошие, а попадаются и подлецы.

— Вроде хозяина нашего дома, — добавил папа.

— А немцы хорошие?

Отец задумался:

— Иноземная армия, которая пришла завоевывать другую страну, не может быть хорошей. А немцы тоже разные. Говорят, и у них заваривается…

— Те немцы, которые домой бегут, те — хорошие, пожалуй, — это мама сказала уже не Маше, а отцу. — Вообще, народов плохих нет, есть плохие люди. Всех под одну гребенку стричь не годится. Хорошие люди, значит, честные.

— Хороший тот, кто честный и кто трудится, работает, — сказал отец. — Дармоеды все плохие.

Плохие, хорошие… Разберись, попробуй. Нет, хороших немцев Маша еще не видела. Она видела виселицы за железнодорожным мостом: высокие, в виде ворот, и на каждой висело по два человека. «Почему они не спрыгнут вниз? — спросила она няню. «Они уже никогда не спрыгнут» — ответила няня и повела ее подальше от этого места. Позднее Маше пришлось однажды играть в игру под названием «виселица». На бумажке было написано длинное слово, в котором пропускались все буквы, кроме первой и последней. Надо было угадывать пропущенные буквы. За каждую ошибку рисовалась черта для виселицы. Кто не угадывал буквы правильно, того «вешали» на этой виселице. Когда однажды «повесили» Машу, она взглянула на кривого нарисованного человечка, изображавшего ее, и вдруг закричала: «Не хочу, не смейте!» Этой игры она стала избегать.

Вечером отец рассказывал детям сказки. Особенно любила Маша сказку про змея и цыгана. Страшного огромного змея маленький хитрый цыган мог обдурить запросто. Как хорошо он отвечал на угрозу змея «я тебя съем»: — «Не съешь, подавишься!» И дети со смехом повторяли эти слова: «Не съешь, подавишься!»

Эта сказка вселяла веру в лучшие времена. И Маша, ложась спать, повторяла, грозясь кому-то неизвестному:

— Не съешь, подавишься!


Маша продолжала ходить к железнодорожному мосту. Она часами сидела на зеленом откосе, провожая глазами проезжающие поезда.

Иногда в вагонах виднелись худые изможденные женщины с полумертвыми детьми на руках. Проезжая мост, женщины взывали к людям, которые попадались на пути: «Дайте ж хоть что-нибудь, хоть шматочек хлебца, або макухи! От Каледина бежали! Добрые люди, подайте голодающим».

Маша со страхом поглядывала на этих несчастных. Иногда поезда останавливались, люди выходили. Не раз видела Маша, как они догоняли тронувшийся состав и на ходу, с трудом, старались влезть в красные товарные вагоны. Им протягивали навстречу руки. Подножек не было.

Маша слышала названия станций: Лозовая, Конотоп, Чугуев, город Изюм.

Воображая город Изюм, Маша видела улицы, где на каждом углу стояли лотки со свежим хлебом. Здесь каждому давали по хлебцу бесплатно. Хлеб, конечно, был пеклеванный, с изюмом. В таком городе у каждой подворотни стояли столы, и девушки в белых фартуках большой поварёшкой наливали каждому густой бор с чесноком и салом. Город носил такое имя потому, что в нем не было голодных, в нем каждого кормили досыта.

Она так поверила в выдуманный ею город, что однажды, когда няня жаловалась, что не из чего варить обед, Маша сказала ей просто:

— А ты бы съездила в город Изюм и привезла чего-нибудь.

Мама всегда учила Машу быть доброй и делиться с другими. Маша легко уступала Ниночке лучший кусочек, — Ниночка же была маленькая. Маша уступала его легко и почти весело, потому что так делала мама, отдавая всё лучшее детям. Маша становилась похожей на маму и вырастала в собственных глазах. Иногда мама давала Ниночке какое-нибудь крошечное печенье и, перехватив ожидающий взгляд Маши, говорила, улыбаясь:

— Ты у меня большая, ты мышку поймаешь.

Как-то к ним зашла мамина старшая сестра, тетя Наташа. Уходя, она погладила Машу по голове и сказала:

— Помнишь, Машенька, где я живу, не забыла? Так приходи ко мне сегодня вечером, у меня будет пирог с капустой.

Целый день Маша думала о пироге. Когда наступил вечер, она вышла на улицу. Под окнами гуляла девочка из соседнего дома, Оля, годом постарше Маши.

— Пойдем к моей тете, у нее сегодня пирог с капустой, — сказала Маша Оле.

Оля стеснялась идти. Но устоять против такого приглашения девочке, которой всегда хотелось есть, было трудно. Они пошли, и спустя пять минут Маша уже дергала деревянную ручку звонка.

Тетя Наташа открыла. Увидев двух девочек вместо одной, она поморщилась.

— Это Оля, мы вместе играем, — объяснила Маша.

Тетя Наташа, обычно болтливая и веселая, замолчала. Молча вынула она из духовки коричневый поджаристый пирог из ржаной муки. Пряный, чуть хмельной запах печеного ржаного теста бил в ноздри.

Тетя сняла пирог с противня, переложила на чистое суровое полотенце, чтоб он остыл, и ушла в другую комнату. Девочки сидели молча, разглядывая фотографий и открытки на стене. Вдруг тетя позвала Машу:

— Маша, зайди сюда на минуточку.

Маша вышла за дверь.

— В другой раз, когда я тебя зову, не приводи с собой всяких уличных девчонок, — сказала тетя шёпотом. — У меня на своих-то не хватает, а тут еще чужих угощать.

— Она не уличная, — робко ответила Маша. — Потом, мама велит делиться.

— Всех не накормишь. Раньше надо о своей семье думать. Каждый за себя стоит. Вот теперь я разделю твой кусок на двоих.

Теткин шёпот казался каким-то гусиным шипением. Наконец, тетка умолкла, открыла дверь, и они прошли на кухню.

Оля сидела, глядя на пол и ничего не говоря. Тетка Наташа отрезала от пирога длинную полосу, потом разделила ножом пополам. Этот кусок она разрезала еще на две части и дала Маше и Оле.

— Спасибо, — сказала Маша и встала со стула. Оля тоже сказала спасибо, облегченно вздохнула и откусила кусок горячего пирога. Они вышли на улицу, кусая пирог и бережно собирая в ладонь кусочки капустной начинки.

Виляя хвостом, у ворот Машиного дома их встретила Жучка, приблудная дворовая собака. Ее никто не кормил, но она, тем не менее, исправно несла свою службу.

— Дадим ей по кусочку корочки, а? Мы ведь не жадные, — твердо сказала Маша подруге. Обе отломили по маленькому кусочку корочки и кинули Жучке. Та в один миг сжевала угощение и благодарно помахала хвостом, глядя детям в глаза.

Маша положила в рот последний кусочек пирога. Она жевала его медленно, со смаком.

«А мы твоим пирогом не только с Олей, даже с Жучкой поделились», — думала она, вспоминая тетку. И хотя пирог вовсе не утолил голод и можно было бы спокойно съесть еще два таких куска, Маша всё же чувствовала некоторое торжество. Тетка рассуждала нехорошо. Почему она говорила за дверью и шёпотом? Если б это было хорошее, она сказала бы громко, при Оле.

Глава третья

Тетя Зоя — сестра тети Наташи, но тетя Зоя лучше. Она совсем молоденькая, очень громко и весело смеется и часто играет с детьми, — Маша за это любит ее. Она добрая и, наверно, не рассердилась бы, если б ей пришлось дать кому-нибудь лишний кусок пирога. У нее длинные темные косы, а вокруг лба волосы завиваются во все стороны маленькими пружинками.

Тетя Зоя никогда не заходит одна, а всегда с поклонниками, — так называет мама молодых мужчин. Почему так называет — неизвестно, кланяются они не больше, чем все остальные люди. Мама даже сказала однажды, что если бы всех Зоиных поклонников выстроить в один ряд, шеренга растянулась бы от Сумской до Молочной улицы.

Тетя Зоя учится на каких-то курсах с трудным названием «фребелевские» и отлично умеет делать бумажные цветы и елочные игрушки — картонажи, бомбоньерки, домики с цветными слюдяными стёклами.

— Мама, когда придет тетя Зоя?

Мама стоит у стола с поварёшкой в руке и разливает по тарелкам пшенный кулеш. Все дома, все собрались обедать.

— Зоя сегодня, наверно, зайдет. Не вертись на стуле и не клади локти на стол.

Папа снисходительно улыбается, глядя на получившую замечание дочку. Уж так заведено: мама запрещает, папа разрешает. Мама строгости наводит, а папа всё обращает в шутку. Вон вчера Маша вылизала тарелку после вареников с кислым молоком — не каждый день на тарелку попадает кислое молоко. Мама сделала замечание, а папа скорчил страшную гримасу и стал своим длинным языком тоже вылизывать тарелку… Все долго смеялись, и мама тоже. И в самом деле смешно: дядя с усами облизывает тарелку из-под вареников!

— Беда, беда стряслась! Ужас какой!

Это няня в дверях, глаза заплаканные. Только что вышла зачем-то на улицу, и вот — вернулась в слезах.

— Что такое, Татьяна Дмитриевна?

— Пропала Зоинька наша, потащили немцы Зоиньку в комендатуру… — и уже не в силах сдержать рыдания, няня отворачивается к двери. Плечи ее трясутся.

— Почему схватили? Возьмите себя в руки, — говорит папа, — расскажите толком. Вы сами видели?

— Сама! Знаете, возле железнодорожного моста столбы́ поставлены, провода натянуты? Ну, она баловалась с каким-то молодым человеком, он ее подсадил — и срезала ножницами один провод. В это время солдаты… Часовые там есть, отходили куда-то, а тут набежали. Руки ей скрутили, орут по-своему. А поклонник-то вместо того, чтоб выручать, дёру дал. Она немцам объясняет про фребелевские курсы, что для игрушек ей надо проволоку, да они разве стали слушать! Потащили в комендатуру. Пропала Зоечка наша, не посмотрят, что жизнь молодая.

— Надо что-то делать, — говорит мама. — И быстро.

— Я пойду в комендатуру, — говорит отец, отодвигая тарелку с недоеденным кулешом. — Я объясню, что это недоразумение. В крайнем случае, внесем за нее штраф.

— Ты назовешь себя профессором университета, Борис. Так будет для них сильнее, — твердо говорит мама.

— Но ведь, Анечка, это неправда… И в удостоверении написано — доцент.

— Только держись решительно, тычь им в лицо удостоверение, не раскрывая, да требуй. От этого Зоина жизнь зависит.

Мама прикусывает губы, стараясь не заплакать.

Папа идет переодеваться. Из сундука вынут парадный костюм, лучший галстук. Мама щеткой снимает пушинки с пиджака. Галстук закалывает булавкой с синим камешком. Брызгает духами.

— Зачем, Анечка… — говорит папа, но она даже не отвечает. Жаль, что пальто у мужа не совсем профессорское, но другого нет.

— Извозчика возьми. Так солиднее. Говори с ними по-немецки.

— Но ведь я неважно говорю…

— Не хуже, чем они по-русски. И ради всего святого, будь решительнее и настойчивее, держись важно. Ведь от этого зависит…

Много лет спустя, уже взрослой, Маша вспоминала этот день, уход отца… Дома часто рассказывали об этом случае, и Маша ясно представляла себе настроение отца и его мысли.

Отец целует мать, уходя. Он преобразился не только внешне: мама передала ему в эти короткие минуты что-то от себя самой, от своего мужественного характера. Губы его твердо сжаты, они стали тоньше и жестче.

— Извозчик!

Извозчик останавливается, Отец садится в экипаж и едет.

Давно не ездил он днем по городу… На улицах то и дело попадаются солдаты и офицеры в зеленых мундирах — оккупанты. Видел он случайно из окна университета, как входили они в Харьков. Молча, бесстрастно шли строем солдаты, сбоку на конях ехали офицеры. Зеркальные козырьки высоких фуражек блестели на солнце, словно металлические. Больно было смотреть на иноземцев и чувствовать свою беспомощность, беззащитность.

А они только вошли, как назавтра уже приказ: сдать имеющееся огнестрельное и холодное оружие, в противном случае расстрел.

У отца была старинная гетманская шашка; над диванчиком висела на стенке. Снял ее, погрустил и снес в комендатуру.

Он едет и читает вывески: завод сельскохозяйственных машин Мельгозе, чугунолитейный завод Трепке, табачная фабрика Кальфа, завод фон Дитмара, машиностроительный завод Гельферих-Саде… И тут оккупанты. Но ведь это не новые заводы, не сейчас появились их владельцы, — они тут уже старожилы… Иностранный капитал. А терпит свой брат, исконный хозяин этих мест.

Становится тоскливо. Конечно, темнота всему причиной. У самих-то культуры нехватает, вот и звали варягов. Интересно, сколько лет потребовалось бы большевикам, чтобы всему народу дать, ну, хотя бы начальное образование? Чтобы покончить с этой подлой отсталостью страны, технической и культурной? Полвека потребовалось бы, не меньше… А то и век.

Стоп, приехали.

Вот она, немецкая комендатура. Высокая темная дверь, в которую люди входят под конвоем и, обычно, больше не возвращаются. Их выводят вечером со двора небольшими партиями, гонят на Холодную гору и там расстреливают или вешают. Кто не читал приказов, расклеенных на стенах домов: «За каждого убитого или раненого германского солдата будут немедленно расстреляны первые попавшиеся десять русских солдат или жителей…»

Где-то там, за этой мрачной дверью сидит Зоя. Маленькая, веселая Зоя, которая на его свадьбе была в гимназической форме и в передничке. Она и в двадцать лет выглядит девочкой, благодаря своим наивным пухлым губкам и курносому носику.

У двери комендатуры двое часовых. Отец высоко подымает голову, сердце его колотится. Приняв властную осанку, он обращается к часовым по-немецки:

— Господин комендант у себя?

— Так точно, — отвечает солдат, мельком оглядев сердитого русского господина.

Отец входит в чисто вымытый коридор. На скамейке у стены сидят, сутулясь, несколько горожан, — две пожилые женщины, господин в котелке и хорошо одетый известный адвокат еврей. За столом — младший офицерский чин, вероятно, секретарь.

— Будьте любезны, доложите господину коменданту, что профессор Харьковского университета Лоза просит принять его по срочному делу, — говорит отец по-немецки, стараясь, чтоб в голосе звучал металл.

— Я доложу.

Спустя несколько минут из кабинета коменданта выходит женщина. На ней черная шляпа с крепом, глаза распухли от слёз. Она не смотрит ни на кого и быстро уходит спотыкающейся, неверной походкой. Младший офицерский чин заходит в кабинет.

— Сегодня господин комендант никого принимать не будет, — говорит он, возвратясь. Сидящие на скамейке вздыхают, подымаются и уходят.

Отец ошеломлен: а как же Зоя? Что будет с нею? Много несчастий может произойти за сутки.

Он возвращается домой подавленный. Как разочарованно смотрит на него жена! Что же делать?

Назавтра он едет в комендатуру с утра, снова надев свой лучший костюм и взяв извозчика. В коридоре толпа. Люди чувствуют себя здесь бесправными, несчастными, но всё-таки не могут расстаться с крохотной надеждой — спасти своих близких.

— Доложите, пожалуйста, господину коменданту, — повторяет отец слово в слово затверженную по-немецки фразу.

В кабинет коменданта входят какие-то офицеры с бумагами. Наконец, секретарь идет докладывать о просителях.

— Зайдите, господин профессор, — говорит он, снова появляясь в дверях.

— Господин комендант, я пришел принести извинения за свою племянницу, — начинает отец. Он долго вспоминал, как будет по-немецки «свояченица», но не вспомнил и решил, что сойдет и «племянница». — Она очень резвая девочка, но иногда позволяет себе шалости, которые в наше военное время недопустимы.

Комендант спокойно рассматривает посетителя.

— А вы молоды для профессора… Ну, да в России это бывает. Любопытная страна, фантастическая! Половина русских интеллигентов — фантасты, скажу без преувеличения. У вас так много природных богатств, что если бы вы не были фантастами… Наш долг, долг друзей, я вижу в том, чтобы помочь вам распорядиться этими богатствами.

Отец терпеливо слушает. Комендант хочет, видимо, показать свои ум и наблюдательность.

Но вот комендант уже выговорился, помянув и варягов и «русскую национальную традицию» — привлекать иноземцев для управления страной. Он возвращается к причине, которая привела сюда «господина профессора». И отец снова приступает к делу:

— Моя племянница увлеклась изготовлением картонажей и искусственных цветов. Для этого занятия ей понадобилась проволока. Скверная девчонка, которая доставила мне уже немало забот, ничего лучше не придумала, как отрезать кусок проволоки от телефонной сети… Я приношу извинения и обещаю наказать ее, как она того заслуживает.

— Это похвально, что вы занимаетесь воспитанием племянницы… А собственные дети есть у вас?

— Двое… Но они еще малы, господин комендант.

— Прекрасно. Почему же вы обратились ко мне?

Отец напрягает всю свою волю, чтобы скрыть волнение:

— Это совершенно натурально — я должен был обратиться именно к вам. Девочка сейчас в комендатуре, — (он говорит, а сам боится сглазить: а вдруг ее этой ночью уже расстреляли или повесили?), — не могли же солдаты смотреть спокойно, как кто-то режет провода. Они правы по-своему, откуда они знают, кто она и почему позволяет, себе такие странные поступки.

Комендант улыбается:

— Дело значительно хуже, чем вам кажется, господин профессор… К сожалению, в вашей дружественной стране не все относятся к армии кайзера дружественно. К сожалению, известны факты, когда отдельные бандиты нападают на наш транспорт, обрывают связь… Вы, вероятно, слыхали о таких фактах?

— То, что я слышал сейчас от вас, для меня — новость и неожиданность.

Комендант, видимо, растерялся от этого признания. Отцу даже показалось, что комендант пожалел о сказанном, испугался, как бы не стать самому источником невыгодных слухов. Ведь в газетах украинских националистов поддерживалась фикция самостоятельного, дружественного Германии государства, а оккупация изображалась в виде длительного визита друзей.

Комендант решил исправить свою ошибку:

— Я доволен вами, господин профессор. Я нарочно спросил вас таким образом. Вижу, что вы совершенно лойяльны к армии кайзера. Так в чем ваша просьба?

— Я прошу разрешить мне забрать домой глупую девчонку и обещаю наказать ее. Отец ее умер давно, и нам, родственникам, приходится нести всю ответственность.

Комендант звонит и приказывает привести арестованную.

Зоя появляется довольно быстро. Личико ее осунулось, под глазами темные круги. Увидев Бориса Петровича в парадном костюме, она удивленно раскрывает рот, но во-время спохватывается.

— Сколько лет вам, барышня? — спрашивает комендант. Во взгляде его удивление: какая же это девчонка? Вполне развитые формы и всё прочее.

Зоя мгновенно соображает: зачем ему ее возраст? Наверно, Боря объяснил ее поступок детской глупостью или чем-нибудь в этом роде?

— Шестнадцать, господин комендант, — отвечает она по-немецки, делая книксен.

— Зачем вы резали проволоку?

— Я больше никогда не буду, господин комендант. Лучше я попрошу проволоки у брата моей подруги… Бумажные цветы, господин комендант. Без проволоки ни маки, ни гвоздики не получаются.

— В этой сказочной стране всё созревает рано: и вишни, и девушки, — размышляет вслух комендант, разглядывая Зою. — Вас спасают ваши манеры, фрейлейн… И притом, просит за вас вполне почтенный человек…

Задремавший извозчик удивленно смотрит на своего пассажира, выходящего из комендатуры об руку с хорошенькой девушкой. Извозчик взмахивает кнутом, и пролетка трогается.

— Боря, спасибо вам, Боренька, милый, — говорит Зоя, стиснув его руку. — Вы мне жизнь спасли…

Отец молчит с минуту, не глядя на девушку. Потом спрашивает, не оборачиваясь к ней:

— Хорош у тебя поклонник, Зоя: как увидел опасность, сразу удрал! Срам какой.

— Это не поклонник, Боря. Он должен был удрать, не осуждайте его.

— Почему? — возмущается отец.

— Ну, потому что… Ну, Боренька, я не имею права, не сердитесь. Вы ушли с головой в свою науку и не знаете даже, что люди… не мирятся с этими издевательствами, с угнетением. Я человек маленький, Боря, я еще ничего такого не успела сделать для революции… С первых шагов такой промах…

— Имей в виду, Зоя, я пообещал этому немцу, что впредь ты будешь умнее. Если ты и дальше будешь так служить революции, — схватят всех нас, и меня, и Аню.

— Я буду умнее, Боренька, родной! Буду умнее! Вы правильно обещали ему! — говорит Зоя, и в глазах ее загораются веселые искорки.

Глава четвертая

Что такое правда, а что такое ложь?

Было воскресенье. Мама готовила обед и дала Маше розовую морковку. Маша съела ее вместе с зеленым маленьким стебельком. Морковка вкусно похрустывала на зубах, но она была такая коротенькая!

В дверь постучали. Мама пошла открывать и по ее вежливым восклицаниям Маша поняла, что приехала Магдалина Осиповна, та самая, чей буфет. Вероятно, она не была храброй женщиной: уехала из города, испугавшись каких-то бандитов, а вещи раздала на хранение знакомым. «Как же она буфет забирать будет, — подумала Маша, — ведь ей не унести его?»

Гости прошли в комнату и сели на диван. Мама вернулась на кухню, велела няне сварить кофе, а потом позвали Машу:

— Сходи в булочную к Розе и купи французскую булочку. Вот тебе деньги, сдачи не будет.

Булочная Розы была недалеко, всего один квартал. Маша всегда завидовала булочнице Розе: «Было б это мое, всё бы съела!» — мечтала она, разглядывая сквозь стекло сдобные калачи и пшеничные хлебцы с изюмом.

И вот она в булочной. Она протягивает Розе зеленую бумажку — двести пятьдесят рублей, с двуглавым орлом без короны. Роза дает ей маленькую французскую булочку, треснувшую посередке, с порозовевшим гребешком. Вдоль всей булочки сверху положена узенькая кругленькая колбаска из румяного теста — украшение. Эта тоненькая тестяная палочка вкусней самой булки: как она хрустит! Давно не было в доме булки.

Интересно: в одних булочных кладут такую полосочку, в других нет. Без нее тоже булка выглядит не плохо. Что, если отломать кусочек этого украшения? Маша отламывает и с наслаждением кладет в рот. Вкусно! Можно отломать и с другого края, чтоб одинаково было.

А не лучше ли снять это украшение вовсе? Может, его совсем не было? Булка и так хороша… На зубах снова хруст.

Пока проходишь этот квартал, можно съесть и не одну булку. Маша не ест, она только отламывает поджаристые корочки-занозки то с одного, то с другого конца. Подумаешь, и совсем немного. Мама не жадная, она всё равно ничего одна не ест, всё делит.

— Вот, я купила.

На мамином лице ужас:

— Что ты принесла? Разве я могу этим угощать гостей? Зачем ты обгрызла?

— Мне такую дали, — говорит Маша, свято веря в свои слова.

— Если дали, так пойди и обменяй, — говорит мама, краснея, Она всегда краснеет, когда подозревает кого-нибудь во лжи.

Маша идет снова к Розе. Но Роза смеется и не меняет. «Кто же у меня такую возьмет?» — спрашивает она со смехом.

Маша возвращается с позором. А в комнате сидит Магдалина Осиповна, и кофе уже заварен…

Маша кладет булку на стол и убегает во двор, пока мама не вышла на кухню.

Тетю Зою спасли, это очень хорошо. Но мама сама учила отца сказать неправду, будто бы он профессор… Мама, которая всегда учила: лгать нехорошо, надо говорить правду.

Как же разобраться в этом? Спрашивать взрослых бесполезно, — ведь это именно они поступают вопреки своим собственным правилам. Маша стала наблюдать за взрослыми и заметила, что они часто отклоняются от правды. Папа сказал про одного Зонного поклонника, что он черноглазый, а когда Маша присмотрелась, то обнаружила: глаза коричневые. Черных глаз не бывает, только зрачок черный, но это у всех. Про Машу говорят, — что глаза у нее синие, а они только с голубенькими крапинками. Синих, как синька, глаз у людей тоже не бывает. Как же быть с правдой?

— Ты слишком всё буквально понимаешь, — заметил папа, когда Маша отважилась спросить, почему взрослые говорят неправду. — Приблизительно это верно. Глаза называют синими и черными условно, поэтому тут нет лжи.

«Приблизительная, условная правда» была непостижима для Машиного ума. В глубине души она очень мучилась, узнав, что взрослые врут, и никак не хотела простить им этого. «Это хорошо, это плохо, это правильно, это неправильно» — говорили взрослые, и им полагалось верить.

Однажды в день своего рождения Маша получила в подарок от родителей маленький мячик, раскрашенный в синий и красный цвет. И тут же спросила:

— А это обязательно — дарить новорожденным подарки? Такое правило?

— Обязательно, моя хорошая! — беспечно ответила мама, поцеловала дочку в лоб и ушла.

«Хорошее правило, — подумала Маша. — Теперь пойду к знакомым через улицу и скажу, что у меня день рождения».

У знакомых никого не было дома, кроме бабушки, которая мыла, на кухне кастрюли. Маша поздоровалась с ней, кокетливо прижимая к груди мячик:

— У меня день рождения. Это мне мама и папа подарили, — объяснила она.

— Хороший мячик! — похвалила бабушка, обмакнув тряпку в золу и оттирая ею закопченное дно кастрюли.

Маша подождала немного. Потом повторила снова:

— А я сегодня новорожденная.

— Поздравляю тебя, — сказала бабушка, даже не обернувшись, видно торопилась закончить работу.

Маша загрустила. Бедная старушка! Она не знает правила и не собирается ничего дать Маше.

Девочка стала растерянно бродить вокруг застекленной веранды. Ну как, как помочь этой бабушке, чтоб она поступала хорошо, по правилам? Может, ей нечего подарить и она очень мучается от этого?

В траве лежал медный пятак с царским орлом. Маша вытерла его о песок и он заблестел. Маша знала, что в лавках такие пятаки не берут. Но всё-таки это вещь, кругленькая, хорошенькая.

— Я возьму его? — спросила она бабушку нерешительно.

— Возьми, возьми, он всё равно никому не нужен.

Маша вздохнула с облегчением и пошла домой. Хорошо она выручила старушку! Теперь бабушка не будет страдать из-за того, что неправильно поступила.

* * *

В углу двора, в бурьяне, сидят ребята.

— Куда бы податься? — спрашивает Славка.

— Идем к сумасшедшей барыне? — предлагает Маша. — Она что-нибудь расскажет.

— Айда!

Сумасшедшая графиня живет во флигеле, в самой дальней комнате. Собственно, их две барыни: бабушка и внучка. Только бабушка в здравом уме, а внучка со странностями. Зато она очень общительная, а так как к ней никто не ходит, она довольна приходом детей.

— Я родилась в богатой семье, — рассказывает она охотно. — У нас в гербе — хлыст и дубовая ветка. Мои предки были любителями охоты и собак, у нас тоже было шестьдесят собак.

— Врет, наверно, — шёпотом говорит Славка Маше.

— Когда я выросла, мне купили парту и наняли учителей. И я занималась.

— Купили парту… она и в школе-то никогда не была. Кто же парты покупает? — возмущенно шепчет Славка на ухо Маше.

— Молчи, — отвечает Маша.

— Я была большая озорница… Я вообще оригинальный человек, — заявляет сумасшедшая барыня. — Раз мы стали играть в индейцев. Я разрисовала себе лицо тушью так, что целый месяц не отмывалось. Меня даже гостям не показывали. А брата маленького я всего вымазала йодом, чтобы он был краснокожий. Он даже заболел от крика.

Машино сердце замирает в ужасе. Вымазать йодом маленького брата! Вот сумасшедшая! Но ведь она и в самом деле такая.

— А когда я выросла, мне захотелось узнать, как это человек тонет. И я привязала одного деревенского мальчишку за пояс веревкой и говорю ему: «иди на середину реки». А лед был тоненький. А он не идет. Такой трус! Я бы ему не дала утонуть, я бы вытащила его за веревку.

— И чем кончилось? — спрашивает Славка, затаив дыхание.

— Так и не пошел, болван.

— А вы бы сами попробовали, как тонуть. А он бы вас за веревку держал, — говорит Славка, не моргнув глазом.

— Какой ты хитрый! — смеется графиня. — А если б я утонула, тогда что?

Барыня меняется в лице. В ее глазах загораются злые огоньки:

— Это я сейчас нищая, а у меня всё было, всё! Дом на Молочной, трехэтажный, дача в Тернах, собак шестьдесят штук! А какая оранжерея!

— А теперь кто там живет?

— Нищие живут. Ничего, их еще разгонят!

Маша первая выбегает на свежий воздух. С сумасшедшей и интересно и страшно. А ну, как она и над тобой захочет произвести какой-нибудь опыт? Славка вступится, ребят много, а всё же страшно — сумасшедшая.

Славка никогда бы не ходил слушать россказни сумасшедшей барыни, но у нее можно достать спички. Она дает их детям всегда с необыкновенной готовностью и даже просит:

— Подпалите что-нибудь, я так люблю смотреть на огонь!

Взяв спички, Славка устраивает в дальнем уголке двора, у бурьяна, маленький костер. Вырывает ямку, кладет туда сухие палочки, щепки и зажигает. Все толпятся вокруг и смотрят. Вверх подымается тоненький оранжевый язычок огня с голубым кончиком.

— Хозяйская бабка идет! — вскакивает Ленька.

Славка бросает на костер ржавую жестянку и как ни в чем не бывало присаживается на нее.

— Дом поджечь хотите, ироды? — кричит бабка и грозно машет на детей палкой. — Где у вас огонь? Я по запаху слышу. Откуда дым идет?

— Мы почем знаем… — говорит Славка. Он обманывает бабку, но она такая вредная, что Маше не стыдно за Славкину ложь. Его явно уже припекло, но он еще не встал, хотя уже приподымается над жестянкой.

Бабка обходит ребят, нюхая воздух. Славка не выдерживает — сколько можно сидеть вроде как на горячей сковородке! Он вскакивает и сразу из-под жестянки начинает пробиваться тоненькая струйка дыма.

— Разбойники, раклы вы, — кричит бабка, — кто только вам спички дает! Будьте вы прокляты!

Ребята уже далеко, — они перебежали в другой конец двора и толпятся там, не зная, чем заняться.

Хозяйская бабка — это не иностранный солдат, убить она не может. Но Маша всё равно причислила ее к плохим. Она всем делает плохое. Сама не работает, а на работника и прислугу то и дело кричит: то постирала плохо, то слишком много съели — всё не так. Папа же говорил, что плохие — это кто не работает.

Сам папа работал и в будни и в праздники.

По воскресеньям он водил за город экскурсии студентов. Оттуда возвращался к вечеру с полными руками всякого добра. Однажды отец взял с собой Машу.

Трамвай довез их до конечной остановки, они вышли и двинулись к веселой роще. Там, в просветах между деревьями, виднелась красная черепица крыши двухэтажного здания. На веранду вышла женщина и поздоровалась с папой.

— Студенты на берегу у пруда, — сказала она. — А Машенька пусть погуляет здесь, возле веранды, тут песочек.

Папа ушел. Маша гуляла, рассматривала неизвестные ей растения — цветы, деревья. Женщина на веранде занималась хозяйством. Был жаркий день, солнце пекло голову.

— Идем, доченька, я уже свободен, — послышался голос отца. Он подошел к веранде, высокий, с маленькими колючими усами, в широкополой соломенной шляпе. Его окружала толпа студентов, многие несли сачки, пучки веток, букеты трав и цветов, банки с водой, в которых плавали водяные насекомые. Одна большая банка была доверху наполнена живыми лягушками и завязана сверху белой марлей.

Студенты попрощались и ушли. Маша пошла с отцом в парк к пруду. Отец достал перочинный ножик и нарезал целый ворох ивовых прутьев:

— Теперь я искупаюсь, а ты счищай с прутьев кору. Не со всех, половину зелеными оставь.

Маша занялась работой. Ей впервые доверили перочинный нож, предмет, о котором мечтали все мальчишки. Снимать кору было легко, перед девочкой росла горка белых гладеньких прутьев, терпко пахнувших свежим ивовым соком.

— Умница! — сказал отец, подходя к ней. Волосы у него были мокрые, он был бос, в одних парусиновых брюках. — Теперь смотри, как надо корзинки плести.

И вот из тоненьких, никчемных прутьев стала вырастать какая-то огромная, плетенка, поначалу даже не похожая на корзинку. Папа плел и плел, а узорные, зеленые с белым стенки странной корзины возвышались всё выше, как башня, и вот уже в корзинку могла бы поместиться сама Маша. Тогда отец остановился, сплел крышку — продолжение одной из стенок, и сказал:

— А теперь тебе сплетем. Маленькую.

Его пальцы двигались бесшумно и ловко, прутики сами загибались, куда нужно, а концы прятались где-то внутри. Папа работал, как фокусник.

— Кто тебя научил? — спросила Маша, восхищенно глядя на корзины.

— Твой дед научил. Ты его не знаешь, он умер.

— А кто он был?

— Фантазер, мечтатель. Всё придумывал такое, чего еще нет на свете… Твой дед садовник был, понимаешь? Цветы разводил, деревья. Только не ценили его, с дураками ему жить пришлось… Тебе не понять, ты еще маленькая. А корзины он плел еще не так! Его всякий прутик слушался.

Отец замолчал.

Старые ивы рассыпали над рекой свою мелкую серебряную листву. На вершинах могучих седых деревьев Маша заметила какие-то зеленые гроздья. Она видела в книжке такие ветки с яркими зелеными и красными палочками — там они росли в море и назывались кораллы.

— Папа, это кораллы? — спросила она неуверенно, показав на вершины деревьев, облепленные яркозелеными гроздьями.

— Кораллы в воде растут, в океане, а это просто паразиты, они сок тянут из деревьев, — ответил отец.

— Паразиты? А что это? Ягоды?

— Паразиты — это всё то, что живет за счет другого существа, питается чужой силой. Это вроде болячек на живом дереве, понимаешь? Они мерзкие, липкие, их противно трогать. А надо бы всех посбивать с дерева, тяжело ему.

Он помолчал.

— Паразиты — это дармоеды, понимаешь?

Маша посмотрела с ненавистью на зеленые гроздья.

— Сиди на берегу, сейчас я буду раков ловить.

Маша следила не без страха, как отец вытаскивал из-под береговых круч черных страшных раков с растопыренными клешнями. Он смеялся, позволял им схватить его за палец и учил Машу не бояться. Раков он кидал в высокую корзину. Они ворочались там, зловеще похрустывая своими твердыми глазами, но выбраться не могли.

Когда корзина была наполнена, отец заложил туда немного моху, закрыл крышкой и закрепил ее. Потом подцепил корзину ремнем, перекинул за спину, и они пошли домой.

Не доезжая одной остановки до дому, сошли. Здесь шумел базар.

Они смешались с разноголосой толпой, отец остановился и открыл корзину. Он ничего никому не сказал, Но люди подошли сразу — не так-то много съестного было в те дни на базаре.

С ним не торговались, и вскоре на дне корзинки остался последний десяток.

— А это себе оставим, — сказал отец, складывая в карман пачку бумажных денег и увязывая корзину.

За его спиной заговорили. Отец слышал, но не оборачивался.

— Доцент университета, как простой рыбак! Боже мой! Вот чего ваши самостийники добились:

Уходя, отец оглянулся на Машу. Она слышала. Она силилась понять.

— Никакой работы стыдиться не надо, — сказал он ей несколько виновато. К счастью, дочка молчала и ничего не спрашивала.

Глава пятая

Снова весна, и снова — красные флаги! За окном — капе́ль, солнце сияет в небе, снег тает, всё радуется — в Харькове снова советская власть!

Маша сидит на подоконнике. Перед нею — глиняная мисочка с поджаренными тыквенными семечками. Няня только что вынула их из духовки и они поют, как остывающие уголья. Стоит только прислушаться, нагнуться к мисочке — и сразу услышишь: поют!

За окном на улице появляются люди — манифестация. Несут красные флаги, весело кричат, поют песни.

Тыквенные семечки вмиг забыты:

— Можно мне на улицу?

— Сама ж башмаки промочила, еще не высохли. Сиди дома.

А хочется туда, вместе со всеми бы сейчас идти. И какое-нибудь маленькое красное знамя нести в руках. А впрочем — красная ленточка есть…

Она берет красную ленточку, встает на подоконник, открывает форточку. Ленту, она наполовину высовывает из окна, — это привет им всем. Какие-то две девушки заметили, помахали ей рукой… Хорошо! Будто и она вместе со всеми.

Хозяин не радуется советской власти, это все заметили. Славка объяснил: хозяин боится охраны труда. Вот придет охрана труда, увидит, что у хозяина прислуга и работник, — и придется платить много денег.

— А какая это охрана труда? — спрашивает Маша.

— Какая… Вот придет и увидишь, какая. Обыкновенная, — смущенно отвечает Славка.

В один из дней дети, играя во дворе, замечают, что у хозяев переполох. Хозяйка мечется, хозяин басит о чем-то, двери раскрыты. И вдруг Славка говорит:

— Смотрите все на чердак! Видите, юбка синяя с цветами мелькает? Это ихняя прислуга прячется от охраны труда. Хозяин ей приказал.

Все смеются: и верно! Прислуга забралась на чердак, из слухового окна ее видно.

А во двор входит мелкими шажками стриженая девушка в красном платочке. Лицо строгое, в руке тетрадочка. Так вот она какая, Охрана Труда! Наконец-то увидели. Не страшная совсем.

А хозяин боится, рассыпается мелким бесом перед девушкой в красном платочке. Ведет ее к себе, на второй этаж.

— Ох, и врать он ей будет! — говорит Славка.

Хозяин пробует извлечь выгоду из прихода советской власти. Вот надо лед скалывать на улице перед домом — прежде за это работнику платил, а теперь иное. Хозяин теперь — за артельный труд: все жильцы выходят в воскресенье в девять утра со своими лопатами и скалывают лед. И он выйдет. Даже не один, с братом вдвоем, — к нему в гости брат приехал.

Утром перед окнами дома выстраивается человек десять жильцов с лопатами. Работать сообща не тяжело. Никому и в голову не приходит, что хозяин — домовладелец, что квартирная плата идет ему лично и жильцы не обязаны работать на него. Вместе, так вместе!

Хозяин потихоньку долбит лед — лопату он держать умеет. Сам выбился в домовладельцы из крепких мужиков. Поначалу скотом торговал, потом каменный коммерческий дом построил.

А вот брат его выглядит смешно. Толстый, совсем без шеи, голова еле поворачивается. Круглое брюшко мешает ему действовать лопатой, и он топчется на одном месте. Он моложе хозяина, но жирнее, неповоротливей.

— Вот так советская власть! Всех буржуев работать заставила. Смотрите, боров, и тот лопату взял!

Все оборачиваются в сторону говорящего. Это подвыпивший приятель отца Славки Никулочкина, живущего по соседству с Лозами, рабочий с паровозостроительного, притом не один. Идут навестить друга в воскресный день. Смешно им, невмоготу: никогда не видели буржуя с трудовым инструментом в руках!

Брат хозяина медленно поворачивается к обидчику. Розовое лицо его становится красным, потом фиолетовым. Взбешенный, он подымает лопату и ударяет рабочего по голове. Тот валится на тротуар, покрытый еще не сколотым льдом. Лед становится красным.

Маша с ужасом смотрит, стиснув зубы: неужели убил? Поднимается суматоха. Хозяин суетится больше всех. С помощью кого-то из жильцов он торопливо уносит пострадавшего к себе домой. Рабочий жив, у него только рассечена щека.

— Как нехорошо вышло-то! — бормочет хозяйка, стараясь сколоть лопатой окровавленный лед. — Грех-то какой, а! Шурин мой характерный очень. И то, хорошим делом занялся, а тут — смеяться…

Жильцы обсуждают событие, продолжая скалывать лед. Маша бежит к хозяйской двери, посмотреть, нет ли чего нового.

И она видит новое. Раненый рабочий со щекой, перевязанной чистым белым бинтом, выходит, пошатываясь. Хозяйка, не принимая в расчет стоящую у дверей Машу, сует ему в карман какие-то деньги.

— Да ты возьми, возьми, — настаивает она, — а его прости, согрешил он, виноват. Бог велел прощать недругам своим. Не сердись на нас, милый человек.

Раненый рабочий слаб, его держит под руку Славкин отец. Увидев деньги, Славкин отец выхватывает их из кармана своего подвыпившего товарища и швыряет хозяйке. Коричневые и зеленые кредитки разлетаются, медленно падая на крыльцо.

— Забери свои деньги. Рабочего человека не купишь, — говорит хозяйке Славкин отец. — Кому положено отвечать, тот и ответит.

В дверях хозяйской квартиры показывается «боров» — иначе его теперь никто во дворе не называет. Он обтирает платком красное потное лицо, смотрит вслед ушедшим и бормочет:

— Погоди, вернется и наша власть… Я тебе вспомню буржуя, оборванец чёртов! Я тебя докончу — и слова не пикнешь.

Маша с любопытством рассматривает «борова»: «шепчи, шепчи, громко сказать побоишься. Советской власти боишься».

Подошел первомайский праздник. Мама сказала няне, чтобы она отдохнула, пошла посидеть к приятельницам.

— А вечером иллюзион будут на городской площади показывать бесплатно, — добавила она. — Я с детьми посижу, а вы сходите, посмотрите.

— И меня пусти с нянечкой! — попросила Маша.

Няня ушла отдыхать к знакомым, к вечеру вернулась пообедать, а потом оделась и прихватила с собой Машу. Они шли долго, улицы были полны праздничным народом, люди прогуливались не только на панелях, но и по мостовой.

На площадь вышли, когда совсем стемнело. В глубине на высокой дощатой раме было натянуто белое полотно. Маша стала с няней в самой гуще толпы и приготовилась смотреть иллюзион.

— А какой этот иллюзион? — спрашивала она няню.

— Смотри туда на простынку, тогда и узнаешь, какой! — строго сказала няня.

Маша смотрела-смотрела, но увидеть ничего не удавалось. Вдруг откуда-то сверху, из-за спин зрителей вырвался светящийся луч и толкнулся в экран. Маша оглянулась: аппарат стоял в окне второго этажа высокого дома. Невидимый с площади механик управлял этим чудом.

Пучок лучей и теней, выпущенных из аппарата, образовал на экране живую фотографию: шла манифестация, какой-то дяденька произносил речь, потом его сменил другой. Их голосов не было слышно, а размахивали руками они очень быстро, резко, словно торопились куда-то. Маша ничего не понимала, хотя слышала, как после появления каждого нового оратора в толпе перекатывались называемые вслух имена, незнакомые Маше, но хорошо знакомые собравшемуся на площади народу.

А потом началась комедия, и тут всё стало понятно. Няня сказала: «Смотри, это Макс Линдер». Маша смотрела и восхищалась. Макс Линдер убегал от погони, спускался с верхнего этажа по водосточной трубе, прятался под зонтиком и проделывал множество забавных штук. Няня смеялась, и Маша смеялась с ней вместе, а когда пришли домой и мама спросила дочку, про что была эта фильма, — Маша не смогла рассказать.

— Про смешное. Как он прыгал, как он лез по трубе, — сказала она и сама смутилась. Смотреть было смешно, а рассказывать нечего.

Но в памяти прочно осталось черное теплое небо, обрамленное красными кирпичными домами, и белый квадрат на высокой подставке, куда из открытого окна высокого дома с жужжаньем и треском летел пучок лучей и теней, чтобы превратиться в живые человеческие фигуры.

* * *

На уцелевшей лавочке сидело несколько жильцов. Хозяин расположился рядом на собственном, вынесенном из квартиры стуле. Шло собрание квартирантов.

Хозяин пытался повернуть себе на пользу новые обстоятельства. Он туманно рассказывал, как всё сейчас дорого, сколько стоит позвать водопроводчика посмотреть трубы, сколько с него самого берут в городские организации за водоснабжение.

— Придется платить за воду каждому. Вот общие расходы, — он назвал сумму, — а теперь, разложим на всех, сколько кто ведер в день тратит.

— Мы больше ведра в день не расходуем, — сказала бабушка-графиня.

— Коли вы ведро тратите, то нам за глаза достанет двух ведер в день, — поспешил сказать о себе хозяин.

Жильцы не хотели платить лишнего и нарочно уменьшали количество потребной воды.

Борис Петрович слушал эти споры, горько улыбаясь.

— Ну что ж, — сказал он, — я, признаюсь, чистоту люблю, в день умываюсь не один раз, и детям велю руки мыть почаще. Сочувствую вам, — обратился он к хозяину, улыбаясь. — Не пришлось бы вам немытому ходить из экономии… На меня запишите пять ведер.

Хозяин был доволен. «Интеллигенция» попалась на его удочку, а от иронических замечаний царапин, как известно, не остается. Расход был расписан на всех жильцов.

Когда собрание разошлось, к Борису Петровичу подошел Никулочкин. Посмотрел на него молча, усмехнулся:

— Зря вы, Борис Петрович, беретесь покрывать расходы этого буржуя. Сыграл он на образованности вашей.

— Потребление воды свидетельствует об уровне культуры человека, — ответил ему отец и пошел к себе. Маша слышала, как рабочий, уходя в свою квартиру, бормотал с досадой:

— Благодетели нашлись… и кому! Чистоплюи.

Никулочкин очень нравился Маше. В воскресенье он всегда вместе со старшим сыном Славкой затевал во дворе какое-нибудь дело: выносил на двор доски, пилу, молоток, рубанок, мастерил табуретки, полку для книг. Однажды он развел песок с известью, замесил его, сделал цемент и устроил вокруг своего крыльца твердую площадочку. Он месил сырой песок босыми ногами, закатав штаны по колено. Сильные ноги его двигались в лад, ритмично вымешивая каменное тесто, пока еще мягкое и податливое.

Маша стояла в стороне и смотрела. Славкин отец встряхивал головой, откидывая назад русый чуб, бросал в сторону шуточки и присловья, а ноги его продолжали свою работу. Не видно было, что он устает, только белая в голубую полоску ситцевая рубашка становилась ярче от проступавшего пота. Рукава были закатаны. На левой руке на кожаном ремешке сверкали часы.

— У вас часы! — сказала как-то Маша. В ее голосе звучало удивление и даже сомнение. Она знала, что часы вещь дорогая, они не у всех есть. У папы были часы, но ведь папа учил студентов в университете.

Никулочкин уловил в голосе девочки все эти нотки. Он посмотрел на неё с Досадой и бросил вслух неизвестно кому:

— Эх, интеллигенция!

Снова «интеллигенция»… Больше откладывать нельзя, надо спросить у папы. Выбрав минуту, Маша вечером обратилась к отцу:

— Что такое «интеллигенция»?

— Почему ты спрашиваешь, доченька? Тебе это трудно понять.

— Все говорят это слово. Расскажи, что это.

— Ты еще маленькая. Интеллигенция — это образованные люди.

— А сумасшедшая барыня кто?

Отец рассмеялся:

— Она не интеллигенция. Она бывшая буржуйка, как теперь говорят. Невежда. Вот твои отец и мать — это интеллигенция.

Объяснение было ясным, но оно не помогало понять всех тех оттенков, с которыми это слово произносили хозяин, Славкин отец и другие, не похожие друг на друга люди.

Папа был интеллигенция, но он плел на продажу корзины, ловил и продавал рыбу и раков. В день получки папа вынимал из портфеля большие листы денег — керенок. На каждом листе было напечатано штук двадцать одинаковых маленьких денежек по двадцать или сорок рублей. Полный портфель денег! Но эти листы никто не разрезал. Иногда Маше перепадал целый такой лист — на ириски.

Глава шестая

«Боров» оказался прав: власть снова перешла к врагам Советов. Снова меняли флаги, а хороших людей расстреливали на Холодной горе. И даже ничего не знавшая Маша замечала, что с лица ее матери и отца не сходит выражение тревоги, настороженности, опасения.

В квартире, где жила Маша, взрослым всегда было тесно. Когда кто-нибудь приходил в гости, детей посылали погулять во дворе.

Сегодня после обеда к папе зашел его сослуживец по университету Леонард Антоныч. Но в открытые окна слышался стук дождя о железный подоконник, и Маша осталась дома.

Леонарда Антоныча Маша не любила, хотя он был очень добрый: всегда приносил ей и Ниночке по конфете в бумажках, называл их «деточки» и гладил по голове. Маша всегда увертывалась от его руки, а он снисходительно посмеивался, говоря: «ах ты, дичок!»

Наверно, Маша невзлюбила его потому, что и мама тоже его недолюбливала. При нем она никогда не разговаривала подолгу. Подаст чай и скажет: «ну, у меня тетрадки!». Сядет с краю за папин письменный стол и читает свои тетрадки, а на гостя не смотрит.

Конечно, Маша не могла понять, о чем беседует Леонард Антоныч с папой. Видно было, что пришел он в отличном настроении, полный надежд, пришел и старался передать свое настроение папе. А папа отшучивался, не соглашался в чем-то и словно дразнил гостя.

— Петлюра просто бандит, улучшенный тип бандита, — торопливо говорил гость. — И притом — немецкий наймит, это же все знают. А генерал Деникин — истинно русский человек, идейный, а полководец, полководец какой! Он эти безобразия живо прекратил: украинские книги — вон, портрет Шевченко из городской управы — вон, пусть имеют в виду: здесь Россия, а не провинция немецкая.

— Русский… А мундиры на офицерах английские, а винтовки американские, — лениво, словно нехотя, возражал отец.

— Ну и что ж? Все средства хороши. Во имя высокого идеала…

— Идеал… Людей надо бы сбивать воедино, а их разрознили: русские, украинцы… Я русский и люблю свое, но мне ясно одно: национальная принадлежность еще не гарантия, что человек хороший.

Леонард Антоныч, гладко выбритый, с мягкими широкими щеками, с маленьким черным галстуком «бабочка», то и дело разводил руками, увещевал папу, говорил быстро-быстро, словно машинка, какими-то коротенькими словами, которые он нанизывал, как бублики на веревочку:

— Вот, вот, видите сами! Все врозь, разброд, анархия! А у него идея: единая, единая Россия. Крепкая власть, анархистов изгнать, стереть! Выдумали украинский язык — не было такого, не знаю! Испорченный русский.

Он трещал и трещал, а папа терпеливо слушал. Ниночку уже уложили. Маша пошла в кухню умываться перед сном, и только тогда Леонард Антоныч ушел.

— Зачем ты тратишь на него время! — возмутилась мама. — Что у тебя с ним общего?

— Ты, Анюта, диктатор. А я демократ: пусть говорит, надо все мнения знать… В спорах рождается истина.

— Это — грязный человек, я не хочу его больше видеть. Он скоро начнет тебе описывать красоты добровольческой армии.

— Но это не заставит меня вступить в нее. Мне монархические идеалы чужды, я мужик по рождению. Они — мои противники, если хочешь. И потом не забывай: армия их — добровольческая. По доброй воле. Так чего же ты боишься?

Она не знала, чего боится. Но боялась. В городе ходили слухи о том, что деникинцы, не набрав достаточно добровольцев, насильно мобилизуют молодых мужчин. Никулочкин давно уже исчез из дому и жена на вопрос хозяина — где он? — отвечала: «А я знаю, где его чёрт носит?». Скрывался еще один сосед, опасаясь мобилизации.

Все это понимали, а вот Борис Петрович уперся на своем: нельзя быть необъективным, нельзя так чернить противника и верить слухам. Сказано — добровольческая, значит, так и есть. Он даже прямо говорил: «это красные приучают всех видеть в своих противниках негодяев и подлецов. Вот Петр Первый не такой был: шведов разбил и тут же пригласил их выпить вместе…»

Лили дожди. В воскресенье папа ездил на рыбалку. Вернулся домой совсем мокрый: на веревочке болтались продетые за жабры три окуня, щуренок и два подлещика. Папа кашлял. Он покорно улегся в постель, выпил чаю с малиной и заснул.

Назавтра он стал кашлять еще громче, температура у него поднялась. На доктора денег нехватало, мама надеялась вылечить домашними средствами.

Маша заглянула на улицу: из водосточных труб бежали потоки воды, из потоков получались ручьи. Маша сделала из бумаги маленький кораблик и пустила в ручей. Кораблик помчался среди бурунов и рифов, потом перевернулся на ходу, но продолжал свое буйное движение. Маша бежала за ним.

— Заходи к нам! — позвала ее Тамарка из открытой двери.

Дождь продолжал хлестать. Маша бросила кораблик и забежала в открытую дверь. Тамарка скучала одна. Ей хотелось похвалиться новой куклой с настоящими волосами. С настоящими? Маша никогда не видела таких кукол.

В квартире хозяина было много комнат. В первой, через которую они прошли, хозяин с двумя гостями закусывал за столом, заставленным вкусной едой. Маша посмотрела на гостей и подумала: не они ли недавно покупали у хозяина быков, и быки вытоптали сад? Нет, те мясники были в каракулевых шапках с красным дном, а здесь на столике в прихожей лежат две высоких фуражки с кокардами.

— Я их тогда продал по двадцати лимонов, — говорил хозяин, — а теперь каждый стоит не меньше тридцати лимончиков.

Маша про себя удивилась такой странной торговле: продал что-то не за деньги, а за фрукты. Ей было невдомек, что хозяин называл лимоном миллион, — деньги с каждым днем теряли цену.

Девочки прошли в соседнюю комнату, где в тумбочке хранились Тамаркины игрушки. Кукла с волосами была действительно хороша, ее можно было причесывать, заплетать ей косы.

Застольная беседа в соседней комнате между тем продолжалась, становилась всё громче. Хозяин часто подливал гостям из графинчика, внутри которого на дне торчал красный стеклянный петушок.

Выкрики и восклицания долетали до Машиных ушей, ей казалось, что вот сейчас гости подерутся с хозяином. Трудно было понять, чего они так спорят, чего хотят. Через открытую дверь видны были красные вспотевшие лица и заставленный стол, над которым медленно плыл папиросный дым.

— Ты харроший челаэк, Семен Трофимыч, — говорил хозяину один из гостей, затягиваясь папиросой. — Отчего бы тебе не пойти в нашу армию, а?

Он подталкивал в бок своего приятеля и оба разражались заливистым смехом.

— Староват уже… — отвечал не без робости хозяин. — Был бы моложе, пошел бы.

— Ты стар? Господь с тобою, Семен Трофимыч! Такие вот люди нам и нужны. Вот тогда мы Россию многострадальную из праха подымем. Совсем не стар!

Хозяин старался перевести разговор на другие темы, сообщал гостям разные сведения о базарных ценах, об оптовых закупках.

— Мясо я вам какое поставил? — спрашивал хозяин, подкладывая гостям по ломтю бело-розовой ветчины. — И не дорого, и упитанность хорошая.

— Это верно: хоть ты и жулик, а мясо продал добротное, — говорил гость, который был постарше, поглаживая круглую, как кегельный шар, бритую голову. — Дак ведь кому продал? Освободителям России! — он икнул, налил себе рюмку из графинчика с красным петушком и выпил, не закусывая. — А сейчас мы к тебе наведались не за мясом. Хотя, как сказать…

Второй угодливо хихикнул, но сразу притих.

— Ты, Семен Трофимыч, человек умный, знаешь, что ружья сами не стреляют, если солдат нет. Одежку, да ружьишки дал нам дядя Сам, а солдатиков, говорит, добывай сам… Офицеры у нас отличные, такую школу прошли, что любо-дорого. А солдат маловато. Плохо откликаются ваши граждане.

Офицер помолчал.

— Да-а… Дак вот: ты отвечаешь за то, чтоб из твоего дома тоже был доброволец. Прячешь народ? Разве б они сами спрятались, если б ты не помогал?

— Помилуйте, господин ротмистр… Доискивался я, спрашивал: никто не знает, куда подевались.

— А нам дела нет: чтоб был доброволец. Иначе разговор короткий: вызовут в контрразведку, вьюном завьешься. Саботажники красные!

Голоса хозяина не было слышно так долго, что Маша подумала: а не умер ли он от страха? Но он не умер, и разговор вскоре снова продолжился в том же духе. Маше стало скучно и противно, и она убежала домой.

Несколько дней спустя няня вернулась с базара, взволнованная и растерянная:

— Вчера на Змиевской деникинцы обходили дом, мобилизацию проводили. Один отказался, он на телеграфе служил, такой обходительный, а офицер его тут же из нагана. Застрелил на месте, при маленьких детях. Жены не было дома, ходила на водокачку за водой. Ужас какой!

— Бросьте, Татьяна Дмитриевна, сплетни собирать, — раздался слабый голос отца. Он лежал уже пятый день, задыхаясь от кашля.

— Да если б это сплетни были, Борис Петрович! Наша хозяйка мне сегодня тоже рассказывала: расстреляли двоих за отказ идти добровольцами. Говорит, к Семену Трофимовичу подбираются…

— Семен Трофимыч им тут нужен. За него можете не беспокоиться, — ответил Борис Петрович, натягивая одеяло под подбородок.

К вечеру его стало знобить, температура поднялась до тридцати девяти.

Досыта набегавшись за день по дождевым лужам, Маша заснула мгновенно, пригревшись под теплым одеялом.

Кто-то стал тормошить ее, расталкивать, приподымая одеяло. Она не сразу поняла, что это была няня. Вытирая слёзы, няня говорила:

— Иди, попрощайся с папочкой.

— Зачем?

— Кто знает, увидишься ли когда.

В длинной ночной рубашонке, босиком, Маша подошла к постели отца: он не лежал, а сидел, одетый и обутый. Маша дотронулась до его рук — они были очень горячими.

— Куда ты, папа? Ты же больной… — сказала Маша, ничего не понимая. Возле стола стояли двое незнакомых людей. Нет, знакомых, — Маша узнала их: они были в гостях у хозяина, когда Тамарка показывала куклу с волосами.

— Я скоро вернусь, доченька, — сказал папа и попробовал встать. Но он был очень слаб.

— У нас носилочки… Носилочки с собой имеются. Машина же лазаретная, скорая помощь. И не опомнитесь, как мы вас на ноги поставим, — говорил офицер с узенькими бачками.

— Недоразумение это… — бормотал отец.

— Это у вас от болезни, нерешительность и прочее. Вылечим, и сомнения пройдут. Ну, прощайтесь, господа, не вы одни…

— Испечь ничего не успели на дорогу, боже мой, — бормотала няня.

За окном загудела санитарная машина, кто-то крикнул, и всё стихло. Через минуту в комнату возвратилась с улицы мама. Она вся была мокрая от дождя. Но лицо ее не высохло и в комнате — мама плакала, не стесняясь детей и няни. Она села на отцову кровать, притянула к себе ревущую Машу и стала тихо гладить ее по голове.

И тогда, прижавшись к матери, Маша впервые заметила, что живот у мамы стал необычайно круглый и крепкий.

Отныне в доме поселилась тревога. Известий от папы не было. Знали, что был он положен в вагон-лазарет и что поезд пошел на юг. Знали, что по обе стороны фронта вспыхнула эпидемия тифа.

Мама приходила поздно к вечеру. Она работала не только в школе, но и в детдоме, сбивалась с ног, и всё же никак не могла обеспечить семью. Жили впроголодь. Выручала няня: она вязала из веревок туфли и продавала их на рынке, собирала у железнодорожной станции осыпь угля, приносила домой, — другого топлива не было. Анна Васильевна аккуратно выдавала ей жалованье, но няня расходовала его на общие нужды. «Пройдут лихие времена, тогда и сведем счеты», — говорила она.

Однажды вечером маму заждались, а она всё не шла. Няня уложила детей, скрывая тревогу, как вдруг постучали. Но это была не мама, — в дверях стояла старушка в куцой жакетке, из-под которой торчал белый больничный халат.

— Сын родился у вашей хозяйки, просила сообщить, что всё благополучно. Мальчик весит двенадцать фунтов. Принесите ей завтра хлебца, а то в больнице плохо кормят. Она туда прямо с урока попала, из школы.

— Братик у вас родился, дай бог здоровья ему и маме, — сказала няня Маше и Ниночке и перекрестилась. Они ничего не поняли.

— А где мама?

— В больнице.

— Она заболела?

— Я же говорю, братик родился.

Трудно понять этих взрослых…

Мама вернулась домой спустя несколько дней. Она принесла завернутого в одеяльце ребеночка. Его раскрыли, стали перепеленывать. Маша с изумлением уставилась на незнакомого малыша.

— Это наш мальчик, — говорила мама, — твой родной брат. Его зовут Сева. Папа давно хотел сыночка, — вот я и принесла вам…

При упоминании о папе она вытерла слёзы.

Братика положили в широкую плетеную корзинку, и он лежал там, спеленутый, на самом дне. Днем мама, прибегала домой. Она скидывала пальто, и на блузке внезапно возникали два мокрых пятнышка. Мама кормила мальчика и снова убегала, тоненькая, похудевшая, быстрая.

— Пропали бы мы все, если б не мама, — часто говорила няня, принося с маминой службы мешочки с мукой и пшеном.

Ниночка стала сильно кашлять, ее уложили в постель. Следовало вызвать врача, но денег было в обрез. Дешевле было сходить к доктору домой. В одно из воскресений мама натянула Ниночке шерстяные чулки, надела ей шубку, закутала, завернула в одеяло и понесла к врачу. Ниночка была еле видна из теплых тряпок, — она напоминала только что вылупившегося из яйца, еще сырого цыпленка, сунутого в вату.

Когда вернулись от врача, Ниночка кашляла сильнее прежнего. У нее оказалось воспаление легких. Доктор дал горькое лекарство, и Ниночка плакала, не желая глотать его.

Мама насыпала горький порошок внутрь вынутой из варенья сливы и подала ее больной на чайной ложке.

— Не хочу, горько, — плакала Ниночка, а мама жалобно просила:

— Ну, девочка, ну, милая, проглоти…

Ниночка крепко сжимала рот, ложка стучала о ее маленькие зубки, а мама упрашивала:

— Ну один только раз… Ну проглоти, сокровище ты мое родное. Ну мама тебя просит.

Маша смотрела и сердилась на больную сестру: неужели ей так трудно проглотить лекарство? Только маму расстраивает.

Это было вечером. На следующее утро Ниночка не капризничала. Она позволила сунуть себе в рот ложку со сливой, в которой было спрятано горькое лекарство. Запила водой и вытянулась на своей бамбуковой кроватке.

Долго она лежала так с широко открытыми глазами.

— Позабавь сестренку, покажи ей театр, — сказала мама Маше.

Маша расправила одеяло на груди у Ниночки и аккуратно поставила там свои картонные коробки.

— Это Красная Шапочка, это лес… — начала Маша. И замолчала. Ниночка не следила глазами за театром, но и не закрывала их. Она недвижно уставилась куда-то вперед.

Стало тихо. Няня вышла из кухни, посмотрела на Ниночку и сняла картонный театр с одеяла. Подошла и мама. Все стали около кроватки и молча смотрели на притихшего ребенка.

Девочка лежала неподвижно, верхняя вздернутая губка чуть-чуть запеклась. Маша не смела никого спросить, но понимала: происходит что-то необыкновенное.

Мама стала на колени перед Кроватью, положила голову на одеяло возле белых Ниночкиных рук и заплакала. Маша мучительно озиралась, ища объяснений.

— Умерла твоя сестричка, — тихо сказала ей няня и увела на кухню, чтобы мама могла поплакать одна.

Маше всё объяснили: Ниночка больше не встанет. Завтра ее закопают в землю. Нину взял боженька.

— Как — взял, его же в комнате не было? — спрашивала Маша, а няня повторяла свое:

— Боженька взял. Вон он в углу, на иконе, видишь? Теперь Ниночка будет ангелочком.

Ночью Маше приснилось, что за иконой дверца, Ниночка открыла ее и весело зовет Машу:

— Идем со мной вместе к боженьке?

Маша пробует пролезть в икону, но ей тесно, дверца мала. И она удивляется: как же Нина пролезла? Тут, пожалуй, только братику впору.

На кладбище Машу не взяли, чтобы не простудилась, — шел проливной дождь. Няня тоже осталась дома, она стряпала на кухне, что-то пекла, наварила перловой каши, — где только крупы достала!

Потом все вернулись с кладбища и сели кушать, и свои, и родственники, и знакомые. Мама отозвала Машу в темную комнату и попросила:

— Пожалуйста, Маша, не проси ничего за столом. Что можно, то тебе дадут. А просить неприлично.

Маша не просила. Она съела положенные ей на тарелку четыре картошки, чайную ложку вареной перловки и кусочек ржаной перепечки и молча сидела голодная. Просить неприлично. Просто разговаривать и задавать вопросы — можно.

Маша посмотрела на тетю Наташу, которая кушала кашу с большой тарелки, и спросила:

— А вкусно?

Тетя Наташа покраснела и ответила:

— Вкусно… Разве ты не ела?

— Ела, — печально ответила Маша.

Она не понимала: зачем мама назвала столько гостей, когда ничего веселого нет? Ниночку похоронили, а все сидят и чавкают, будто обрадовались.

Когда гости ушли, Маша хотела расспросить маму обо всем, но мама взяла на руки Севочку и так задумалась, что ее невозможно было побеспокоить. Маша прикорнула рядом, и они уснули на маминой постели все трое.

Глава седьмая

Для Маши тетя Зоя была всего лишь веселой молоденькой теткой, умевшей хорошо клеить елочные игрушки. Для Машиных мамы и папы. Зоя была хорошенькой, не очень осторожной девушкой, любившей испытывать терпение своих поклонников. И Зоя нисколько не торопилась переубедить в этом своих родных.

Но на самом деле жизнь тети Зои была интереснее и сложней.

Страшный мир грохотал за окном, рассыпался выстрелами по сонным улицам, тревожил криками жертв, уводимых по ночам в контрразведку.

Деникинская контрразведка помещалась в огромной гостинице «Палас» возле Благовещенского базара. В нижних этажах разместились кабинеты следователей и прокурора, канцелярия, а также квартиры некоторых офицеров контрразведки. Арестованных держали в пустых комнатах пятого этажа, откуда вызывали на допрос. Самые непокорные, не желавшие отвечать на допросах, отправлялись под конвоем в украшенном зеркалами лифте на чердак, в комнаты пыток.

Арестованных не кормили, и люди питались только передачами родственников, делились друг с другом. Дорога отсюда вела либо в тюрьму, либо в подвалы гостиницы. Окна этих подвалов, завешанные белыми полотняными шторками, были хорошо видны из окон пятого этажа с противоположной стороны двора. Ночью на белых шторках, освещенных изнутри светом керосиновых ламп, мелькали несуразные тени. Слышались приглушенные хлопки выстрелов, а потом во двор «Паласа» въезжала карета «Скорой помощи», в которую складывали трупы расстрелянных.

Подвалы контрразведки, забрызганные человеческой кровью, вселяли страх в обывателей. В жестокости деникинцы превзошли германских оккупантов. И всё же коммунисты продолжали борьбу, собирали силы, помогали народу узнавать о положении дел на фронтах, о героических буднях Советской России.

Тетя Зоя стала работать в Красном Кресте. Собирала деньги в помощь заключенным, посещала с другими женщинами тюрьмы. Чаще всего ей приходилось бывать в тюрьме на Холодной горе, — волею обстоятельств эта тюрьма была знакома ей с детства.

После событий пятого года, когда Зоя была маленькой, соседка по дому Настасья Ильинична часто обращалась к Зоиной маме: «Позвольте, я возьму ее с собой на прогулку». Ей, конечно, позволяли, не подозревая, куда пойдет соседка гулять. Дома Настасья Ильинична проверяла, хорошо ли надеты у Зои носочки и туфельки, а потом ехала с ней на Холодную гору.

Свиданья с заключенными не были разрешены взрослым, но маленьких детей пропускали в пристройку у самых ворот тюрьмы, где находилась комната свиданий. Зоя была общительным, не пугливым ребенком. Войдя в первый раз за железную дверь, она с любопытством огляделась вокруг: она не знала, к кому привел ее надзиратель. Соседка сказала — «к дяде», но дядей тут было несколько.

«Дядя» нашел ее сам. Он был черноусый, молодой и, наверно, веселый. Он подошел к ней, взял ее за маленькие ручки и сказал: «Вот ко мне Зоинька пришла. Умница маленькая!» Потом взял ее на руки и сел с ней на деревянную скамейку.

— А теперь мы посмотрим, не жмут ли нашей Зоиньке туфельки, — сказал он и быстро расстегнул пуговку на левой туфле. Потом сдернул полосатенький носочек, быстро вынул оттуда записку, спрятал в карман и надел носочек и туфельку снова.

— Посмотри, Зоечка, какие у нас ложки! — сказал дядя, сунув ей чисто вымытую деревянную ложку. Пока Зоя рассматривала ложку, красивую, разрисованную цветочками, — дядя черкнул несколько строк на бумажке от конфеты.

— А теперь посмотрим, не жмет ли правый башмачок, — сказал он и незаметно сунул записку в носочек. Зоя это, конечно, заметила, но она подумала, что это такая игра. Она была довольна, и когда дядя проводил ее к двери и сказал «до свиданья», она ответила «до свиданья, дядечка!» и поцеловала его в колючую щеку.

На улице ее встретила соседка, поспешно возвратилась с ней домой и торопливо переобула Зою, отыскав записку с ответом.

Если бы Зоя была постарше, она задумалась бы: кого навешает соседка в тюрьме, если муж ее, рабочий пивоваренного завода, дома, а других родных у нее нет? Но Зоя была мала, и эти неудобные вопросы не лезли ей в голову. Понемногу девочка заслужила любовь соседки. Она росла, училась в гимназии и продолжала бывать у Настасьи Ильиничны, подолгу беседуя с ней вечерами.

От Настасьи Ильиничны она узнала имя черноусого дяди, развлекавшего ее в тюрьме деревянной ложкой. Его называли Артем. Он был ученик Ленина, организатор первой большевистской группы в Харькове.

Уже взрослою девушкой Зоя часто наведывалась вечерами к Настасье Ильиничне. Многое услышала она об Артеме. В горячем девятьсот пятом году Настасья Ильинична была с мужем в Народном доме, на лекции томского профессора Кузьмина «О положении рабочих в Америке». Лекцию организовал Артем. Пришло до двух тысяч рабочих. Полицию вывели из зала, Артем выступил с речью, и начался сбор средств на вооруженное восстание.

— Большого ума товарищ, — рассказывала об Артеме Настасья Ильинична. — Как он жандармов обдуривал! На Сабуровой даче, в психиатрической лечебнице склад оружия устроил. За его голову или хотя бы за указание его адреса жандармы назначили полторы тысячи рублей — это в мирное время! Деньги! А не помогло им. То он у буйных в больнице прячется, то поваром переоденется, уйдет. Один раз в гробу вынесли из Сабуровой дачи… Я там судомойкой работала, очень его люди любили, уборщицы, и санитары, все.

Сидел и в тюрьмах, был и в сибирской ссылке. С пятью рублями в кармане, без паспорта, бежал из-под Иркутска. Но не на запад — там беглых на пути ловили, а на восток. Тысячи верст по тайге прошел пешком, побывал в Китае, в Японии, в Австралии. А после Февральской революции вернулся на родину. Ленин его в Питер вызывал накануне Октября, считал надёжным человеком.

— Необыкновенный человек он! — восклицает Зоя. — Не всякому это дано.

— Вот и не так. Он сам воспитал в себе эти качества: сознание — раз, и дисциплину — два. Знаешь, как Артем рассуждает? У нас одного товарища посылали на трудный участок, а он давай торговаться, где бы полегче. Артем и скажи ему: «С партией торговаться нечего. Если завтра пошлют меня волостным инструктором в самый глухой уезд, я торговаться не буду. Поеду и с обычной энергией возьмусь за работу. На этом наша партия держится. А на дисциплине да на организованности нашей партии держится наша революция». Вот он какой.

— Как-то он сейчас?

— Ничего не знаю. При отступлении от Харькова на Ворожбу заболел тифом. Сейчас всюду тиф. Слышала я, будто в Москву его отправили больного. Жив ли, нет — не знаю.

У Настасьи Ильиничны Зоя читала подпольные большевистские газеты. Зайдя однажды к старшей сестре, Зоя принесла отпечатанный на небольшом листке номер большевистской газеты «Дело революции», взятый у соседки.

На письменном столе горела керосиновая лампа под стеклянным зеленым абажуром. Стопка ученических тетрадок лежала справа, а слева — две пары рыжих детских чулок и моточек ниток.

Анна Васильевна читала «Дело революции», Зоя посматривала на сестру, размышляла.

— Насколько я понимаю, наши ударили из Воронежа на Ростов, — сказала Анна Васильевна. — Еще немного, и будем ждать их в Харькове.

— А Деникин уже рассыпается: наши его лупят, и Махно, — сказала Зоя. — Скорей бы раздавить его. Не могу забыть подружку свою Надю: они не позволили даже похоронить ее по-человечески. Еще бы: большевичка. Я в отчаянии была: арестовывают весь состав ревкома. Мы избираем новый ревком — его снова хватают. Мы избираем третий состав ревкома — и этот арестовывают. Кто-то продает, кто-то из своих, но кто? Такие все славные товарищи с виду… Кому верить? Но у нас не все молокососы, вроде меня, есть и стреляные воробьи. Нашли провокатора, выследили — он с деникинскими контрразведчиками на одной частной квартире встречался, дали ему выйти оттуда, а потом отвезли в надежное место. Признался, гадюка: завербован провокатором, всё равно, мол, воздушные замки строим, а люди мучаются. И ты понимаешь, с виду-то, с виду он вполне симпатичный. Красивенький, в украинской вышитой рубашке, ну, как узнаешь? Вот какие люди есть.

— А те… а члены ревкома, что? Живы, или…

— Они все расстреляны, Аня, — ответила Зоя, хмуря лоб и задерживая подступавшие к горлу слёзы. — Нету их больше. Будем их помнить. Люди были, не то, что эта падаль в вышитой рубашечке. За нас погибли, за народ.

Она умолкла. В комнате стало тихо. Тишина длилась несколько минут. Потом Зоя спросила:

— От Бориса у тебя есть что-нибудь?

— Борис жив. Больше ничего не знаю о нем. Понимаешь, странная история: вчера к Татьяне Дмитриевне на базаре подошел какой-то оборванный тип и спросил: «Вы у Лозы живете, кажется?» Она говорит — «да». Тогда он и сказал ей: «Хозяин ваш жив, два тифа перенес, послал со мною письмо, но я его вместе с другими письмами должен был выбросить, в такой переплет попал».

— И больше ничего?

— Больше ничего. Он сразу ушел, не дал слова опросить. Может из части бежал?

Зоя задумалась.

— Какие же он письма нес, что пришлось выбросить? Тут же кругом белые. Значит, опасные с точки зрения белых? Значит…

— Зоя, — Анна Васильевна взяла младшую сестренку за руки и заглянула ей в глаза, — Зоя, я так мучаюсь… И поговорить не с кем. Что, если он… Что, если они его уломали? Ведь это гибель, Зоя! Нравственная гибель. Но не может быть! Он ведь очень честен, правда, мягок чересчур, но честен. Неужто они сумели обмануть его, втянуть в свое вонючее болото!

— Не знаю, — сказала Зоя. — Борис честен, но сейчас мало быть совестливым. Среди белых есть и убежденные, — да разве это их оправдает когда-нибудь? На революцию руку подняли. А главное, ты пойми, — они наемники: их заграница содержит.

— Зоя, мне бывает минутами так страшно, я сама себя терзаю. Я спрашиваю себя: а что, если у тебя был бы один выбор — или он жив, но пошел с белыми, или он погиб, но не пошел за ними? Что скажу я детям? Нет, не мог он пойти с ними! Хоть бы узнать что-нибудь!

Зое жаль сестру. Двое детей, кругом ужасы, голод, расстрелы. И муж — такой недотёпа. Предупреждали его во-время, — размазня, кисель! Спрятался бы за городом где-нибудь, переждал бы опасность.

Зоя вспоминает: Борис спас ее от немцев. Борис отдаст последнее, если надо выручить кого-нибудь. И он же, этот самый Борис, не понимает железного закона революции: нет места между двух стульев, кто не с нами, тот против нас. А он ищет места где-то над всеми, над белыми и красными…

— Будем надеяться, Анечка, — говорит Зоя, не находя других подходящих слов, — Еще я хотела серьезно поговорить с тобой. К тебе есть просьба…

— Какая, Зоечка?

— Аня, я тебе чрезвычайно доверяю. И не я одна. Хотя ты и написала тогда в анкете в графе о политических взглядах «аполитична», но держишь ты себя определенно. Ты думаешь, — власть белых, так и замерло всё? И тут, в Харькове, кипит борьба. Всё зачтено будет. Но рассказывать я тебе ничего не стану. К тебе просьба есть, и она означает, что тебе доверяют…

— В чем просьба-то?

— Может, это и не потребуется. Но если придется… Завтра или послезавтра вечером к тебе постучат и скажут — от Зои Васильевны. Впусти, ничего не спрашивай, дай человеку переждать ночь у вас. Это очень хороший человек, Аня. Его будут искать, но к вам не зайдут — ведь твой муж доброволец, белый…

Анна Васильевна горько насупилась.

— Ты не обижайся, речь о деле идет. Ты сможешь?

— Сделаю, как надо, — отвечает Анна Васильевна, разглядывая сестренку. И когда она успела стать такой? Кто бы подумал!

А Зоя встает, набрасывает старенькое пальто, перешитое из маминого, целует сестру в губы и уходит тихо-тихо, даже не скрипнув дверью.

Назавтра вечером Анна Васильевна долго не ложится спать, ждет стука. Но никто не стучит в дверь. Вот уже полночь, первый час. Наконец, Анна Васильевна засыпает.

Следующий вечер тоже проходит тревожно. Дети давно уснули. Десять часов, одиннадцать…

Кажется, Анна Васильевна начинает понимать: наверно, это ее просто испытывали. Не Зоя одна, а ее товарищи. Хотели узнать, что она ответит. Ну что же, она ответила, как сердце подсказало.

Одиннадцать тридцать. Анна Васильевна пододвигает лампу поближе к краю стола, чтобы почитать, лежа в кровати. Расстегивает пуговки домашнего халата.

В дверь негромко стучат.

Анна Васильевна быстро поправляет одежду и идет открыть. «От Зои Васильевны» — говорят за дверью. Ключ поворачивается в замке, входит человек в брезентовом плаще. Плащ сухой — дождя сегодня нет. Черные глаза, черные подстриженные усы.

Гость проходит кухоньку, где крепко спит няня, входит в комнату. Анна Васильевна, ничего не говоря, начинает стелить ему на самодельном диванчике.

— Ничего не надо, спасибо, — говорит незнакомец. — Я лягу на полу у двери. Нет, подушки не надо. Ничего не стелите.

Анна Васильевна удивлена, но выражать свое удивление не решается. Гость садится на полу спиной к ее постели, перебирая что-то в карманах.

Севочка начинает вертеться в своей корзинке, — Анна Васильевна меняет ему пеленки, кормит грудью и кладет обратно. Потом прикручивает лампу и прямо в халате ложится спать.

Заснуть ей так и не удается. В квартире Никулочкина, за стеной, начинает кричать годовалый ребенок. Вслед за его плачем раздаются громкие мужские голоса, — кто бы это мог быть, ведь самого Никулочкина нет дома вот уже второй месяц?

Анна Васильевна прислушивается. Лампа погашена, но в темноте всё же видно, что и гость настороже, не спит. Шум не стихает. Тогда Анна Васильевна сует ноги в шлепанцы и тихо проходит на галерейку, к наружной двери.

Во дворе — громкие голоса. Хозяин водит каких-то людей по всем квартирам.

— Пятая, четвертая, третья… — отмечает чей-то незнакомый голос. — Теперь идемте во вторую.

— Во второй свои, — говорит хозяин. — Добровольца семья. — Хозяину важно подчеркнуть, что из его дома кто-то пошел в добровольческую армию.

Но человек с незнакомым голосом уже постучал. Замирая от страха, Анна Васильевна подходит поближе к двери.

— Кто тут?

— Не бойтесь, госпожа Лоза, откройте. Это для порядка, тут красного ищут, — слышится голос хозяина.

«Боже мой, хотя бы тот человек сообразил спрятаться в темную комнату», — в отчаянии думает женщина. Но вслед за чувством ужаса откуда-то приходит решимость. Она поворачивает ключ.

— Что случилось? Такой крик, чуть ребенка не разбудили, — сердито говорит она хозяину, будто не замечая двух офицеров с кокардами на фуражках и сопровождающих их солдат.

— Извиняемся, Анна Васильевна, — для порядка. Никого нет у вас?

— Я мужа отдала — разве мало? А сын пока еще грудной, — говорит она заносчиво, глядя прямо в глаза офицеру.

— Извините, мадам… Дело военное. Идемте в первую, — говорит офицер остальным.

— Я ж говорил, — тут интеллигентные люди живут, свои, — бормочет хозяин.

Анне Васильевне становится жарко, точно она окунула лицо в ведро с горячей водой. Эта сволочь говорит о ней: «свои!». А она молчит, будто бы согласна, будто так и надо…

Дверь заперта на два поворота ключа. Незнакомый гость стоит в темной комнате у окна.

— Они пошли в соседнюю квартиру. Спите, сюда уже не придут, — говорит Анна Васильевна.

Он молча ложится на пол, не раздеваясь, не подостлав ничего. В пять часов утра он встает и говорит ей вполголоса:

— Ухожу, спасибо вам. Закройте за мной.

Ключ громко щелкает в ночной тишине. Человек уходит, но направляется не к воротам. Он приглядел себе другой путь, когда шел сюда. Ловко и бесшумно взбирается он на забор рядом с дровяным сараем, легко прыгает на ту сторону. Сквозь стекла галерейки Анна Васильевна смотрит ему вслед: кто он, этот человек, которого она спрятала от белых?

Но спросить пока некого.

Глава восьмая

— Ты уже большая, Маша, пора тебе учиться читать.

— А я читаю!

Маша берет детскую книжку с широкими страницами — «Крокодил» Чуковского — и начинает на память: «Жил да был крокодил, он по Невскому ходил…»

— Ты выучила, это хорошо, но надо читать. Слова состоят из буковок, их надо запомнить. Вот «ж-и-л д-а б-ы-л». Ж похоже на жука, и — на забор, эл — на крышу…

Интересная новая игра! Маша с любопытством растягивает слова заученной сказки, как бы разделяя их на буквы. А вон еще ж — старая знакомая! А вон — л, и еще л! А эта кругленькая — о!

Оказывается, учиться читать легко. Правда, незнакомую книжку читать много труднее, там надо вспоминать, что́ какая буковка значит. Но запомнить все буквы не так-то уж трудно. А главное — интересно: можно никого не просить, самому взять и прочесть любую книгу.

— А теперь сама напиши… нарисуй эти буквы. Вот смотри: «мама!» А если заменить одну букву, будет «Маша». А вот «папа», «брат», «няня».

Мама дает ей карандаш и Маша срисовывает на листке слова, написанные мамой. И всё получается! Правда, у мамы карандаш рисует всё стройненько, пряменько. Буквы — словно отутюженные. А Машу карандаш не слушается: одно м выходит высокое, горбатое, а другое м — коротышка. У буквы и ноги разъехались в разные стороны. Но всё-таки, понять можно. Это же волшебство: не видя человека, написать ему, а он посмотрит на бумажку и узнает твои мысли…

— Я писать научилась!

Маше невтерпеж — хочется похвастаться. Она вынесла листок с карандашом во двор. Малыши смотрят на листок с изумлением.

— Ну и каракатицы твои буквы!

Это подошел Виктор:

— Дай-ка мне карандашик, я подправлю.

Виктор пририсовывает буквам кривые ноги, руки с растопыренными пальцами, головы в виде кружочка на палочке. Буквы стали маленькими чёртиками, уродцами.

— Отдай карандаш! — кричит Маша Виктору. — Отдай, дурак!

Но он дразнит девочку, подымает листок высоко, заставляет ее подпрыгивать и ловить. Он хохочет, раздувая ноздри, щуря от смеха свои и без того маленькие глаза.

Виктор очень любит дразнить Машу — и что она ему сделала! То отнимет фантики — конфетные бумажки, то дернет ее за белокурый хохолок, то ущипнет. К другим малышам он не пристает, а Машу мучает то и дело.

Из Машиной грамоты Виктор сделал себе новое развлечение: он брал кусочек мела, писал на заборе крупными прописными буквами разные непристойные слова и просил ее прочесть. Она догадывалась, что здесь кроется подвох, и вслух не читала. Чтобы не попасть впросак, она бегала на кухню к няне и спрашивала, что означает такое-то и такое-то слово. Няня приходила в ужас, бранила Машу и запрещала произносить эти нехорошие слова.

Иногда Виктор выходил во двор в необычайном виде. Надевал клетчатую рубаху и повязывал зеленый галстук. В таком виде он называл себя бойскаутом, задирал повыше свой подбородок, а «пузатую мелочь» презирал. Что такое «бойскаут» Маша не знала. Она была довольна уже тем, что Виктор не дразнил ее и не мучил.

С грамотой Маше открылся огромный новый мир, всё переменилось. Лето и осень, зиму и весну она запоминала по тому, какие книжки прочла, что нового успела узнать. Мать научила ее читать, но руководить чтением ребенка ей было некогда. Детские книжки были прочитаны по многу раз, но они только раздразнили интерес. В ответ на настойчивые Машины просьбы мама указала ей: «Вот с этой полки книги можно брать, с этих нельзя». Полка, с которой разрешалось брать книги, была тоже не малым богатством: здесь были рассказы о природе, стихи Жуковского, повести Пушкина, серия тоненьких книжек-очерков с общим названием: «Младшие братья в семье народов». На обложках этих книжек были нарисованы папуасы, австралийцы, индейцы.

Очень понравились повести Пушкина: интересные случаи бывают на свете! Дочитав до конца «Барышню-крестьянку», Маша пришла в восторг: ну, наконец-то всё выяснилось, разобрались теперь, кто кого любит! Последняя сцена, когда Лиза читает письмо Алексея, а он входит в комнату, особенно понравилась Маше. Перечитав ее дважды, Маша побежала к няне на кухню.

Няня готовила свеклу к борщу. Она очистила кожуру и на деревянной доске резала свеклу на тонкие красные палочки. Рядом на табуретке сидела соседка, бабушка из седьмого номера. Они говорили о ценах и о том, что торговки на базаре сходят с ума.

— Няня, послушай, как хорошо написано! — сказала Маша, доверчиво подойдя к Татьяне Дмитриевне. — Вот я тебе почитаю…

Няня и бабушка из седьмого номера слушали, подымая брови всё выше, и переглядывались. При словах «Акулина, друг мой, Акулина!» — бабушка из седьмого номера покачала головой. Когда Маша кончила и подняла глаза к взрослым женщинам, они насупились, а бабушка из седьмого сказала няне:

— Вы бы присматривали за ней получше… Конечно, матери некогда, а улица — это улица.

Маша была уязвлена. Морща лоб, она смотрела выжидающе на няню: что она скажет?

Няня хмурилась. Теперь ей нельзя было отстать от соседки.

— Лучше брата позабавь, чем всякие глупости читать, — сказала она сердито.

В сердце Маши закралась тоска: ну почему, почему они смотрели так осуждающе, эти две пожилые тетки? Ведь хорошо написано, и про хорошее: путаница разъяснилась, люди счастливы, — за них хочется порадоваться… Это глупости? А что же не глупости?

— Ты бы «Новый завет» почитала, — сказала ей как-то няня и сунула книжонку, отпечатанную на дешевой сероватой бумаге. Книжка была с картинками. В ней рассказывались разные истории про Марию, про Иисуса Христа. Маша прочитала ее всю, от начала до конца, и не увидела, чем же она лучше «Барышни-крестьянки». В ней тоже было написано про любовь, только похуже.

Среди Машиных драгоценностей хранился удивительный красно-синий карандаш, подаренный папой. Этим карандашом Маша раскрашивала всё; что попадалось под руки. «Новый завет» особенно нуждался в этом — картинки в нем были серые. Маша принялась украшать книгу. Христа выкрасила в синий цвет, осла в красный, волхвов тоже в красный. Она с упоением раскрашивала, пока карандаш не затупился с обеих сторон. Но стоило попросить у няни ножик, чтобы заточить карандаш, как на Машу посыпались упреки. Няня выхватила «Новый завет», сунула его себе под подушку, и долго бранила Машу неизвестно за что, потому что книга от раскраски стала лучше, нарядней.

Теперь, когда девочка хватала с полки всё подряд и читала, подчас не понимая, у нее стали зарождаться один за другим мучительные вопросы: как? почему? откуда?

— Няня, откуда всё взялось? — спрашивала она десятый раз об одном и том же.

— Отстань, я занята, — отвечала няня.

— Откуда всё взялось? — спросила Маша вечером маму, когда она вернулась из своего детдома.

— Ты еще мала, тебе рано об этом знать, не поймешь, — ответила мама и занялась своими делами.

Но разве этот вопрос выйдет из головы! Утром Маша снова пристала к няне?

— Откуда всё взялось, — ну, люди, земля, небо? Скажи, откуда?

— Есть книга, где всё это сказано, — ответила няня. — Но ее для баловства не читают. Это священная книга. В ней про всё говорится.

— Дай, нянечка, я почитаю!

Няня измерила ее глазами. Перед ней стояла худенькая девочка в ситцевом платье, из которого уже выросла, с беленькими растрепанными волосами. И чего ей надо? Другие играют себе в куклы и никакого беспокойства от них нет, а этой то скажи, другое скажи…

Няня открыла свой сундук. Там лежали таинственные старинные вещи: золотого цвета шелковая нижняя юбка, которая шуршала и коробилась, как тонкая жесть; вышедшая из моды соломенная шляпка со страусовым пером; старое лиловое шелковое платье немыслимой длины. Эти вещи няне подарили у прежних хозяев, фабрикантов Больц, где она жила до того, как пришла к Анне Васильевне.

Среди старых вещей мелькнула крупная фотография девушки.

— А это доченька моя, Маргариточка, — сказала няня, стоя возле сундука на коленях и проводя рукой по фотографии, словно смахивала пыль. Она взяла портрет в обе руки и долго смотрела на него, пока на фотографию не упала крупная слеза:

— Умерла Маргариточка. А она способная была. Угодила я Больцам, жалели меня, и мою Маргариту в гимназию определили. Бывало, задачки решать — так их дочка сидит-сидит, ничего решить не может. Зовут Маргариту мою: она вмиг. Она ихней дочери помогала учиться. Известно: способности у человека не от достатка, они от природы, от бога. Если б меня учили маленькую, я б давно доктором была.

— А почему тебя не учили?

— А я сирота была, деревенская… Всё по чужим людям, в няньках. Потом выросла. И увез меня брат Христиана Ивановича Больца, Маргариточкин папа… Он лесничий был. Красивый, образованный, — она вся в него, портрет. Потом…

Няня опасливо смотрит на Машу — не задаст ли она какого-нибудь щекотливого вопроса? Ведь не венчался с ней брат Христиана Иваныча. Увез к себе на месяц, а потом жена Христиана Иваныча в прислуги ее взяла.

— А потом родилась Маргариточка… И служила я у Больцов. Счастье выпало мне, выросла дочка умницей, да вот — простудилась… А болеть ей дома не разрешила хозяйка. Взяла я извозчика, отвезла в больницу, а больница плохая, сестры невнимательные. Сквозняки устраивали, застудили. Умерла Маргариточка. И с тех пор я от Больцов ушла.

Няня говорит, а сама всматривается в карточку так напряженно, будто верит: вот так впейся взглядом в фотографию, — и оживет она, улыбнется или хоть мигнет разок. Всё бы легче.

— Вот эта книга. Библия.

Няня достает с самого дна сундучка толстую книгу. Она без картинок, ну да неважно: зато в ней сказано, откуда что взялось.

— Почитаешь и отдашь мне. Руки вымой прежде.

И вот Маша открывает первую страницу: «Вначале было слово и слово было к богу…

И в первый день сказал бог: да будет свет. И стал свет.

И создал бог твердь и сушу…»

«Создал… А из чего создал? Как? — думает Маша. — Но может, это сказано дальше?»

«И сотворил бог моря и реки…»

— Няня, здесь ничего не объясняется, — говорит Маша, прочитав первые главы библии. — Написано: создал. А откуда он взял ее — неизвестно.

— Верить надо, а не допытываться, — говорит недовольно няня.

Но Маша разочарована. Она знать хочет, знать, а не верить.

Няня прячет библию обратно в сундук. Маша соображает: может, она не нашла того места, где всё объясняется? Ответа нет.

Ничего: вот вырастет немножко, еще пройдет годик, ну, два, и опять спросит маму. Привяжется так, что маме некуда будет деваться, придется всё сказать, все тайны раскрыть.

А пока почитаем Чарскую, «Княжна Джаваха».

Маша читает книжку за книжкой. Детская память, как сито, пропускает и теряет бесследно всё, что не затронуло, что оставило равнодушной. Но то, что взволновало, — запоминается, остается. Каких только происшествий не было с княжной Джавахой! Всё забылось. А вот запомнилось, как она бросает обратно подарки, которые чем-то унизили ее достоинство. Княжна бедная, но гордая — это хорошо. И я такой буду, бедной, но гордой.

Во дворе Виктор сует Маше две конфетные картинки: одна «Ананасная», на другой на сиреневом фоне девочка-голландочка в деревянных башмаках и белой, с уголками, шапочке. Хорошенькая картинка.

Но брать от Виктора ничего не следует. Он обижает, дразнит Машу. А раз так…

— Не надо мне твоих картинок! — гордо говорит Маша и бросает их на землю перед раскрывшим рот Виктором. Совсем, как княжна Джаваха. Потом бежит бегом домой, а то он еще поколотит.

В другой книжке рассказано, как одну девушку какой-то злодей увел в горы, привязал к дереву и посулил ей страшные пытки, чтоб она согласилась на обман. А она стояла, привязанная, и дерзко смотрела ему в глаза. Не боялась.

«И я буду такая. Вот никого бояться не буду, никто не заставит меня худое сделать», — думает Маша и преисполняется уважением к самой себе. Для чего, зачем она будет такой — ей еще и самой неизвестно. А почему будет — ясно: приятно быть героем, добрым, смелым, благородным… И для храбрости она затягивает, вызывая ужас у няни, песенку, вычитанную в одной из маминых книг:

Старый муж, грозный муж,

Режь меня, жги меня!

Я тверда, не боюсь

Ни ножа, ни огня!

Сборник стихов Жуковского не очень-то понятен. Но стихи читать легко: будто бежишь вприпрыжку по ровному месту… Хорошо! Вот например: «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой».

Вечером мама заглядывает через дочкину голову: что она читает? Слава богу, Жуковский:

— Дай, я покажу тебе, что прочесть.

Анна Васильевна листает знакомые страницы. Вот книга. А вот ребенок, ее дочь. Ее и Бориса, который… который неизвестно где. Неизвестно, что с ним. Что более тяжко, чем сомнения в твердости духа любимого человека! А ведь нет у нее убежденности, что он стоек. Нет.

Пусть книга поможет ее ребенку вырасти стойким, чтоб никто в будущем не смог сомневаться в ней. Что дать ей прочесть?

— Возьми вот это: «Маттео Фальконе», корсиканская повесть. Читай вслух.

Маша с интересом берет книгу.

В кустах, которыми была покрыта

Долина Порто-Веккио, со всех

Сторон звучали голоса и часто

Гремели выстрелы; то был отряд

Рассыльных егерей; они ловили

Бандита старого Санпьеро…

С напряженным вниманием следит Маша за течением рассказа: вот мальчик Фортунато спрятал старика от егерей. Вот егерь дает Фортунато часы за предательство. Мальчик берет их и выдает старика… Ужасный шаг! Это шаг к смерти. Вот Санпьеро схвачен. Раненного, его уносят из дома, и на прощанье…

Он плюнул на стену и, задыхаясь,

Глухим, осиплым голосом сказал:

— Будь проклят этот дом; Иуды здесь,

Предатели живут!

Маша читает с выражением, — ее не учили этому, она переживает то, что читает, и не может читать иначе. Какая страшная история!

Мать всматривается в нее: не рано ли забивать ей голову высокими материями? Что поймет она в свои семь лет? Но ведь жизнь не спросила: рано или нет видеть ей кровь, виселицы, слышать выстрелы в ночи и рассказы о жестокой действительности? Она видит и слышит. А если видит, значит, думает об этом. Так пусть думает правильно.

Цветы растут с первых дней весны. Медленно тянутся они вверх, медленно обрастает стебелек зеленым опереньем. Но если ударит солнце, если живительное тепло грянет на землю щедрым потоком, — цветы распускаются быстро, неожиданно, вдруг.

Не так ли и с детьми этих грозных лет, с детьми Великого Октября?

Маша читает, не останавливаясь. Вот Маттео отвел сына в лес. Мальчик произносит молитву. Он плачет, просит о пощаде. Гремит выстрел. Отец убил сына, совершившего предательство. Как страшно! Но так и надо.

Маша прочла последнюю строчку. Она потрясена. В глазах — тревога, губы сомкнуты. Страшное событие…

Они сидят молча, мать и дочь. Маша ни о чем не спрашивает: всё и так ясно из стихотворения. Мать ничего не говорит. У нее свои думы, свой долг, свои мучения. И перед тем, как встать и заняться домашними делами, она спрашивает дочку:

— Ты поняла, про что это?

— Поняла, — отвечает Маша, нахмурившись. Она берет сборник стихов с возросшим уважением: теперь она не будет дожидаться, всё прочтет, что там напечатано.

Но… как же это? До сих пор она думала, что убивать людей плохо. Так папа говорил, и вообще дома всегда бранили тех, кто убивает. А Маттео убил собственного сына, еще подростка, и это справедливо — предателя жалеть нельзя. Мама так считает. Интересно, что сказал бы папа? Он ведь очень-очень добрый.

Маша не знала, что больше года назад далеко-далеко на юге, в густом молодом сосняке ее добрый отец своею рукою убил человека.

Глава девятая

Вечер. Сева спит в темной комнате, няня с ним. Маша лежит на диване и смотрит на потолок и стены.

Темно. Но вот на левой стороне возникает живой светлый квадрат. Он быстро движется, перебегает на заднюю стену комнаты, потом на правую, и исчезает. За ним со звоном и грохотом пролетает второй. Значит, на улице за окнами проехал трамвай. Можно долго лежать, вглядываясь в темноту, пока дождешься снова веселого звона за окном и увидишь бегущий по стенам светлый квадрат. И опять тишина.

Дверь темной комнаты открывается, на пороге няня. В левой руке у нее толстая свеча в медном подсвечнике, правой она прикрывает огонь, чтобы не погас от движения. Поэтому в середине комнаты — всё та же тьма, а лицо няни освещено, и вокруг нее — легкое зарево.

— Размечталась… Раздевайся и спать, — строго говорит она Маше.

Маша раздевается нехотя. В памяти проходят впечатления дня, мелкие и крупные, важные и незначительные. У Маши своя мера: ей может показаться важным то, что взрослые считают мелочью, и наоборот.

У Маши новая подруга, Люся Светличная. Она живет в доме напротив. Люся очень бойкая девочка, Когда недавно дома устраивали елку, Маша позвала четырех своих друзей со двора и двоюродных сестер, тети Наташиных детей. Стали играть. И вдруг вошла незнакомая Маше, никем не званая девочка лет семи, сняла в кухне пальто, поздоровалась с мамой и няней и спросила: «Можно мне поиграть?». Взрослые засмеялись и сказали «можно», и она побежала играть со всеми. Маша весело бегала с ней, играла в жмурки, в фанты, в хоровод, а потом спросила: «А тебя как зовут?», и девочка ответила бойко: «Меня Люся Светличная, а тебя Маша, я знаю».

Маша услышала от Люси важные новости. Оказывается, у всех девочек должны быть женихи.

— Обязательно? — спросила Маша недоверчиво.

— Обязательно, — ответила Люся.

— Откуда ты знаешь?

— От мамы. К ней часто в гости приходит жених. Это очень хорошо: мама тогда становится очень аккуратной — всё приберет чистенько, вымоется как следует, цветы поставит в вазочку. А мамин жених всегда приносит мне конфету и говорит, чтоб я шла погулять.

— И у тебя есть жених?

— И у меня. Виктор, племянник вашего хозяина. Только ты не говори ему, а то он набьет меня, если узнает, что он жених.

— А у меня нет… А кто это — жених? Зачем он?

— Жених — самый хороший мальчик. Который тебе нравится. Он затем, чтобы на него любоваться. Любоваться его красотой. Так надо.

— Ну, тогда мой жених — Сережка со Змиевской. Он лучше всех гоняет обручи.

Вчера на улице подруги гуляли вместе, и вдруг мимо пробежал Сережка. У Маши сердце громко застучало от волнения, а Люся засмеялась и крикнула: «Вон твой жених!» А Сережка рассердился и всей ладонью толкнул Машу в грудь, так что она упала навзничь в тающий сугроб. Со стороны Люси было не по-дружески выдавать чужие тайны. Маша обиделась на нее и решила ничего ей не рассказывать.

— Будь всегда правдивой, искренней, хорошей девочкой, — говорила мама. Но на деле мама не всегда хотела этого.

Как-то в присутствии гостей Маша воспылала необыкновенной нежностью к своей маме. Ей показалось, что ее мама лучше всех, красивей всех, добрее всех (и уж во всяком случае, лучше Магдалины Осиповны, сидящей сейчас в папином кресле). Девочка принялась обнимать маму и целовать ее в губы, щеки, глаза. Мама легонько отталкивала ее, но Маша еще настойчивей прижималась к милой маминой груди. Гости натянуто улыбались. А Магдалина Осиповна сказала: «ах, какая ласковая девочка». Наверно, ей было завидно, что целуют не ее.

Когда гости ушли, мама позвала Машу.

— Нельзя при всех показывать свои чувства, люди будут смеяться, — сказала она смущенно. — Надо сдерживаться. Воспитанные люди никогда не говорят слишком громко, не делают резких движений. А ты набросилась, точно не видела меня неделю. Надо сдерживать свои чувства… Так же, как нельзя при гостях просить еду, нельзя и целоваться ни с того, ни с сего.

Ни с того, ни с сего… Маша была задета за живое. Она не понимала, зачем надо сдерживаться. Она не знала сама, почему ей вдруг захотелось обнять свою маму и целовать ее, откуда пришла эта вспышка нежности. Но мамины слова были законом, Маша привыкла к подчинению. Ладно, она будет сдерживаться.

* * *

Зима уходила. Снег таял и снова выпадал, было холодно, но солнце блистало настойчивей и растопляло льды, неутомимо работая на весну.

В городе давно уже трепыхали на ветру красные кумачовые флаги. Белых прогнали, и советская власть установилась прочно. Брат хозяина уехал куда-то, — соседи его ненавидели и называли деникинским прихвостнем и шкурой.

От отца лак и не было никаких известий. Мама продолжала ожесточенно работать, но от волнения у нее очень рано пропало молоко. Чтобы Севочка не голодал, мама устроила его в детские ясли: его туда не носили, но няня ходила за его порцией, молока. Однажды, когда няня оказалась слишком занятой, послали Машу.

Маша хорошо знала, где помещаются ясли: это был дом какого-то бывшего богача. Богач удрал в Крым вместе с белыми, а дом советская власть отдала детям. На улицу выходила красивая ограда из чугунных прутьев. За оградой был садик, в глубине которого стоял дом.

Маша несла в руке голубой эмалированный кувшин. Был полдень, на заводе «Бавария» загудел гудок на обед. Мощное гудение стояло в воздухе, как будто исходило оно не из далекой заводской трубы, а из этих домов, из красивой чугунной ограды. Маша даже прислушалась: чугунные прутья звенели, как струны гитары. Казалось, они слегка дрожат от напряжения.

Вот и ворота. На них тоже чугунная решетка: одна половина закреплена неподвижно, другая полуоткрыта.

Маша подошла поближе, собираясь войти. Раздался лай. К воротам бежали три пса, — две огромные мохнатые дворняги и одна маленькая — коротконожка. В розовых пастях блестели белые острые клыки. Собаки лаяли, вытягивая морды в сторону, будто рассказывая кому-то, стоящему сбоку, о непрошенной посетительнице.

Маша испугалась. Собаки были почти-что с нее ростом и казались настоящими львами. На секунду она приостановила шаг. И вспомнила: а как та девушка, привязанная к столбу, о которой она читала недавно в книжке с оторванной обложкой? Не испугалась ведь. Надо быть героем и не бояться смерти, Севе нужно молоко. Кроме того, кто-то говорил, что от собак никогда нельзя убегать, надо смело идти на них.

Маша подумала: «Хорошо бы сейчас запеть „Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня” и с песней пойти вперед». Но запеть никак не удавалось, язык не слушался. Маша изобразила на лице презрение, сделала шаг, второй… Собаки были рядом, но лаяли уже вяло, неохотно, словно разочаровались, увидя маленькую девчонку. А потом они разбежались, каждая по своим делам.

Маша торжествовала. Нет, она не станет рассказывать взрослым, они не поймут, и потом — нехорошо хвастаться, надо сдерживать чувства… Побороть страх, не заплакать, не убежать от разъяренных собак! Конечно, они могли искусать ее, разорвать в клочья. Ах, как приятно чувствовать себя храброй!

Она принесла молоко домой, няня вскипятила его, накормила Севочку и он уснул.

Пришла Люся Светличная. Она старалась, как ни в чем не бывало, продолжать болтовню о женихах, но Маша не слушала ее. Обе сидели на широком белом подоконнике, свесив ноги. Люся смотрела на Машу, а Маша смотрела мимо нее на улицу.

И случилось чудо. К дому подошел человек в островерхом суконном шлеме с красной звездой на лбу. На его груди на серой шинели были нашиты красные полосы, как у богатырей из сказки о царе Салтане, и сам он был похож на возникшего из морской волны чудо-богатыря. Но это был Машин папа. Папа, о котором никто не знал точно, жив он или нет и где он.

Нет, она не забыла отца, хотя не видела его долго и за это время выучилась читать и писать. Она редко вспоминала о нем, но увидев — узнала. И тут с ней произошло непонятное, неестественное, такое, что удивило и няню, и отца, и ее самое.

Маша хотела рвануться с подоконника, выбежать на галерейку к дверям, встретить отца. И вдруг вспомнила мамин приказ: «надо сдерживать свои чувства. Нельзя при чужих обниматься…» А Люська чужая и притом болтунья. Выдала Сережке, что он Машин жених.

Всё Машино существо противилось этому маминому приказу — сдерживать чувства. И в этот трудный миг она словно кому-то назло, вздумала выполнить этот приказ, послушаться, сделать так, как велят старшие.

Но сдержаться совсем было невозможно. И неестественно спокойным голосом, не изменив выражения лица, Маша сказала подруге, поведя глазами на богатыря, спешившего к воротам:

— Между прочим, это мой папа.

— Врешь! — крикнула Люся совершенно не сдержанно. Она знала, как и все соседи, что Машиного отца забрали деникинцы и что о нем не было вестей.

Маше стоило огромных усилий — остаться на подоконнике. А уже хлопали входные двери. Уже вскрикнула и заплакала няня. А он спешил, не задерживаясь в прихожей и кухне, не раздеваясь. Торопился обнять дочерей, жену.

Он возник на пороге комнаты, широко раскрыв руки для объятий, ожидая, что Маша кинется к нему.

— Что же ты, доченька, не рада?

К тогда она спрыгнула с подоконника, обняла его колючую шею, прижалась к суконному богатырскому шлему, к коротеньким усам и заревела отчаянно громко. Тут была и радость от неожиданного открытия, что она не сирота, отец жив, и негодование на бестолковых взрослых, которые сами не знают, что запрещать, что разрешать, которые своими приказами заставили ее повести себя так бесчеловечно-холодно в такую счастливую минуту. Люси она уже не видела. Вцепилась в отца и на щеку ей капали его крупные теплые слёзы.

Отец опомнился первый:

— Ты отойди, родная, я с дороги, ехал в теплушке, в тесноте… Сейчас переоденусь, вымоюсь. А где Ниночка?

— Не сберегли мы Ниночку, — сказала няня, вытирая глаза.

— Что? — спросил папа, ничего не понимая.

— Умерла Ниночка от воспаления легких.

Отец мучительно свел брови. Большой небритый богатырь сразу превратился в несправедливо обиженного ребенка.

А Маша ринулась в темную комнату. Мамин приказ вылетел из головы бесследно. Сердце мгновенно подсказало ей: отец ничего не знает, он начнет горевать, но есть же и утешение, радость, есть Севка! Она распахнула дверь и сказала, таща его за руку к корзине:

— Смотри, смотри: у нас мальчик… Смотри, какой он хорошенький и умненький! Его Севой зовут.

* * *

Теперь в темной комнате спали папа и мама. Они закрывали вечером дверь и начинались бесконечные рассказы. Маша испытывала к родителям что-то вроде ревности: ее не звали в темную комнату, а всё только вдвоем и вдвоем. Словно ее и нету.

Но когда дверь не была закрыта плотно, до Маши долетали обрывки отцовских рассказов. Иногда она засыпала под голос отца, а иногда, вслушавшись в интересное, долго не смыкала глаз, долго ворочалась на кровати.

— Если б ты видела, Нюсенька, вагон, в котором я валялся в тифу, — доносился из-за двери отцовский голос. — Понимаешь, деревянные нары и мы — вповалку. Когда привезли меня туда, обнаружили воспаление легких. А на эту болезнь вагонов не предусмотрено. Тифозные были. И положили меня в вагон, где люди в сыпном тифу. Ты бы видела! Теснота, грязь, вши. Санитар наш, бывший парикмахер, этих насекомых «блондинками» звал, а блох — «брюнетками».

Валялся я там, бессловесный, не знаю сколько. Поезд куда-то ехал, один сосед по нарам умер, вынесли его на какой-то станции. И тут начал я познавать жизнь… Лежу, а ко мне офицер подходит. Смотрит мне на руку: «Что это у вас?» — «Часы». «Золотые?» — «Золотые». Он и придумал: «Я мог бы вам достать патентованное лекарство… американское, от тифа. Только стоит дорого». Ну, я ему и так, и эдак — достаньте. А медикаментов никаких, ухода никакого, прямая дорога на тот свет без пересадки. Я ему часы — крестной моей подарок — и отдал. Назавтра он принес мне двенадцать порошков, велел принимать три раза в сутки. Принял я и сразу распробовал: сода! Питьевая сода! А он с тех пор и не показывался.

— Золотые часы за осьмушку соды! — возмущается мама.

— Не такая уж дорогая цена за то, чтобы начать разбираться в политике. Ну, ладно. Болел я болел и стал потихоньку поправляться. Мужицкая кровь всё переборола. Не успел на ноги встать, как на смену сыпному тифу — брюшной. Мы все заболели, постель же общая, антисанитария… На этот раз трое умерло из моих соседей по нижним нарам. Как я выкарабкался, сам не знаю. Худой был, как Дон Кихот. Вот когда по мне строение скелета изучать удобно было!

Пока болел я, нагляделся на них. Пили зверски, специально в лазаретные вагоны за спиртом приходили. Нас не стыдились: кто без сознания лежит, кому на тот свет дорога — что тут церемониться. Один с девицей забежал… Трезвые-то заходить боялись, чтоб не заразиться, а как напьются — и горе не беда! «Фельдшер, дай спиритуса!»

Дело тут не только в вине — выпить и я умею. Дело в том, что у пьяного вся изнанка — наружу, тут-то и видно, кто чего стоит. Это была одна гниль, у них всё прогнило, всё, сверху до низу.

— Как же ты вырвался?

— Вырваться не хитро, а вот как прийти к красным, чтоб тебя не расстреляли по недоразумению, чтобы поверили тебе? Вот над чем я задумался. Когда оправился после болезни, настала моя череда оформляться: я же у них еще не зачислен был ни в какой род войск, больного взяли. Вот и сунули Меня в группу неподготовленных, артиллеристов из нас сделать решили. Дали нам офицера, чтоб учил, зашли мы с ним подальше в лес однажды… Ну, и ушли.

Отец замолчал. Мама спросила:

— А офицер не стрелял вам вслед?

Отец ответил не сразу:

— Он стрелял. Он убил одного нашего. Когда уходили, я шел последним, так заранее условились. Офицер крикнул мне: «— Лоза, смотрите, они дезертируют!» — и выстрелил. Он знал, что я интеллигент, и не думал, что я с ними. А когда он выстрелил и Никитченко повалился — это был тоже харьковский, один театральный кассир, — тогда я бросился на офицера, и мы упали… Он был поздоровей меня, я ж после тифа… Мы барахтались, и он стал вытягивать одной рукой кинжал из ножен. Ну, умирать мне не хотелось. Свобода близко, и вы ждете в Харькове. Нож-то и у меня был. Пришлось…

Наступила тишина. Молчали долго. Потом послышался тихий мамин голос:

— Не даром большевики постоянно говорят: борьба, борьба. Всё через борьбу приходит, и даже через кровь. Ужасно, но пока это так.

— У меня в тот миг и жалость пропала. Он же мог несколько человек пристрелить, сволочь белая.

Опять помолчали.

— А обмундирование нам у красных долго не давали, — почему-то сказал отец. — Ни сапог у них не было, ни одежды. Донашивали мы иностранные тряпки, только нашивки посрывали.

— Есть вещи поважнее сапог и одежды.

Отец говорил обстоятельно, подробно, и перед глазами Маши вставали картины: опушка леса у железной дороги. По траве меж кустов осторожно пробирается группа людей в поношенной солдатской форме. Все знаки принадлежности к белой армии, значки, нашивки — сорваны. Это уже не белые, но еще и не красные, им надо еще доказать делом, кто они такие, за кого они.

Вот рельсы, вдали станция. Видны теплушки, водокачка, а ближе к вокзалу — сказочный, знаменитый, весь расписаный агитпоезд Южного фронта. У станции часовые. Они замечают людей в лесу, кричат: «Стой, ни с места!» И Машин отец с товарищами поднимают руки вверх, все выстраиваются по росту перед часовыми. Их уже не десять человек, а двадцать пять, — по пути к ним присоединились другие, которые тоже «пробивались до красных». Часовой обыскивает их, отбирает оружие, и трое красноармейцев ведут их к вагону, где находится комиссар.

Ох, и вагон! Отец подробно описывал, как был украшен вагон агитпоезда. С одного края нарисован большой земной шар. Его опоясывает лента с надписью: «Владыкой мира будет труд!». Внизу по бокам — фигуры рабочего и крестьянина, подающих руки друг другу. Дальше — широкие лучи солнца, как алые стрелы, летящие во все стороны, они освещают силуэты фабрик и заводов. А на том месте, где обычно висит дощечка «Харьков — Симферополь» или «Харьков — Москва», укреплен плакат со стихами, выписанными киноварью на белом фоне:

Против вражьего напора

Ощетиним мы штыки,

Люду бедному опора

Наши красные полки.

Агитпоезд полон чудес: в одном вагоне, сделанном из теплушки, — театр. Откидная стенка, за ней сцена, — там разыгрываются целые спектакли. В другом вагоне — походная библиотека и бригада художников. Здесь — связки листовок, призывающих покончить с белыми, изгнать интервентов Антанты, защищать свободную Советскую землю и революцию; брошюры, отпечатанные в Харькове и Киеве, присланные из Москвы; рулоны бумаги, банки с красками. В главном разрисованном вагоне — салон и купе, в котором живет комиссар с женой и маленькой дочкой.

Комиссар стоял на подножке салон-вагона, когда красноармейцы привели перебежчиков. Он посмотрел на них внимательно, потом зашел в вагон. Был он лет тридцати, в фуражке со звездочкой, в светлосером суконном френче, галифе и русских сапогах. Из-под фуражки выбивался молодой темнорусый чуб. Голова у комиссара была крупная, крупные губы и нос, широкие, вразлет, густые брови, глаза прищурены.

Борис Петрович думал, что комиссар начнет разглядывать приведенных им людей, расспрашивать. А он ушел в вагон и туда по очереди приглашал на допрос всех перебежчиков. С каждым говорил наедине, с иными подольше, иных отпускал после двух-трех вопросов.

Борис Петрович сидел в салон-вагоне долго, словно сам оттягивал конец беседы. Комиссар изучал его, а он придирчиво приглядывался к комиссару, стараясь найти в нем недостатки или неприятные, черты. Он не хотел найти эти черты, но с давних пор приучил себя беспристрастно исследовать всё новое, и потому старался преодолеть возникающую симпатию и найти в этом человеке плохое. Комиссар разговаривал с ним немного свысока, — но как же иначе и могло быть! Ведь он беседовал неизвестно с кем, с белым, которого видел впервые: может, шпионить подослан?

— Почему вы перешли к красным?

— Разобрался, наконец, в своих политических взглядах.

— А когда в добровольцы шли, не разбирались?

— Взят был больным, насильно.

— Что ж хорошего нашли у нас?

Комиссар всматривается в него, ожидая ответа.

— То, что вы против иностранных интервентов, против Антанты.

— И больше ничего?

— Нет, почему же… И еще кое-что. Но это — главное. Я привык думать, что служу не лицам, не правительствам, а родине…

— Хорошие слова. Но слово «родина» в ходу у всех. Надо ж когда-нибудь научиться различать: кто правду говорит, а кто спекулирует на хорошем слове.

Борис Петрович отвечал на вопросы, мысленно примерялся придраться к комиссару, но не сумел и вздохнул облегченно. Во время разговора дверь в салон отворилась без стука и вошла маленькая девочка в странном костюме: на ней была дамская вязаная кофта с подвернутыми длинными рукавами, явно широкие, с взрослого, чулки и прямо на чулках — галоши. Она держала обеими руками серого пятнистого котенка. Личико ее сияло. Девочка сказала комиссару:

— Папа, Мурка нашлась!

Комиссар встал из-за стола, подошел к девочке, погладил ее по голове, повязанной клетчатым платочком, и сказал негромко:

— Ну, вот и ладно. А теперь иди домой, в наше купе, и посиди там, пока я освобожусь. Скушай хлебца, там в газете завернут.

Девочка послушно прошла в другую дверь. «А что же матери не видно? — подумал Борис Петрович. — Ребенок без присмотра, а мамаше невдомек».

Очень скоро он узнал от красноармейцев о семейных обстоятельствах жизни комиссара: жена его опасно заболела в дороге. Ее увезли в больницу еще в Кременчуге. К тому же на днях салон-вагон обокрали, унесли узел с одеждой, — разве есть у комиссара время следить за своим барахлом, когда бой за революцию идут?

Задержавшись глазами на анкете перебежчика, заполненной сидевшим рядом писарем, комиссар спросил:

— Лекцию прочитать сможете? Против поповских россказней, что всё бог создал и так далее? Лекцию о том, откуда произошла жизнь на земле?

— Могу, — обрадованно ответил Борис Петрович. — Когда?

— Сегодня вечером. Только чтоб понятно было народу. Я тоже слушать буду. Идите. Вам скажут, в какой вагон.

Борис Петрович ушел, окрыленный. Он ждал на первых порах жесткого допроса, ждал, что и под арест могут взять. Но комиссар безошибочно понял, что за человек перед ним, и сразу нашел ему дело.

Борис Петрович читал лекции красноармейцам и жителям окрестных станций, где останавливался агитпоезд. И как-то само собой вышло, что в конце лекции о происхождении жизни на земле он всегда поминал недобрым словом международную гидру капитализма, которая протянула щупальцы к молодому Советскому государству. Буржуев он сравнивал со спорыньей, с паразитами и вредителями природы, которые питаются чужими соками и губят живую жизнь. «Красная Армия гонит с нашей земли всех наймитов, и таким образом, Красная Армия защищает жизнь на земле, чтобы эта жизнь продолжалась и расцветала!» — заканчивал он. И слушатели били в ладоши, соглашаясь, что да, жизнь будет расцветать, а гидре капитализма нечего делать в советской стране.

А потом он вспоминал свой обратный путь. Он пересек просторы родной земли в красной теплушке, под мерный говор солдат, под маршевые звуки солдатских песен. Он видел заброшенные, заросшие сорняком поля, разбитые кирпичные дома, следы пожаров и сражений.

Худые веселые люди в изорванных шинелях, подтянутых ремнем, бодро хватали лопаты и копали мерзлую землю, другие перетаскивали бревна, приводили в порядок захламленные железнодорожные пути. Такие картины он наблюдал и в дни праздников, в воскресенье, и с удивлением узнавал, что работают люди в этот день бесплатно, хотя никто их не заставляет. Почему? — спросить было некого, комиссара поблизости не было. Однажды Борис Петрович и сам выскочил из вагона и помог разгружать вагон дров.

Смутные догадки взбадривали душу, и тогда ему казалось: люди, добровольно работающие ради общего дела, — вот самое волшебное, что создала советская власть.

Рассказывая Анне Васильевне о своей судьбе, Борис Петрович не раз снова и снова вспоминал о допросе и о девочке в кофте с отвернутыми рукавами. Жива ли ее мать, отделенная от них сотнями верст? Ни лекции, прочитанные из вагона агитпоезда, ни дальнейшая служба писарем в армии, куда он был направлен, не оставили более сильных и прочных впечатлений, чем первая беседа с комиссаром в салон-вагоне агитпоезда.

Глава десятая

Как-то вечером появился Леонард Антоныч. Его встретили недоуменно — зачем он пришел? Не он ли пытался склонить Бориса Петровича в пользу белых? Но Леонард Антоныч не был обескуражен холодным приемом. Он держался так, словно удостоил это семейство большой чести — видеть свою особу.

— Много унижений перенесли вы, Борис Петрович… Сочувствую вам, как человек… И вот ведь как нехорошо получилось, — теперь, так сказать, пятно у вас в биографии. Знаете, они без автобиографий теперь никуда не принимают, красные-то. В самую душу человека залезть хотят.

— Оставьте, Леонард Антоныч, мне сочувствия не требуется. Завтра иду в университет, думаю восстановиться на прежней должности.

— В университет? — Леонард Антоныч был неприятно удивлен. — Вы очень наивны, Борис Петрович. По старой дружбе скажу вам: не советую. Не возьмут. Бывшего деникинца не возьмут, и унижаться нечего.

— Откуда такая уверенность?

— Наблюдаю. Вижу. Там сейчас Скворцов комиссарит, рвет и мечет. Такой навел террор, что многие сами ушли. Не советую. И почему вы думаете, милейший мой интеллигент, что к вам отнесутся с доверием? Кому вы нужны теперь, при власти «товарищей»? Пошли вы добровольцем к белым? Пошли. Этого достаточно.

Борис Петрович вспыхнул, хотел ответить, но вдруг замолчал. Разве не известно Леонарду Антонычу, что белые взяли его насильно, больного? А с другой стороны, разве не был убежденным противником советской власти Леонард Антоныч, которого никто не увольнял из университета? И Борис Петрович спросил прямо.

— А вы-то что же, переменили взгляды? Помню, спорили со мной, в восторге были от Деникина… А?

— Человек предполагает, а бог располагает, — ответил Леонард Антоныч многозначительно. — И почему вы считаете, что я был в восторге? Нисколько. Боролся за чистоту русского языка — верно. И сейчас скажу: «Ты один мне отрада, о великий, могучий, свободный…»

— Леонард Антоныч, пора прощаться: сейчас я буду укладывать детей. До свидания, Леонард Антоныч, — сказала вдруг Анна Васильевна, неожиданно встав с диванчика. Она смотрела на бывшего сослуживца мужа с такой неприязнью, что он не нашелся ничего сказать. Встал и откланялся.

* * *

— Он нарочно пугает меня, — говорил Борис Петрович дома, — я всё-таки пойду завтра в университет. Я пойду.

Из университета он вернулся сгорбленный, придавленный. Целый вечер ходил по комнате, пересекая ее наискосок, наступая то и дело на Севочкины кубики и картинки. Он не хотел согласиться с тем, что услышал в университете, он доказывал Анне Васильевне, что совесть его чиста, что ему следует работать на прежнем месте. А в университете сидит какой-то анархист, ему бы только распугать всех, разогнать. Кричит, даже стула не предложил — сесть… Только с Леонардом Антонычем поздоровался вежливо.

— Может, если бы комиссар агитпоезда отнесся ко мне хуже, — я не надеялся бы и тут на доверие. Но после службы в Красной Армии, после лекций моих мне тяжело слышать этот отказ… Что же делать теперь?

— Надо как-то жить, — ответила твердо Анна Васильевна. — Это недоразумение, оно должно разъясниться. И крикуна вашего сменят, наверно, если, он разгоняет специалистов. Подожди, наберись терпения.

Папа теперь не ходил на службу: он стал мастеровым.

Он приносил домой откуда-то фанеры, дощечек, доставал из ящика столярный инструмент и начинал мастерить игрушки. Он делал прыгунчиков, кувыркавшихся между двух палочек, барабанщиков, выбивавших на барабане дробь, если повертеть внизу ручку из толстой проволоки. Делал хлопавших крыльями бабочек на колёсах и кузнецов, по очереди ударявших молотками по наковальне. Папа работал перочинным ножиком и долотом, пилкой и стамеской. Когда игрушки были выстроганы и склеены, папа разводил в стаканах порошки анилиновых красок и красил их. В комнате делалось весело и нарядно, бабочки сушили свои зеленые и розовые крылья, у барабанщиков появлялись глаза, рот и усы.

Всё это богатство складывалось в знакомую Маше плетеную корзинку и уносилось на рынок.

Но игрушки не могли прокормить семью, а у мамы осталась только одна служба — в детском доме, и паек ей выдавали один.

В квартире появился сапожный инструмент и колодки. Удивительно, как слушались папу вещи, как охотно подчинялись его рукам. Руки были умные, как говорят, — золотые. На окошко папа наклеил сапог, вырезанный из розовой бумаги, и в квартиру зачастили заказчики. Входили с недоверием. Приносили на переделку высокие дамские ботинки со шнуровкой, заказывали туфли из сукна, из старых портфелей. Папа не обещал большой красоты и изящества, но прочность гарантировал: его шов не расползался даже тогда, когда носки и задники превращались в рваные ошметки. Шов делался навечно.

Как-то пришел странный заказчик. Он не принес никакого материала, но подробно расспрашивал, может ли мастер сшить из того, из другого? Папа терпеливо отвечал. Одетый в фартук, он сидел на низенькой Машиной Скамеечке и держал в руках сапожный нож и ботинок с только что прибитой набойкой: кусочки кожи торчали из-под задника во все стороны, как шипы, и папа аккуратно срезал их ножиком, рукоять которого была обшита кусочком черного шевро.

— Ах, как прискорбно, как прискорбно! До чего доведен интеллигентный человек, — сказал вдруг заказчик.

— Я попросил бы… — начал отец.

— Нет, нет, я не буду! Я великолепно представляю себе ваше состояние. Позвольте открыть мое инкогнито: я работаю бухгалтером «Союззаготпрода», — это на Сумской, вы знаете, вероятно. Союзу нужен консультант по продукции сельского хозяйства. У нас хорошие ставки, а главное — снабжение… Нам нужны преданные, честные, интеллигентные люди. Вы извините, что я начал, как заказчик. Просто интересовался…

После недолгой беседы «заказчик» ушел. Папа встал, снял фартук и вымыл руки. Он соскучился по книгам, по своим тетрадкам с записями, сделанными во время экспедиций, по гербариям, по атласам флоры и фауны. Предполагаемая работа не была интересной, но она давала заработок и паек и отнимала не так много времени.

После первой же недели хождения на службу, папа принес огромный, необычный паек: муку крупчатку и белое кокосовое масло. Дома обрадовались: вот хорошая служба! Но когда в следующую субботу папа принес премию в размере месячной зарплаты, банку какао и три банки рыбных консервов — бычков, — радость сменилась сомнениями. Мама трогала банку с яркой наклейкой, взвешивала в руке консервы и спрашивала:

— Откуда это у них? Сейчас, когда ничего кроме пшена и подсолнечного масла нигде не дают? И эти премиальные? Ты не задумывался?

— Я задумался. Этот «Союззаготпрод» ведет переписку с Кубанью, с казачьими районами. Туда переводятся большие суммы денег. А товаров я пока не видел, кроме «образцов», которые каждую неделю раздаются сотрудникам. Это странно.

— Ты ни о чем не спрашивал этого… бухгалтера?..

— В первую субботу — нет, а сегодня спросил. Спросил, почему я до сих пор ничего не делаю, а деньги получаю? Он принялся успокаивать меня: мол, ваше волнение очень благородно, но у вас еще будет возможность отработать всё полученное, не спешите. По крайней мере, говорит, никто вас здесь не попрекает вашим прошлым. Мы, мол, в вашем прошлом ничего худого не видим. Яснее он не говорит. Всё это в высшей степени странно. Хочешь, я отнесу им назад продукты и уйду с этой службы?

Мама задумалась.

— Этого мало, — сказала она. — Надо посоветоваться с кем-нибудь. Я подумаю, с кем бы. Возвращать им ничего не надо, они только насторожатся. Уйди, но объясни, что тебе неинтересно, что у тебя есть лучший выбор, что ты хочешь вернуться к науке.

— Как это «посоветоваться с кем-нибудь»?

— Очень просто. Может, они враги. Пускай это расследуют те, кому положено.

— Ты предлагаешь донести на них? — Борис Петрович густо покраснел. — Я не могу доносить, это чуждо моей натуре, это гадко, Аня! Кто бы они ни были, но я не доносчик. Одно это слово вызывает отвращение и стыд.

— А если они — опасные и хитрые враги? Сейчас всё может быть, такое время. Может, они снова попытаются пустить кровь новой власти.

— Доносить я не пойду.

Анна Васильевна тяжело опустилась в рабочее кресло мужа. Как видно, она не собиралась встать отсюда прежде, чем убедит его.

— Конечно, нам ничего не будет, если мы смолчим о своих подозрениях, — сказала она отчетливо. — Худое сделают не нам, а советской власти. А мы же с тобой — не советская власть, мы — сами по себе, незаметное семейство интеллигентов… Нам всё равно, какая власть, — белые, красные, зеленые…

— Зачем ты так говоришь! — возмутился Борис Петрович. — Если бы я был за белых, я бы воевал в их армии. А я ушел и воевал против белых. Советская власть мне ближе всех других. Я замечаю и слабые стороны ее работы, но всё равно, стою за советскую власть.

— А в чем это выражается?

— Ну вот, ты опять упрощаешь… Это выражается в состоянии моей души, моего разума…

— В действии надо. Делом надо доказывать, кто ты такой. Что худого, если гражданин беспокоится за интересы своей власти, своего государства? Это не донос, неправда, это помощь. Если в твоем «Заготпроде» честные люди — их никто не тронет. А если враги — то жалеть их нечего.

— А вдруг мы всё это вообразили с тобой, Нюсечка? Ну, подумаешь, подкармливают своих сотрудников, что ж такого? Ведь это официальное учреждение…

Она с сомнением покачала головой, не давая убаюкать себя успокоительными речами. Нет, тут дело нечисто. Вот и надо посоветоваться с кем-нибудь из партийцев.

В понедельник папа не пошел на службу, только сходил днем сообщить, что берет расчет. Странным образом, с него не потребовали обратно его «премиальных». Вечером отец и мать закрылись в своей комнате и долго разговаривали шёпотом.

А потом, в воскресенье, мама ходила к Зое. Теперь уже Зоя больше не делала бумажные цветы, она заведовала в губисполкоме каким-то отделом. Зоя знала все новые порядки, и Анна Васильевна рассказала ей о «Союззаготпроде». Вскоре туда на место уволившегося Бориса Петровича был принят какой-то другой консультант.

Проходя однажды мимо конторы «Союззаготпрода», Анна Васильевна увидела этого консультанта выходящим из двери под знакомой вывеской: у него были черные глаза и черные усы, был он чем-то знаком Анне Васильевне… Он не узнал ее, не поклонился и прошел мимо, а она, напрягая память, вспоминала: плетеная корзина, пеленки, Севочка… Плетеная корзина… «От Зои Васильевны». Да это же был он, человек, которого она прятала от деникинцев! Почему же он не поздоровался с ней, неужели забыл доброе? И как мог он очутиться в этом подозрительном «Союззаготпроде»? Или они с Борисом просто вообразили, и ничего подозрительного в этой конторе нет?

Через два месяца она прочитала в городской газете о том, что Губчека раскрыла белогвардейскую подпольную организацию, сколачивавшую повстанческие отряды в казачьих районах. Губчека арестовала пятерых главарей, но один ускользнул: это был «бухгалтер» Гродзенский, вербовавший Бориса Петровича на службу в «Союззаготпрод».

В один из вечеров в квартиру Бориса Петровича снова вошел черноглазый и черноусый человек, которого когда-то прятала Анна Васильевна. Ее не было дома, Борис Петрович встретил его весьма сдержанно.

— Я из Губчека. Вы доцент Лоза Борис Петрович?

— Да, это я…

— Ну, как научная работа ваша идет?

— А почему, собственно, это интересует Губчека? — спросил Борис Петрович. Он тут же испугался своего вопроса, но пришлось бы снова — он спросил бы то же вторично.

— Не Губчека, лично меня интересует.

— Я нигде не служу, — независимо ответил Борис Петрович.

— Почему не служите? Не хотите?

Борис Петрович готов был взорваться и наговорить лишнего, разговор показался ему издевательским. К счастью, вернулась Анна Васильевна. Она обрадовалась гостю, велела няне поставить самовар и приготовить чай. Беседа с неожиданным гостем сразу стала легче и приятней.

— Пришел я поблагодарить вас, — сказал, наконец, гость супругам. — Вы, товарищи, помогли предотвратить большое несчастье. Вы уже из газет знаете обо всем. У них был расчет на вашу немоту, — гость кивнул Борису Петровичу, — на то, что вы безопасны для них, Борис Петрович. А теперь, если вам не трудно, расскажите, почему, вы не работаете по специальности?

— Потому что меня считают за недобитого врага, — вызывающе ответил Лоза.

Поздно вечером, когда чай был выпит, а невеселая история Бориса Петровича рассказана во всех деталях, гость сказал, уходя:

— В университет вы можете явиться хоть завтра же. Завтра утром я позвоню этому неучу Скворцову и скажу, что никаких подозрений вы не вызываете и чтобы он принял вас на прежнюю должность.

Полный надежде Лоза не стал откладывать свой поход в университет. Перед дверью Скворцов а ему пришлось посидеть минут двадцать, — там шло совещание, и когда кто-нибудь выходил в коридор, из дверей вываливались клубы горького махорочного дыма.

По знакомому коридору прохаживались два научных сотрудника кафедры зоологии. Они брезгливо кривились, искоса взглядывая на старую красноармейскую шинель Бориса Петровича.

Заседание у Скворцова кончилось, люди выходили поспешно, все торопились куда-то. Леонард Антоныч, вышедший с другими, преувеличенно вежливо поздоровался с Борисом Петровичем.

— Говорят, вас снова принимают? По высочайшему ходатайству? — пошутил он. — Это хорошо, у вас сильные покровители… Полагаю, что чувство благодарности вам не чуждо, как всякому интеллигентному человеку! Вы не обращайте внимания, если ваши коллеги будут первое время немного сторониться вас… Ну, будьте здоровы! Всё хорошо, что хорошо кончается.

Разговор со Скворцовым был еще более определенным:

— Можете приступать, — сказал Скворцов, — но имейте в виду: контролеров здесь и без вас хватает. Сами такие. Я не мальчик и понимаю, зачем вас прислали.

На обратном пути домой Борис Петрович забежал в пивную и выпил у стойки стакан пива. Дома он молчал весь вечер и после настойчивых просьб жены ответил ей коротко:

— В университет я не вернусь ни в коем случае.


Неподалеку за городом университет имел небольшой участок земли, на котором сотрудники устроили коллективный огород.

Желая хоть чем-нибудь обеспечить семью, папа занялся огородом. Он накупил семян, размачивал их в блюдечках с водой, ставил на солнце, а потом увозил на огород. Иногда он дежурил ночью. Возвращаясь домой, рассказывал страшные истории про бандитов, про убийства в глухих переулках. На дневные дежурства иногда ездила няня.

Сторожить днем было не тяжело, — Маша не раз ездила на огород с няней. Во время дежурства на участки приходили работать служащие университета и их родственники. Весной они пололи, прореживали грядки, летом начинали собирать урожай. Один раз Маша увидела там Леонарда Антоныча. Он прошел мимо своих грядок, потом стал прогуливаться вдоль огорода, разглядывая чужие участки.

Маша полола огурцы, то и дело поправляя волосы, падавшие на лоб. Она увидела, как Леонард Антоныч быстро нагнулся и — раз-раз-раз! — выдернул из чужой грядки несколько морковок-скороспелок. Он кинул взгляд в сторону Маши и понял: она заметила. Быстро сунул морковины в карман брюк и пошел дальше. Кружевные зеленые веточки торчали у него из кармана вместе с кончиком белого носового платка.

— Вор! — хотела крикнуть Маша, ведь она затем и пришла сюда, чтобы стеречь огород от вора. Но не крикнула, удержалась. О замеченном она рассказала няне.

— Не может быть, господь с тобой, — бормотала няня.

— Украл, украл, я хорошо видела.

— Интеллигентный человек… Показалось тебе, перекрестись.

— Ну хочешь, подойди и посмотри, он в карман сунул.

Няня задорно посмотрела на Машу — а что ж! — встала, отряхнула платье и подошла к Леонарду Антонычу. Увидев ее, он машинально сунул руку в карман, чтобы запихать морковки поглубже, но одна веточка выдала его. Няня задала ему какой-то незначащий вопрос и возвратилась назад. Она ничего не сказала Маше, только покачала головой. От кого же надо было стеречь огород, если Леонард Антоныч сам был вор и потихоньку крал овощи с грядок своих сослуживцев?

Маша задумалась: она впервые в жизни видела вора. Она не знала, что вор может быть так прилично одет и так вежлив в обхождении.

* * *

Как-то вечером папа сидел за своим столом над книгами. Маша и Сева, скинув веревочные вязаные туфли, забрались с ногами на диван. На коленях у них лежала толстая книга с раскрашенными картинками — Брэм. Маша показывала младшему брату картинки, переворачивая страницы чисто вымытыми руками.

В комнату вошла Зоя. Она зябко натягивала на узенькие плечи шерстяной серый платок. Глаза у нее были почему-то заплаканные, но она молчала. Молча подсела к детям и стала рассеянно рассматривать нарисованных в книге зверей и птиц.

— Эта птица называется марабу, а этот, пониже ростом, — пеликан, — объясняла Маша. Мельком взглянула на Зою, нагнувшуюся тоже над книгой, и увидела, как в уголках ее красивых продолговатых глаз быстро-быстро накапливались слёзы. Накопились, перелились через нижнее веко и длинная прозрачная дорожка побежала через всю щеку. Зоя плакала.

— Зоечка, кто тебя обидел? — удивленно спросила Маша, обнимая свою молодую тетю.

— Никто, не обращай внимания, — шепнула Зоя. Она не хотела, чтобы ее слёзы заметили взрослые.

Они заметили. Но так как они были людьми сдержанными, то не стали расспрашивать девушку, не стали допытываться: захочет, сама расскажет, а не захочет, — так и не к чему вынуждать.

Когда Анна Васильевна села с ней рядом шить, Зоя сказала тихо, не глядя на сестру:

— Федор Андреич погиб. Артем, помнишь? Еще я ему, когда была маленькой, записочки в носках носила с Настасьей Ильиничной. Я тебе рассказывала.

— Артем? Как же это случилось? Ведь война кончилась, — сказала взволнованно мама.

— Написано — катастрофа аэровагона. В Москве II Конгресс Коминтерна идет, так вот, — придумали прогулку на каком-то аэровагоне… Изобретенье новое. Посадили туда семнадцать человек делегатов конгресса и Артема во главе… Ну, и авария, якобы…

— Как же можно на непроверенный вид транспорта… Рисковать жизнью таких людей… — сказала мама.

— Даже ты понимаешь, беспартийная, — горячо подхватила Зоя. — Это не случайно всё. Это люди Троцкого устроили, наверно. Ох, и ненавидели они его. Ты знаешь, как Ленин любил нашего Артема? Он во всем ему доверял. Анечка, я же знала его, видела, какой он был товарищ… Он мне один раз… хлеб свой отдал, когда голодали. Хлеб… Он меня звал «маленькая Зойка».

И она заплакала, уже не сдерживаясь. Анна Васильевна гладила ее вздрагивавшие плечи, а Зоя сквозь слёзы повторяла: «хлеб отдал… хлеб», как будто это была главная заслуга выдающегося деятеля революции.

Глава одиннадцатая

Дома Маша была предоставлена самой себе. Она вырезала из твердой бумаги человечков, надевала им бумажные платьица, сложенные вдвое, раскрашивала их цветными карандашами. Куклы гуляли по картонному театру, разговаривали, представляли «Красную Шапочку» и «Кота в сапогах».

Театр Маша полюбила с первого же знакомства с ним. Когда ей было четыре года, тетя Зоя пришла за ней и отвела на детский праздник. Сцена театра показалась Маше огромной, а выбежавший на просцениум актер в зеленой куртке и шляпе с пером показался великаном. Всё в нем было резче, ярче, чем у обыкновенных людей: красные губы, румяные щеки и черные брови, красивые каштановые кудри. Он выбежал, посмотрел на публику веселыми глазами и заявил:

Жил мельник. Жил и умер. И оставил

Наследство сыновьям…

Потом этот красавец отошел в сторону, и все увидели трех сыновей мельника и их наследство, в том числе большого, ростом с двенадцатилетнего мальчика, кота в высоких сапогах с отворотами и в шляпе с пером. Это было необыкновенно — кот разговаривал и вообще был умнее многих людей. И долго потом в Машиных ушах звучали слова красавца в зеленой куртке:

Жил мельник. Жил и умер. И оставил

 Наследство сыновьям…

Дома Маша созывала в комнату всех своих малолетних друзей и множество раз разыгрывала «Кота в сапогах».

Мама заметила, что Маша часто играет в театр. Однажды она спросила:

— Хочешь участвовать в спектакле на самом деле?

Маша замерла от счастья:

— Хочу.

— Только роль большая, длинная. Много учить надо.

— Я всё выучу, — испуганно поспешила сказать Маша — не передумали бы брать ее.

Назавтра мама принесла тетрадку, в которой карандашом была переписана пьеса «Апрелечка». В этой пьесе действовали Зима и Весна, Дед-Мороз, снежинки и полевые цветы. Все танцевали и пели песенки. Пьесу сочинила детдомовская учительница музыки.

— А меня красиво нарядят? — спрашивала Маша.

— Красиво. Ты должна выучить всё, что говорит Апрелечка. А то не примут.

И Маша выучила. Она выучила даже за Деда-Мороза.

Мать повела ее в детдом. Они вошли в зал, где на возвышении была устроена маленькая сцена с настоящим занавесом.

В зале стояло пианино. За ним сидела тетка в высокой старомодной прическе с кукишем из желтых волос. Она играла и громко говорила:

— Раз-два-три, раз-два-три! Повторить: раз-два-три, раз-два-три!

Четыре девочки делали под музыку танцевальные упражнения. Девочки были в коротеньких белых юбках. Маша узнала одну их них, Дуню Фролову, которую ей когда-то показала мама: это была девочка из Поволжья, где люди голодали. У нее все умерли, и она неизвестно как доехала в товарном вагоне до города Харькова, где ее взяли в детдом. Стриженая, с мальчишеским чубчиком, она очень легко выделывала танцевальные па, легко отводила в сторону и назад маленькую ловкую ножку. Она уже окрепла, откормилась, и, глядя на нее, трудно было поверить, что год назад эта девочка еле стояла на ногах.

Репетиции не нравились Маше потому, что все играли в своих обычных платьях. Дед-Морозом был мальчишка с голым подбородком, в брючках из «чёртовой кожи» и серой детдомовской рубашке. Не все знали свои роли, учительница литературы подсказывала им по тетрадке и часто повторяла: «Слушайте суфлера. Я буду тут, за занавесом, — слушайте, я буду суфлировать!» А сама всё подсказывала.

Наступил день спектакля. Машу отвели за сцену в класс, где на партах лежали пестрые охапки костюмов. Ей дали какой-то совсем не нарядный костюм, — юбку, на которой были пришиты фиалки, и венок на голову. Она попросила другой, но учительница литературы засмеялась и сказала, что это — костюмы весны, царевны, а она играет простую девочку Апрелечку.

Потом Машу разрисовали, подвели ей бровки, вместо которых у нее блестели на лбу редкие золотистые волоски, нарумянили, подвили волосы.

Все стали на свои места, и занавес поднялся. Маша лихо говорила свою роль, а когда надо было молчать — поглядывала в зал. В зале было битком набито. Где-то там сидели няня, Люся Светличная и Славка, но найти их в этой тесноте было невозможно.

Маша была самой младшей из всех артистов и выглядела на сцене забавно среди подростков.

Спектакль кончился. Зрители долго били в ладоши и кричали «бис!». Маша вместе со всеми кланялась зрителям, потом увидела няню, Люсю и Славку и спрыгнула сбоку со сцены им навстречу. Ей хотелось, чтобы они посмотрели на нее в гриме и костюме не издали, а вблизи.

— Маша, ты такая хорошенькая стала, ужас! — сказала Люся.

— Я тебя не узнал даже, до чего ты загримированная. Здорово играла, — сказал Славка. Большего комплимента было не придумать, все «артисты» мечтали прежде всего о том, чтобы их нельзя было узнать.

С тех пор Маша не могла забыть о театре. Она «представляла» дома, в комнате, на кухне, во дворе. Боялась только насмешек Виктора и никогда не рассказала при нем ни одного стишка, ни одной роли.

Однажды во двор вместе с шарманщиком зашли два акробата. Они кувыркались, становились на голову и друг другу на плечи, ходили колесом.

Маша попробовала сделать то же самое дома. Попробовала встать на руки, но некому было поддержать ноги, и ничего не получилось. Тогда она поставила на руки Севочку и осторожно подняла его за пухленькие ножки. Севочка не понял и захныкал.

— Идиотка, ребенка искалечить хочешь! — закричала няня и отняла Севочку, а Машу наградила шлепком.

— Что такое «идиотка»? — спросила Маша маму вечером, оставшись с ней наедине.

— Это нехорошее слово.

— А что оно значит?

— Идиотка — значит умственно-отсталая, слабоумная. Это научная форма слова «дура». А зачем тебе?

— Так просто.

Маша загрустила. Няня была хорошая, честная, не врунья. Значит, Маша действительно дурочка, умственно-отсталая?

Она присматривалась ко взрослым: не обходятся ли они с ней, как со слабоумной? Иногда казалось, что так и есть: говорят между собой, а потом вдруг взглянут на нее и умолкнут — «при ней нельзя». Не хотят ей многого объяснять, отговариваются, что она маленькая.

Она томилась долго, не зная, как установить окончательно: нормальная она девочка или нет? Няня называла ее идиоткой несколько раз, — не могла же няня всё время шутить!

Наконец, пришла мысль: «ведь я запомнила наизусть длинную роль, значит, память у меня хорошая. Интересно, бывают ли идиоты с хорошей памятью?»

Когда она спросила об этом мать, та рассмеялась и сказала, что не бывают. Теперь Маша установила, что она нормальная, но няня — лгунья и бросает слова на ветер. Это тоже было неприятно, но меньше, чем сознание собственной неполноценности.

Севочка подрастал. Он был очень любопытный мальчик и всё время порывался залезть в папин книжный шкаф. Но открыть дверцу шкафа он пока не мог, как ни трудился. Однажды Маша вернулась со двора, где играла в классы, и ахнула: Сева сидел на полу, а перед ним высилась гора мелких бумажных клочков. Он разрывал последний листок книжки — это был комплект детского журнала «Светлячок», представлявшего, по мнению Маши, большую ценность: в конце каждого номера были напечатаны письма детей-читателей друг другу, из которых можно было узнать, у кого какие коллекции, кто куда ездил, кто сочиняет стихи, кто дрессирует собаку и держит дома золотых рыбок. Ничего такого у Маши не было, и ей интересно было знакомиться заочно с теми, кому посчастливилось иметь рыбок и коллекции или путешествовать по Швейцарии. Маша не обращала внимания на то, что журнал был за 1907 год: дети, которые вели переписку на его страницах, давно уже выросли и превратились в мелких буржуа, землевладельцев, лавочников.

Журнал был изорван в клочья и виноват был Севка.

— Как ты смел? Что ты сделал? — набросилась Маша.

— Я прочитал всю-всю эту книгу, — ответил малыш торжественно.

Маша долго выговаривала своему глупому братишке. Кажется, он что-то понял.

Мама куда-то уехала. Ее не было дома день, неделю. Маша всё чаше нянчила Севочку, гуляла с ним. Он был очень смешной, лобастенький увалень, плакал мало и всем нравился.

Папа шил сапоги и ездил на огород, няня сбивалась с ног, добывая продукты питания. На мамин паек давали одно пшено и каждый день няня подавала на обед пшенную кашу. Для разнообразия она то посыпала кашу солью и мелко рубленой петрушкой, то поливала молоком, то делала из нее котлетки. Пшено всем надоело, и Маша сказала няне:

— Мы скоро нестись начнем, ты нас всё пшеном кормишь, словно кур…

Няня всё чаще покрикивала на Машу, требуя помощи. Если Маша просила дать ей чашку или чистые чулки, няня заявляла:

— Слуги, подайте на барыню пуги! Сама возьмешь.

Пуга — это был кнут, которым погоняли волов.

Другой раз, приучая Машу к работе по дому, няня сказала:

— Бар теперь нет. Господа теперь в Черном море купаются.

— Почему в Черном море?

— Их туда красные загнали…

Маша не уклонялась от домашних дел — они подымали ее в собственных глазах. Водопровод в доме перестал работать, как только власть вернулась к красным, — наверно, хозяин «позаботился» о водопроводе. Так или иначе, но за водой теперь няня ходила к водокачке, на базарную площадь.

Лето только начиналось, но уже стояли солнечные жаркие дни. Маша грызла черные сухари и часто прикладывалась к медной кружке, которой черпала воду из ведра.

— Ты бы принесла с полведра воды, некогда мне, — бросила ей няня.

Маша с готовностью взяла ведро. Но так как Севочка был тоже поручен ей, она взяла с собой и его.

У водокачки собралась большая очередь. Маша стала в самый конец.

Струя воды отталкивала ведро, с большим трудом Маша удержала его, наполнив до половины. В это время на базарной площади началась паника: люди метнулись в разные стороны. Посреди площади, встав на дыбы, кружилась рыжая лошадь. С ее оскаленной морды падала пена. К лошади пытался подъехать красноармеец, сидевший на смирном гнедом коньке.

Маша постояла с минуту, глядя на странное зрелище. Севочка стоял рядом, ему тоже было интересно. Лошадь проскакала совсем близко от них, когда кто-то крикнул Маше:

— Чего таращишься, а ну отсюда подальше! Не видишь, что ли!

Маша отошла в сторонку, постояла немного и пошла домой. На полдороге она увидела идущую им навстречу няню с палкой в руках.

— Ну, слава богу, целы! — сказала няня. — Иди, иди домой, скверная девчонка, там тебе папа задаст! С ума ты сошла, вести ребенка туда, где бешеная лошадь! Ведь лошадь могла раздавить Севочку.

Маша слушала, но не совсем понимала няню: сами послали за водой, а теперь ругаются…

Няня перестала громко ругать Машу и неожиданно сказала ей совсем другим голосом, по-свойски и даже с сочувствием:

— А папа тебя бить будет. Прутья приготовил. Соседка пришла с ведрами и насплетничала.

Маша не поверила: папа был очень добрый. Никто никогда не бил Машу, кроме Виктора, — мягкие шлепки родительских рук она не считала за битье. Конечно, сейчас он расспросит ее, как было дело, выяснит…

Она поставила ведерко в кухне, отдала няне Севочку и прошла в комнату.

— Иди-ка сюда, — сказал отец странным охрипшим голосом. Он был не похож на себя: белки его глаз покраснели, рот был полуоткрыт. В руках он держал зеленый ивовый прут.

Маша подошла, всё еще не допуская мысли, что он побьет. И вдруг он кинул ее лицом на свое колено, спустил короткие ситцевые, мелким цветочком, штанишки и больно хлестнул прутом.

Этого она не ждала, нет. Рванулась уйти, но он держал левой рукой, а правой бил. Злодей, тиран, несправедливый! Нет, такому она не хотела подчиниться, такому она и сама могла сделать больно. Она царапала его рукав и вдруг нашла над кистью руки белое, не защищенное место и впилась зубами — другого оружия не было. Сильно, злобно куснула его, так что он оторопел на минуту, но потом с новой яростью нахлестал. Наконец, удалось вырваться и убежать, на ходу натягивая ситцевые штаны.

«Уйду из дому. Несправедливые. Уйду. Пусть мучаются, ищут, зовут: Машенька, Машенька! А меня и нет» — горько думала она, стоя в углу двора за деревом. Сесть было нельзя — побитое место горело.

— Больно было? — спросил маленький Ленька. Вокруг Маши уже стояли ее верные друзья. Они обо всем уже знали, неизвестно откуда.

— Неужели не больно, — мрачно ответил Славка, не глядя на дрожащую от слёз Машу. И, чтобы подбодрить ее, сказал. — Меня отец часто дерет. Последний раз я ни разочка не заплакал, но когда держишься, то хуже, больнее. А когда кричишь, то легче.

Никто не спрашивал, за что били. Взрослые сильней, они всегда найдут за что. Мало кто из них разбирается в сути дела.

Она стояла в углу двора и дрожала. Повернув лицо, увидела, как няня вынесла помои и оглянулась, ища ее глазами. Тогда Маша вышла на улицу.

— Не приставайте к человеку, — сердито сказал Славка ребятам, побежавшим, было, за Машей, и увел их в глубину двора.

Стемнело. Маша пошла к железнодорожному мосту, где когда-то грозил ей ружьем иностранный солдат. Под мостом ехали поезда, над ними по мосту звенел трамвай. Люди спешили домой с работы. Никому, не было дела до того, что Машу обидели. И кто обидел? — Отец, которого она так любила и ждала!

Становилось прохладно, но Маше от этого было только приятнее: меньше горело побитое место… Невзначай она подошла к забору своего двора и вдруг услышала:

— Маша! Машенька! Домой пора! — это кричала из окна няня. Маша не двинулась с места. «Уже волнуются. Так им и надо» — подумала она.

Спустя полчаса няня вышла на улицу, щелкнув щеколдой калитки, и снова стала звать Машу.

Маша стояла неподалеку у забора, но в темноте ее не было видно. Уже хотелось есть, но для этого надо было идти домой. И не на улице же ночевать, в самом деле!

— Машенька! — звала испуганно няня.

— Сами бьете ни за что, а сами зовете, — ответила ей Маша из темноты. Няня тотчас кинулась на ее голое.

— Иди, папа очень волнуется, — няня взяла ее за тонкую ручку.

«Ага, волнуется! Так ему и надо!» Маша почувствовала себя отчасти отомщенной. Ей не хотелось почему-то видеть отца, она разочаровалась в нем. А он уже пришел в себя. Не мог же он объяснить ей, что мама две недели не дает знать о себе: выехала с детдомом на дачу, обещала вскоре вернуться, взять Машу и Севу, а сама не едет. А сейчас всюду столько бандитов, недобитых «зеленых» и махновцев. Не мог он сказать, что, по словам соседки, выходило так, что Маша заставляла брата подойти с ней поближе к страшной лошади. Ничего этого он не объяснил, а только буркнул неловко: «Пора уже тебе соображать немного!» — и погрузился в книги, которые он всегда раскладывал на своем столе по вечерам. Он выглядел виноватым, хотя не признался в этом и не попросил извинения. Всё равно, на него было стыдно смотреть, и Маша быстро нырнула в постель. Сон освободил ее от тяжелых мыслей.

Она не скоро простила отцу. Как-то вечером зашла учительница из детдома и сообщила, что Анна Васильевна хорошо устроила детей, наладила, питание и на днях приедет, чтобы забрать с собой Машу и Севочку на всё лето. Отец повеселел, стал шутить и возиться с детьми, сочинял им какие-то стихи, рисовал картинки. Маша не могла забыть безобразную сцену порки, но уверилась в том, что больше никогда-никогда отец ее не тронет. Он ничего не говорил об этом, она догадалась сама.

После ухода отца из «Заготпрода» в доме снова появились фанера и сосновые чурбашки. Снова щепки и стружки посыпались на пол, а под Письменным столом, между двумя тумбами, выстроились раскрашенные бабочки и ветряные мельницы. Игрушек было так много, что папа взял с собой на базар Машу.

— Ты будешь смотреть, чтоб не стащили чего-нибудь, — объяснил он ей.

Стоял солнечный летний день, и на базаре было людно. Множество телег, запряженных волами, расположилось у входа в рынок. На одних лежал серый сморщенный прошлогодний или только что накопанный вихрастый розовый молодой картофель, на других — мешки с мукой, молодые маленькие огурцы, початки первой пшенички-кукурузы. Они были похожи на кукол, запеленутых в светлозеленые одеяльца. Из пеленок выглядывали пряди волос — ровно расчесанных, салатного цвета, белых с рыжинкой и всклокоченных коричневых, точно сожженных горячим ветром.

Ближе к центру базара товары раскладывались прямо на земле, на подстеленных платках и холстинах. Тут были жареные семечки, серые — подсолнечные и белые — тыквенные, маковки, мед в бутылках. Маша залюбовалась товаром гончара: кринки, миски и горшки были любовно расписаны цветной глазурью: зеленой, голубой, белой. Видно, гончар любил узоры; даже самые дешевые, не поливаные горшки были украшены у горлышка волнистыми полосочками.

Отец расположился возле гончара и вынул из корзины игрушки. Он шутил, поучал Машу, отвечал на реплики покупателей, товар его быстро пошел в ход.

— А, никак старый знакомый? Профессор?

Перед разложенными на земле игрушками, широко расставив ноги в русских сапогах, стоял человек в светлосерой гимнастерке. Фуражка со звездочкой была сдвинута на затылок, из-под нее весело выбивались темные крупные кудри. И весь этот человек был крупный, веселый и добрый, — так показалось Маше.

Отец обрадовался, потом смутился. Стал что-то объяснять «старому знакомому», но тот слушал, морщась, словно пил слишком кислый квас:

— Не думал вас тут встретить. На чёрта вам эти цацки? Что вы делом не займетесь, а? А какие лекции читал у нас, какие лекции! Как же вас понимать: советская власть призывает интеллигенцию на трудовой фронт, свое прямое дело делать, а вы… Что же это, пассивный саботаж, или…

— Вы забываете, товарищ комиссар, что не так-то всё просто. Биография у меня не совсем обычная, — прервал его отец.

— Ясно, на что намекаешь, — мол, пятно имеется в биографии… Потому тебе и следовало добиваться своего дела, а не цацками торговать, товарищ профессор! А ты со своим пятном носишься, как курица с яйцом! — комиссар уже перестал церемониться, его злила нерешительность этого интеллигента, трусость что ли, и полное непонимание своих задач. Злила и почему-то одновременно веселила, ибо комиссар отлично видел: этому человеку только толчок нужен. Неужели же ему весело в этом деревянном царстве!

— Дело не только в пятне… — отец, видимо, колебался рассказать комиссару тут же всё об университете или не рассказывать. Потом встал с места, велел Маше присматривать за товаром и, отойдя в сторону, рассказал всё начистоту.

— Свертывайте-ка свою торговлю да едемте со мной. Будете студентов учить, зоотехников готовить, — решил комиссар. — Я ведь отвоевался, назначен, знаете куда? В зоотехникум, тут недалеко, под городом. Там никудышный комиссар был, малограмотный. А я ведь в прошлом — сельский учитель. Тоже интеллигент! — и он расхохотался от души, так не подходило к нему это слово, которое нередко произносилось в те годы с упреком и неодобрением.

Комиссар крепко пожал отцу руку и ушел. Еще не было продано и половины игрушек, но отец не мог больше оставаться здесь. Не замечая Маши, он уложил обратно в корзину барабанщиков и ветряные мельницы и быстро зашагал домой. Он думал о чем-то своем и на Машины вопросы отвечал невпопад.

— Эти игрушки нам останутся? — спрашивала Маша в десятый раз.

— Да-да, вероятно, — бормотал отец, уставившись вперед, но не видя идущих впереди пешеходов. Только руку Машину он не выпустил из своей до самого дома.

О маминой судьбе пана волновался напрасно: никто не напал на нее, ли «зеленые», ни махновцы. Вскоре она приехала, забрала с собой Машу и Севу и отвезла на дачу в Терны.

Детдом занимал бывшую графскую дачу. Двухэтажная, окруженная застекленной верандой, она стояла в кустах жасмина и сирени на крутом бережку маленькой, речки. Под верандой был длинный сарай, взрослые ходили там, нагнув голову. Когда Маша с другими детьми заглянула туда, кто-то ухнул оттуда так, что дети отпрянули разом.

— Это филин, — объяснили ребята, — вечером он вылетает за добычей. А на чердаке живут летучие мыши.

Пришлось полезть на чердак, благо к слуховому окну была почему-то приставлена лестница. Резные деревянные наличники были сухие, как картон. Маша влезла в окно, спрыгнула на пол и огляделась. На чердаке стоял большой раскрытый сундук с какими-то бумагами и книжками. Мягкая пыль лежала под ногами, как старое ватное одеяло. Крыша накалилась от солнца, на чердаке было жарко, как в духовке, из которой только что вынули пироги.

Под самым ребром крыши висели крошечные черные бархатные тряпочки. Это были летучие мыши. Оки висели неподвижно, вниз головами, слепые днем, будто притворялись мертвыми. Это были единственные жильцы дома, упорно оставшиеся на своих местах после пожаров гражданской войны, согнавшей с насиженных мест многих владельцев поместий и дач. Маша так и понимала: простые мыши, живущие под полом, бывают у всех, а такие вот бархатные летучие мыши живут только в бывших, барских домах. Ночью они вылетали, и над садом начинался безумный полет крохотных, стремительных животных. Машу пугали, что летучие мыши могут вцепиться в волосы и тогда их не отдерешь.

Маша часто вечерами следила за черными тенями, носившимися в воздухе, и думала: и зачем мышам крылья? Бесполезные, бессмысленные ночные животные казались ей духами отжившего старого мира.

В первый же день Маша увидела в стороне от дачи высокую проволочную сетку, натянутую меж столбов. Из этой сетки были сплетены стены какого-то непонятного загона. Мальчишки из детдома первые нашли странную сетку и деловито принялись расплетать ее с края на проволоку. Каждый намотал себе изрядный клубок, хотя никто не понимал толком, куда эта проволока может пригодиться.

— Что тут было? — спросила Маша у мальчишек.

— Тут был собачий загон. Эти бары были охотники и собачники, у них с полсотни собак было, сторож рассказывал.

Маша взглянула на деревянный герб, украшавший ворота: хлыст и дубовая ветка! Здесь жила сумасшедшая барыня. Конечно, ведь она рассказывала, что у них было штук шестьдесят собак! Маша посмотрела за сетку и на секунду представила десятки раскрытых пастей, неистовый лай. Сколько у них выходило корму на одних собак! Маша подошла к сетке и отмотала себе проволоки, хотя положительно не знала, куда она денет ее. Остатки барской жизни разрушались, и Маша хотела делать это вместе со всеми.

Сумасшедшая барыня рассказывала, что у них была оранжерея. Найти бы ее, что это такое? Что-нибудь оранжевое? Маша ходила по саду. Росли деревья: маленькие елки с голубыми каемками на ветках, круглые липы, раскидистые яблоньки, сладко пахнувший белый жасмин. Какая это оранжерея? Что с ней делают?

Оранжереи не было нигде. Только за домом сторожа, где дали комнату Машиной маме, была странная длинная яма со стеклянной крышей. В яму вели кирпичные ступени. Маша спустилась вниз. На длинных столах-лавках стояли горшки с пересохшей землей, из которой торчали сухие палки. Здесь разводили цветы. Только зачем для этого полезли в землю, Маша понять не могла. Стёкла над кирпичной ямой были перебиты, и вообще она напоминала дом, поставленный набок: то, что в нормальных домах бывало в стенах, здесь оказалось на потолке.

— Нынче не успеем, а на будущий год разведем здесь цветы, — сказала мама пришедшей с ней учительнице, указывая на яму. — Нам оранжерея еще пригодится.

Маша очень удивилась, узнав, что это и есть оранжерея.

В детдоме кормили хорошо. Беспризорные дети, попавшие сюда, не решались уйти и потерять вкусную горячую пшенную кашу с маслом, белую булку, компот из слив. Они были сыты. Мама строго следила за кладовой. Однажды она поймала повариху на преступлении: та бросила в кашу сахарин, а сахар, отсыпав в мешочек, собиралась отнести на базар.

— Я вас увольняю сегодня же, — сказала мама твердо.

Повариха стала на колени, клялась и божилась в чем-то, но это не помогло. Такая добрая и мягкая с детьми, мама оказалась весьма суровой. Она смотрела на повариху злыми глазами, без всякого смущения. Такой ее Маша не видела никогда.

Как ни кормили детей, они продолжали попрежнему разыскивать в лесу еду, искать съедобные растения. Кучками и поодиночке бродили они по лесу, рвали с диких яблонь кислицу, ели терпкие, вяжущие язык плоды терновника. Во рту становилось тесно от одной крохотной лесной груши, — так она стягивала десны и губы. Но отказаться от поисков лесной пищи было трудно, и Маша вечно ходила с ободранными от лазанья по деревьям коленками.

Они каждый день бегали на речку. Пока малыши купались, старшие мальчишки завязывали узелки на их рубашонках и трусиках. Вылезшая из воды мокрая и дрожащая Маша долго прыгала вокруг своего бельишка, развязывая узелки. А мальчишки смеялись и кричали с берега: «Ишь, сколько у тебя сухарей! Погрызи сухарики!».

На речку ребята шли строем, а возвращались как придется. Однажды их остановили на полдороге. Взрослые люди несли кого-то в беседку. Это была девушка в мокром платье с мокрыми волосами. Люди положили на траву ее неподвижное тело и стали подымать ей руки, разводя их в стороны. Она не дышала, но люди упорствовали, они даже вспотели от этой странной работы. Их было двое: парень в расстегнутой на груди рубашке, в брюках, заправленных в сапоги, и рыбак — немолодой мужчина в парусиновой одежде.

— Утопленница, — сказал кто-то рядом. — В воду бросилась.

Люди продолжали тянуть утонувшую за руки. И вдруг вода хлынула у нее изо рта. Маша заметила, как шевельнулась нога утонувшей девушки, как засуетились люди, подкладывая ей что-то под голову. А молодой парень стал возле нее на колени и бормотал ей что-то, просил прощения.

«Он спас ее, — подумала Маша, — почему же он просит прощения?»

А он не вставал с колен и всё повторял: «Галя, Галя, прости меня, Галя! Освободи ты меня от этого греха!»

— Идите на дачу, дети, — сказала сопровождавшая ребят учительница. — Сегодня купаться никто не будет.

И они снова поднялись на гору, притихшие и полные впечатлений. «Она была совсем, совсем мертвая, — говорил кто-то. — На том свете побывала. Интересно спросить, что она там видела?»

— Дурак. Она под водой пробыла несколько минут, да в беседке. Ничего она не видела. Без сознания была.

— Того света просто нет, — пояснил кто-то постарше. — Помрешь, сам узнаешь.

Игры, в которые ребята играли, не всегда были похожи на детские игры. Иногда девочки хватали Машу за руки и за ноги, тащили ее и кричали: «Разрыв сердца! Разрыв сердца!». Мальчишки стреляли, метко бросались камнями и шишками. Самой умной и всеми любимой игрой была игра в знамя. Сад делили чертой на две части, с одной стороны были красные, с другой — белые. Те и другие имели знамя, прятали его и охраняли, а враги пытались его утащить.

Игра была хорошая, но никто не хотел быть белым. Тогда учительница предложила делиться на красных и синих.

— Синих не бывает, это не похоже на правду, — ответили ей.

— Бывать-то бывают, — вмешался один мальчик. — Не синие, а голубые, жовто-блакитники. Но все они против красных.

Согласились играть по очереди, чтоб никому не было обидно. А потом ребята просто перестали называть оба лагеря. Сад спускался к реке по склону берега и игроков называли «нижние» или «верхние».

В конце августа детдом вернулся в город. Маше было грустно уезжать далеко от зеленых рощ, лугов, покрытых цветами. Букет полевых цветов, привезенный с детдомовской дачи, увял еще по дороге.

Глава двенадцатая

Не успела Маша хорошенько осмотреться в городской квартире, как родители снова стали связывать вещи в узлы, плотно набивать бельем и домашним скарбом плетеные корзины и ящики. Предстоял переезд, но уже не на дачу, а на новое место папиной работы.

Им дали квартиру из четырех маленьких комнат в одноэтажном флигеле. Маша сразу же заметила, что на новом месте хорошо кормят. Можно было каждый день пить молоко, сколько хочешь. За молоком Маша часто ходила на ферму сама.

Длинный узкий коридор разделял два ряда стойл, где стояли коровы, громадные, как рыжие слоны. Их доили студенты в белых халатах. Дежурный студент сидел у входа в коровник за маленьким столом. На столе лежали журналы записей удоя, какие-то списки, на особой подставке стояли пробирки с молоком, заткнутые кусочками ваты, лежали какие-то странные термометры. У входа возвышался громадный бидон. Доившие коров студенты приносили ведра с молоком, давали на анализ, а потом сливали молоко в бидон.

— Ну, ставь сюда кувшин, профессорша, — говорил Маше дежурный и аккуратно наливал два литра парного сладковатого молока. Два литра — Маша знала это, потому что рядом на стенке висел плакат с объяснением, что такое литры и метры и сколько фунтов будет в килограмме.

Кувшин был умывальный, с широким горлом. Маша брала кувшин за ручку, другой ладошкой поддерживала его голубое эмалированное горлышко и осторожно несла драгоценную ношу домой.

Еще здесь были удивительные лошади. Комиссар часто осматривал поля или ездил на станцию, — ему всегда запрягали Пальму или недавно объезженного Красавчика. К крыльцу Комиссарова дома подъезжала бричка. Красавчик, тоненький, как стрела, слегка закидывал голову и пронзительно ржал. Его темная атласная шкура отливала голубизной, он нетерпеливо перебирал тонкими, как молодые деревца, ногами, и когда седок натягивал вожжи — жеребец несся в радостном исступлении за пределы красной кирпичной ограды. — «Ох, и горяч!» — говорил про него комиссар, но в следующую поездку снова просил запрячь Красавчика. Комиссару нравилось умелым движением рук укрощать молодое животное, подчинять его своей воле и давать простор его силе там, где это было возможно.

Однажды Маша видела, как Красавчика вели к кузнице. Следом бежали ребята. Маша присоединилась к ним.

Красавчику набивали подкову. Его привел студент Дымко, и пока кузнец делал свое дело, Дымко ласково трепал рукой узкую морду своего любимца. Конь сердито косился назад, но не рвался и дал себя подковать.

В кузнице было что-то заманчивое для детей. Она стояла на пригорке у реки. Звон молотов, подобный музыке, был слышен далеко за рекою в полях. Кузнец и его помощники казались Маше волшебниками. Их лица были, измазаны сажей, как будто загримированы, а глаза блестели необычайно ярко. И разве не было колдовством — сделать черное железо розовым, превратить твердый увесистый кусок в мягкий, послушный, и несколькими ловкими ударами изменить его вид? Как красиво работали сильные руки! Про кузнеца говорили, что он всего года два, как оставил седло кавалериста, в гражданскую войну шашка его ударяла так же метко, как молот сегодня.

Наконец, кузница была складом немыслимых сокровищ. Под высоким навесом у стены можно было видеть сваленные в груду поломанные части сельскохозяйственных машин, — колесики, шестерни, втулки. Они были выкрашены в красный, черный, желтый и зеленый цвета и от этого приобретали еще большую притягательность для мальчишек и девчонок. Нацелившись глазом на какую-нибудь шестерню с выщербленным зубом, Маша, улучив момент, хватала ее из кучи лома и, прижав к сердцу, быстро убегала домой. Там, под ступеньками невысокого крыльца, хранились ее лучшие драгоценности: такие же обломки машин, разноцветные стеклышки, коробочки, тряпки. Мать запретила носить этот хлам в комнаты и искренно удивлялась, что девочка не играет в куклы. Но что за интерес в кукле! У ней всё готовое — платье, туфельки, чепчик. Маша предпочитала рыться в куче сухого мусора, где можно было увидеть неожиданно заблестевший золотом и лазурью осколок фарфорового чайника. Найти самой, да еще такую красивую вещь!

Отец стал преподавать в зоотехникуме. Студенты иногда заходили на квартиру и спрашивали: «Дома ли профессор?».

Деревянные игрушки, плетеные корзины, ботинки с вечным швом! Теперь вы ушли в далекое прошлое. Папа учил студентов, он читал лекции. Он был ботаник, но на первых порах должен был читать и зоологию. Для опытов ему были нужны лесные травы и водоросли, лягушки, тритоны, ужи, птицы… Он знал секреты многих животных и птиц, — с каждой пичугой он разговаривал на ее собственном языке, она охотно откликалась и выбалтывала ему свои птичьи тайны. Помимо всего прочего, он завел себе в поле опытный участок и разводил гибриды зерновых.

Отец поручал Маше наловить ему квакш-лягушек щегольски-салатного цвета с белой шелковой подкладочной на животе. Эти лягушки жили на деревьях, они лазили по корявому стволу, цепляясь за него своими зелеными пальчиками. Они были чисты и приятны на вид, Маша ловила их с большим удовольствием. На охоту она всегда брала с собой Севу, который, хотя и был мал, но уже зарекомендовал себя верным товарищем. Он не был шумлив и мог часами молча сидеть у муравейника, разглядывая многоэтажный муравьиный дом и не обижаясь, если какой-нибудь сердитый муравей кусал его за ногу.

Сад напоминал запущенное дворянское гнездо, описанное в книгах: начинающие зарастать травою тропинки, водоемы, покрытые ряской, огороженные известняком, старые липы, красные клены.

В некоторых водоемах вода была прозрачной, тритоны всплывали наверх и грелись на солнце, черные, с оранжевыми рябинками на животе и шее. Дети ловили их руками и, зачерпнув воды в банку, бросали туда своих пленников. Здесь же смешно плавали, то вытягивая, то расставляя лапы, краснобрюхие жерлянки — аккуратные маленькие лягушки, сверху черные и блестящие. Папе требовалось две штуки — Маша выполняла его поручения точно. Остальные жерлянки беззаботно резвились в водоеме, им ничто не угрожало.

— Змея! — сказал вдруг изменившимся голосом Севочка, но не сделал ни шага назад: ему было интересно, как это она двигается без ног.

Маша взглянула и увидела плоскую головку с оранжевыми пятнами за ушами. Это был уж, папа учил не бояться таких змей.

— Не бойся, это уж. Мы его возьмем, — решила она и протянула руку к траве. Уж высунул раздвоенный, язычок и попытался нырнуть в траву, но Маша схватила его за спинку и подняла. Он был сильный и тугой, он извивался в руках, но девочка удержала его. Это был трофей: папа ужа́ не заказывал.

Они пришли домой довольные и усталые. Сева нес банку с тритонами и лягушками, Маша надела себе на шею ужа, вместо ожерелья, придерживая его рукой за горло, — ведь после головы сначала всё-таки шло горло, переходя неизвестно где в ужиное брюхо. И очень хотелось, чтобы ее увидели в этот момент соседские мальчишки. Но, как нарочно, мальчишек не было видно. Особенно огорчало, что не встретился соседский Колька. Надо было сбить его спесь, — он очень часто хвастался тем, что его папа — завканц. Кто такой «завканц» — Маша не знала и воображала, как и сам Колька, что это какая-нибудь важная власть. Колькин отец заведывал канцелярией.

В пышных листьях кустарника, среди оранжевых ягод боярышника высилась красная кирпичная ограда.

Если забраться на верхушку ограды и пойти по ней — увидишь всю жизнь зоотехникума. Ограда тянулась вдоль свинарника, где могучие с крохотными глазами свиньи мели ушами землю, а студенты купали их, поливая из лейки; мимо молочной фермы, где за загородками стояли коровы, — белоносые швицы и рыжие «немки», — это комиссар закупил их где-то в западном районе, привез сюда и стал улучшать породу. Ограда шла мимо студенческой кухни, возле которой было свалено огромное количество выкорчеванных пней, похожих на спрутов с обрубленными щупальцами. Дежурные студенты-истопники распиливали пни и раскалывали их на поленья. Дежурные студенты-повара в белых передниках и колпаках выходили на воздух подышать, — в кухне было жарко. Ограда шла мимо пожарной части, и однажды дети видели ученья студентов-пожарников: папин ученик Ильченко в медной каске и брезентовом костюме сидел на крыше сарай и старательно поливал из шланга условно горевшую крышу. Они играли в пожар, Маша поняла сразу.

Дальше ограда шла садом, шла мимо сараев и складов и ступенчато опускалась вдоль леса вниз, к реке. Здесь Маша увидела сверху две лисьих норы. Она проболталась соседским мальчишкой, и вскоре Колька поймал лисенка и привязал его у себя за сараем. Лисенок был жалкий, тощий, облезлый, он с ненавистью и страхом скалился на подходивших людей. Колька кормил его остатками супа, и лисенок сдох бы в своей вонючей загородке, если б веревка, которой он был привязан, не оказалась гнилой. Как-то ночью он убежал с веревкой на шее, и Маша вздохнула с облегчением, узнав об этом.

Однажды к вечеру отец вернулся расстроенный. Он закрыл от детей дверь, обедал вдвоем с матерью и о чем-то возбужденно рассказывал ей.

В квартиру постучали. Вошли двое студентов — Колесников и Ильченко. Вид у них был живописный: закатанные по колена штаны, босиком, за плечами ружья. У Колесникова в руке была банка с водорослями. Ильченко держал на весу двух убитых куликов. Лица студентов были счастливыми.

— Профессор… Извиняемся, что на квартиру… Вы вчера говорили, надо бы кулика для занятия, — вот… Имеется. И водоросли. Примите.

Отец довольно улыбнулся.

— За кулика спасибо, и за растения. Рад, что вас увлекает наука. Сегодня я экзамены принимал, а когда же вы придете сдавать? Завтра?

— Мы завтра придем сдавать.

— Ну-ну!

Студенты вышли, оставив куликов и стеклянную банку. У дома они столкнулись с кем-то и тотчас ввязались в спор. Послышались громкие голоса:

—…Срывает подготовку специалистов! Контра!

— Вам не специалистов надо, а списки окончивших техникум.

— Надо знать, кого можно резать на экзаменах, а кого нет!

Заслышав шум голосов, отец вышел и открыл дверь на улицу. В дверях стояли двое из администрации зоотехникума и комиссар.

— Мы к вам, профессор, — сказал директор зоотехникума значительно. — Дело до вас есть.

— Входите, товарищи, — пригласил отец.

Все вошли и расселись в комнате отца.

— Не ждали мы от вас, Борис Петрович, такого… — начал директор. — Вы же срываете подготовку специалистов сельского хозяйства.

— Двенадцать неудов наставили, — наставительно сказал комиссар. — И кому? По большей части, коммунистам. Лучшим студентам, которые кровью своей заслужили право учиться.

— Неуды поставил лентяям. У меня есть и коммунисты-отличники, — возразил отец.

— И даже секретарю партийной ячейки неуд. Мы считали вас за честного молодого спеца… — добавил заместитель директора.

— Но он ничего не знает, ваш секретарь ячейки! Он не мог мне ответить, кто такой Дарвин!

— Как спросить… Другие профессоры так не делают. Другие поощряют стремление народа к науке.

Отец покраснел до корней волос. В таком волнении Маша его не видела.

— Саботажники они, ваши другие! — закричал он, встав с места. — Я взялся вырастить советских специалистов, и выращу. А эти «другие» секретарю комячейки и без экзамена готовы поставить отлично! А для меня он студент. Завтра его поставят зоотехником совхоза, — он же весь скот перепортит! Спецы. Надо бы посерьезней разобраться в спецах, прежде чем обвинять!

— Чего вы, собственно, раскричались? — лениво спросил заместитель директора.

Комиссар задумался. Он не ждал такой страсти. Старые специалисты разговаривали с ним дипломатично, не обнаруживая своих подлинных чувств, не забывая, что перед ними комиссар. А этот беспартийный профессор горячится, как на собрании.

— А вы зря не волнуйтесь, Борис Петрович, — продолжал примиряющим тоном заместитель директора. — Всё исправимо, мы обо всем договоримся. Не будьте так уж придирчивы, ведь студенты ваши — от сохи… Ну, поставили неуд двоим-троим, и хватит. А секретарю неудобно. Он же на виду. Авторитет потеряет… Мы только тут, в техникуме, за них отвечаем. А как они после выпуска работать будут, — это уж спросят с других. Практика поможет подтянуться.

— Я советскую власть не обманывал и не стану обманывать, — твердо сказал отец. — Отметки выставил по заслугам. Пусть готовятся — переэкзаменую. Но я не гарантирую, что неудов станет меньше. А насчет авторитета — не согласен. Может, в политике секретарь и сильней меня, но как студент… — он покачал головой.

— Авторитет горбом добывается, — неторопливо сказал комиссар. — Это верно, еще Ленин сказал недавно: учиться, учиться и учиться…

— Я не читал речи Ленина, но совершенно с ним согласен: сейчас советским людям надо учиться, а не скидки просить. Что нам, на иностранных спецов рассчитывать, что ли?

Комиссар улыбнулся — ему было приятно, что молодой профессор думает о будущем, понимает свою задачу. Вслух же он сказал:

— Напрасно Ленина не читали. Зашли бы, взяли у меня газету с его речью и кое-какие книжки. Вам без политграмоты не обойтись. Насчет отметок вы убедили меня. Устроим для них лишние консультации, поможем.

Они попрощались и вышли.

— Чёртовы спецы! — послышался со двора голос заместителя директора. — Учить их надо — мелкая буржуазия!

— И у них кой-чему учиться тоже надо, — бросил комиссар заместителю директора. — Тебе бы только тишь да гладь, да божья благодать, сверху порядок, а что внутри — не важно. Видывал я профессоров: редиска — сверху красные, а внутри белые. А этот не подхалим, он работник будет у советской власти.

Глава тринадцатая

Маша любила уходить за черту красной кирпичной ограды, окружавшей техникум с его жилыми постройками и службами. Справа за оградой расстилались луга и поля, слева темнел лес. Зеленый луг простерся до горизонта, на лугу стояли четыре огромных квадратных стога сена: на них невозможно было взобраться, так круто были стога наметаны. А еще правее, за круглым холмом желтели поля, где сейчас шла уборка пшеницы и жита. Здесь тоже работали студенты.

В лесу росла земляника, в траве прятались маслята и моховики. Невдалеке от дороги в лесу раскинулось кладбище. Туда Маша ходила частенько. По надписям на крестах и памятниках можно было узнать, какие здесь жили люди, что с ними случалось, когда они умерли.

На могилах с гранитными обелисками и крупными каменными крестами лежали венки из металлических и фарфоровых цветов. Несколько раз в надписях встречалась фамилия прежнего владельца усадьбы Ворченко и его родни.

На отшибе, на песчаном холме высился грубо отесанный деревянный крест. У его подножья стояла ржавая жестяная мера, какой на базаре меряют картофель, и прислоненная к кресту старая выщербленная лопата. Никто не трогал эти два предмета, хотя могила не была огорожена. К кресту была прибита тоненькая досочка, а на ней черными расплывающимися буквами было что-то написано. Чернила так прочно въелись в доску, что их не смыло ни дождем, ни снегом.

Маша прочитала: «Никифор Марченко, двадцати лет, убит в августе 1913 года родным братом Василием за меру картошки. Пусть узнают люди всю правду. Когда делили урожай, Василий пожадничал, хотя работали ровно. И он ударил Никифора этой лопатой по голове и убил на месте. И была для злодея мера картошки ценой жизни человека».

От этой могилы было трудно отойти: давно было дело, много прошло лет, а могила кричит. Кричит ржавая жестяная посудина, кричит выщербленная лопата, кричит полуграмотная надпись: неправильно устроена жизнь, несправедливо! За меру картошки убил человека… Ослеп он от жадности, что ли? Вспомнилась лопата, блеснувшая в руках «борова». Тоже чуть не убил…

Самые поздние могилы были украшены скромно. На иных вместо крестов стояли деревянные башенки с пятиугольной звездочкой, вырезанной из листа железа и выкрашенной в красный цвет. Здесь покоились воины Красной Армии, защитники советской власти, простые люди.

Возле низенькой, ничем не отмеченной могилы возилась босая девочка, остриженная наголо. Она была похожа на маминых детдомовских ребят. Маша знала, что это Лида, дочь комиссара: сюда она приехала с матерью недавно, болела тифом, поэтому острижена под машинку.

Это была та самая «девочка в кофте с завернутыми рукавами», о которой рассказывал отец, вспоминая агитпоезд. Маша молчала, наблюдая за работой Лиды.

Лида собрала горку зеленых, точно лакированных сосновых шишек и укладывала их по краям могилки без надписи. Она выложила один ряд, начала второй, но шишек нехватило. Лида оглянулась на Машу.

— Принеси шишек, а то нехватает. Только зеленых, — сказала она так просто, будто была давно знакома с Машей. Маша облегченно вздохнула и побежала к низеньким сосенкам, на ветках которых виднелись зеленые шишки.

Теперь они украшали могилу вдвоем. Маша спросила:

— А кто здесь похоронен?

Она ждала, что Лида назовет какого-нибудь своего родственника.

— Здесь похоронен татарин Замалтын. Их двое было. Они пешком шли в Москву, к Ленину. По дороге заболели. У нас в квартире лежали. Один умер. Другой дальше пошел.

Вот оно что! Об этой могилке никто не позаботится, сюда некому прийти. Вот почему Лида старается.

А на тех могилах, у Ворченок, — цветы из жести, фарфора. Много цветов. Некоторые отломились — проволока перержавела — и лежат у подножья крестов…

— Я сейчас еще принесу украшения, — говорит Маша Лиде и бежит к Ворченкам. Оттуда она несет три зеленых жестяных листика, белую фарфоровую розу и несколько отбитых фарфоровых лепестков. Лида смотрит одобрительно и девочки раскладывают украшения на могилке.

— Ты не думай, тут ничего такого нет, — говорит Лида. — Просто справедливо. Что он, хуже их был?

Спустя два дня на могиле Замалтына появляется маленький столбик с картонной табличкой, на которой детским почерком написано: «Замалтын, татарин. Умер в 1922 году».

Маша не спрашивает, зачем Замалтын шел к Ленину. Имя, которое светом своим вскоре озарит всю ее жизнь, еще неизвестно ей во всем его великом значении. Родители редко называют это имя, они сами живут еще наощупь.

— Ты крест носишь? — спрашивает Лида. Маша ощупывает свой серебряный крестик на цепочке.

— Ношу.

— А я нет. Я точно знаю: бога нет и никогда не было. Я слышала, как папа объяснял это Усте — ты знаешь Устю? Это кухарка у Маркевичей.

— Мой папа тоже не верит в бога.

— Зачем же ты крест носишь? Я свой знаешь куда бросила? В помойку…

— Я тоже брошу, — говорит Маша.

— И правильно сделаешь.

Возле дома, где живет Лида, всегда толпится народ. У всех дело до комиссара: одна пришла спросить, какие теперь приняты новые имена, — не хочет дочку по-старому называть. Другой — насчет учения. Кузнец пришел поговорить о новом горне. Профессор Маркевич просит разрешения взять на развод штук пять цыплят плимутроков.

У дома комиссара — скамеечка, дальше невысокий заборчик, для порядка, — за ним ничего не растет, кроме травы. К заборчику прислонился парень в выцветшей гимнастерке. Левый рукав у него от локтя пустой — парень потерял руку в гражданскую.

Вечереет. Парень собрал вокруг себя детвору и негромко разучивает с ребятами песню. Лида тут же:

Мы кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи.

Вздымайся выше, наш тяжкий молот,

В стальную грудь сильней стучи-стучи-стучи!

Песню многие знают, подпевать стараются все. Потом парень начинает «Варшавянку»:

Вихри враждебные веют над нами…

Лида подтягивает всё время, она знает эти песни. Поют «Слезами залит мир безбрежный» и «Дубинушку». Никого не удивляет, что демобилизованный красноармеец возится, с ребятней и ни с того, ни с сего поет вполголоса революционные песни.

Маша жадно слушает. Она не успевает подтягивать, не успевает сразу запомнить, эти песни она слышит в первый раз.

— И профессорские детишки здесь, — говорит со снисходительной улыбкой парень, оглядев Машу и Севу. — Ты что ж не поешь с нами? — спрашивает он Машу.

— Я не знаю этих песен.

— А какие ж ты знаешь?

Маша мучительно краснеет. Что сказать? Что она знает «Цыпленок жареный»? Или «Старый муж, грозный муж»? Господи, что же ответить?

— Я знаю «По синим волнам океана» и «В глубокой теснине Дарьяла» Лермонтова.

— Ну, спой нам.

По синим волнам океана,

Лишь звёзды блеснут в небесах,

Корабль одинокий несется,

Несется на всех парусах.

Машин голос становится тоненьким, жалобным. Отчего ей так стыдно? Она умолкает и глазами, полными слёз, смотрит на парня с одной рукой.

— Да… не научили родители, — говорит он задумчиво самому себе. — И в детях разница. Одни — уже человеки, гражданята, а эти… Ну что же, запоминай наши песни, — говорит он Маше. — Запомнишь?

Хочется крикнуть: «Да! Конечно!» Но надо говорить точно, а не хвастаться.

— С одного раза трудно, — отвечает еле внятно Маша. — Понемногу я всё запомню. Папа говорит, что у меня память хорошая.

Лида разочарованно слушает этот разговор. Ну и подруга! Ни одной настоящей песни не знает. «Профессорская детишка».

* * *

На улице шум: приехал новый профессор с двумя дочками. Он приехал на время, прочитает лекции о том, как варить разные сорта сыра, и уедет. Комиссар его специально разыскал в городе и согласился на его условия: пока профессор будет читать лекции, его жена и дочки две недели будут жить здесь на даче.

Профессора поселили на втором этаже в доме напротив того, где живет Маша. Профессор не похож на папу: одет франтовато, толстый, ногти длинные. Он держится так, будто торгует редким товаром. О нем говорят «знающий специалист». В первый же день вечером Маша нашла под его окном красиво пахнущую бумажку с картинкой и надписью «Земляничное мыло». Выбросили! Значит, для его дочек эта картинка ценности не имеет. Как приятно она пахнет! Маша прижимает к лицу обертку от мыла, вдыхает нежный запах и думает: «Когда буду большая и стану сама зарабатывать, всегда буду покупать земляничное мыло!». Дома мыло плохое, пахнет стиркой.

Интересно, что за новые девочки приехали? Одна таких лет, как Маша, другая — большая, лет двенадцати-тринадцати. Утром их долго не было видно — спали до полдня. После завтрака вышли и пошли гулять. Вокруг собралась орава.

Маша тоже идет в толпе ребят. Вышли за ограду. Увидев круглый холм, старшая девочка учительским тоном заявляет сестре:

— Это курган. Здесь были похоронены в старинное время воины в доспехах и украшениях. Наверно, там есть золотые вещи и оружие. Если раскопать, то можно разбогатеть.

Мальчишки слушают, затаив дыханье. Ого! Она знает интересные вещи! Однако очень фасонит. Колька, как бы невзначай, бросает рядом со старшей девочкой кусочек глины. Глина задевает ее сандалии, не причинив ей боли.

Маша обегает холм, чтобы посмотреть: не удобней ли было бы копать с другой стороны. Она не мечтает разбогатеть, Просто интересно узнать, закопаны там воины, или нет. Маша не умеет ждать, ей не терпится начать раскопки, хотя никто и не собирается заниматься этим. Пока она бегает, вокруг приезжих девочек подымается шум. Маша возвращается и видит: старшая девочка встала на пенек и ораторствует так, будто она здесь — самый старший начальник.

— Я никого не боюсь, я такая! Я командовать привыкла, так и знайте. Один раз я одной девчонке даже голову кувшином разбила за то, что она приставала. Кто будет слушаться, с теми и буду играть, а подчиняться никому не буду.

«Девчонке голову кувшином разбила, — соображает Маша. — Значит, злюка. Ишь ты, красуется на пеньке. Она командовать любит… Ну, пусть командует, только не мной. Я сама — не хуже бедной, но гордой княжны Джавахи. С такой я и водиться не буду. Лида не командует, по-товарищески держится, хотя и Комиссарова дочка. А эта просто воображает».

И Маша решительно говорит брату:

— Пойдем, Севка. Нам тут нечего делать.

К великому удивлению Маши, на следующий день она видит Лиду беспечно играющей с новенькими девчонками. Машу Лида не замечает, не зовет. Как же так! Неужели это потому, что Маша оскандалилась с песнями?

Почему-то делается грустно, так грустно, будто кто-то умер. Лида понравилась Маше: она правильно рассуждала там, на кладбище. И могила Замалтыка сблизила их. А теперь она с другими… Может, они знают эти новые песни?

Страдая от ревности, Маша уходит с Севой далеко отсюда, в тот глухой сад, куда новенькие приезжие и дороги не знают. Ну и не надо. Заберемся снова на ограду и будем путешествовать по ней, смотреть на бурлящую жизнь студенческого поселка. На высокой ограде хорошо и далеко видно, словно на красном кораблике, плывущем по зеленому морю.

Глава четырнадцатая

В центре поселка проходила короткая прямая улица. На одном ее конце в праздничные дни устраивалась арка, убранная кумачом и еловыми ветками. Против арки на маленькой площади стояла дощатая трибуна. Дальше на перекрестке, в центре улицы были вывешены доски с объявлениями и стенной газетой. В газете часто помешались смешные карикатуры и статейки о непорядках в общежитии и других местах. Конец этой улицы упирался в здание, в котором должен был открыться студенческий клуб. Эту улицу все почему-то любили и называли «Невским проспектом».

Пришла зима. Машины ботинки имели свойство то и дело рваться, и она чаще всего сидела дома. Но об открытии клуба говорили все, говорил папа, говорила даже няня. Уже прибили вывеску с надписью «Клуб имени товарища Буденного».

За день до открытия Маша узнала: билеты будут платные, по 10 копеек. Недавно появились новые советские деньги. Мама дала Маше рубль и велела принести сдачу. На денежке Маша прочитала: «Один рубль 1923 года равен одному миллиону рублей дензнаками, изъятыми из обращения, или ста рублям дензнаками 1922 года». Интересно!

Маша надела чистое платье и мазала гуталином старенькие ботинки, когда в квартиру вошел, вернее вбежал папа. Он был веселый, как мальчишка, и стал приставать к маме:

— Нюся, дай мне какую-нибудь мою грязную рубашку, похуже! Разве это грязная? Ну, видно, мне придется ее вымазать! — И к огромному удовольствию детей, он махнул рубашкой по полу в прихожей.

— «Огородные» брюки здесь? Отлично! Теперь — веревку. Ремень не пойдет, тут нужна обыкновенная веревка. И, наконец, где моя вылинявшая фетровая шляпа?

Мама открыла сундук и достала старую измятую шляпу. Она смеялась вместе с детьми и мужем, а он выпотрошил свой портфель, засунул туда все эти вещи и убежал. Никогда еще не был он таким веселым.

— Ну, иди, не опаздывай! — смеясь, сказала мама своей принаряженной дочке. — Иди, там и папу увидишь…

Маша вприпрыжку добежала до клуба, купила билет и поднялась на второй этаж по деревянной скрипучей лестнице. Всюду было полно народу — студентов, членов семей служащих и преподавателей. Первая комната была маленькой. На стенах ее висели яркие плакаты: Колчак, Деникин и Врангель, отброшенные сапогом красноармейца; о помощи голодающим в Поволжье — высохшее, худое существо подымает руку, моля о хлебе; плакат о борьбе против холеры и тифа, на котором микробы были изображены в виде зеленых запятых с человечьими рожицами. Еще был плакат, на котором крупными буквами был напечатан весь текст «Дубинушки». «Зайду завтра в библиотеку и спишу себе песню», — решила Маша.

Дверь в библиотеку вела отсюда, но сейчас заходить туда было некогда. Вторая дверь вела в зрительный зал, тоже увешанный плакатами. На деревянных некрашеных скамейках теснились зрители, мест нехватало. Впереди — сцена, завешанная синим занавесом из крашеной мешковины. Занавес то и дело колыхался — за ним двигались артисты.

Маша пробралась вперед и стала сбоку, но кто-то из отцовских знакомых подхватил ее и усадил у себя на коленях. Она не успела спросить, что будут представлять, как вдруг в зале стало темно, все зашикали друг на друга, и занавес тихо раздвинулся.

На сцене виднелась какая-то бедная комната с печкой, нарами, с маленьким окном. Оборванные, пьяные люди спорили друг с другом, рассуждали о том, как им плохо живется. И вдруг вошел папа — Маша даже пискнула от восторга — в тех самых, брюках, повязанных веревкой, в помятой фетровой шляпе. Его называли «бароном». «Какой же это барон! — удивлялась Маша. — Не знают они, не видели «Кота в сапогах», вот там барон или маркиз, тот одет по-баронски!» В первый момент она была разочарована бедностью отцовской фантазии. Даже не загримировался! Хоть усы бы длинные приклеил. Барон! А усы маленькие.

Она еще более удивилась, увидев комиссара… с лысиной и крестом на груди в Виде старца Луки. Стала догадываться, что тут всё нарочно, и бароном называют в насмешку. И Лука совсем не такой хороший, каким старается казаться, он хитрый. Но смотреть пьесу до конца у Маши нехватило терпения: было душно, жарко сидеть в зимнем пальто на чужих коленях, и после второго антракта она убежала домой.

— Правильно, что не досидела, пьеса для тебя сложная, — сказала мама. — Тут взрослый задумается, не то что ребенок.

Вскоре была объявлена премьера новой пьесы, сочиненной двумя студентами, — «Месть отца». Маша пришла заранее, чтоб занять место в первом ряду.

Эта пьеса была понятней. Молодой парень-комсомолец боролся вместе с беднотой против сельских богачей за советскую власть. Отец его тоже был кулак. Когда победили красные, отец подстерег своего сына в лесу. Он стал говорить ему: «Петрусь, опомнись, не иди против отца, а то убьют тебя! Петрусь!». А молодой комсомолец храбро отвечал ему: «Не боюсь!». И тогда отец выстрелил и убил сына, и тот упал навзничь, как бы взаправду.

Маша очень переживала всё, что видела на сцене. Петруся играл папин студент Митя Дымко. Красивый, бесстрашный, гордый! Как он отвечал: «Не боюсь!».

Маша досидела до конца спектакля. Когда возвращалась домой, увидела на другой стороне «Невского» Митю Дымко. И, не долго думая, крикнула громко:

— Петрусь!

— Не боюсь! — отозвался Митя и рассмеялся. Он не рассмотрел, кто его окликнул, но по голосу понял, что это какая-то пиголица-девчонка.

Маша сияла. Всё было так хорошо! Назавтра она пошла на ферму за молоком и увидела своего «Петруся»: он был дежурным и, сидя на низенькой скамеечке, доил рыжую пятнистую корову. Машу он не узнал и молоко в ее голубой кувшин налил довольно меланхолично. Он и без грима был очень красивый.

Где он живет? У студентов было два корпуса, отведенных под общежития. Маша решила обойти все комнаты и найти «Петруся». Зачем? — этого она сама не знала. Прихватила с собой двух мальчишек, и они стали бегать по комнатам: откроют дверь, заглянут… Если кто есть — поздороваются, если нет никого — посмотрят, что за книги лежат на столе, и дальше пойдут. Сначала по всему первому этажу, потом по второму.

— Мы следопыты, — объяснила Маша мальчишкам. — Мы ищем артиста «Петруся»…

В первом корпусе «Петруся» не было. Ребята обошли один этаж во втором корпусе и поднялись наверх. Постучали в дверь.

— Войдите, — раздалось за дверью.

Маша распахнула дверь. Посередине у стены, между заправленными койками стоял стол, за ним сидел «Петрусь». Левой рукой он гладил сидевшую у него на коленях собачонку, а правой писал письмо. Собачонка была с метеостанции. На столе в толстом граненом стакане стояла белая лохматая хризантема. С фотографии на Машу смотрела хорошенькая девушка лет двадцати.

— Вы чего, ребята? — спросил «Петрусь», не подымая глаз от письма.

— Мы просто так. Гуляем, — ответила Маша.

— Ну, гуляйте, на тебе книжечку, почитай! — И он сунул Маше отпечатанную на коричневой оберточной бумаге книжку басен Демьяна Бедного «Мошна туга — всяк ей слуга», с картинками.

Он продолжал писать, прочитывал написанное, думал, зачеркивал и писал дальше. Наверно, он писал той девушке, что смотрела на Машу со стены над его студенческой койкой. Маше было не до книги.

Дописав письмо, он сложил его аккуратно пакетиком, как складывают порошки с лекарством. Потом вынул из стакана цветок и привязал к письму. То и другое он прикрепил к ошейнику собачонки, взял ее на руки и пошел вниз. Маша и мальчишки следовали позади.

«Петрусь» вывел собачку на улицу, пустил ее на землю и сказал: «Ну, Шарик, беги!» Шарик оглянулся на него и завилял хвостом. Он не хотел бежать.

— Беги! — крикнул «Петрусь». Шарик побежал. Мальчишки и Маша помчались вслед.

Цветок с запиской, прикрепленный к ошейнику, съехал вниз и мотался под горлом у собаки. Маше хотелось пустить в нее камнем, но она застыдилась нехорошего порыва и сдержалась. Она смотрела вслед собачонке, бежавшей к своей хозяйке, и думала: «А, может, собака всё-таки потеряет по пути и цветок и записку?» Девушка с метеостанции казалась ей в этот миг отвратительным злым существом.

Собачка скрылась из виду, и тогда Маша заметила, что в руке у нее сборник басен Демьяна Бедного. Интересное имя у писателя: Демьян Бедный. Про что же он пишет?

Демьян писал про скупых богачей, которые обманывают всех, даже самого бога — обещают ему пудовую свечу, а потом не ставят. Очень смешно писал, и рисунки были смешные. Вскоре Маша выучила все басни наизусть, а рисунки раскрасила.

Заезжий профессор и его дочки давно уехали, а Лида всё держалась в стороне от Маши. Лида рассказала дома об истории с песнями и мать посоветовала ей не водиться с «профессорскими детишками». «Они про «Макса и Морица» читают, у них головы всякой чепухой забиты», — говорила она Лиде.

Действительно, Маша читала «Макса и Морица»: «Эти скверные мальчишки не читают умной книжки, для забав и шутки ради рвут и пачкают тетради…» Папа любил повторять вслух эти строки и плутовато подмигивать детям, оглядываясь на маму. В детстве он узнал, что такое строгости и наказания, видел мало ласки, редко ел досыта, и теперь, заведя собственную семью, давал своим детям то, чего не имел в детстве сам: чрезмерную, в мелочах даже анархическую свободу, обильную ласку, а последнее время — и обильную вкусную пищу. Его детям было мягко в семейном гнездышке, и только мать иногда старалась быть построже. Отец не чаял души в своих детях, считал их умными, замечательными и баловал, как мог. «Только в детстве и побалуешь… Жизнь даст им почувствовать свои ухабы и колдобины», — рассуждал он, забывая о том, что человек закаленный будет держаться уверенно на любых ухабах.

* * *

Лидины песни про беззаветных героев революции, про буденновцев, про мировой пожар Маша выучила. Помогла соседская девочка Клава: она знала «Кузнецов» и «Дубинушку». Еще она любила петь народные песни: «Ой за гаем-гаем», «Реве та стогне» и другие. У Клавы был звонкий высокий голосок, Маша любила ее слушать. Но «Варшавянку» Клава не знала.

Стоял солнечный день. Снега сверкали на солнце и начинали таять, как сахар в медном тазу для варенья. Вода сбегала ручейками, прорезавшими твердый зимний покров, она спешила к кузнице, а затем — к реке. Двери в кузнице были распахнуты, оттуда летела звонкая музыка молотов, падавших на наковальню. Маша увидела толпу детей перед окнами. Тут была Лида, были и старшие. Маша наскоро оделась и выскочила за дверь. Оказалось, ребята собрались за реку на пасеку за голубыми пролесками, расцветавшими в снегу.

— Можно и мне? — спросила Маша старшую девочку.

— А мать отпустит?

Маша упросила маму, хотя та долго не разрешала. Но вот всё позади! Ребята перешли мост у мельницы, перезвон кузнечных молотов звучал уже издали. Они идут по размокшей, вязкой дороге. Солнце смеется в небе, и на душе так славно! Маша давно набрала полные ботинки воды, но скрывает это от всех: ведь никто не жалуется, а небось и у них тоже ноги промокли!

На полях лежит снег, но в воздухе — весна. По обочинам пробивается проснувшаяся травка. Она высовывается из снега спутанным клубочком, сутулой спинкой пробивает сугроб. Р-раз! и травинка распрямилась, отряхнулась и красуется. За ней — другая, третья. Их уже много, они тихо переговариваются меж собой, слегка нагибаясь друг к другу. Попробуй, засыпь снегом нежные садовые цветы: ни один не встанет. А трава — не барыня, она видала виды. Может, не так хороша, зато сильнее, выносливей.

Дети идут и громко болтают. Слышится новая песня, ее. Маша раньше никогда не слыхала: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян». Мальчишки бросают друг в друга снежки, прыгают сразмаху через канавы. Земля раскисла, все давно промочили ноги, но не обращают на это внимания.

Вдали за полем виднеется купа высоких деревьев. Это липы. Сейчас вокруг — тишина, а летом здесь кажется, что весь воздух поет, тут — пчелиный рай. Внизу, под деревьями, маленькие деревянные домики и сторожка с одним окном — там живет пасечник. Он малограмотный старик, но студенты проходят у него практику по пчеловодству, и раз в месяц он расписывался в преподавательской ведомости на зарплату. Пусть бы все преподаватели так знали свое дело, как знает он свое!

Здесь, на пологом пригорке перед пасекой и расцветают первые подснежники — вот они, Маша бежит к ним и останавливается в восхищении: тоненькие, зеленые, словно светящиеся стебельки пробивают снег. В стороны от стебля отгибаются узкие зеленые листики — один, два. А на стебельке надувается и растет светлоголубой бутон. Солнце согревает его, бутон толстеет и вдруг лопается на ровные голубые дольки. Они слегка раздвигаются, и прозрачный, словно стеклянный, голубой цветок чуть-чуть отвисает в сторону. Кругом снег, но подснежник своим теплом разогрел маленькую лунку в снегу и стоит на оттаявшей черной земле, словно в снежном стакане.

— Про́лески, про́лески!

Цветов так много, что скоро у каждого на руках — целый сноп нежных первых цветов. Они очень хрупки, легко ломаются, но их так много, что никто не в обиде. Каждый набирает столько, сколько может унести.

И вот она стоит в дверях своей квартиры, счастливая, с охапкой цветов в руках. Ноги мокры по колено, кончик носа загорел на весеннем прилипчивом солнце. Есть хочется до невозможности. Всё пойдет в ход, — и борщ, и пирог с капустой, и жареная картошка!

Маша рассовывает цветы в кувшин, в стаканы, банки. А что, если… Конечно, они засмеются, дежурные студенты на ферме, но она…

Маша берет пучок подснежников и голубой кувшин. «Я за молоком схожу», — торопливо объясняет она няне. На ферме ей наливают молока. «Петруся» нет. Она заглядывает в другие, дальние стойла: коровы жуют жвачку, «Петруся» нет. Ну, пускай! Может, придет? И тогда увидит…

Она быстро засовывает пучок подснежников за портрет Карла Маркса, висящий над столиком, где дежурный записывает удои и результаты анализа. И — бегом домой. Второпях она чуть не налетает на «Петруся» — он идет на свое дежурство.

— Ого! Ты меня когда-нибудь с ног собьешь, — говорит «Петрусь», а она, довольная, сияя, летит домой. В воротах фермы ее провожает доброй усмешкой какой-то студент, видевший, как она несла цветы. Кому они? Не всё ли равно! Девчонка…


Клуб был святилищем, он стал много значить в Машиной жизни. Она смотрела все пьесы, которые там шли: и придуманные местными доморощенными авторами, и классические, и инсценировку «Тараса Бульбы», где Дымко-«Петрусь» играл чернобрового Андрия и тоже погибал от руки отца, только уж не за хорошие дела, а за плохие — за измену.

Библиотека помещалась, в широкой светлой комнате с высоким деревянным потолком. По стенам стояли полки с книгами, они подымались к потолку; и когда библиотекарша хотела достать «Вечера на хуторе близь Диканьки», она подставляла лесенку. В углу комнаты, на круглой колонке красовался белый мраморный бюст хитрой старушки, похожей на Машину няню Татьяну Дмитриевну. Маша не вытерпела, пробралась поближе и прочитала надпись на круглой колонке: это был французский писатель Вольтер.

Порядок в библиотеке поддерживала Мина Александровна, маленькая женщина с тяжелой прической и усталыми провалившимися глазами. Это она писала формуляры, выдавала книги и настойчиво напоминала о сроке их возвращения. Она даже иногда грозила читателям, не возвращавшим книги, но этих угроз никто не боялся. Когда ей возвращали зачитанного «Рудина» с загнутыми уголками и оторванным корешком, она смотрела почти с ненавистью на неряшливого читателя:

— Ведь это же ваше, это же народное достояние! Вам не совестно?

Читатель в валенках и старой гимнастерке сначала глядел удивленно. Потом, начиная понимать слова библиотекарши, он мрачнел и смущенно молчал. Ему действительно становилось совестно.

Сегодня в библиотеке было как-то особенно весело. Солнце било в широкое окно. На столе библиотекарши, как и у Маши дома, стоял стакан с голубыми подснежниками. Солнце играло в стакане, цветы казались прозрачными, а зеленые длинные листики сами излучали свет. Но когда Маша вошла в комнату, Нины Александровны в библиотеке не было. Маша удивилась. Она уже не первый раз приходила в библиотеку и всегда заставала Нину Александровну на посту. Правда, сначала она не хотела выдавать книги девочке, но Маша сказала, что берет «Робинзона Крузо» для отца — так научили дома… Книгу она вернула в полном порядке, чем и завоевала уважение библиотекарши.

В комнате никого не было, но дверь в театральный зал была приоткрыта, и оттуда доносилась музыка. Играли на пианино. Играли что-то удивительное, легкое и красивое. Это был безусловно не «Чижик пыжик», не «Хаз-Булат удалой» и не «Мой костер в тумане светит», которые Маша слышала каждый вечер, стоя под окном квартиры профессора Маркевича. Его изнывающая в одиночестве дочь Риточка извлекала из разбитого рояля всегда одни и те же мотивы. Это была другая музыка, красивая музыка, — больше ничего Маша понять не могла. Опершись о библиотечный столик, она смотрела на светящиеся подснежники и слушала музыку. На столе рядом с цветами стоял пустой стакан с чаинками на дне, и лежал недоеденный ломоть ржаного хлеба, чуть заметно помазанный яблочным повидлом.

Но вот музыка кончилась и в двери, ведущей со сцены в библиотеку, показалась знакомая фигура в синем халатике. Увидев Машу, женщина на минуту остановилась. Лицо ее покрылось красными пятнами, она быстро подошла к своему столику и еще более покраснела, заметив, что хлеб лежал очень близко от раскрытой книги, и крошки могли ее испачкать. И главное, не следовало бросать библиотеку ни на минуту.

— Что тебе дать? — спросила она быстро, приняв из рук Маши прочитанную книжку.

— Дайте мне «Дон Кихота» писателя Сервантеса, — твердо ответила Маша.

Перебирая пальцами корешки книг, библиотекарша неожиданно спросила девочку:

— Ты любишь музыку?

Маша сконфузилась. Она не знала, любит ли музыку, ее никогда об этом не спрашивали. Однако надо было отвечать, и она сказала:

— Красивую музыку люблю.

— А какая же это — красивая?

— Ну, как сейчас играли, — сказала Маша и лицо ее загорелось. Хотела сказать «вы играли», но не решилась, — а вдруг это играл кто-нибудь другой?

— А-а… Это вальс Брамса, — сказала Нина Александровна. Маша вышла, боясь поднять голову. Нечаянно подслушанная музыка еще звучала в ушах.

* * *

Весна за городом совсем не то, что весна в городе. Всё здесь начинает дышать, шевелиться, подставлять солнцу то один бочок, то другой. Каждый прутик выпускает зеленые пупырышки, из которых тихонько, но настойчиво выворачиваются, распрямляясь, листья. Вокруг каждого пенька в лесу прорастают молодые побеги, каждое растение готовится цвести. В деревне и птицы громче поют, и по земле бегает всякая мелкая живность: муравьи, жуки, всевозможные живые существа. Жизнью дышат воды маленькой речки и берега заросшего пруда.

Но как в городе, так и в деревне весною в один праздничный день люди выставляют красные флаги. Это Маша замечает не первый год. Этот праздник называется Первое мая, недаром сегодня все оделись как можно лучше!

Маша тоже оделась в новое платье, красное с белым горошком. На голове у нее белая пикейная панамка, на ногах веревочные туфли маминого производства. Маша ведет за руку четырехлетнего Севу, который то и дело задает вопросы:

— А куда мы поедем?

— Мы поедем на митинг, там будет много людей, все будут говорить речи и радоваться, что сегодня праздник.

— А куда нас повезут?

— На первомайский митинг, к сельсовету. Привезут, — увидишь.

— А на чем нас повезут?

Маша подводит брата к дому комиссара. Здесь уже стоит линейка, запряженная парой старых, тихого нрава лошадок. На линейке сидят Лида и человек шесть ребят.

— Мы поедем на линейке, — говорит Маша брату и подсаживает его. Линейка сделана из круглых точеных палок, между ними дырки и Маша боится, чтоб Сева не сунул туда ногу. Им подкладывают сена, становится мягко и хорошо.

Возница — студент ветеринарного факультета — взмахивает кнутом, и лошади трогаются. Мимо ребят несется роща в зеленой дымке молодой листвы, блестит сквозь зеленые ветви излучина реки, бегут мимо хаты, чисто побеленные перед праздником.

У сельсовета все сходят. Ноги затекли от неудобного сидения, хочется размяться. Маша бегает с другими ребятишками. Кто-то останавливает их: «Потише вы!», и начинается митинг.

На крыльцо, один за другим, всходят крестьяне и говорят. Они говорят о советской власти, о свободе, о справедливости. Среди других подымается на крыльцо-трибуну какой-то поджарый, длинноволосый крестьянин в поддевке тонкого сукна. Он тоже хвалит советскую власть, но его перебивают почему-то, над ним посмеиваются. Не верят.

Маше непонятно, почему не верят, почему не дают ему сказать. Говорит он хорошо, никого не ругает. Понять этих взрослых невозможно. Маша отходит в сторону, где бегает группа деревенских ребят.

— Нюрка, гляди, твой батька говорит, — указывает босоногий мальчуган какой-то девчонке, показывая на выступающего, которого то и дело перебивают.

Маша поворачивается, чтобы увидеть Нюрку, и видит… Она смотрит и не верит своим глазам: Катя! В руках у этой девочки — ее кукла, Катя, которую няня променяла на муку! Маша смотрит на свою Катю, которую Нюрка небрежно держит подмышкой, и ей становится жалко: каково тебе приходится, бедная Катя, в чужой семье, у чужой девочки. Катя всё в том же голубом сатиновом платьице, — не могли нового сшить! Сейчас это платье уже грязное, заношенное, а Нюрке и горя мало!

Маша с возрастающей ревностью смотрит на чужую девочку: тугие светлые косички, веснушки на носу, шерстяное синее платье, несмотря на жаркую погоду, новенькие кожаные туфли… Кукла, видно, давно ей надоела.

— Давай я покажу тебе, как ее держать, — отваживается Маша, обращаясь к Нюрке. Та прячет куклу за спину. Кукла болтается на одной руке, вот-вот Нюрка ее отпустит и фарфоровая голова разобьется.

— Чего тебе? Моя кукла. У меня еще лучше есть, с закрывающими глазами, — говорит Нюрка и презрительно поворачивается спиной к Маше. Теперь Катя хорошо видна. У нее какое-то жалобное выражение лица, и Маше кажется, она сейчас скажет: возьми меня, я хочу домой!

Нюрка уходит, размахивая куклой, чтобы подразнить Машу. Снова подходит Маша к крыльцу сельсовета, откуда сходит Нюркин отец. Вдогонку ему несутся злые слова односельчан. И хотя Маша не знает здесь никого, она готова присоединиться к этому хору. Такому верить нельзя, хотя он и хвалит советскую власть. «Заигрываешь?! Прошло твое время!» — кричат ему вдогонку, и Маша с неприязнью провожает его глазами. «Ишь, наменял себе роялей да граммофонов, когда людям есть нечего было! Заграбастал мою Катю за пучок морковки! Недаром его назвал кто-то: „мироед”».

* * *

Лида не делала никаких шагов к сближению. Маше не хотелось заговаривать с ней первой, — ведь Лида была дочкой комиссара, верховного начальства, и могла понять это неправильно. Всё это терзало Машину душу.

Лида училась в школе, а Маша — дома. Ей дали старый букварь, сборник «Русская речь» и задачник, мама задавала ей уроки, но в школу не пускала. «Сельская школа даст Маше не больше, чем могу дать я», — сказала она отцу.

Но из-за этого Маша редко встречалась с Лидой.

Однажды на доске объявлений Маша прочитала, что Организован детский драмкружок. Занятие будет вечером в 6 часов в клубе. Маша пришла и была принята. Лида не участвовала. Сразу начались репетиции. Правда, ставить было нечего, пришлось взять в библиотеке старую затрепанную пьеску «Мамины именины». Нина Александровна сказала, что тема подходящая — честность. Мальчика Костю заподозрили в том, что он съел без спросу пирог, приготовленный на мамины именины, а он его не брал. Все три действия его подозревали и только в последнем акте сама мама узнавала достоверно, что Костя честный и ничего не брал.

Женских ролей было мало, и Маше поручили играть Костю. Голос у нее был грубоватый, и уже было известно, что память у нее хорошая, роль она выучит наизусть.

Спектакль, поставленный детским драмкружком, был объявлен такой же афишей на «Невском», как и все прочие. Только за вход брали дешевле. Решили, что десять копеек — дорого, может никто не прийти, а меньше пяти копеек назначать нельзя, не на что купить холста для декораций. После пьесы обещаны были танцы под духовой студенческий оркестр.

Волнения начались с утра. «Буду играть на настоящей сцене… билеты платные…» Это и радовало и пугало. Как еще получится? Ну, роль она помнит хорошо, но вот как сыграть пожалостней, чтоб все поняли, что Костя — мальчик честный, его зря подозревают, обижают незаслуженно. И — какая радость! — мама всё-таки не поверила наветам, она защищает его!

Маша пришла в клуб в отличном настроении. Студент, стоявший у дверей на контроле, не спросил у нее билета, знал — это артистка. Маша прошла на сцену, высоко подняв головенку.

За сценой было тесно, комнаты для актеров не было, одевались и гримировались тут же, за декорациями. Маше дали костюм — белые холщовые штаны и рубашку. Она посмотрелась в зеркало — костюм был тесен, обтягивал и делал ее смешной. Но заменить было нечем.

Перед началом спектакля она из-за синей дерюжки занавеса заглянула в зал. Как страшно и приятно! Тьма народу, много взрослых, и он… он, «Петрусь», сидит в третьем ряду, а с ним рядом девушка с метеостанции. Лучше бы не видеть этого! Всё сразу смешалось в голове.

Руководитель кружка счетовод Женя изо всех сил тряс колокольчиком. В зале стало тихо. Артисты заняли свои места на сцене. Женя потянул за веревку, и занавес раздвинулся.

Костя не сразу появлялся перед зрителями, и Маша успела привыкнуть к тому, что пьеса уже идет. Она рассердилась на «Петруся»: «сидит в зале, отвлекает, а потом сам смеяться будет. Не стану его замечать. Есть он там, нет ли, — всё равно. Я — Костя, у меня свои беда».

Она вышла, произнесла свои слова, замолчала. Сестры и братья спорили, говорили о ней плохое. Она обиделась, приняла угрюмый вид. Пробовала защищаться, но не сумела. Умолкла. Убежала прочь. А «Петрусь» шепчется со своей соседкой, на сцену даже не смотрит. Вот она сидит за кулисами, готовая разреветься — это и по роли нужно: такой поклеп возвели! Вот она входит снова на сцену — все отворачиваются, все презирают. И вдруг входит мама — ее играет очень милая, с добрым лицом девушка, студентка Сима. Она всё выясняет, протягивает Косте обе руки и восклицает с любовью: «Сыночек!»

Тут следовало броситься ей в объятия, крикнуть «мама!» и сделать вид, что ты плачешь. Это был кульминационный пункт, как объясняла Нина Александровна. Маша дождалась его: она бросилась с таким порывом, так натурально, что на лице мамы возникла ответная добрая улыбка. «Костя: — Мама!» — прошипел суфлер. Уже ничего не соображая от волнения, Маша воскликнула вслед за ним: «Костя! Мама!» — и залилась настоящими слезами. На лицах артистов изобразилось смятение, а Сима увидела, что платье ее сыреет от настоящих мокрых слёз, и «сын» ее очень натурально приткнулся к ней заплаканными щеками.

Женя задернул занавес и подошел к Маше.

— Эх, ты! — сказал ой презрительно. — А еще хвасталась: память, память. Ты нам всё испортила. Ты сама Костя, а еще кричишь: Костя! Больше никогда не возьмем тебя участвовать.

Голова кружилась. «Я испортила… А билеты платные… Меня больше не возьмут…» Она торопливо переоделась в свою одежонку и выскользнула в зал. Только бы не заметил «Петрусь». Он — настоящий артист, ему и смотреть-то было скучно на такую игру.

Медные трубы пели, трубачи надували красные щеки, а она бочком-бочком выбиралась из толпы. Выбежала из клуба, примчалась домой и сразу легла спать, спрятавшись под одеяло. Ох, до чего же плохо! Она проворочалась на своей жесткой постели часа два, пока не заснула.

Проснувшись и увидев в окне яркое голубое небо с маленьким облачком-пушинкой, Маша стала вспоминать: что-то случилось плохое, какое-то несчастье. Что же? Да, она провалилась, сказала слово не по роли… Говорят, актер должен переживать свою роль… Разве она не переживала? Даже чересчур. И всё-таки, подвела кружок. А билеты были платные… А «Петрусь» всё видел…

Подробности несчастного вечера понемногу стирались в памяти, но забыть их совсем было трудно. В кружок Машу больше не звали. Она даже перестала ходить, в клуб и на ферму, чтобы не увидеть «Петруся» — свидетеля ее позора.

Вспоминалась Люся Светличная: женихи… Это глупости. Жених тот, кто решил жениться, это бывает у взрослых. А если ты о ком-нибудь вздыхаешь, — это не жених. А кто? Не знаю. Разве я виновата?

Глава пятнадцатая

Дорога на станцию шла лесом. Сосны, стоявшие зимой в белых пуховых шапках и варежках, весной засверкали яркими красками: голубоватые облака иголок над красными угольями стволов… Жидкое золото смолы сверкало на солнце, стекая по оранжевой коре. Внизу, в тонколистой траве горели крошечные розовые огни лесной гвоздики.

Какие разные были деревья! Вот это раздвоено, словно лира, на которой играли древние поэты. А это изогнулось, как медный удав — отчего? Что помешало ему в юности расти прямо и стройно? Рядом — пусто. Если и были соседи, виновные в этом, то сейчас их нет. И никто никогда не узнает, почему оно стало кривым.

Дятел стучал по стволу где-то у вершины сосны. Он колотил клювом, как железным молотком, и Маша удивлялась: какая сильная шея у этой маленькой птички! Бьет и бьет без устали пернатый кузнец. Посмотришь издали, даже боязно делается: отвалится голова у дятла! Ан нет, держится, и он даже не утомился, продолжает свою работу.

А если лечь в лесу на траву и смотреть вверх, кажется: это голубое бездонное озеро, а с берегов в него смотрятся пышные кусты зелени. Над самым ухом, присев на султан конского щавеля, поет кузнечик. Пчела пролетела над головой — это с пасеки, где мы собирали подснежники.

А время летит, за весной лето, за летом осень. Легка твоя жизнь, девочка, беззаботна. Только руки набирают силу, только ноги учатся быстро носить тебя по лесу и лугу, только глаза привыкают издали замечать белый гриб под деревом да жука богомола на сухой ветке, только уши чутко ловят издалека, с полей там, внизу, под кузницей, голос Мити Дымко, ушедшего посмотреть семенной клевер: «Посыла-айте лошаде-ей! Пора!».

Маша размышляет, но мысли ее обходят главное, внимание приковано к мелочам. Вот пришла осень, осыпались листья. А Лида играет с другими. Она не сердится на Машу, просто ей ни к чему искать Машиного общества.

И снова земля в снегу, и снова книжки из библиотеки: Диккенс, Фенимор Купер, Майн Рид. Чужие имена, далекие южные страны, неизвестные звери, баобаб и кокосовые орехи… Дома на столе газеты, в которых написано о больших событиях здесь, на родине: введен нэп; Советская держава приглашена на Генуэзскую конференцию и там устояла перед натиском бывших царских кредиторов и иностранных капиталистов; создан Союз Советских Социалистических Республик; заболел Владимир Ильич — эсеровская пуля дает о себе знать… В Москве открывается XI Всероссийский съезд Советов. Родители говорят об этом, а Маша не понимает, не замечает ничего.

С утра подморозило. Маша вышла на белую улицу: всё молчало в строгой зимней красоте. Недавно она узнала из книжки, что в Китае белый цвет — это цвет траура. И понятно: зима — это сон природы, почти смерть. Зима — это неподвижность, тишина.

У серого, вымытого дождями дощатого забора стояла Лида в пальто и вязаной шапчонке. Она стояла лицом к забору и маленькие плечи ее вздрагивали. Она плакала.

Маша подошла и стала сзади, но Лида даже не обернулась. Она закрыла глаза локтем и ничего не замечала вокруг. Одна на огромной белой улице, она казалась совсем маленькой и одинокой. И Маша спросила негромко:

— Чего ты плачешь?

Лида обернулась и, не вытирая мокрого от слёз лица, сказала:

— Ленин умер.

— А почему ты плачешь? Он кто тебе был?

— Ленин, — повторила Лида.

— Я знаю…

— Ничего ты не знаешь! Ничего!

Мучительная гримаса искривила Лидино лицо. Она вдруг посмотрела на Машу, как смотрят большие на маленьких, грамотные — на неграмотных, зрячие — на слепых:

— Разве только о родственниках плачут! Он был самый главный, самый умный. Он был великий человек.

И она посмотрела куда-то вперед, сосредоточенно сощурив глаза, будто стараясь понять, как же это возможно, что Ленина больше нет.

Маша стояла, полуоткрыв рот, покраснев от неловкости и стыда. Не у Лиды, у всех горе. И только она дуреха, одна она ничего не поняла толком. Она же слышала прежде это имя от матери, отца. К Ленину шел Замалтын с письмом. Ленин первый научил людей сделать так, чтоб была советская власть.

Теперь понятно, почему Лида не хотела быть с Машей…

Она ходила по улицам поселка и смотрела, как женщины молча пришивали к праздничным красным флагам черную кайму. На «Невском» был вывешен траурный плакат с известием о смерти Ленина, сверху — его портрет в черной рамке. Здесь не было заводских труб, не слышно было гудков, но горе чувствовали все. Двоих из коллектива зоотехникума, кузнеца и студента, комиссар отправил в Москву, чтобы они за всех попрощались с вождем.

Маша не посещала школы, но и она узнала от Клавы, что в школе организован отряд юных ленинцев-спартаковцев, им всем выданы красные галстуки. Машу туда не записали. С нескрываемой завистью рассматривала она галстук, выданный Клаве; организатор отряда — учительница школы — еще не знала, что галстук должен быть треугольным, и повязала на шею школьникам-пионерам широкие красные ленты.

В клубе состоялся вечер памяти Ленина. Вход был свободный для всех, а так как поместиться в маленьком зале всем сразу было невозможно, в афише говорилось, что для детей вечер состоится на другой день.

Маша пришла одна из первых. В зале было полно людей, но необычно тихо. Переговаривались вполголоса. Делились новостью: «будут живые картины из жизни Ленина».

Вначале было выступление пионеров. Они выстроились на сцене, пятнадцать ребят и девчат в красных галстуках, и хором прочитали стихотворение «Коммунары не будут рабами». Они с такой силой убеждения повторяли рефрен стихотворения, что Маше показалось: она только сейчас поняла силу слитности людей, их единения. Это как в сказке о венике: отдельно каждый прутик переломишь, а веник — попробуй, переломи!

Никогда, никогда, никогда, никогда

Коммунары не будут рабами, —

звенели детские голоса, и Маша тихонько стала повторять за ними эти твердые слова.

Потом объявили: пионерка Лида Медведева прочтет свое собственное стихотворение «Спартакам». Этого Маша не ждала. Как, Лида сама сочиняет стихи? А ни разу не говорила об этом! Что же она написала?

Лида вышла на сцену, смело посмотрела вперед и начала:

Мы солнце, свет науки,

Мы теплый луч зари!

Мы дети коммунаров,

Сюда, вперед, иди!

В зале стало совершенно тихо. Внимательно слушали и дети, и мамаши, пришедшие с малышами.

Так подымай всё выше

Ты ленинский наш флаг,

Иди на баррикады,

Борись за наш Спартак!

Не празднуем мы пасхи

И ёлки с рождеством,

Мы ленинцы младые,

Мы все вперед идем…

Маше очень понравилось Лидино стихотворение. Она заметила: все пионеры, которым только что вчера впервые повязали красные галстуки, все чувствуют себя действительно ленинскими внуками, ленинцами. Не только на сцене, но и в зале они держатся собранно, с достоинством. Не задирают носа, но и не позволяют себе сегодня шалостей. Даже Колька, у которого папа завканц.

«Живые картины из жизни Ленина» еще больше взволновали Машу: студент, изображавший Ленина, был очень похож на портреты, и к тому же — высокого роста, как и подобает великому человеку. Он сидел с группой детей (их изображали все знакомые ребята, в том числе Лида и Клава), он принимал ходоков — крестьян в тулупах, он стоял у карты фронтов гражданской войны в окружении военных, он обсуждал план электрификации. О росте Владимира Ильича не все знали достоверно, а на портреты студент-артист был очень похож.

Вернувшись домой, Маша долго молчала, сидя на постели. Мама уже спала. Отец ссутулился над книгами.

Спросить его о Ленине? Лучше не спрашивать, всё равно, он скажет — еще маленькая, иди спать…

Она решила осторожно расспросить обо всем маму. И однажды, оставшись с ней наедине, задала вопрос:

— За что человека называют великим? Что надо сделать, чтобы стать великим?

Мама сначала растерялась от таких вопросов, потом глаза ее загорелись и она ответила:

— Великий — это кто много сделал для народа. Тот, кто отдал народу всю жизнь. И при этом сделал что-нибудь необыкновенное. Например, говорят: Петр Великий. А «Николай великий» или «Павел великий» не говорят. Потому что изо всех царей один Петр сделал много такого для России, что придало ей новую силу. С тех пор Россию уважать стали. Появились свои заводы, свои мастера, своя литература… Еще бывают великие писатели, — ну, Пушкин, Гоголь. Великие художники, ученые.

— А Ленин — великий ученый?

— Не только. Ученых много, а Ленин у нас был один. Он сделал так много, что тебе не понять даже. А когда он был маленький, он очень хорошо учился.

— Вы с папой всегда говорите: не понять… Ребята знают, кто Ленин, ребятам красные галстуки выдали, одна я всё маленькая. Я давно большая.

Мама обиделась:

— Галстуки выдали… Разве тебе плохо без галстука? Разве у тебя дома нет книжек, игрушек, нет родителей, которые готовы всё тебе объяснить? А политикой заниматься с пеленок нечего. Не детского ума дело. Лучше пойди, порешай примеры на умножение и деление.

Маша хотела пробурчать: «Не буду!», — но вспомнила слова матери: «Ленин, когда был маленький, хорошо учился». «Придется решать примеры. Неужели он любил арифметику? Не может этого быть. Такая скука: двадцать восемь разделить на четыре, помножить на семь… Чего двадцать восемь? Яблок? Тетрадей? Неизвестно. Мертвые цифры! Скучно. Я их решу, эти примеры, но только потому, что Ленин, когда был маленький, хорошо учился».

Глава шестнадцатая

Маша проснулась оттого, что где-то над самым ухом папа громко успокаивал няню: «Я сам схожу к Нине Валерьяновне, а вы посидите у Нюси».

Хлопнули двери. Маша прислушалась: тихо. Она настроилась уже снова заснуть, как вдруг двери хлопнули опять, послышался чужой женский голос: «Приготовьте горячей воды». Няня быстро прошла на кухню и стала ставить самовар, гремя трубою.

Заснуть Маше не удалось. Голоса взрослых слабо были слышны через стенку. Но внезапно раздался незнакомый тоненький голосок, похожий на мяуканье котенка. Маша вскочила и стала озираться: кто это? Вошла няня и села на ее постель.

— Няня, кто это пищал?

— У тебя новый братик родился, — ответила она и замолчала.

— А откуда он взялся?

Няня не знала, что сказать, путалась, придумывала глупые сказки. Положение было не из легких: сказать, что ребенка нашли на огороде нельзя, — известно, что он появился здесь, за этой стенкой раздался его первый крик. Аист не мог его принести потому, что стояла зима и аисты давно улетели.

Маша стала догадываться, что есть что-то запретное в этом разговоре, взрослые боятся рассказывать. А она просто хотела найти объяснение, как появляются люди. Было обидно и непонятно, почему обстоятельства этого торжественного события держат в секрете.

Маша обиженно умолкла, потом сказала:

— Я хочу посмотреть на ребеночка.

— Завтра утром. А сейчас спи. Маме надо дать покой. Она устала.

Ребенок оказался очень славный: крепкий, с кудрявыми белыми волосками. Он лежал спеленутый на подушке и никто не боялся, что он упадет оттуда. Ребенок был неподвижен в своих пеленках, как куколка бабочки-капустницы.

— А как мы назовем его? — спросила Маша родителей.

— Мы уже задумали с мамой, — сказал папа. — Решили, что если будет мальчик, то назовем Володя.

«И Ленина звали Володя, Владимир Ильич», — подумала Маша. И словно в ответ на ее мысли, отец добавил:

— Конечно, мы не рассчитываем, что он будет великим человеком, но честным человеком он будет обязательно.

Отец сразу вырос в Машиных глазах. Всё-таки, он понимал, что Ленин — великий, В память о нем! Это хорошо. И Маша сказала спящему запеленутому малышу, нагнувшись над ним:

— Ах ты мой новенький братик Володя! Я тебя буду очень любить и буду нянчить, чтобы ты не плакал.

Шли месяцы — малыш стал подвижным и непоседливым. Маша любила с ним играть: опустит ему в коляску сноп своих светлорусых волос, а он теребит их ручками, тянет. И весь-то он крепкий, упругий.

Наступило лето, и няня уехала на месяц в отпуск. Мама позвала к себе Машу и сказала:

— Этот месяц тебе придется быть няней: гулять с Володей и стирать на речке его пеленки. Конечно, это не так весело, это работа. Но ты сама хотела делать что-нибудь полезное. Вот и делай.

Маша приняла поручение всерьез. Это было первое испытание в жизни. И даже под конец срока, когда возиться с братишкой надоело и хотелось убежать одной купаться, Маша всё же не подавала виду. Она знала — это не бесконечно, вернется няня, и дел станет меньше.

Дома был маленький полосатый коврик из красной шерсти. Маша брала коврик подмышку, сажала на правую руку братца и уходила с ним подальше. В церковном садике ломали звонницу, и Маша старалась устроиться где-нибудь под деревом неподалеку, чтобы было видно, как работают студенты с ломами. Трещали балки, сверху осыпался кирпич, а задиристые молодые голоса перекликались со стоящими внизу: «А ну, в сторону! Поглядывай!»

Самой церкви не ломали. Но так как никто не ходил молиться, помещение использовали как амбар. Сюда привозили просушенное зерно и ссыпали его прямо на каменный пол. Маша оставляла брата на коврике под присмотром подруг, а сама бегала в церковь любоваться зерном: солнечные лучи, проходя сквозь цветные витражи, становились зелеными, красными, синими. Гора зерна казалась грудой цветных драгоценных камней. Маша присаживалась на сыпучий холм и протягивала руку к синим зернышкам: рука тоже становилась синей, как в сказке.

Вовка стал толстым и тяжелым. Его не крестили, и папа подшучивал иногда: «мы тут все безбожники! Вместе в ад попадем, на одной сковородке жариться будем». Маша от этих слов в первый момент поёживалась, а потом улыбалась: она давно уже ходила без креста, выбросила его тотчас же после разговора с Лидой.

Девочки часто встречались на речке. Лида могла бы заметить, что у Маши ничего не болтается на шее, как и у ее братишки. Но она упорно не замечала. Вскользь она посматривала на Машу, когда та полоскала братишкины пеленки, усадив его в траву подальше от берега. Маше нравилось, что пеленки становились белоснежными безо всякого мыла, от одной воды и от солнца, которое выбеливало их начисто. Окончив стирку, Маша раскладывала белые квадратики на траве, раздевалась и бежала с Вовкой на руках и Севкой в речку. Мелкая речонка была безопасна для ребят, взрослые купались пониже, где было глубже.

Теперь Маша знала все песни, которые пела Лида: недаром же у нее была хорошая память! Песни сбегались к ней отовсюду: от Клавы, из клуба, с берегов речки, с улицы. Они полюбились Маше, и она стала часто петь, особенно когда бывала одна. Песни делали ее сильней: споешь и словно воды в жару выпил! Лида не раз слышала, как Маша поет эти песни.

И всё-таки, ничего особенного сделать не удавалось. Понянчила Вовку — так все девчонки нянчат. Решать примеры и зубрить грамматику — тоже не велик подвиг: все учатся. Так Лида и не узнает никогда, что лишилась хорошей подруги, которая тоже может совершать хорошие поступки.

Вечером папа рассказывал, что его выбрали в президиум на общем профсоюзном собрании. Видимо, он хорошо готовил специалистов. Но плохие отметки ставил попрежнему и прослыл, несмотря на свою молодость, самым строгим профессором. О нем студенты так и говорили: «очень он принципиальный».

Его полюбили за качество, которого нехватало многим другим преподавателям: наука на его занятиях всегда тесно связывалась с жизнью. Рассказывая об истории культурных растений или домашних животных, он вселял мысль о постоянном изменении, господствовавшем в природе. Рост, движение, изменение были законом, но человек мог и должен был использовать этот закон, как ему нужно, ускорить и направить изменение. Борис Петрович много рассказывал о том, как выводились различные сорта яблок, черешен, породы лошадей, свиней, кур.

— Откуда вы знаете всё это? — простодушно спрашивали его студенты. Он называл литературу, но в книжках нельзя было найти и сотой доли того, о чем он рассказывал в лекциях. «Знает человек землю, сельское хозяйство», — отзывались о нем слушатели, но только комиссару удалось вызвать профессора Лозу на откровенность. В праздничный день за рюмкой вина комиссар услышал об отце Бориса Петровича — Петре Спиридоныче Лозе, который служил садовником у богатого коннозаводчика. Старик не ограничивался поливкой сада и стрижкой декоративных кустарников: он разводил невиданные в их губернии сорта яблонь и слив, выводил новые, улучшал. Георгины в его саду давали огромные косматые цветы размером с хороший подсолнух.

Борис был младшим сыном садовника и часто помогал отцу в уходе за растениями. Любознательный и молчаливый, он копил и копил запасы своих наблюдений и сведений, а когда вырос, — решил посвятить себя изучению природы.

С годами коннозаводчик разорился и продал свой диковинный сад соседнему помещику. У того имелся свой, садовник, и старику Лозе пришлось расстаться с должностью. Но расстаться с садом он не мог, нанялся в простые сторожа и попрежнему проводил свои дни в саду среди молодых выращенных им деревьев, на которых смотрел, как на детей.

Новый садовник притеснял его, боясь ущемления своей власти, мешал его опытам, высмеивал их. Петр Спиридоныч, человек по характеру мягкий и добрый, вынужден был сносить молча злые шутки и насмешки, — он рисковал потерять даже место сторожа. Семья узнала нужду, жена корила старика за его слепую привязанность к чужому саду, за безденежье. «Из недояди впроголодь живем», — упрекала она и отдала Бориса в ученики сапожнику — хоть ремесло будет у парня, кусок хлеба. Помогли старшие сыновья, успевшие стать на ноги, — они посылали матери деньги и настаивали, чтобы Борис окончил гимназию.

Петр Спиридоныч умер. Сад, которому он отдал лучшие годы жизни, наполовину вырубленный и запущенный, достался коммуне «Светоч», — коммуну организовала сельская беднота в первые же годы советской власти. Многое из того, что говорил и делал старый садовник, сохранилось в памяти его односельчан, сохранилось оно и в памяти его младшего сына. Запомнилась Борису Петровичу и дружба с коневодами, рассказывавшими ему о длинных родословных лучших рысаков, об их вкусах, привычках и прихотях.

Машин отец любил свою преподавательскую работу, и всё же, наука продолжала завлекать его всё дальше и дальше в свои неизведанные глубины. Он читал курсы ботаники и зоологии, но сердце его больше лежало к бессловесной растительности, к немым деревьям и травам, задававшим загадки на каждом шагу. Они были более беспомощны, чем любое животное или птица. Они не могли перебежать на другую, лучшую почву, найти себе корм, приблизить влагу. Они нуждались в человеке и, охотно подчиняясь ему, хорошели и плодоносили, будто благодарили за понимание и заботу.

Но если растения послушны, нельзя ли научить их продвигаться на север, давать более ранние и более обильные урожаи?..

Да, человек знал землю и мечтал умножить ее богатство и красоту.


Днем Маше пришлось убегать от мальчишек, которые грозили ей перочинным ножиком. Ночью она проснулась от страшного сна: огромный дядька в рубахе без пояса крался за ней по высокой лестничной клетке, хотел зарезать. А на лестнице не хватало ступенек, приходилось шагать через зияющие дыры, а перила были изогнуты, сломаны… Она бежала, падала и вдруг открыла глаза: из темной детской дверь была чуточку приотворена в соседнюю комнату. Там горел свет. Папа и мама сидели за столом, а на столе лежали восемь столовых серебряных ложек, шесть чайных, стопочкой несколько штук золотых монет и золотые дамские часы на цепочке.

— Вот и рассчитывай, Нюся, — говорил папа вполголоса, указывая глазами на лежащее на столе «богатство»: — Иду на ставку сорок один рубль в месяц. Ты там работы не найдешь, — на бирже труда огромные очереди. С Татьяной Дмитриевной придется расстаться. Питаться будем картошкой и кашей, такого приволья, как здесь, не будет. Во время командировки туда я забегал на рынок: всё очень дорого по сравнению с Харьковом.

— Боря, нам не стать привыкать. Хуже было, и то не пропали. Разве я допущу, чтобы семья стояла на твоем пути, как препятствие? Я верю в тебя, Боря. А там, может, и печататься будешь, еще деньжонки набегут.

— Обещали в Доме безбожника привлечь меня читать лекции. Но я нарочно не называю тебе этих сумм: надо приготовиться к худшему. Серебряные ложки и эти часы в случае непредвиденных расходов придется продать. Понимаешь ты, девочка, с кем связалась? Жить бы тебе да жить здесь, при зоотехникуме, с фермы молока вдоволь, в сарае поросенок хрюкает, по двору куры-несушки бегают, огород свой. А я тащу тебя за тридевять земель, из чистого эгоизма: хочу расти, как ученый, чтобы построже судьи были вокруг, чтобы науку двигать.

— Это не эгоизм, Боря. Я понимаю.

— Трое ребят… Трудновато нам будет, Анечка. И климат… боюсь я климата этого: как наши дети перенесут его? И сам я с бронхитом всегда. Но если бы ты видела, Аня, их коллекции, их рабочие кабинеты! А библиотека…

— Решено, Боря. Буду готовиться. Натоплю сала впрок, захватим продуктов на первое время.

— Я выеду за две недели до вас, заберу Севу и багаж. Подыщу квартиру, сделаю ремонт. А ты по пути навестишь вместе с Машей и Володей маму. Пробудешь у нее дня три — и в Петроград.

Так вот оно что! Едем в Петроград. Маша задумалась. Она знала Петроград по «Медному всаднику» Пушкина. «Тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой»… «как живые, стояли львы сторожевые». Какой-то большой город, в нем Невский (Невский мы знаем какой, у нас тут имеется тоже), посередине на площади — Медный всадник, сбоку у особняка — сторожевые львы. Приедем — увидим!

Как-то за столом, когда Маша не хотела есть вареного лука в борще, мама сказала:

— Всё ешь. В Петрограде одну картошку есть будем, привыкай.

Сева выслушал замечание, сделанное сестре, и стал подчищать всё со своей тарелки, морщась от лука, которого он тоже не любил.

После обеда они сидели в детской вдвоем. Маша сказала:

— В Петрограде — знаешь? — все едят только кашу и картошку. Там ничего нет, а на базаре всё дорого. Зато есть Медный всадник, памятник Петру Великому. Говорят, он ночью оживает и ездит по городу.

— Мало ли что говорят, — ответил солидно Сева. — Вот приедем, сами хорошенько посмотрим. Тогда узнаем.

— Наш папа будет там заниматься научной работой. Он же профессор, — Маша говорила с украинским акцентом, у нее получалось «прохвессор». Она постаралась объяснить брату, что папа очень важный и что он обязательно сделает открытие, — все ученые делают открытия. Ученые хотят всё узнать. Сева слушал задумчиво, а потом спросил:

— Как ты думаешь, а я могу стать ученым?

— Конечно, можешь. Только надо хорошо учиться. Ленин, когда был маленький, очень хорошо учился.

Больше Сева вопросов не задавал. Он вертел в руках ножницы и пробовал, как они режут бумагу, картон. Потом отвернул одеяло и попробовал надрезать простыню. Ножницы резали материю не так хорошо.

Потом его заинтересовала мамина соломенная шляпа. Она была твердой и блестящей, как жесть, — возьмут ли ее ножницы? Улучив момент, он надрезал край шляпы.

Мама долго отчитывала его, а он в ответ на вопрос «зачем ты это сделал?» отвечал тихо:

— Я хотел знать, как она режется.

Глава семнадцатая

До Маши дошел слух, что в зоотехникуме устроили музей. Что такое музей? Маша стала приставать к отцу, и он пообещал показать музей детям.

Обойдя корпус общежития, они увидели дверь с вывеской.

— Нечего задерживаться, идемте скорее, — сказал отец, толкнув ребят к двери. — Говорил я Ильченко снять эту рекламу, так нет, уперлись. Нет у людей чувства юмора, — бормотал он себе под нос.

Маша всё-таки успела прочесть вывеску: «Музей научного общества естествоиспытателей имени профессора Б. П. Лозы.»

В музее стояли чучела лисы, волка, зайца и разных птиц. Здесь был и орел, раскинувший свои огромные темные крылья, и ястреб, и тетерев. В наглухо закрытых банках плавали заспиртованные рыбы, лягушки, тритоны. В картонных коробках под стеклом на булавках торчали красивые бабочки — махаон, павлиний глаз, мертвая голова.

В закрытом стеклянном ящике Маша увидела знакомого ужа́. В другом углу комнаты стояли и лежали гербарии с засушенными растениями. Сухие, они потеряли яркость красок и показались Маше неинтересными.

Сева чуть не наступил на живую черепаху, ползавшую по музею. Она тоже была экспонатом, — Ильченко в шутку приклеил ей на спину беленькую этикетку с наименованием по-русски и по-латыни. Но этот экспонат был живой — студенты пасли его время от времени на лугу, где он с аппетитом уплетал листья подорожника. А потом мог долгое время не есть.

Маша скоро заскучала в музее, дожидаясь пока отец освободится. Он сидел за маленьким столиком и правил какую-то рукопись. На столе лежали два номера рукописного журнала Общества натуралистов. Студенты выпускали свой научный журнал.

Сева не скучал: он заучивал, повторяя вполголоса, названия растений в гербариях.

Маша подошла к отцу.

— Теперь ты расскажешь нам, откуда что взялось, — попросила она. — Ну ладно, человек произошел от обезьяны, а обезьяна от кого?

— Не от обезьяны, а от общего с обезьяной предка, — пояснил отец.

И он рассказал ей, как мог проще, о происхождении жизни на земле.

— А первая, самая первая микробина, или там амёба, — она откуда взялась? Неужели, прямо из воды или из камня? Я не понимаю. То — живое существо, а то — так, камень, предмет.

— Вот так и взялась, — сказал отец и рассмеялся. — Понимаешь, история развития жизни — это длинная-длинная цепочка разных изменений. Это всё длилось миллионы и миллиарды лет. Ученые нашли еще не все звенья этой цепочки, о некоторых мы только догадываемся. Но эти догадки — основательные. А придет время, отыщем и доказательства.

Маша задумалась. Вот тебе и на… Живешь-живешь, ходишь, высоко подняв голову, а оказывается какая-то микробина или даже камень, лежащий на земле, — твои прабабушка и прадедушка… Пусть даже очень дальние родственники, но всё же не чужие.

В лесу она вздумала разговаривать с камнем. Долго гладила его, объясняла что-то, а потом шлепнула сверху рукой, встала и сказала:

— А всё-таки, я человек. Я могу думать, а ты нет. Ну, лежи, а я побежала!

Понять рассказ отца было трудно, но Маша усвоила одно: весь мир всё время меняется и улучшается. И самая улучшенная частица природы — это человек, в том числе и она — Маша.

— Прощайтесь с зоотехникумом, дети, — сказал однажды отец. — Завтра мы уезжаем отсюда. И может быть, больше никогда не вернемся.

— Никогда?

Только в этот момент Маша осознала, что должно произойти. Больше она никогда не увидит кузницу, клуб имени товарища Буденного, «Петруся», Клаву, Лиду… Что? Не увидит Лиду?

Обо всем остальном думалось легко, чуть-чуть грустно, но легко. Ну, не увидит «Петруся» — жаль, ну так что же? Она и так видит его редко, а больше и не хочется. Его даже интересней не видеть, а воображать. Но Лида вошла в ее жизнь, Лида рассказала о Ленине. Лида… Она должна всё выяснить, так нельзя уезжать.

Наступал вечер, тихий летний вечер после сухого теплого дня. В клубе шло партийное собрание — Маша знала это по объявлению на «Невском». На улице никого не было видно.

Маша сунула руку под ступеньки крыльца и вытащила коробку от папиросных гильз. Там лежали лучшие стеклышки, найденные ею: нежноабрикосовое с золотыми и зелеными веточками, стеклышко густовишневого цвета с медальоном, в котором был портрет хорошенькой маркизы, — отбито только плечо, головка целая; и, наконец, тоненький, как ноготь, осколок настоящей китайской чашки с рисунком руки, держащей листок с иероглифами.

Это были настоящие редкости. За них девчонки готовы были дать в обмен целый мешочек разноцветных стеклышек, но Маша не брала.

Захватив свои богатства, она пошла к Лидиному дому. Вбежала на второй этаж — вот квартира комиссара. Дверь приоткрыта. Она вошла без стука и увидела Лиду. Всё ту же стриженную под машинку Лиду в голубом выгоревшем платье, смуглолицую и смуглорукую. Лида стояла у стола одна. Никого не было дома.

— Мы уезжаем завтра, — сказала Маша, сделав шаг навстречу. — Совсем. В Ленинград (она знала, что город переименован, и не считала возможным сказать Лиде, как еще многие говорили, «Петроград»). Возьми на память…

Она положила перед Лидой свои сокровища.

— И до свидания… — дрожащим голосом закончила Маша. — И… не сердись…

И тут произошло нечто: неожиданное для них обеих. Лида подошла к ней, быстро обняла ее, поцеловала куда-то в щеку или в лоб и обе заплакали, заревели. Они стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу, и плакали. И если б кто-нибудь спросил, в это время, отчего они плачут, девочки не сумели бы ответить. Целое лето они косились друг на друга, не разговаривая и держась на расстоянии.

— Ой! — сказала Лида первая. — Зачем ты уезжаешь? Мне будет так скучно без тебя. Я не успела рассказать тебе: мы устраиваем из пионеров такую бригаду, учить будем взрослых, неграмотных. И ты бы могла, ты же хорошо читаешь и пишешь. Я давно хотела тебе сказать…

— Мне самой не хочется ехать отсюда, — сказала Маша от души. — Я ведь о тебе всё время буду думать Ты же мне первая всё объяснила. Мне никто никогда не объяснял про это… про Ленина и вообще.

Щеки их высохли, глаза блестели. Они говорили совершенно серьезно, потому что и в десять лет можно говорить очень серьезно. Лида усадила Машу рядом на диванчике, и они говорили без умолку, перебивая друг друга, объясняя свои поступки, раскрывая святая святых. Они были совсем не похожи друг на друга: Маша — курносая, сероглазая, с немного всклокоченными светло-русыми вихрами и толстыми негритянскими губами, Лида — стриженная под машинку, черноглазая, смуглая, маленьким твердым ртом и тоненьким точеным носиком. Лида говорила тверже, ясней, Маша то и дело восклицала, не договаривала от волнения фразы, перескакивала с одного на другое.

Лида не была бахвалкой, ей хотелось объяснить подруге, что если она понимает некоторые серьезные вещи, то только потому, что многое ей пришлось испытать и повидать вместе с отцом и матерью. А у нее не только папа — комиссар, мама у нее тоже партийная, она сейчас на собрании. А папа стал партийным еще раньше, в царское время, тогда они жили в Тифлисе, «они были еще без меня», сказала Лида. Его тогда жандармы ловили. А во время гражданской войны он воевал против белых.

— Если б не родители, я б тоже была совсем темная, ты не думай, — закончила Лида, ободряя подругу.

— Ты даже сочиняешь стихи. Как это получается у тебя? — спросила Маша.

— Не знаю, просто надо было своими словами что-нибудь сказать. Папа говорит, что получается не очень-то хорошо, потому что у меня сказано «иди на баррикады», а баррикад давно уже нет.

— Я бы и так не написала. Лида, как же я уеду? Я без тебя…

— Мы будем писать письма. Ты мой адрес знаешь, напишешь мне свой и я отвечу. А пока… Подожди, я дам тебе на память ракушек. Из Анапы.

Лида достала с этажерки коробку от конфет. В ней лежали ракушки, собранные ею когда-то на берегу Черного моря. Белые, овальные, с лиловатой изнанкой; длинные, как палец; маленькие круглые, веером.

Девочки засиделись до полночи, и только когда в дверях показалась Лидина мама, они стали Прощаться. Лида проводила подругу вниз, на улицу, и там сказала ей:

— Завтра я буду тебя провожать. Вы до станции на телеге поедете? И я с вами, меня отпустят.

Умытые утренней росой, в траве потягивались стройные ромашки и колокольчики, красовались полевые мальвы и синие звездочки туфелек, звенели кукушкины слёзки. Птицы окликали детей с верхушек придорожных тополей и сосен, а Маша и Сева, сидя рядом с Лидой на краю телеги и болтая ногами, кричали в ответ:

— До свиданья, дятлы и сизоворонки! До свиданья, сосенки и елки! До свиданья, ромашки и львиный зев! До свиданья, зоотехникум! Мы уезжаем далеко-далеко, мы вас никогда не забудем!


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть